Книга: Приключения Оги Марча
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23

Глава 22

 

В старой моей комнате у Оуэнсов, которую снова занял, я менялся, повинуясь духу времени - боевому, индустриальному, с пытливым креном в сторону науки. Меня весьма круто шатало из стороны в сторону, и влиять на это могло что угодно - новости и страшные сны, лишние расходы и чудесные счастливые события, мелькавшие, как тени диких зверей, что являлись в пустыне ветхозаветным пророкам, чтобы опять раствориться в жаркой вечерней мгле. Но я был благодарен и за то, что после всех перипетий оставался цел и невредим. Ничего противоправного я не совершал, что бы на этот счет ни говорили моралисты, а все мои неудачи и уроны принадлежали скорее к сфере воображения, игравшего в моей жизни такую решающую роль, покрывая и затмевая собою все, как то бывает с насущнейшими из дел; они не мешали моим размышлениям и поискам высокой цели, сопутствуя им и следуя параллельно. Размышляя, я приходил к некоторым выводам и открытиям, пускай фрагментарным и неполным, например: «Смысл одиночества - в грядущем единении» или «Как утомительно подчас иметь на все собственный взгляд и оставаться при своем мнении!» Но в другое время я был деятелен, жил полной жизни, какой - расскажу попозже, и бродил по Чикаго, как всегда оживленный и общительный. Однако отзвуки мексиканских треволнений все еще дрожали во мне. Тея не давала о себе знать, исчезнув навеки, отправившись куда-то к голубым горизонтам неведомых морей, возможно, по следам фламинго, с каким-нибудь новым любовником, понимающим ее не больше, чем я, но покорно ждущим на берегу, сгибаясь под тяжестью амуниции - ружей, ловушек и лассо, фотоаппаратов и биноклей. Она останется такой, какая есть, и даже старость ее не изменит.

 

Я тоже не молодел, и мои друзья часто подшучивали над моей внешностью, которой я и вправдуне мог похвастаться. Моя улыбка обнажала отсутствие двух нижних зубов, и весь я как-то пожух, пришибленный суровыми жизненными обстоятельствами. Но шевелюра моя росла буйно и прикрывала шрамы на голове - эти приметы бывалого охотника, а общую с моим кузеном Пятижильным зелень глаз не заметить было невозможно, что служило явным моим украшением. Так я и шел по жизни, легко, попыхивая сигарой, без забот и постоянной привязанности к чему-либо определенному, рассеянный, неуловимый, порой безудержно веселый, но, увы, уже не столь лучезарный, как прежде. Задумавшись во время моих странствий, я часто поднимал с тротуара какой-нибудь предмет, показавшийся мне монеткой - железку, металлическую крышечку, кусочек фольги, - по-видимому, надеясь на счастливую находку. А еще меня нередко манила мысль о наследстве какого-нибудь внезапно умершего доброжелателя - мысль глупая и дурная, поскольку получить наследство я мог лишь от людей, мной любимых, чьей смерти желал бы меньше всего. Если же говорить о монетке, то, найди я даже четверть доллара, что изменило бы это в общем течении моей жизни и чем приблизило бы меня к воплощению моего предназначения? Ничем не приблизило бы и ни капельки, друзья мои, не помогло.
Забавно было и то, как усердно я старался получить звание учителя начальных классов; забавно потому, что учительство в общем-то не вязалось в моем представлении с моим характером. Но я старался как мог, и практические занятия мне нравились: на уроках я увлекался, а общение с детьми давалось мне легко, с ними я вел себя естественно, умея оставаться таким, каков я есть, хотя убей меня Бог, если я понимаю, для чего и кому нужно такое умение! Но не будем задаваться вопросами, ответы на которые надежно скрыты от нас. В классе или на школьной игровой площадке, среди сумятицы и шума, в пропахшем мочой вестибюле, слушая доносящиеся из музыкального класса обрывки фортепианных мелодий, в окружении географических карт и бюстов великих людей, в дымном, пронизанном солнцем облачке от крошащегося под пальцами мела я был счастлив. Чувствовал себя дома и на месте. Всей душой хотел, чтобы дети меня любили, и мечтал поделиться с ними всем, что знаю сам.
В той же школе преподавал латынь и алгебру мой бывший сосед Кайо Обермарк. Лохматый, жирный, неряшливый, он жил одно время у Оуэнсов в соседней с моей комнате. В свободное время он лежал в постели в одних трусах. Выставив напоказ волосатые ноги с пахучими ступнями, он упирался взглядом в противоположную стену и, погруженный в раздумья, рассеянно, не оборачиваясь, давил один за другим окурки в стоявшей за изголовьем кровати засаленной сковороде, на которой жарил салями. Рядом находилась бутылка из-под молока, куда он справлял малую нужду, не желая прерывать раздумья для похода в уборную.
Стоило ему появиться на школьном дворе, как его со всех сторон, как саранча, облепляли ребята. Он шагал, большой, царственно хмурый, с бледным круглым, плохо выбритым лицом. К одежде его часто приставали соринки и клочки «клинекса», он вечно простужался и говорил в нос. На самом деле хмурости в нем не было никакой - просто так он сохранял достоинство, и я был рад, что он мой коллега.
Увидев меня, он сказал:
- Ты приехал на своей машине?
- Да, утром она вдруг решила завестись.
У меня действительно теперь был старый десятилетний «бьюик», который мне продал, ужаснейшим образом облапошив, один очень милый молодой человек. По утрам, когда было холодно, «бьюик» не заводился. По совету Падиллы я поставил второй аккумулятор, но основным его дефектом были гнутые тяги. Тем не менее, хорошенько подтолкнув, завести его было можно, к тому же в нем имелось заднее откидное сиденье, а элегантный длинный капот придавал этой развалюхе вид хорошей мощной машины.
- Не женился еще? - спросил Кайо.
- Как ни прискорбно, нет.
- А у меня теперь есть сын, - с гордостью сообщил он. - Тебе тоже надо поторопиться. Неужели у тебя никого нет? Ну, женщину-то найти проще простого. А родить сына - это твой долг. Одного философа как-то раз застал с женщиной его ученик, а тот ему: «Нечего смеяться! Я зачинаю мужчину!» А о тебе я наслышан: говорили, ты в Мексике не то с цирковой труппой, не то на карнавал подался и чуть там не убился.

 

Он был в настроении, исключительно приветлив на свой высокомерный лад - сделал несколько кругов, прогуливаясь со мной по школьному двору и читая мне стихи:
Беги вражды между богов и меж людей,
Что даже мудрого ожесточает,
Туманом гнева наполняет душу
И сладостью греха ту душу омрачает.

 

Les vrais voyageurs sont ceux-la seuls qui partent
Pour porties, caeurs legers, semblable aux ballons,
De leur fatal^ jamais ils ne s'6cartent
Et, savoir pourquoi, disent toujours: Allons!

 

Последней цитатой он, видимо, метил в меня, осуждая за легкомыслие и слишком поспешные прощания. Казалось, я окружен критиками со всех сторон - просто проходу не дают! Но день, несмотря на холод, был ясный и солнечный, мчавшиеся поезда мелькали черными тенями на желтом фоне дамбы, доносились веселые крики ребятни, шебуршившей на игровой площадке возле флагштока и переносных спортивных снарядов, и я чувствовал какое-то радостное воодушевление.
- Нет, тебе необходимо жениться! - сказал Кайо.
