XXVI
Внезапный отъезд Бланшетты породил между Орельеном и Береникой чувство неловкости. Присутствие свидетельницы прибавляло Орельену храбрости и в какой-то мере успокаивало Беренику, которая, сидя рядом с Бланшеттой, могла хранить неподвижность, граничившую почти с покорностью сомнамбулы. Но когда они очутились одни в первом ряду ложи, все вдруг представилось им столь важным, столь знаменательным, что они так и остались сидеть поодаль, страшась друг друга, во власти все опережающих грез.
Береника впервые видела Мистенгет, и уличные сценки с обычными аксессуарами — сумка на боку, красный платочек, танец ява, сигарета в углу рта, «фрайер» и «маслина» под светом фонаря — были для нее полны поэтичности, доступной лишь тому, кто обладает свежестью восприятия и блаженным провинциальным невежеством таких вот Береник. Она не желала отвлечься, пусть на мгновение, она с болезненной чуткостью улавливала, как в темноте медленно созревает чужое решение, опутывая ее точно щупальцами, чувствовала притяжение Орельена. Он вполголоса пробормотал какую-то фразу. Береника оглянулась, приложив палец к губам, шепнула «тише!» и, прежде чем Орельен успел шевельнуться, опустила обе свои ладони на его руки и сковала их словно цветочной цепью. И, не снимая ладоней, повернулась к сцене. Под сладостным бременем этих оков Орельен тщетно пытался дать волю нежности, вдруг переполнившей его. А она, лукавица, отодвинулась, и Орельен понял, что все ее внимание поглощено спектаклем, знаменитой Мистенгет, прохаживавшейся по авансцене.
— Прелесть! — вздохнула Береника.
— Кто?
— Мистенгет…
Орельен почувствовал, какая ирония заключена в их диалоге. Ему хотелось сказать: «Я люблю вас», — а она говорит о Мистенгет. И так же, как сковала она движение его рук своими маленькими руками, так же сковала она и уста Орельена этой равнодушно дружеской фразой, донесшей все обаяние ее голоса. «А все-таки, — подумалось ему — эта самозащита свидетельствует о молчаливом признании, о том, что она разгадала мой замысел, замысел завоевателя, которого выдает каждое движение». Орельен окончательно растерялся; никогда в жизни не чувствовал он себя столь безоружным перед женщиной, да еще такой слабой… А что, если она когда-нибудь раньше так же удерживала, именно удерживала, а не просто держала руку мужчины? И кто был этот мужчина? Он ведь ничего о ней не знал. Незнакомка. Просто незнакомка. До смешного ничего не знал о ней. Береника загадочна, как сама невинность, но, возможно, она когда-нибудь уже разрешала этот жест другим, а быть, только сейчас и только ради него изобрела этот способ защиты. Или же это обычный этап перед тем, как позволить кавалеру большие вольности? Даже думать стыдно о подобных вещах. Он готов был надавать себе пощечин за такие мысли… Испытывал все муки ревности. Но не мог же он в этой ложе дать волю своей страсти. Как никто, был он чувствителен к смешным положениям. А время шло, ускользало. Слишком поздно. Даже если бы ему удалось прийти в себя, возобновить свои неуклюжие попытки… Времени все равно не оставалось. Спектакль шел к концу. Через минуту придется встать, одеться и уйти из театра. И поэтому он сидел, не смея шелохнуться, сдавшись на милость Береники, и, окаменев, чувствовал хрупкое кольцо ее пальцев на своем запястье. Он видел, как вздымается грудь Береники, видел на разрумянившемся лице отблеск оживления, царившего на сцене. Он сидел рядом с ней, как влюбленный мальчишка. Впервые в обществе женщины он был так далек от мысли о плотских наслаждениях. Он не сумел бы поцеловать, не мог представить ее в своих объятиях. Этот цветок на плече, платье… все останавливало Орельена. Неправдоподобная робость. И по-прежнему этот запах свежего сена, который исходил от Береники, выражал сущность Береники, наполнял его Береникой.
