XIII
Рукавицы
Сегодня дождь – слабенький, скуповатый апрельский дождик. Уже зацвели голубые пролески, проклюнулись нарциссы, рвутся к свету бог весть откуда явившиеся незабудки. Ну вот опять – растительная толкотня и давка. Им не надоедает: растения ничего не помнят – вот в чем дело. Не помнят, сколько раз уже проделывали все то же самое.
Должна признаться, меня удивляет, что я по-прежнему здесь, по-прежнему говорю с тобой. Мне нравится думать, что говорю, но, конечно, нет: я ничего не произношу, ты ничего не слышишь. Между нами лишь черная строка: нить, брошенная на пустую страницу, наугад.
Лед на порогах Лувето почти сошел – даже в тенистых провалах. Вода, сначала темная, потом белая, грохочет по известняковым расселинам и валунам, лёгкая, как всегда. Шум страшный, но успокаивающий, красивый даже. Понятно, почему он так людей притягивает. К водопадам, в горы и пустыни, в глубокие озера – туда, откуда нет возврата.
Пока выловили только один труп – накачанную наркотиками молодую женщину из Торонто. Еще одна поторопилась. Еще одна впустую потраченная жизнь. У неё здесь родственники – дядя, тетя. Теперь на них косятся, словно они виноваты; а у них сердитый вид загнанных в угол людей, знающих, что они невиновны. Не сомневаюсь, что за ними нет вины, но они живы, а все шишки получает тот, кто выжил. Такое правило. Пусть несправедливое.
Вчера утром заехал Уолтер – посмотреть, что разладилось за зиму. Как он говорит – «весенняя настройка», – он это проделывает у меня каждый год. Привез ящик с инструментами, ручную электропилу, электродрель: ему бы только пожужжать всласть.
Он сложил инструменты на задней веранде и затопал по дому. Вернулся довольный.
– Из садовой калитки вывалилась планка, – сказал он. – Сегодня поставлю новую, а выкрашу, когда высохнет.
– Да не беспокойся ты, – я это повторяю каждый год. – Все разваливается, но меня переживет.
Как обычно, Уолтер не обращает на меня внимания.
– И ступеньки на крыльце, – говорит он. – Надо покрасить. Одна вот-вот обвалится – набьем поверх новую. Упустили время – просочилась вода, ступенька гниет. Или даже, раз крыльцо – морилкой, дереву полезнее. Края покрасим другой краской – люди будут видеть, куда ступают. А то можно промахнуться – и до беды недалеко. – Мы он говорит из вежливости, а под людьми подразумевает меня. – Новую ступеньку набью сегодня.
– Ты промокнешь, – говорю я. – И по телевизору обещали, будет то же самое.
– Не-а, прояснится. – На небо даже не посмотрел.
Уолтер уехал за чем-то – наверное, за планками, а я этот промежуток времени пролежала на диване туманной героиней романа, забытой на страницах книги, где ей предназначено желтеть, плесневеть и осыпаться вместе с бумагой.
Отвратительный образ, сказала бы Майра.
А что ты предлагаешь? – спросила бы я.
Дело в том, что у меня опять барахлит сердце. Барахлит – своеобразное слово. Так говорят, желая преуменьшить опасность. Точно бракованная деталь (сердце, желудок, печень и все остальное) – капризный, сложный механизм, который можно образумить машинным маслом или отверткой. А все эти симптомы – толчки, боль, сердцебиение – просто выпендреж, и орган скоро перестанет резвиться и снова заработает, как надо.
Доктор недоволен. Что-то мямлит про анализы, обследования и поездки в Торонто, где прячутся лучшие специалисты, – те немногие, что ещё не отправились в мир иной. Доктор поменял мне лекарство и добавил ещё одно. Даже заговорил об операции. О чем речь, и чего мы достигнем, поинтересовалась я. Как выяснилось, усилий много, а толку мало. Он подозревает, что тут не обойтись без полной замены агрегата – это он так сказал, будто речь идет о посудомоечной машине. Мне придется встать в очередь и ждать агрегата, который больше не нужен владельцу. Проще говоря, чужого сердца, вырванного из груди какого-нибудь юнца: глупо вшивать такое же старое и изношенное, как то, что собираешься выбросить. Требуется свежее и сочное.
Но кто знает, откуда их берут? Я думаю, у беспризорных детей из Латинской Америки, во всяком случае, ходят такие параноидальные слухи. Похищенные сердца, товар черного рынка, вырванные из сломанных ребер, теплые, окровавленные, принесенные в жертву фальшивому богу. Кто этот фальшивый бог? Мы. Мы и наши деньги. Так сказала бы Лора. Не трогай эти деньги, говорила Рини. Ты не знаешь, где они побывали.