- Да я вовсе не прочь. И часто думаю об этом. А вчера, знаешь, мне приснилось, будто я женат; правда, сон был не очень-то приятный. Начиналось все хорошо, очень мирно: я прихожу домой с работы, возле окна в клетке какие-то диковинные птички, приятно пахнет жареным. Меня встречает жена, такая красивая, но в прекрасных ее глазах застыли слезы, отчего они кажутся чуть ли не вдвое больше. «Что случилось, Лу?» - спрашиваю я. А она мне: «Сегодня днем у меня вдруг родились дети, и мне так стыдно, что я их спрятала!» - «Почему? Чего же тут стыдиться?» - «Один из них - теленок, - говорит она, - а второй - какое-то насекомое вроде жука». - «Этого не может быть! Где они?» - «Я не хотела, чтобы соседи увидели. И сунула их за пианино». Я в страшном горе, но понимаю, что нехорошо прятать своих детей за пианино, и иду посмотреть на них. А там стоит стул, а на нем моя мать - представляешь? - которая, как тебе известно, слепая. Я говорю: «Мама! Зачем ты здесь? И где дети?» А она глядит на меня с такой жалостью и произносит: «Сынок мой, сынок! Что ты творишь! Как ведешь себя! Надо вести себя хорошо!» И меня начинают душить слезы. Я рыдаю и с ощущением полного краха повторяю: «Но разве я не стараюсь?»
- Ах ты, бедняга, - сочувственно пробормотал Кайо. - Не ты первый, не ты последний… Бывает и хуже, не думаешь?
- Мне надо как-то упорядочить, упростить свою жизнь. Сколько бед может валиться на одну голову! Судьба у меня, что ли, такая, какой-то рок, право… Может, мне на роду написано нести с достоинством такую ношу? Нет, не думаю, потому что все хорошее обычно исходит от людей счастливых. Знаешь, Кайо, признаюсь тебе, поскольку ты один из немногих, кто поймет: меня ужасно мучит моя неспособность разобраться в себе, это ведь унизительно - не уметь в себе разобраться и чувствовать, что окружающие тобою вертят как хотят! Понять себя - значит, понять и все вокруг, а так - ты беспомощен, но не как пловец в бурном море или младенец, делающий первые шаги по травке, потому что и тот и другой невинны перед Господом и находятся в его власти, под его мощной защитой, всецело на него полагаясь. Но полагаться самым невинным образом на что-то, созданное человеком, невозможно! - продолжал я. - В природном мире можно опираться на веру, но в мире артефактов, мире, созданном человеком, надо быть настороже. Здесь нужно знать. А зная и обременяя память столь многим, нельзя быть счастливым. «Глядите на мои великие творенья…» - говорит царь Озимандий, а кругом него только пустыня и обломки, и сам он - обломок статуи! Но оставим в покое Озимандия, превратившегося в обломок - два каменных столба, ноги без торса, - и поговорим лучше о нас. Если во времена Озимандия его подданные пребывали в помрачении, живя в тени его величия, то и мы теперь живем в помрачении, придавленные величием созданного нами - всех этих машин, изобретений, экспедиций в стратосферу, погружений в земные недра; мы всем этим пользуемся - ездим по мостам и туннелям, спускаемся в подземку, взлетаем вверх и ухаем вниз в лифтах, вверяя им свою безопасность. Но человек пребывает в тени величия собственных сооружений, как пребывают в тени забвение и простые радости жизни - кусок мяса на столе, теплые сапоги, строчка в книге, эхо и пение птиц; они перестают радовать нас, мы к ним равнодушны, уравниваем их в своем сознании и не очень-то ценим. Нам, задавленным, все едино - гнев Господень и очередная распродажа в универмаге. И все это нам чуждо, как нечто стороннее, внешнее. Ну а как быть с насущным, с тем, что делает нашу жизнь осмысленной и ценной? Где оно, это насущное? Может, это технические достижения, которые и нас грозят превратить в машины, в свое подобие?
Кайо моя речь не особенно удивила. Он сказал:
- Ты говоришь о moha. Есть такое понятие у индейцев навахо, оно имеет еще санскритские корни и означает «враждебность конечного мира». Ну а в Бронксе это вызов, который бросают нам обстоятельства и условия жизни. Противостоять конечности может только бесконечность. А любовь бесконечна - значит, она и есть то, чем мы отвечаем на брошенный нам вызов. Под любовью я подразумеваю все ее разновидности и формы - эрос, агапе, либидо, филия, экстаз. Это разные стороны любви, и какая-то всегда преобладает - та или иная. Послушай, я рад, что встретил тебя. По-моему, ты стал гораздо серьезнее. Почему бы тебе не зайти ко мне, познакомиться с моей женой? С нами еще живет старушка теща - большая зануда, между прочим, вечно суетится, трепыхается, но нам не помеха, можно не обращать внимания, а сейчас нам все-таки здорово помогает с ребенком. Правда, слушать все время, как она расхваливает своего сынка и ставит мне его в пример - дескать, вот уж преуспел так преуспел, - не слишком-то приятно. Он чинит радиоприемники. Дурак, каких мало. Приходи на ужин. Поболтаем. И сына моего хочу тебе показать.
Домой мы отправились вместе, и я пошел в гости к Кайо, так любезно пригласившему меня на ужин. В отличие от него жена Кайо любезностью не отличалась и отнеслась ко мне с подозрением. Ребенок был красив - для своего младенческого возраста, конечно. Потом заглянул шурин Кайо и очень заинтересовался «бьюиком», который, к счастью, в этот вечер не подкачал. Шурин забросал меня вопросами, восхитился откидным сиденьем и даже сел за руль и немного проехался, после чего вызвался его у меня купить. Я назвал умеренную цену, немного в ущерб себе, зато, к стыду своему, ничего не сказал про гнутые тяги.
Машину он пожелал взять немедленно, поэтому мы отправились к нему домой, где он выписал мне чек на сто восемьдесят долларов в банке «Континенталь», Иллинойс. Но уйти после этого мне не дал, предложив как бы в шутку отыграть у меня немного своих денег, сразившись в покер. Жена его тоже села за карты. Они определенно вознамерились меня ограбить. Кайо тоже усадили за игру, чтобы придать ей вид дружеский и безопасный. На самом же деле это был запланированный грабеж. Усевшись в просторной кухне за круглый стол возле печки, мы играли до глубокой ночи. Здесь же находился рабочий стол хозяина с отданными ему в починку радиоприемниками. Муж сердился на жену за то, что она проигрывала - ведь иначе выгода была бы двойной, - но она проигралась в пух и прах, за что он спустил на нее всех собак, а она огрызалась в ответ. Кайо тоже проиграл. В выигрыше оказался только я, о чем после пожалел. По дороге домой я отдал Кайо проигранные им деньги. Но через два дня шурин приостановил чек, и мне было велено явиться и забрать машину назад как никуда не годную. Я выслушал немало сердитых упреков, и Кайо был очень смущен разразившимся скандалом и даже некоторое время едва разговаривал со мной в школе, но после все-таки оттаял. Наверно, умолчать о гнутых тягах действительно было свинством с моей стороны.
Софи Гератис, бывшая моей подружкой, когда я подвизался на социальной ниве, теперь собиралась разводиться и выходить за меня. Она говорила, что совсем не интересует своего мужа, поскольку интересуют его только мужчины. Он подарил ей кредит по открытому счету и машину, но жена ему требовалась только для вида. Он занимался поставками чего-то там для теплиц; причем поставлял он это туда монопольно, и потому жизнь его была легка и приятна: что ни день, он в шляпе и перчатках объезжал с шофером все городские теплицы. Поэтому и Софи могла проводить со мной много времени и помочь обустроиться у Оуэнсов; надо сказать, что комната моя благодаря ее усилиям совершенно преобразилась - я о таком и не мечтал. Она удивлялась, как я мог спать на голой подушке, и притащила мне несколько наволочек.
- Ты просто скаредничаешь, - сказала она. - Ведь это не от неряшества, ты любишь красивые вещи!
Софи была права. Она обладала проницательностью и понимала тонкие вещи, хотя и являлась всего лишь горничной. А я лучше разбирался в другом. Заходя в хороший бар или клуб, я нервно ощупывал свой карман и волновался насчет чека. Естественно, она знала за мной это свойство.
- Но еще я знаю, что ты готов отдать деньги всякому, кто сумеет тебя разжалобить. А это тоже никуда не годится. И эта твоя машина - сплошное недоразумение. Только чокнутый мог купить такую!
Софи с ее широко расставленными карими глазами и томным взглядом была очень хороша и, как я уже говорил, имела острый ум. Она не пользовалась кредитными чеками, которые дарил ей муж, носила шляпку из дешевого магазина и стирала у меня свое белье, стоя в одной комбинации и с сигаретой в зубах. И при этом была сама нежность и участливость, и не потому, что очень во мне нуждалась, а как раз наоборот - это я в ней нуждался. Но жениться был еще не готов.