О чем же думала она, эта незнакомка? Кто мог знать, кто угадал бы? Орельен льстил себя мыслью, что Береника тоже находится в смятении. Ведь ощутил же он, как еле заметно трепетали, еле заметно трепетали руки лежавшие на его запястье. Из ложи оба вышли в состоянии той беспредельной растерянности, которая обязывает к полному молчанию или же к краткому и спасительному диалогу. Не совсем спасительному, но непременно краткому. Слившись с потоком людей, заполнивших коридор, Орельен почувствовал себя немного увереннее.
— Куда вам угодно пойти? — спросил он. — У Люлли в это время…
— Нет, нет, — живо отозвалась Береника. — Мне нужно вернуться домой. Ведь Бланшетта…
— Бланшетта прекрасно без вас обойдется, она сама сказала…
— А шофер? Подумайте только, ведь так поздно.
— Таково уж его шоферское ремесло, он привык ждать, но, если хотите, отошлем его и возьмем такси…
— Нет, нет! Он бог знает что вообразит. Я поеду домой…
— Прошу вас, подарите мне несколько мгновений.
— Но, поверьте мне, лучше будет, если я…
— А вы знаете, что я сегодня еще не обедал и умираю с голода? Неужели же вы мне не составите компанию, неужели бросите и мне придется ужинать в одиночестве?
Береника сдалась. Но только с одним условием — он ужинает, и она тут же возвратится домой.
— А куда мы пойдем?
Орельен знал поблизости одно местечко.
— Вам что больше по душе — шумный ресторан или не очень?
— Не очень.
— Что ж, чудесно. Не очень. То, что я имел в виду, как раз нам подойдет.
За дверью театра их ожидал сюрприз: снег одел землю белым покровом и все еще продолжал валить. Улицы, поднимающиеся к Монмартру, словно проложены по дну ущелья и кажутся особенно тихими и неестественно светлыми от белой пелены снега, а зияющие провалы театральных подъездов — будто пещеры из страшной сказки. Мимо проносились машины, такси. Густая толпа окружила автомобиль, куда торжественно, точно королева, уселась смеющаяся во весь рот Мистенгет в сопровождении какого-то брюнетистого юноши. Орельен с трудом отыскал барбентановского шофера и дал ему адрес. Ресторан находился буквально в двух шагах, но пришлось повернуть на улицу Бланш, чтобы вместе с потоком машин пробиться на площадь Пигаль и вернуться к Казино, а затем — на другой конец улицы Пигаль. Здесь-то и помещался крошечный оазис света, полупустой и состоящий из двух расположенных одна чуть выше другой комнат, нечто среднее между кафе и ночным рестораном, а точнее — просто убежище в стороне от дансингов и баров. Сюда забегали профессиональные танцоры и музыканты поужинать на скорую руку между двумя номерами, исполняемыми в ресторане по соседству; по уголкам шептались влюбленные, не расплетая сцепленных пальцев, а пианист-англичанин играл один мотив за другим, и они тянулись нескончаемо, как часы ночи. Здесь стояли кресла, обитые потертой кожей, и жалкие цветочные вазочки без цветов. Похоже больше на Лондон, чем на Париж.
— Может быть, и для вас заказать что-нибудь?
Береника нерешительно взглянула на карточку. То, что показалось ей таким удивительным и редкостным, было, по-видимому, вполне обычным для посетителей ресторана. Она не посмела заказать «B.B.B. and B.B.B.». Яичница с гренками таила в себе меньше опасностей. А Орельен потребовал ростбиф и крепкий портер. Береника никогда не пробовала крепкого портера. Она смочила губы в напитке, похожем на пенящиеся чернила. Портер показался ей необычным на вкус и довольно противным, однако она тоже попросила портера.