Смогу ли я жить, сознавая, что во мне сердце мертвого ребенка?
А если нет, тогда что?
Только не принимай эту путаную тоску за стоицизм. Я пью лекарства, с грехом пополам гуляю, но ничего не могу поделать со своим ужасом.
После ланча – кусок черствого сыра, стакан подозрительного молока и вялая морковка (на этой неделе Майра не выполнила взятое на себя обязательство наполнять мне холодильник), – вернулся Уолтер. Он измерял, пилил, колотил молотком, а потом постучался ко мне, извинился за шум и сказал, что теперь все тип-топ.
– Я приготовила кофе, – сказала я. Это часть апрельского ритуала. Не пережгла ли я кофе в этот раз? Не важно. Он к Майриному привык.
– Не возражаете? – Он осторожно стянул резиновые сапоги и оставил их на задней веранде – Майра вымуштровала: ему не разрешается ходить в, как она выражается, его грязи, по, как она выражается, её коврам – и на цыпочках пошел в огромных носках по кухонному полу. Благодаря героическим усилиям Майриной женщины, пол теперь стал чистый и скользкий, как каток. Раньше на полу был липкий налет – тонкий слой клея из грязи и пыли, но его больше нет. Пожалуй, надо посыпать песком, иначе поскользнусь и что-нибудь себе сломаю.
Видеть, как Уолтер идет на цыпочках, – само по себе развлечение; будто слон ступает по яйцам. Он добрался до кухонного стола и выложил рабочие рукавицы из желтой кожи; они походили на огромные лапы.
– Новые рукавицы, – уточнила я. До того новые, что прямо сияли. Ни царапинки.
– Майра купила. От нас через три улицы мужик себе кончики пальцев лобзиком отхватил, так она разволновалась, боится, что я такое же учиню. Но тот мужик дурак дураком, переехал из Торонто, ему, извиняюсь за выражение, вообще пилу нельзя в руки давать: он себе и голову отпилит – потеря, правда, невелика. Я ей сказал, чтобы сделать такое, надо быть совсем дубиной, и к тому же у меня нет лобзика. Но она все равно заставляет, куда ни пойду, таскать эти чертовы рукавицы. Только я за дверь – постой-ка, рукавицы забыл.
– А ты их потеряй, – посоветовала я.
– Новые купит, – мрачно ответил он.
– Тогда оставь здесь. Скажи, забыл, заберешь потом. А сам не забирай. – Я представила, как одинокими ночами держу брошенную кожаную руку Уолтера – какой-никакой компаньон. Душераздирающе. Может, завести кошку или собачку. Что-нибудь теплое, пушистое и не критикующее, – друга, помогающего ночи коротать. Млекопитающие сбиваются в стаи: одиночество вредно для глаз. Но если я заведу живность, то, скорее всего, споткнусь о неё и сломаю шею.
Рот Уолтера подергивался, показались кончики верхних зубов – это он улыбался.
– Один ум хорошо, а два лучше, – сказал он. – Может, вы как бы случайно бросите их в мусорное ведро.
– Ну ты и плут, Уолтер, – сказала я. Он заулыбался ещё шире, положил в кофе пять ложек сахара, выпил залпом, затем оперся руками о стол и поднялся – словно памятник на канатах. И я вдруг ясно представила: последнее, что он для меня сделает, – поднимет угол фоба.
Он это тоже знает. Он готов помочь. Не из неумех. Не засуетится, не уронит меня, проследит, чтобы я ровно двигалась в этом последнем коротком путешествии. «Взяли», – скажет он. И меня возьмут.
Печально. Я понимаю; и ещё сентиментально. Но, пожалуйста, потерпи меня. Умирающим нужна некоторая свобода, как детям в дни рождения.
Огонь в домах
Вчера вечером я смотрела по телевизору новости. Зря: это вредно для пищеварения. Где-то опять война – мелкий, что называется, конфликт, но тем, кто внутри, он, конечно, мелким не кажется. Они все похожи, эти войны: мужчины в камуфляже с повязками на пол-лица, клубы дыма, выпотрошенные дома, сломленные, плачущие мирные жители. Бесконечные матери тащут бесконечных ослабевших детей, лица забрызганы кровью; бесконечные с толку сбитые старики. Молодых людей посылают на войну и убивают, дабы предотвратить месть, – греки в Трое так делали. Если не ошибаюсь, так же Гитлер объяснял уничтожение еврейских младенцев.