- Мы бы непременно сладились, если бы я отвечала твоим честолюбивым планам, - сказала она однажды. - А так я гожусь для постели, но не для того, чтобы жениться. Когда та, другая девушка тебя разыскала, чтобы увести, ты сразу же бросил меня не моргнув и глазом. Наверно, ты даже немножко меня стесняешься. Я нужна тебе, лишь когда ты чувствуешь себя слабым, обиженным и жалким. Уж я-то тебя знаю! Тебе не дано к чему-то прилепиться - все тебе не так, не то, не устраивает! Наверно, твой папаша был не нашего поля ягода, аристократ, фу-ты ну-ты, черт его дери!
- Вот уж не думаю. Брат говорит, что отец водил прачечный фургон по Маршфилд, белье заказчикам развозил. И с матерыо он познакомился в какой-то подсобке на Уэллс-стрит.
- В общем, по-настоящему я тебе не нужна, да?
Она все никак не могла взять в толк, почему я не способен выбрать себе дорогу, а раз ступив на нее, спокойно идти вперед и не глазеть по сторонам. Как будто бы я сам не мечтал об этом! Господи, скорее бы, скорее наступила какая-то ясность, завершенность, и вот сейчас, в эту секунду и навеки остановился маятник бесконечных метаний взад-вперед, кончилось бы, иссякло это изобилие возможностей! Пусть бы угомонилась и замерла ненасытная потребность чего-то великого, матерь всех наших тайных страданий, мучающих нас, когда жажда не находит утоления, пусть замолкнет ее странная сбивчивая речь, наконец убедив нас, что не враг рода человеческого говорит с нами ее голосом! Неужели Софи воображает, будто я не хочу иметь жену, детей, не хочу хорошей, достойной работы, не хочу заниматься любимым делом?
Вскочив, я принялся доказывать, насколько она не права в отношении меня.
- За чем же дело стало? - радостно подхватила Софи. - Я буду хорошей женой, ты же знаешь. Мне тоже надо начать все с чистого листа! -
Залившись краской смущения, я молчал. Язык не поворачивался сказать «да».
- Ну вот, сам видишь, - грустно произнесла она. Электрическая лампа освещала ее голые плечи, а печально опущенные уголки полных, темных от помады губ оставались в тени. - Я тебе не подхожу. Ну а кто подходит? Кто она?
- Просто я не хочу жениться, - объяснил я.
Софи могла бы повторить слова, в свое время сказанные мне моим приятелем - казаком. Смысл его речи я уловил тогда сразу и безошибочно и очень обиделся. Казак подразумевал, будто людские страдания не слишком меня задевают, что они далеки от меня и мне их не понять и не прочувствовать. А вот он, которого судьба колошматила и швыряла от Москвы и Туркестана до Аравийского полуострова, Парижа и Сингапура, знает, что почем! Кому же лучше познакомиться с бедой, как не скитальцу-пилигриму, стороннему наблюдателю чужой жизни, ее святынь и плавилен? Сколько горечи пришлось ему глотнуть, сколько обид претерпеть, пока другие, сидя у себя дома, с ходу, на лету хватали удачу за горло!
На лице Софи, ставшем более выразительным и взрослым по сравнению с тем хорошеньким личиком, которое пленило меня в офисе союза, проступили разочарование и обида. Но на этот раз она не ушла от меня, как в тот день, когда в мою дверь постучала Тея. За это время, надо полагать, она успела вкусить страдания - эту неизбежную примесь к вкусу самой жизни. Нет, жениться на ней я не хотел. «В браке она слишком часто, - думал я, - стала бы ругать меня для моей же пользы». Очередная жертва, еще один домогающийся, которого остается лишь обойти стороной.
- Ты все ждешь ту девушку, - ревниво укорила Софи. И ошиблась.
- Нет, - сказал я. - Я ее больше никогда не увижу.
Хотя внешне это не проявлялось, но я тогда находился в
пути, двигаясь к каким-то очень важным выводам. В действительности же лежал на кушетке, так и не сняв утренний халат, и, отложив все дневные дела, вдохновенно пытался уловить некий дразнивший меня, как мне казалось, своей близостью итоговый вывод, когда в размышления мои вторгся Клем Тамбоу с собственными идеями.
Не думаю, что за Клемом водилось много смертных грехов, но те, что водились, в тот момент были очевидны: ленивое валяние в постели, которую он покинул лишь недавно, оставило свой след на одутловатом и опухшем от сна лице, двубортный костюм отличался той потрясающей неряшливостью, которую взыскательный аристократ Лабрюй- ер считал постыдной, - весь в пухе, табачных крошках и кошачьей шерсти; на внешности Клема отразились и его приверженность дешевым магазинам, и неустроенный быт: носки из искусственного шелка, запах дурного лосьона после бритья, торчащий из кармашка гребешок - все это вкупе с гордым самоуничижением было достаточно красноречиво. Его воля - и он пролежал бы весь этот сумрачный чикагский денек в постели, подобно мне разрабатывая планы.
Клем собирался работать по специальности. Зимой он должен был получить степень по психологии и намеревался открыть кабинет в одном из старейших небоскребов на Ди- арборн, что возле Джексона, и консультировать там в выборе профессии.
- Ты, в выборе профессии? - удивился я. - Да ты же сам ни единого дня не работал!
- Что и делает меня идеальной кандидатурой на эту должность! - незамедлительно парировал он. - Я свободен, и работа меня не пугает. Правда-правда, Оги! Помнишь Бенни Фрая из профсоюзного штаба? Он на этом деле, на профессиональной ориентации, кучу денег загреб. А еще на консультациях по брачному праву и отношениям в браке и тестам для молодежи.
- Если это тот парень, о котором я думаю, ходивший в ботинках с высокими каблуками, то разве не его с месяц назад судили за мошенничество?
- Да, но мошенничать-то не обязательно.
- Не хочу охлаждать твой пыл, - сказал я, памятуя собственные поражения, - но откуда ты возьмешь клиентов?
- О, это не проблема! Разве люди знают, чего хотят? Да они на все готовы, лишь бы им помогли разобраться. А тут как раз мы - специалисты, эксперты…
- О нет, Клем, меня уволь!
- Но я с тобой работать собирался! Одному совсем не то - не потянуть! Я бы проводил тесты на профпригодность, а ты - беседовал с клиентами. По новой методике косвенных вопросов Роджерса они бы сами рассказывали о себе. Это вовсе не трудно. А потом - не можешь же ты всю жизнь прыгать с одной странной работы на другую!
- Понимаю, Клем, - сказал я. - Но сейчас что-то во мне меняется и, кажется, изменилось.
- Просто ты опять упрямишься как осел, вот и все! В теперешней обстановке мы могли бы заколачивать на этом деле большие деньги.
- Нет, Клем. Чем бы я мог помочь всем этим мужчинам и женщинам? Мне было бы стыдно брать у них деньги в такого рода бюро занятости.
- Ерунда какая! Ты же не нанимаешь их и не раздаешь места, а только советуешь, говоришь, что им больше подходит. Такая работа очень современна, это совершенно другой вид деятельности.
- Не спорь со мной, - решительно возразил я. - Неужели ты сам не видишь, что и я теперь совершенно другой?