Должно быть, и впрямь Орельен умирал с голоду. Он жадно набросился на еду. Береника не пожелала, сесть с ним рядом. Она поглядывала на него через столик и улыбалась своей застывшей, как у маски, улыбкой, говорившей о развязке какой-то драмы. Орельен попросил подать себе кетчупа. Береника даже не подозревала, что так называют обыкновенный томатный соус. Оба, словно по уговору, избегали столь долгожданных фраз, столь бесполезных фраз. Оба знали, о чем шел между ними этот безмолвный спор, но не стремились выразить его словами. Ничего еще не было сказано. Все было сказано. Оба согласились, приняли эти условия.
Орельен ужинал. Глядел на свой ростбиф. Аккуратно резал его на куски. И, не подымая глаз от тарелки проговорил:
— А когда вы уедете, что я буду делать?
Береника прекрасно поняла, что он хотел сказать. Но она молча опустила веки, и сейчас, когда неестественная бледность покрыла ее лицо, сходство с маской стало разительно ясным. Не могло дольше длиться это молчание. Это смятение. Веки поднялись, как будто в бездонную глубину ночи медленно распахнулось окно, — и разымчиво-теплый, но дрожащий голос прошептал с наигранной беспечностью:
— Надеюсь, просто пойдете спать, как благоразумный мальчик.
— Нет, я говорю о том времени, когда вы по-настоящему уедете, а не о сегодняшнем дне, — пояснил Орельен, — когда вы покинете Париж, а вы, как я слышал, скоро его покинете.
— Не будем об этом говорить, — поспешно сказала Береника, — а то я совсем загрущу. Нынче вечером я чувствовала себя такой счастливой.
— В самом деле?
Береника утвердительно кивнула, и глаза ее стали огромными. Ему хотелось спросить, есть ли и его доля ее сегодняшнем счастье. Но он не смог. Его собственное счастье было столь хрупким, что он готов был грудью защищать его от любой недомолвки.
— Но мне необходимо… я должен знать, когда вы уезжаете.
— Дней через восемь — десять…
Орельен отхлебнул большой глоток портера, вытер губы бумажной салфеточкой.
— Десять дней… ведь это же одна минута, и подумать, сколько времени мы потеряли зря… почему, почему мы потеряли зря это время?
Береника ответила не сразу. Она понимала, что, согласившись ответить, соглашается признать необратимость всего. И, вскинув на него черные алмазы глаз, она ответила:
— Мы его вовсе не потеряли.
Правая ее ладонь прикрыла левую руку Орельена, лежавшую на столе. Он вздрогнул, и оба замолчали. Оба упивались этой банальнейшей минутой так, как не упивались еще ничем за всю свою жизнь. Орельен первым нарушил молчание.
— Я не понимал, Береника, я чересчур долго старался понять, — прошептал он.
Это прозвучало как мольба о прощении. Береника не спросила, что именно он старался так давно понять. Она-то понимала. И только что молчаливо разрешила называть себя по имени. Он продолжал:
— Никогда в жизни…
Он не рассчитал силы этих слов. Губы ее дрогнули, и он впервые увидел, как по ним пробежали и исчезли еле заметные трещинки. Он испугался, что сейчас она снимет с его руки свою ладонь, нежную, как древесный листок.
— Не верю, — сказала она, и он понял, что совсем необязательно отвечать ей: «Верьте мне, умоляю», — ибо он знал, что ее слова означают: «Верю». Орельен повернул руку ладонью вверх, подвел свою широкую ладонь под ее тонкую руку, принял ее руку в пригоршню, как каплю дождя. Его длинные пальцы пришлись на ту сокровенную часть запястья, где дышат и бьются нежнейшей сеткой еле намеченные жилки. Он прижал их кончиками пальцев. И почувствовал ток ее крови. Ему почудилось, будто, коснувшись этой сетки, голубой как небо, голубой как свобода, он коснулся святая святых самоубийц.