Войны разражаются и умирают, но тут же – новая вспышка. Дома трескаются яичной скорлупой, их нутро пылает, разворовывается, или мстительно топчется. Беженцев атакуют с воздуха. В миллионах подвалов перепуганная царская семья смотрит на расстрельный отряд – зашитые в корсеты драгоценности никого не спасут. Воины Ирода обходят тысячи улиц; из соседнего дома Наполеон дает деру с краденым серебром. После нашествия – любого нашествия – в канавах валяются изнасилованные женщины. Справедливости ради добавим: и изнасилованные мужчины. Изнасилованные дети, изнасилованные собаки и кошки.– Ситуация выходит из-под контроля.
Только не здесь, не в тихой, стоячей заводи, не в Порт-Тикондероге. Парочка наркоманов в парке, иногда ограбление или утопленник в водовороте. Мы тут скрючились; вечером, попивая и жуя, пялимся на мир в телевизор, точно в замочную скважину, а когда надоест, выключаем. Хватит с нас двадцатого века, говорим мы, поднимаясь по лестнице. Но в отдалении слышится грохот, словно морские валы бьются о берег. Вот он, век двадцать первый, он несется над головами стальным птеродактилем, космическим кораблем с жестокими пришельцами, чьи глаза, как у ящеров. В конце концов они учуют нас, железными когтями сорвут крыши с наших хлипких, жалких домишек, и мы останемся нагими, дрожащими, голодными, больными и отчаявшимися, как и все остальные.
Прости мне это отступление. В моем возрасте апокалиптические видения позволительны. Говоришь себе: близится конец света – и лжешь: хорошо, я его неувижу. На самом деле, ты лишь об этом и мечтаешь – только подглядывать в замочную скважину – чтобы тебя не коснулось.
Но что беспокоиться о конце света? Конец света наступает каждый день – для кого-то. Время вздымается, вздымается, и когда оно поднимается до бровей, тонешь.
Что же было дальше? Я вдруг потеряла нить, с трудом вспомнила, на чем остановилась. Война, конечно. Мы не были к ней готовы, но при этом знали, что такое было и прежде. Этот холод, Окутывающий туманом, – холод, в который я родилась. Как тогда, все опасливо трепетало – стулья, столы, улицы, фонари, небо, воздух. Внезапно исчез целый кусок реальности, какой мы её знали. Так случается, когда приходит война.
Но ты слишком молода, чтобы помнить, о какой войне речь. Для пережившего войну она – Война. Моя началась в первых числах сентября 1939 года и продолжалась… Ну, в учебниках истории это есть. Хочешь – посмотри.
Пусть огонь в домах пылает – один из лозунгов прежней войны. Я каждый раз представляла толпу женщин – волосы разметались, глаза горят, – в одиночку или парами они крадутся в лунном свете и поджигают свои дома.
В последние месяцы перед войной наш брак дал трещину, хотя, можно сказать, он треснул с самого начала. У меня был один выкидыш, потом другой. У Ричарда, в свою очередь, одна любовница, потом другая, – как я подозревала; это было неизбежно (скажет потом Уинифред), учитывая хрупкость моего здоровья и желания Ричарда. У мужчин в те дни имелись желания, целая куча; они таились в щелях и закоулках мужского существа и порой, собравшись с духом, переходили в наступление, словно полчище крыс. Они так сильны и коварны, разве обычный мужчина мог им противиться? Эту теорию исповедовала Уинифред, и, если честно, многие другие тоже.
Любовницы Ричарда (я так понимала) были из числа его секретарш – всегда молодые, хорошенькие и приличные девушки. Он приглашал их на работу сразу после окончания курсов. Некоторое время они нервозно мне отвечали, когда я звонила Ричарду в контору. Их отряжали покупать для меня подарки и заказывать цветы. Ричард хотел, чтобы они понимали, как обстоят дела: я – законная жена, и разводиться он не намерен. У разведенных нет шансов возглавить государство – тогда не было. Такое положение вещей давало мне определенную власть, но лишь при условии, что я ею не воспользуюсь. По сути я имела власть, лишь притворяясь, что ничего не знаю. Над ним тяготел страх разоблачения: вдруг я узнаю то, что известно всем, и устрою какую-нибудь катастрофу?
Мне было безразлично? Не совсем. Но полбуханки лучше, чем ничего, говорила я себе, а Ричард – просто буханка. Хлеб для Эйми и для меня. Будь выше этого, говорила Рини, и я старалась. Старалась быть выше – воспарить беглым воздушным шариком, и порой мне удавалось.