Он понял, что настроен я серьезно, и почувствовал мое волнение, после чего, помнится, я разразился монологом примерно следующего содержания:
- Меня преследует чувство, что жизнь каждого строится на каких-то основополагающих принципах, имеет некую ось развития, костяк, линию, от которой нельзя отклоняться, чтобы не превратить свое существование в клоунаду, открывающую подлинную трагедию. Я всегда, с самого детства, подозревал, что это так, и хотел строить свою жизнь на этой основе, в соответствии с этой осевой линией, почему и говорю «нет» всем своим уговорщикам - ведь какое-то ощущение, предчувствие этой линии, пускай и смутное, еле различимое, меня не оставляет. И вот в последнее время ощущение это вновь ожило, встрепенулось во мне. Все борения и смута прекращаются. И - вот оно, рядом, плывет к тебе в руки как подарок! Я лежал вот здесь, на кушетке, и вдруг все это нахлынуло на меня, снизошло, и я ощутил трепет восторга. Я понял, в какой стороне искать мне правду, любовь, душевный покой и щедрость, пользу, гармонию! А вся эта сумятица, шум и беготня, бесконечные словопрения, никчемные потуги и насилие над собой, глупая и пустая роскошь - отпали как шелуха, словно и не было их в природе. И я верю теперь, что любой - кто угодно, даже самый большой неудачник и бедолага - может в какой-то момент вернуться к собственной осевой линии, даже не предпринимая к этому особых шагов, а просто спокойно дожидаясь своего часа. А честолюбивое стремление к чему-то необыкновенному - лишь хвастливое искажение интуитивного знания, первоначального замысла, исконного и древнего, древнее, чем Евфрат или Ганг. В какой-то момент жизнь сама способна возродиться, обрести цельность и полноту, и человеку для этого вовсе не обязательно быть богом и бессмертным существом, вершащим свою миссию, как Осирис, ежегодно отдающий себя в жертву общему благу и процветанию; нет, даже заурядный человек, смертный, конечный и ограниченный, может вернуться к исконному замыслу и на свою осевую линию. И все тогда прояснится. Явится истинная радость и осветит все прежние горести, потому что и горести человека станут истинными, а беспомощность не умалит его сил, как не умалят его самого заблуждения и ошибки; игра случая, изменчивость фортуны не сделают его смешным, а бесконечная череда разочарований не лишит способности любить. Даже смерть перестанет его страшить, поскольку перестанет страшить жизнь. Поддержка других, нашедших себя людей поможет ему изжить страх перед изменчивостью и быстротечностью жизни. Это не пустые мечтания, Клем, и я все силы положу на то, чтобы так и было.
- Да, уж упорства тебе не занимать.
- Сперва я думал, что, завершив образование, смогу упростить задачу, но, работая на Роби, пришел к выводу, что не умею реализовать даже десяти процентов из того, что знаю уже сейчас. Вот тебе пример, если угодно. Еще мальчишкой я прочитал в книгах о короле Артуре и рыцарях Круглого стола, и что же дальше? Как применить это знание? Истории о жертвенности, о подвигах во имя высокой цели трогали мою душу, но что мне делать со всеми этими чувствами? Или взять Евангелия. Как претворить в жизнь то, о чем там говорится? Они лишены утилитарного смысла! И вот на горы полученной информации и благих поучений ты громоздишь горы новой информации и поучений. А такое нагромождение вещей, которые применить ты не можешь, не умеешь, попросту опасно. И до меня в конце концов дошло, что я не в силах переварить все эти пласты истории, культуры, все эти примеры, влияния, обилие людей, жаждущих превратить меня в свое подобие, - такая это махина, такое разноголосое изобилие, такой нестройный шум! Это Ниагара, грохот водопада. Кто может в этом разобраться? Я? Да нет - мозгов не хватит. Не совладать мне с этим потоком, закрутит и унесет. А копить это в себе, превращаясь в какую-то ходячую энциклопедию, тоже ни уму ни сердцу. И сколько времени разумно отвести на подготовку к жизни? Сорок, пятьдесят, шестьдесят лет быть замкнутым в четырех стенах собственного «я»? И все это время вести умные беседы с самим собой, ограничить круг переживаний, своего опыта, не давая ему прорваться вовне, за пределы твоей личности? Чтобы и успехи твои, и победы, и радость этих побед тоже оставались ведомы лишь тебе одному, переживаемые в одиночку. Как и ненависть, зависть и прочие скверные чувства, гибельные и ужасные. И будет жизнь твоя не жизнью, а лишь дурным о ней сном. Нет, лучше уж копать канавы и бить заступом товарищей-землекопов, чем жить и умереть внутри себя самого!
- Послушай, что ты пытаешься доказать?
- Ровным счетом ничего! Неужели ты считаешь меня настолько самонадеянным, чтобы приписывать стремление выйти на авансцену и что-то доказывать? Почти все, кого я знаю, так или иначе втянуты в эту показуху - демонстрацию личного мировоззрения, личного умения соединять воедино жизненный калейдоскоп, но источник этого - дикое напряжение, которого требует от нас задача хоть как-то собрать, сложить в общую картину детали калейдоскопа. Почему и картинка получается преувеличенной, натужной и надуманной - ведь сколько труда в нее вложено! А это вовсе и не нужно, а вернее - не должно быть нужным. Не ты соединяешь мир воедино, и не твоя это забота. Его держат за тебя и для тебя. И я не хочу являться ни примером, ни главой направления или движения, ни представителем поколения, ни образцом. Все, чего я желаю, - это быть самим собой, иметь что-то, принадлежащее лично мне, место, где я мог бы размышлять о своей сущности. Я, кажется, много говорю и говорю пространно, но это потому, что волнуюсь. Я хочу иметь свой дом. Если этот дом будет во льдах Гренландии, то я соберусь и поеду в Гренландию, но чужими планами и прожектами больше не соблазнюсь.
- Но скажи мне поскорее, чтобы я не умер от любопытства, о твоих собственных планах.
- Я подыскал бы себе дом и поселился там. Меня бы вполне устроил Иллинойс, но если бы это оказались Индиана или Висконсин, я тоже не стал бы возражать. Но не беспокойся, я вовсе не в фермеры мечу, хотя, может быть, попутно что-то и выращивал, однако чего бы я действительно хотел, так это жениться, иметь дом и организовать школу. А потом - конечно, если бы моя жена была в этом единодушна со мной, - взять из приюта для слепых мать и из другого - моего брата Джорджа. Надеюсь, Саймон дал бы мне немного денег для начала. О, я не мечтаю достичь острова Вечного Блаженства! И не строю из себя волшебника Просперо. Я из другого теста. У меня нет дочери. Я никогда не был королем. Нет-нет! И не в блаженной стране гипербореев, изображенной Пиндаром, хотел бы я очутиться, среди бесконечной радости, равный богам, не зная ни старости, ни…
- Это самая восхитительная из твоих идей. Ей-богу, я даже горжусь тобой и силой твоей фантазии; да что там, трепещу, понимая, какие высокие мысли тебя посещали и какие бури бушевали в твоей душе, хотя выглядел ты совершенно спокойным и безмятежным. Но откуда ты брал бы детей для своей школы?
- Думаю, в этом мне могли бы помочь государство или власти штата; это были бы дети из учреждений социальной защиты. В таком случае вопросы жилья и содержания решались бы не мной, но учил бы детей я.
- Учил бы вместе со своими детьми, как я понимаю!
- Разумеется. Мне очень хочется иметь собственных малышей. А дети из приютов, которым столько пришлось вытерпеть…
- Могут стать новыми Джонами Диллинджерами, Бейзи- лами Бангхартами и Томми О'Коннорами. Я разгадал твою тайную мысль. Ты хочешь помогать родиться новым Микел- анджело и Толстым, ты дашь им в жизни шанс, спасешь и превратишься в их глазах в святого или пророка. Но если с твоей помощью они вырастут такими безгрешно прекрасными, каково им будет в этом мире? Ты обрекаешь их на одиночество!
- На самом деле - вовсе нет. Во-первых, останусь я. Я был бы счастлив с ними поселиться. Организовал бы какой- нибудь деревообделочный цех. Или ремонтную мастерскую, где и сам бы научился чинить машины. Джордж мог бы обучать их сапожному делу. Или я выучил бы иностранные языки и стал бы потом их преподавать. А Мама сидела бы на крылечке в окружении домашних животных, трущихся о ее ноги, - петухов, кошек там всяких. А может, мы организовали бы питомник саженцев…
- И все-таки ты тоже хочешь стать королем и царствовать, - сказал Клем, - царствовать, черт тебя дери, над всеми этими женщинами и детьми и над полоумным своим братом. Твой отец бросил семью, сам ты тоже, считай, ее бросил, а теперь раскаиваешься и хочешь как-то возместить им потерю.