— Я и сам не хотел верить, — с трудом проговорил он наконец, — это было так ново для меня… Вероятно, то же самое должен ощущать прозревший слепец, впервые увидевший солнечный свет…
— Что прикажете еще подать? — послышался вдруг голос официанта.
— Честеру. И коньяк. А вам, Береника?
— Мне? Ничего!
— Но я прошу вас… Вы любите честер? Тогда…
— Только не надо коньяка.
— Хорошо, я налью вам чуточку.
Официант отошел.
— Обещайте мне, Береника. — Он явно злоупотреблял данным ему только что правом и произносил в ее упоительное имя при каждом удобном и неудобном случае. Он повторил: — Обещайте мне, Береника, что оставшееся время будет принадлежать мне, все эти жалкие, все эти чудесные десять дней…
— Не нужно заглядывать так далеко вперед, — произнесла она.
— Вы мне обещаете?
Береника заколебалась: «Это неразумно», — подумалось ей.
— Обещаю вам, Орельен, — сказала она вслух.
Никогда еще собственное имя не казалось Орельену таким прекрасным, таким чистым, таким мрачным. Но Береника, очевидно вспомнив что-то, уточнила:
— Только я обещала Замора, что буду позировать ему для портрета… и завтра мне придется к нему пойти…
— Вот видите! Уже… Вы отнимаете у меня, выторговываете эти минуты, всю мою жизнь…
— О, всю вашу жизнь…
— Да, жизнь!
— Простите, но я уже обещала, мне приятно, что с меня будут писать портрет… А вы зайдете за мной…
— Зайти за вами? И вы разрешаете?
— Не разрешаю, а прошу. У меня записан его адрес. В сумочке. Дайте, пожалуйста, мне сумочку, Орельен.
Порывшись в сумке, Береника вытащила записную книжку.
— Вот он… улица Цезаря Франка.
— Значит, вы пойдете к нему…
Фраза эта была произнесена тоном упрека, рассмешившим Беренику.
— Какие глупости! Он же художник…
— Художник тоже мужчина. Ко мне вы, скажем, пришли бы или нет?
— Вы-то ведь не художник… Это совсем другое дело, впрочем, возможно и пришла бы…
— Пришли бы!
Внезапная бледность покрыла ее лицо, как будто она вспомнила что-то, о чем забыла, совсем забыла, забыла уже давно.
— О нет, нет!
— Почему же нет?
— Потому что это вы… я пошла бы к кому угодно, но только не к вам.
Орельен упивался горьким млеком своей победы. Значит, существует весь остальной мир, и в этом мире для нее существует он.
— Вы придете ко мне, — повторил он.
— Возможно, когда-нибудь и приду…
— Сегодня…
Береника отрицательно покачала головой, и Орельен понял, что чуть было не загубил все. Нежно сжав маленькую ручку, он попросил прощения.
— Кроме того, на улице Цезаря Франка живет не Замора, а одна его приятельница, — пояснила Береника.
— Миссис Гудмен? Я ее знаю. Очень красивая дама.
— Приходите за мной к пяти часам.
— Только к пяти!
— Хорошо, можете прийти чуточку пораньше! Замора хочет выставить мой портрет на своей выставке, вернисаж уже объявлен, вы слышали? Не совсем обычный вернисаж, он откроется в полночь.
— Ненавижу этого человека, терпеть не могу его живопись… Он из вас такое чудовище сделает и по какому, в сущности, праву…
— Пожалуйста, не надо, не будьте таким, как все!
Что это значит «как все»? Этих слов было больше чем достаточно, чтобы окончательно его смутить. Новыми глазами увидел он эту хрупкую женщину. Что значит «как все»? Она-то не сказала, что и с ней тоже все это происходит впервые в жизни… Вообще ничего не сказала. Ведь и он знал женщин, множество женщин. Ну и что же? «Как все». Ничего не зная, он создал себе образ несуществующей Береники, который никак не вязался с этими двумя словами, стрелой вонзившими в него. Его подхватил шквал ревности.