Я научилась себя занимать. Всерьёз углубилась в садоводство и достигла кое-каких результатов. Теперь погибало не все. Я планировала разбить тенистый сад из многолетних растений.
Ричард соблюдал приличия. Я тоже. Мы посещали коктейли и обеды, приходили, уходили; он придерживал меня за локоть. Мы непременно выпивали бокал-другой перед обедом, а может и все три, я немного чрезмерно пристрастилась к джину, добавляя в него то одно, то другое, но не переступала грани – ноги не подгибались, и язык не заплетался. Мы скользили по поверхности, по тонкому льду хороших манер, что скрывает темную бездну – лед подтает, и утонешь.
Полужизнь лучше нежизни.
Мне не удалось убедительно нарисовать Ричарда. Он остается картонным силуэтом. Я понимаю. Я не могу его описать, сфокусировать на нём взгляд – Ричард расплывается, точно фотография в отсыревшей выброшенной газете. Он и в то время казался мне и карликом, и исполином. Все потому, что он не в меру богат и его не в меру много, – возникает соблазн ожидать от него больше, чем он способен дать, и обыкновенность его кажется пороком. Он беспощаден, но не лев – скорее, крупный грызун. Роется под землей; убивает живое, перегрызая корни.
Он располагал средствами на благородные поступки, на щедрые жесты, но никогда их не делал. Он превратился в свою статую – огромную, официальную, внушительную и пустую.
Он не был чересчур велик – напротив, слишком мал. Вот так – если в двух словах.
Когда разразилась война, Ричарду пришлось туго. Он так с немцами нежничал, так ими в своих речах восхищался. Как большинство людей его склада, Ричард закрывал глаза на грубейшее попрание демократии в Германии – демократии, которую многие наши лидеры порицали как никуда не годную, а теперь страстно защищали.
Кроме того, Ричард много потерял, лишившись возможности торговать с теми, кто вдруг стал врагом. Пришлось драться и подлизываться; Ричарду это пришлось не по вкусу, но все-таки он на это пошел. Ему удалось сохранить свой статус и вновь вырваться в фавориты: что ж, не он один запачкал руки, и другим не пристало тыкать в него своими грязными пальцами. Скоро его фабрики снова задымили, вовсю выполняя военные заказы, и не было в стране большего патриота, чем Ричард. Так что он выкрутился, когда Россия примкнула к союзникам, и Иосиф Сталин неожиданно превратился в любимого дядюшку. Да, Ричард выступал против коммунистов, но это когда было? Все в прошлом: разве враг твоего врага не твой друг?
Я же ковыляла по жизни; не как обычно (теперь все переменилось), а как могла. Сейчас я бы назвала тогдашнюю себя «угрюмой». Ну, или «отупевшей». Больше не надо было готовиться к приемам в саду, шелковые чулки покупались только на черном рынке. Мясо, масло и сахар нормированы; если не хватало, если хотелось покупать больше, следовало налаживать связи. Никаких трансатлантических вояжей на роскошных лайнерах – «Куин Мэри» перевозила войска. Радио превратилось из портативной эстрады в исступленного оракула; каждый вечер я включала его, чтобы послушать новости – первое время всегда плохие.
Война все продолжалась – работающий без устали мотор. Тоскливое постоянное напряжение измучило людей. Будто слушаешь, как кто-то в предрассветной мгле скрипит зубами, а ты ночь за ночью мучаешься бессонницей.
Случались и маленькие радости. От нас ушел мистер Мергатройд – его призвали в армию. Тогда я и научилась водить машину. Пользовалась одним из наших автомобилей («Бентли», кажется), и Ричард оформил его на меня – так мы получали больше бензина. (Бензин, естественно, тоже нормировался, хотя для таких людей, как Ричард, делались поблажки.) Автомобиль дал мне больше свободы, хотя тогда она уже не была мне так нужна.
Я простудилась, простуда обострилась бронхитом – той зимой все болели. Я выздоравливала несколько месяцев. Все время лежала в постели, чувствуя себя несчастной. Кашель не отпускал. Я больше не ходила смотреть кинохронику – речи, сражения, бомбежки, разорения, победы, даже вторжения. Волнующие времена (так нам говорили), но я потеряла к ним интерес.
Конец войны был не за горами. Приближался с каждым днём. И вот наступил. Я помню тишину, когда окончилась предыдущая война, и потом звон колоколов. В ноябре; лужицы затянул лед. Сейчас была весна. Парады. Декларации. Трубы.
Но закончить войну не так просто. Война – громадный костер, пепел разносится далеко и оседает медленно.