- Проще всего отыскивать дурные мотивы, - возразил я. - Они всегда есть и всегда на виду. Единственное, чем я могу оправдаться, - это нежеланием их иметь. О незадачливом моем отце я знаю мало - похоже, он поступил как многие: получил свое и отчалил. В поисках свободы, я думаю. Может, он так поступил на свою беду. Может, много чего вытерпел потом за это. Только зачем подозревать меня в нехороших намерениях и желании обмануть, если единственное, к чему я стремлюсь, - это прочность и долговременность, поиск осевой линии и движение по ней? Понимаю, что многим план мой покажется бескрылым. Но не чувствую в себе сил сражаться с жизнью в самых мощных ее проявлениях, самых meshusgah ипостасях. Вот я и хочу начать с малого, того, что попроще, поближе к земле.
- Желаю тебе удачи, - сказал Клем, - но не думаю, что она возможна.
Итак, теперь у меня был благородный план, и жизни моей предстояло круто измениться. Я даже всерьез подумывал о женитьбе на Софи - так не терпелось мне начать новую жизнь. Как вдруг - трах! - разразилась война. Один воскресный день все перевернул, и думать о чем-то, кроме войны, стало невозможно. Меня сразу же подхватило и понесло в общем потоке. Все измысленное мною, выстраданное как ветром сдуло. И куда только все это делось? Легло глубоко на дно, спряталось, исчезло. Единственное, что волновало меня теперь, была война. Да и о чем другом можно волноваться, когда происходят такие великие события? И надо ли принимать их столь близко к сердцу? Я, во всяком случае, так и сделал - горел возмущением и ненавидел врага, готовый немедленно ринуться в бой. В кино, когда показывали хронику, я как сумасшедший вопил и аплодировал. Что ж, чего вы очень сильно желаете, то и получаете, едва для этого представляется случай. Так я полагаю. И вскоре, вспоминая о своем великом замысле, я уже говорил себе, что приступлю к нему после войны - нельзя же, право, заниматься этим, когда мир погрузился в адский хаос, а кровожадный Сатурн хватает своих детей и пожирает их! Я даже выступал с речами перед товарищами, чем вызывал немалое изумление. Я выразительно живописал, в какой отвратительный муравейник превратится наша земля, если войну выиграют враги. Печальной участи тогда никто не избегнет, мир склонится перед чудовищной пирамидой зла, ползая перед ней в пыли и прахе, и под теми же небесами, где некогда обитал гордый и богоподобный человек, начнут копошиться насекомые, и люди станут чужды друг другу не меньше, чем чуждый им и грозный окружающий мир. А в обществе воцарятся бездушные потребности, столь же неотвратимые, как законы природы. Покорность будет почитаться божественной, свободу же объявят дьявольским наваждением. Но новоявленного Моисея, способного возглавить Исход, не отыщется, потому что откуда же взяться Моисею среди человеческого муравейника! О да, я пыжился, вставая на цыпочки, как записной оратор, и все говорил, говорил, хватая за пуговицу первого попавшегося, оторопело глядевшего на меня.
Потом я собрался записаться в добровольцы, но подвел кашель. Военные врачи велели мне еще покашлять, после чего обнаружили паховую грыжу и посоветовали согласиться на бесплатную операцию.
Таким образом, я очутился в окружной больнице, где меня прооперировали. Маме я ничего не сказал, как и всегда в подобных случаях. Софи же меня заклеймила:
- Ты просто ненормальный! Ложиться под нож, когда хорошо себя чувствуешь! И можешь избежать армии!
Мой поступок она восприняла как личное оскорбление. Ее мужа призвали, и тем больше оснований я имел оставаться в городе, но вместо этого лег в больницу, а значит - пренебрег ею. Ее не проведешь! Навещал меня Клем, заглядывал и Саймон, Софи же не пропускала ни одного часа, отведенного посетителям.
Операцию я перенес неважно и после нее долгое время не мог разогнуться.
Больница была переполнена - эдакая воплощенная «Битва Карнавала и Поста». Находилась она на Гаррисон-стрит, куда мы с Мамой ходили за ее очками; недалеко отсюда я когда-то разглядывал передвижной угольный фургон, застывший среди каменных стен, мимо которых мчались, громыхая и трезвоня, красные пожарные машины. На всех койках, в каждом закоулке лежали люди, все было переполнено, ломилось, как стены Трои или улицы Клермона, запруженные толпой, собравшейся послушать проповедь Петра Отшельника. Хромые и калеки, в корсетах и с ходунками, колясочники, больные с забинтованными головами и язвами, проглядывающими сквозь марлю, живописное разнообразие шрамов, рубцов и увечий, дикие крики, пение, журчание голосов сливались в причудливый хор, в щебет тропических птиц Линкольн-парка. В погожие дни я поднимался на крышу и оттуда глазел на город. Внизу во все стороны простирался Чикаго, истощая воображение нагромождением деталей, сходств и различий, особенно - сходств, скоплением ячеек, обилием своим превышающих клетки мозга или камни Вавилонской башни. Город кипел ветхозаветной яростью Иезекииля, питаемой хрустом сухих костей на жертвеннике всесожжения. Время придет, и ярость его расплавит и сам жертвенник. Таинственный трепет, дрожание пара, воздух, движимый колоссальным напряжением и выплесками энергии, долетавшими даже до меня, находившегося на самом верху небоскреба; энергия насыщала собой все вокруг, витая над больницами и тюрьмами, фабриками и ночлежками, моргом, злачными местами и трущобами города. Как перед пирамидами Египта или капищами Древней Ассирии, как брошенный в простор морей, человек терялся здесь, превращался в ничто.
Придя навестить меня, Саймон кинул мне на койку пакет апельсинов и отчитал за то, что я не обратился в частную клинику. Он был в дурном настроении, и никто и ничто не могло избегнуть его испепеляющего гнева.
Но меня уже готовили к выписке, так какой же смысл кипятиться? Правда, разогнуться я по-прежнему не мог и считал тому виною неправильно наложенные швы, но врачи уверяли, что со временем все наладится.
Таким образом, я, насилу оклемавшись, прибыл к себе в Саут-Сайд, где обнаружил в своей комнате девушку, гостившую у Падиллы. Меня же Падилла переместил к себе. Говорить, что комната моя отошла девушке, значило бы несколько вуалировать ситуацию, поскольку вместе с гостьей здесь теперь разместился и Падилла. Но дома он почти не бывал - пропадал в университете на какой-то работе, связанной с ураном.
Собственное его жилище, душное и затхлое, находилось в многоквартирном доме. Штукатурку на сетке здесь удерживала одна лишь краска. Соседи в большинстве своем жили на пособие. Полуночники, часам к четырем в одном белье подходившие к окнам встречать рассвет, проститутки, опрятные худощавые филиппинцы, пьяные старухи и угрюмые, подозрительного вида парни. Преодолев множество лестничных пролетов и спустившись с верхотуры вниз, ты шел к выходу через длинный вестибюль - странное порождение безудержной фантазии архитектора - и нечто вроде зимнего сада, в котором ничего не росло, зато среди понатыканных тут и там сухих стеблей виднелись следы жизнедеятельности котов и собак вперемежку с кучами мусора. За дверьми на улице, пройдя мимо цилиндрических мусорных баков, ты оказывался в шаге от бывшей церкви, превращенной ныне в буддистскую молельню. Далее следовала китайская харчевня. На задах, как водится, тотализатор под вывеской табачной лавки. Посетители внимательно изучают расписание скачек, списки лидеров - бывших и настоящих. Жуя кончики сигар, тяжело переминаясь с ноги на ногу, они беседуют с полицейскими. Я плохо чувствовал себя в таком окружении. К тому же и вообще плохо себя чувствовал: несколько месяцев после операции все не мог прийти в себя. А по прошествии этих месяцев получил письмо из Сан-Франциско от Теи. Она сообщала, что вышла замуж за капитана военно- воздушных сил. Считала своим долгом поставить меня об этом в известность, но лучше бы ей так не поступать, потому что новость эта повергла меня в глубокое горе и я был сокрушен вновь и окончательно - глаза запали еще глубже, руки и ноги зябли. Я валялся в грязной постели Падиллы, чувствуя себя больным и безнадежно пропащим.