— С каким бы наслаждением я уничтожил все ваше прошлое, — сказал он.
— Почему? Тогда мне нечего будет вам рассказывать, нечем жертвовать ради вас.
О, что бы ни отдал он за одно это слово, что бы ни выстрадал! Орельен выпустил пальцы Береники и поднес обе руки к лицу, прикрыл ими глаза, прижал ладони к векам. Просто немыслимо было вынести одновременно и яркий свет и эти слова. Он услышал голос Береники:
— Вы придете, вы придете за мной на улицу Цезаря Франка?
Неужели она сомневалась в этом? Орельен расхохотался. Береника удивленно взглянула на него. Он спросил:
— Мне хотелось бы спросить вас… вот вы только что сказали, что нынче вечером вы чувствовали себя счастливой. Скажите, могу я верить, что в этом есть и доля моей заслуги, простите… Разрешите мне верить в это?
Теперь рассмеялась Береника. Тогда, подняв глаза, он встретил ее взгляд и сказал:
— Я вас люблю…
Береника почувствовала как бы двойной удар — от слов и взгляда. Она беспомощно откинулась на спинку стула. Зябко повела плечами таким знакомым Орельену движением. Ничего не ответив, она молча вертела в руках сумочку, вышитую по голубому с золотом фону большими розовыми цветами. Затем под столом сцепила руки, и ее быстрый жест пронзил сердце Орельена: он догадался, что она повернула на пальце обручальное кольцо, и понял, где были ее мысли… Теперь он верил только в эти три слова, которые сейчас впервые сорвались с его губ, верил в это таинственное имя, которое вначале одно лишь и нравилось ему в ней. Он повторил:
— Я люблю вас, Береника.
Она вслушивалась в эхо этих слов, стараясь его продлить. Правой рукой она прикрыла левую. Орельен глядел, как взволнованно подымается ее очаровательная, небольшая грудь. И изменившийся до неузнаваемости голос нарушил тишину:
— А теперь мне пора уходить… Уже поздно. Пора…
— Береника!
— Будьте же благоразумны, Орельен… Так лучше, поверьте мне… так лучше.
— Только не так!
— Почему же? Что можем мы сказать, друг мой, можем сказать после того, что вы сказали мне? Все будет мелким… Прошу вас… Пощадите меня.
— Вы мне не верите Я еще ни разу никому не говорил этих слов.
— Дайте мне уехать, отпустите меня… мне необходимо побыть одной, подумать. Долго-долго думать. Позвольте же мне унести с собой мое сокровище…
— Береника!
— Нет, не говорите больше ничего!
— Вы мне еще ничего не ответили…
— Мне незачем вам отвечать…
— Вы меня любите?
Береника поднялась с места.
— Пойду к машине. Нет, не провожайте меня. Сейчас мы просто не можем остаться вдвоем в автомобиле… Будьте же благоразумны. Не надо портить такой вечер. Я никогда, никогда его не забуду. Простите, что по моей вине вам придется в такую погоду брать такси… Простите…
И, не дождавшись, пока Орельен расплатится по счету, она направилась к выходу. С непокрытой головой он пошел вслед за ней. Сидящие за столиками оглядывались на них, и, когда захлопнулась дверь и они очутились на улице в сопровождении грума, несшего над ними большой красный зонт, когда они очутились на улице, где их сторожила тишина и любовь, они оба вдруг осознали, что фоном всей предыдущей сцены служила музыка и все это было как легкое опьянение, и, только когда оно рассеивается, понимаешь, что ты был пьян, — фоном сцены служила грустная песенка дешевого пианино, набор романсов с непонятными иностранными словами, и все же, следуя их ритму, бились два сердца.
Береника открыла дверцу машины, разбудила шофера. И, когда машина уже тронулась с места, Береника повернулась к Орельену и прошептала:
— Спасибо…