Все старания Софи утешить меня, разумеется, оказывались тщетными. Ведь, позволяя себя утешать, я не объяснял ей причину своей депрессии, что было бы, несомненно, не очень-то красиво. Причину я раскрыл лишь Клему, объяснив ему, почему так подавлен.
- Я знаю, каково это, - сказал он. - В прошлом году у меня был роман с дочерью полицейского. Так она меня бросила! Выскочила замуж за какого-то шулера и укатила с ним во Флориду. Но ты же говорил, что у вас все кончено.
- Так оно и есть.
- Уж больно романтичны вы, Марчи. Я вот и брата твоего то и дело вижу с одной куколкой-блондинкой. Да и Эйнхорн тоже видел их вместе. Его как раз из «Восточного» тащили, с программы Jly Хольца на «Юнону и Паулино». Ты же знаешь: он редко выбирается из дому, но уж если выбирается, до всего хочет дорваться. И вот когда он ехал на закорках Луи Элимелека, бывшего борца в полусреднем весе, на кого бы, ты думал, они натолкнулись? На Саймона и эту его шлюшку! По его описанию, это именно она. Девочка что надо и в норковом палантине.
- Бедная Шарлотта! - сказал я, первым делом подумав о ней.
- А что такое, почему «бедная»? Или, ты думаешь, она не знает о его двойной жизни? Чтобы женщина с деньгами да не разбиралась в таких вещих? Что жизнь у ее мужа двойная, если не тройная или еще того больше? Но ведь у нас это повсеместно!
Так что, пока я поправлялся, и это тоже добавило мне желания покинуть Чикаго и ринуться туда, где жизнь не столь насыщена и не так густо замешана на обмане и прелюбодеяниях. Однажды я приехал в Вест-Сайд, чтобы погулять с Мамой. Прогулка была полезна нам обоим, поскольку и я еще не чувствовал особой бодрости. Было прохладно, но в Дуглас-парке сияло солнце, а на замшелых, запущенных за время войны скамейках сидели старики. Парк не убирали, не выметали мусор и брошенные газеты, ограда облупилась. В лагуне плавала бумага. В последнее время Мама ходила с трудом - сказывался старческий артрит, - но ей нравилась свежая прохлада и щеки горели по-молодому. Я провожал ее обратно в приют, когда показалась машина Саймона. С ним была женщина, другая, не Шарлотта. В глаза мне бросились палантин и золотистые волосы. Улыбаясь, Саймон делал мне знаки, что Маме о его спутнице знать не следует. Потом он вылез из машины, и стала ясна вся степень его несовместимости с грязным, растрескавшимся вест-сайдскимтротуаром, исцарапанными тележками и ящиками мясников и бакалейщиков. Выглядел Саймон потрясающе, и все в нем - от сияющих кожаных штиблет до рубиновых запонок, и белоснежная рубашка, и галстук, - являлось воплощением элегантности, все было продумано, сшито и сделано на заказ не просто для того, чтобы прикрыть наготу подобно шкуре Робинзона Крузо, но поразить изысканностью. Должен признаться, вид Саймона вызывал зависть.
Собрался ли он повидать Маму? Или же хотел показать ее девушке? С предназначенным ей жестом в мою сторону он не без удовольствия сказал:
- И братец тут! Вот сюрприз так сюрприз! Что так долго не показывался? А ты, Мама, как? Хорошо себя чувствуешь? - Приобняв за плечи, он повернул нас лицом к машине, демонстрируя спутнице, дружелюбно кивнувшей в ответ. - Все семейство здесь, отлично!
Я думал, не догадывается ли Мама, что он разыгрывает перед кем-то спектакль. Возможно, она что-то смутно и подозревала, но постичь ли ей, с ее простодушной невинностью, этих двух холеных, словно заботливо взращенных в оранжерее, диковинных, как экзотические цветы, людей, кутавших в блестки изнеженные тела, катящих на бесшумных шинах «кадиллака», восседающих на его высоких подушках подобно римлянам, едущим по Корсо в период карнавала!
Саймон теперь зарабатывал по-настоящему большие деньги. Компания, в которую он вложил средства, изготовляла какие-то хитрые штуки для армии. Рассказывая, как к нему рекой течет богатство, он похохатывал, словно и сам себе удивлялся, и шутил, что скоро догонит моего миллионера
Роби, а тогда уже я стану его помощником. Шутка мне не слишком понравилась. Между прочим, Роби, как я знал, собирался в Вашингтон с целью, объяснить которую он не мог, твердя лишь, что ехать ему крайне необходимо.
- Я просто мимо проезжал, Мама, и остановился узнать, все ли у тебя в порядке. Остаться никак не могу, и Оги заберу с собой.
- Поезжайте, мальчики. - Маме было приятно, что у нас есть какие-то общие дела.
Мы проводили ее вверх по каменным ступеням и дальше до дверей палаты. Оставшись со мной наедине, Саймон значительно произнес:
- Чтобы ты чего не подумал, сразу скажу, что люблю эту девушку.
- Любишь? С каких это пор?
- Уже довольно давно.
- А кто она такая? Откуда взялась?
- Она бросила мужа в тот же вечер, как мы познакомились, - с улыбкой пояснил Саймон. - А встретились мы с ней в Детройте в ночном клубе. Я ездил туда на два дня по делу. Мы танцевали, а потом она сказала, что дня больше с мужем не останется. «Ну, тогда поехали», - ответил я. И с тех пор она со мной.
- Здесь, в Чикаго?
- Конечно, в Чикаго. А как иначе, Оги? Я хочу тебя с ней познакомить. Пора вам узнать друг друга. Она много времени проводит в одиночестве - ты же понимаешь почему. О тебе ей хорошо известно по моим рассказам; не беспокойся, говорил я только хорошее. Вот так!
Он выпрямился во весь рост, превышающий мой дюйма на два. Лицо его вспыхнуло - не то волнением, не то дерзким вызовом, и, угадав мои мысли о Шарлотте, он сказал:
- Думаю, тебе нетрудно догадаться, как все это для меня не просто.
- Да, догадаться нетрудно.
- К Шарлотте все это отношения не имеет. А как ей быть - пусть решает сама. Может тоже пойти на сторону.
- А она способна на это? Хватит духу?
- Если и не хватит - ее проблема. А у меня есть о чем подумать. В основном о Рене. И о себе самом. - На последнем слове он как-то помрачнел, поскучнел - видно, перебирал в памяти какие-то неведомые мне сложности, грозившие ему опасностью. Представить себе, что за опасность его подстерегала, до поры до времени мне было не дано. Все, что я мог пока, - это с восхищением глядеть на него. И на нее.
- Рене, это Оги! - сказал он, когда мы спустились по ступеням.
Теперь я разглядывал ее вблизи. В голове не укладывалось, что эта девушка могла так много значить для Саймона.
Небольшая, но, конечно, весьма аппетитная. Под одеждой выпирают пышные груди - du monde au balcon, как говорят в сексуальной столице мира; далее тоже все очень мило и пышно, вплоть до ножек в шелковых чулках. Юная, лицо густо покрыто золотистой пудрой, губки бантиком и в помаде, тоже золотистой, ресницы словно присыпаны золотым тальком, а золотистые волосы точно парик на празднестве в Версале; вся в золоте - от гребенок до очков в золотистой оправе и золотых украшений. Мне она показалась несколько незрелой - возможно, потому, что не было в ней той решительной уверенности, с какой несла бы весь этот золотой груз женщина покрупнее - не в смысле конституции, но созданная демонстрировать всю эту красоту, впитывать ее и воплощать. Как те первобытные красавицы, чьи заколки, пряжки, гребни и маленькие кувшинчики, найденные где-нибудь в Ассирии или на Крите, теперь странно соседствуют с корявыми вилками, потемневшими золотыми слитками и кусками позеленевшей бронзы в витринах музеев. Как отмеченные святостью девушки, по воле жрецов ожидающие на ложе прихода плодоносящего Аттиса, или кто там прислуживал Кибеле? Вакханки на ежегодных оргиастических празднествах, исполнительницы страстных любовных гимнов, сири- янки, аморитянки, моавитянки, несть им числа… Эстафету подхватывает Средневековье с его «дворами любви», Аквитанией, инфантами, а затем Медичи, куртизанки, великие распутницы галантного века, и дальше, вплоть до современности, ночных клубов и блистательных пассажирок роскошных океанских лайнеров, во славу которых шеф-повара корабельных ресторанов создают поразительные суфле, рыбные или другие кулинарные изыски. Вот какой, на мой взгляд, должна была казаться Рене, но ничто из перечисленного ей не подходило - она не тянула на это. Можно вообразить, что дело тут всего лишь в инстинкте: слушайся внутреннего голоса, иди, куда ведет чутье, и все получится. Как будто это так просто! Да стоит лишь начать, и кто знает, куда увлекут тебя инстинкты и какой из них возобладает! Рене показалась мне девушкой весьма подозрительной, в ней чувствовалась несвобода и какая-то неуловимая неопределенность.
Едва Саймон на секунду покинул машину, как она тут же заявила:
- Я люблю вашего брата. Влюбилась с первого взгляда. И буду любить до гробовой доски. - Она протянула мне руку в перчатке. - Верьте мне, Оги!
Возможно, это и было правдой, но, к сожалению, настораживало своей чрезмерной аффектированностью. Игры, сплошные игры. И игра в игру. Хотя это, вероятно, и не отменяло серьезности ее намерений.
- Я хочу, чтобы мы узнали друг друга поближе, - продолжала она. - Может, вы и не знаете, но Саймон много думает о вас и следит за вами, для него вы очень много значите. Он говорит, что и вы прославитесь, стоит вам остепениться. И единственно, чего я хочу, - это уверить вас в моей любви к Саймону. Чтобы вы это помнили и не судили меня слишком строго.
- Да почему бы я стал вас строго судить? Из-за моей невестки?
Упоминание о Шарлотте заставило ее напрячься. Но она тут же увидела, что я не имею в виду ничего дурного и замечание мое безобидно.
Саймон же о Шарлотте заговаривал постоянно. Что меня удивляло. Так, он мог сказать своей подружке: «Я не желаю ей зла из-за тебя. Я уважаю ее и никогда, что бы ни случилось, не оставлю. Для меня она по-прежнему очень близкий человек». По отношению к Шарлотте он был настроен романтически. И Рене приходилось выслушивать это и принимать к сведению, уяснив себе, что никаких особых притязаний на Саймона она иметь не может. А ведь сам я в свое время, хотя и по-своему, делал нечто подобное с Теей и Стеллой: прикрывался одной женщиной, как щитом, в схватке с другой, защищаясь от обеих, чтобы не оказаться в их власти. Чтобы ни та, ни другая не сумели мне навредить. О, я вел себя хитро, и мне ли не понять происходящего! Все было не так, как представлял Саймон. Обычное здравомыслие и финансовая сторона дела - совместное владение с Шарлоттой собственностью - тоже не играли тут особой роли. Я пытался объяснить это Саймону, но мои соображения лишь удивили его.
Вот каким образом строился их с Рене день. Чуть ли не каждое утро они встречались возле ее дома. Она ждала его машину на улице или сидя в соседнем ресторанчике. Потом сопровождала его до работы, но в офис не заходила, хотя все сотрудники знали о ней и были с ней знакомы. Пока он работал, она занималась своими делами - ездила по магазинам, выполняла его поручения или же коротала время за чтением журналов, ожидая, когда он освободится. Словом, весь день она была либо с ним, либо неподалеку, а вечером провожала его домой, чуть ли не до дверей, и к себе возвращалась на такси. И постоянно, что ни час, они ссорились - выкатив глаза, она кричала на него истошным голосом, так что жилы вздувались на шее, а он, взбешенный, готов был броситься на нее с кулаками и нередко даже делал это, но чаще лишь морщился и скрипел зубами от ярости. Он так и не починил передний, сломанный когда-то зуб, при виде которого в этом румяном, преуспевающем и таком арийском на первый взгляд джентльмене я угадывал черты мальчишки, которого Бабушка Лош отправила обслуживать столики в курортном отеле. Ссоры между ним и Рене обычно происходили из-за каких-нибудь перчаток, флакона «Шанель» или же служанки. Он доказывал, что служанка ей не нужна, поскольку дома Рене почти не бывает, а раз так, то какой смысл держать женщину, которой нечего делать? Но Рене не хотелось в чем- либо уступать Шарлотте. Она гналась за ней, наступая на пятки - появляясь в том же ночном клубе, покупая билеты на тот же мюзикл. Она следила за Шарлоттой и хорошо знала, как та выглядит и во что одевается, и требовала себе того же самого, и пока это касалось предметов относительно мелких - сумки, платья, туфель из кожи ящерицы, очков с переливающимися стеклами и ронсоновской зажигалки, - притязания ее легко можно было удовлетворить, но когда она захотела собственный автомобиль, такой же как у Шарлотты, это привело к скандалу.
- Попрошайка несчастная! - взревел Саймон. - У Шарлотты есть деньги! Можешь ты это понять?
- Но у нее нет того, что нужно тебе! А у меня - есть!
- Не только у тебя одной это есть! - возмутился он. - Миллионы женщин это имеют и могут составить тебе конкуренцию!
Один из тех редких случаев, когда Саймону было неприятно мое присутствие при скандале. Обычно я ему в подобных ситуациях не мешал. Рене же, пожелав, чтобы мы с ней узнали друг друга получше, тем самым все предусмотрела и как бы закрыла тему, практически со мной не разговаривая.
- Видишь теперь, какой он, твой брат! - вскричала она.
Нет, этого я не видел, в отличие от его постоянного раздражения - явного или скрытого.
Временами он взрывался:
- Почему ты не поехала вчера к доктору? Сколько можно кашлять и не обращать на это внимания? Откуда ты знаешь, что у тебя там засело в груди? - (Услышав это, я невольно покосился на ее грудь, которая под всеми мехами, шелками и роскошными лифчиками, вероятно, мало чем отличалась ото всех прочих.) - Нет, голубушка, у доктора ты не была, и не надо втирать мне очки! Я проверил, позвонил ему! Лгунья! Думала, я не отважусь узнать, как ты там, побоюсь, что это дойдет до Шарлотты? (Рене наблюдалась у того же доктора, что и Шарлотта, поскольку это был лучший из докторов.) Ну а я не побоялся! Ты к нему и носа не показывала! И это вечное вранье! Вечное! Ты просто не умеешь говорить правду! Даже в постели ты врешь, притворяешься! Даже когда говоришь, что любишь, - все это притворство!
Привожу это как пример раздражения под видом участия и заботы.
Я с нетерпением ждал, когда поправлюсь после операции и поеду на фронт. «Поскорее бы», - думал я. Но дело шло медленно, а пока я поступил на временную работу в компанию по продаже канцелярских принадлежностей. Место было отличное, и мне никогда бы его не видать, если бы не война и нехватка рабочей силы. Закрепившись в компании, я мог бы превратиться в заправского коммивояжера с поездками пару раз в месяц в Сент-Пол - покуривал бы одну за другой сигары в салон-вагоне, чтобы потом, неспешно сойдя с поезда, вдохнуть морозный воздух и подхватить под мышку портфолио с образцами продукции. Так нет же - мне идти на войну!
- Болван ты, дубина стоеросовая, - сетовал Саймон. - Я-то думал увидеть тебя солидным, средних лет джентльменом, а ты валяешь дурака, сам под пули лезешь! Охота тебе рисковать, валяться в дерьме и есть картофельные очистки! Что ж, попадешь в список погибших - пеняй на себя. Бедная Мама - единственный сын у нее удался! А обо мне ты подумал? Останусь один как перст! С деньгами, но без брата!
Однако я твердо шел к своей цели. К службе в армии меня все-таки признали непригодным, и я записался в торговый флот и ожидал отправки в Шипсхед-Бей на курсы подготовки.
С Саймоном я встретился случайно, столкнувшись нос к носу на Рэндольф-стрит. Он был сам не свой.
- Пойдем перекусим! - сказал он, поскольку остановились мы возле «Энричи», а в витрине стояла ваза с парниковой клубникой. Официанты приветствовали Саймона как старого знакомого, но он, вместо того чтобы радоваться своей популярности, еле отвечал, не желая поддерживать беседу. Когда мы сели за столик и он снял шляпу, меня поразила его бледность.
- Что с тобой? Что случилось? - спросил я.
- Вчера вечером Рене пыталась покончить с собой, - ответил он. - Наглоталась снотворного. Я приехал, когда она уже теряла сознание. Тряс ее, бил по щекам. Заставил лечь в холодную ванну и пролежать там до прихода доктора. Она осталась жива. Теперь все в порядке.
- Она всерьез намеревалась это сделать?
- Доктор сказал, что настоящей угрозы для жизни не было. Возможно, она не знала, сколько таблеток следует принять.
- Что-то мне не верится.
- Мне тоже. Похоже, Рене симулировала самоубийство. Притворщица. Она такие штуки уже не раз проделывала.
Я с болью вспомнил все их ссоры и препирательства - бессмысленные и неразрешимые.
- Люди, знаешь, ко всему привыкают, - рассуждал между тем Саймон. - Увлекаешься как-то… Если платишь за удовольствие - еще куда ни шло. А бывает - удовольствия на грош, а платишь за мечту, на самом деле ничего не имея. Приходится платить! На то она и цена.
- Чем я могу тебе помочь?
- Например, толкнуть под поезд, - произнес он.
И начал рассказывать все по порядку. Шарлотта узнала о Рене.
- Наверно, она давно знала, - пояснил он, - но выжидала чего-то.
Еще бы Шарлотте не знать! Со всех сторон она только и слышала о Саймоне и при всем желании не могла бы о нем не думать. В округе его все знали.
- Пожалуйста, мистер Марч, угощайтесь, - сказал официант, ставя на стол клубнику.
Рене все время была рядом с Саймоном, они постоянно играли с огнем, словно напрашиваясь, чтобы их увидели вместе. Иначе зачем было Рене провожать Саймона до дверей? Однажды я нашел в машине брата ее золотой гребешок. Но он сказал только: -
- Вот растяпа чертова, - и сунул его в карман.
Трудно было предположить, что за два года Шарлотта не
обнаружила никаких улик - ни золотистых волосков, ни носовых платков, ни спичек в бардачке с этикеткой ресторана, в котором она не бывала. И вечерами, когда муж возвращался со шляпой и газетой в руке, вряд ли она не могла определить по его поцелую в щечку, натужным шуткам и фальшивому благодушию, что всего лишь за несколько минут, требуемых, чтобы поставить машину и подняться на лифте, он был с другой женщиной. Наверняка она все знала. Но, думаю, до поры Шарлотта говорила себе: «Чего я не видела собственными глазами, того и нет» - уловка не столько слепцов, сколько людей решительных и хитрых. Можно и в схватке с медведем, упираясь лбом в его шкуру, размышлять о том, как провести следующий уик-энд, кого пригласить на ужин и какие приборы поставить.
Люди типа Шарлотты - загадка. Возможно, она подозревала, что, подняв шум, спровоцирует Саймона на некие поспешные действия в силу свойственного ему романтизма и из чувства чести, и потому предпочитала медлить и проявлять осторожность.
Однажды она сказала мне:
- Твоему брату нужны деньги. Потеряв возможность тратить столько, сколько хочется, он бы погиб.
Помню, как оглоушила она меня тогда этим своим заключением. Было это знойным утром в их залитой солнцем гостиной, устланной коврами варварских расцветок, среди ваз, цветы в которых колыхало жаркое дыхание раскаленного воздуха. Шарлотта стояла - большая, массивная, в белом шелковом пеньюаре, и, несмотря на сигарету в мундштуке и ярко накрашенный рот, казалась мне очень суровой, не уступающей в жесткости всем Магнусам, ее дядьям и кузенам. Иными словами, она сообщала мне, что спасает Саймона от неминуемой гибели.
Но деньги Саймону и вправду требовались. Рене жила так же широко, как Шарлотта, и Саймону это казалось вполне справедливым. Кроме того, он и сам считал нужным держать марку и не дешевиться. Когда они с Шарлоттой поехали отдыхать во Флориду, то не прошло и дня, как туда же двинула и Рене, остановившись при этом в роскошнейшем из отелей. Саймона не смущали расходы. Его тяготила необходимость постоянно изворачиваться, плен неустанных забот. Он хотел сделать что-то наперекор жене, а в результате оказался практически двоеженцем.
Бедный Саймон! Мне было его очень жаль. Я горячо сочувствовал брату.
Все это время он твердил мне, что не воспринимает свой роман как нечто постоянное. Неужели? И сколько же будет длиться это временное состояние? Потом у него явилась мысль выдать Рене замуж за какого-нибудь толстосума. Я случайно оказался свидетелем их разговора на эту тему.
- Этот мужик, Кархем, - говорил Саймон, - с которым мы как-то случайно встретились в клубе, спрашивал о тебе. Он хочет тебя куда-нибудь пригласить.
- Никуда я с ним не пойду!
- Нет, пойдешь. Не будь идиоткой! Надо же тебя как-то устроить. У него полно денег, и он холостяк. Занимается дорожным строительством.
- Плевать мне на его бизнес и на его деньги! Он старик и к тому же урод - все зубы искусственные. За кого ты меня принимаешь? Оставь, пожалуйста! - Она скрестила руки и, в сердцах передернув хрупкими плечами - из-за жары на ней было платье без рукавов, - уставилась в ветровое стекло. Напомню, что такие разговоры велись обычно в машине.
Потом я сказал Саймону:
- Она за тебя замуж хочет.
- Нет. Лишь остаться со мной. Ее все вполне устраивает. Обеспечена она лучше, чем многие жены.
- По-моему, ты лукавишь. Что же она, по-твоему, только и мечтает разъезжать с тобой в машине и читать киношные журналы, ожидая, когда ты закончишь телефонные переговоры?
Но сейчас, в «Энричи», он говорил нечто другое - рассказывал, как Шарлотта в один прекрасный день вдруг заявила ему, что больше терпеть не намерена, его роман зашел слишком далеко и она требует немедленно прекратить отношения. Пошли ссоры и распри, но не из-за разногласий с Шарлоттой. Он и сам считал, что пора поставить точку, о чем и сообщил Рене. Вот с нею дело обстояло из рук вон плохо. Она кричала, вопила, грозилась подать на него в суд и под конец упала в обморок. Тогда был призван адвокат Саймона, который назначил в своем кабинете встречу сторон и пообещал все уладить. Рене сказали, что Шарлотты не будет, но та все же заявилась. Рене набросилась на нее с проклятиями. Шарлотта закатила ей пощечину. И Саймон тоже ударил Рене. Потом они плакали, для чего имели все основания.
- Как же ты мог ее ударить?
- Слышал бы ты, что она несла! Ты бы тоже набросился на нее с кулаками. Я просто не выдержал.
В конце концов Рене согласилась уехать в Калифорнию при условии, что получит отступного. Отступное она получила. Но вот теперь вернулась и по телефону сообщила, что беременна.
- Знать ничего не желаю, - сказал ей на это Саймон. - Ты мошенница, взяла деньги и уехала в Калифорнию, собираясь вернуться.
Рене молча повесила трубку. У него тут же мелькнула мысль, не захочет ли она что-то с собой сделать. Так и оказалось - он подъехал в отель, когда она уже проглотила таблетки.
Она оказалась на четвертом месяце беременности.
- Что мне теперь делать? - спросил Саймон.
- Теперь уже ничего не поделаешь. Родится ребенок. Похоже, что и я, и ты, и Джордж появились на свет при сходных обстоятельствах.
Я утешал его как умел.

 

Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23