Кафе «Диана»
Сегодня я дошла аж до Юбилейного моста, а на обратном пути свернула в кондитерскую, где съела почти треть апельсинового хвороста. Громадный ком муки и жира забил мне артерии, будто тина.
Потом я отправилась в туалет. Средняя кабинка была занята, и я стала ждать, отворачиваясь от зеркала. С возрастом кожа тончает – видны все вены, все прожилки. А ты сама становишься толще. Трудно вспомнить, какой же ты была без этой кожуры.
Наконец дверца открылась, и из кабинки вышла девушка – смуглая, в чем-то мрачном, глаза подведены черным. Она вскрикнула, а потом рассмеялась:
– Извините, я не думала, что здесь кто-то есть. Вы подкрались. – Она говорила с акцентом, но была своя. У них одна национальность – молодость. А вот я теперь чужая.
Последняя запись – золотистым фломастером: «Без Иисуса в рай не попадешь». Рецензенты уже поработали: Иисуса вычеркнули и поменяли на Смерть.
Ниже – зеленым: «Рай – в зерне песка. Блейк».
И ещё ниже – оранжевым: «Рай – на планете Ксенор. Лора Чейз».
Тоже неверная цитата.
Официально война – в Европе то есть – закончилась в первых числах мая. Лору только это и занимало.
Она позвонила через неделю. Утром, через час после завтрака, рассчитав, что Ричарда дома нет. Я её не узнала, я давно устала ждать. Я сначала решила, что звонят от портнихи.
– Это я, – сказала она.
– Где ты? – осторожно спросила я. Как ты помнишь, она уже превратилась для меня в неизвестную величину – и, возможно, переменчивую.
– Здесь, – ответила она. – В городе. – Она не сказала, где остановилась, но назвала перекресток, откуда я её заберу. Тогда выпьем чаю, сказала я, решив отвести её в кафе «Диана». Безопасно, народу мало – в основном, женщины; меня там знали. Я сказала, что приеду на машине.
– О, у тебя теперь машина?
– Можно сказать. – Я описала автомобиль.
– Прямо колесница, – беспечно сказала она.
Лора стояла на углу Кинг и Спадина-авеню, где и обещала. Не самый приятный район, но Лору, похоже, это не смущало. Я посигналила, она помахала, подошла и села в машину. Я поцеловала её в щеку. И тут же почувствовала себя предательницей.
– Не могу поверить, что ты здесь, – сказала я.
– И тем не менее.
Неожиданно я поняла, что сейчас разревусь; она же казалась беззаботной. Только щека прохладная. Прохладная и худая.
– Надеюсь, ты не сказала Ричарду. Что я здесь. Или Уинифред. Что то же самое.
– С чего бы? – ответила я. Она промолчала.
Я вела машину, и не могла на Лору посмотреть. Пришлось сначала парковать автомобиль, идти в кафе, садиться за столик напротив неё. Тут наконец я могла вдоволь наглядеться.
Та и не та Лора, какую я помнила. Старше, конечно, – как и я, – но дело не в этом. Аккуратно, даже строго одета – серо-голубое простое платье с лифом в складку и пуговичками спереди; волосы сильно стянуты на затылке. Похудела, даже усохла, поблекла, но при этом как-то просвечивала: словно острые лучики пробивали кожу изнутри, словно шипы света вырывались наружу в колючей дымке, словно чертополох тянулся к солнцу. Трудно описать. (Да и доверять моему впечатлению не стоит: у меня уже портилось зрение, мне требовались очки, но я об этом ещё не знала. Туманный свет вокруг Лоры – возможно, просто оптический обман.)
Мы сделали заказ. Она предпочла кофе, а не чай. Кофе будет плохой, предупредила я, из-за войны в таких местах хорошего кофе не бывает.
– Я привыкла к плохому кофе, – сказала она.
Воцарилось молчание. Я не знала, с чего начать. Я не была готова спросить, что она делает в Торонто. Где она была все это время? – спросила я. Чем занималась?
– Сначала жила в Авалоне, – ответила она.
– Но он же закрыт! – Дом не открывали всю войну. Мы не были там несколько лет. – Как ты туда проникла?
– Ну, знаешь, мы всегда попадали, куда нам хотелось.
Я подумала об угольном лотке, о непрочном замке на двери погреба. Но все это давно починили.
– Разбила окно?
– Да зачем? У Рини остался ключ. Только никому не говори.
– Но там же нельзя топить. Наверное, холод собачий, – сказала я.
– Да, не жарко, – ответила Лора. – Зато много мышей. Принесли кофе. Он пахнул подгоревшими корками тостов и жареным цикорием – неудивительно, в него все это и кладут.
– Хочешь пирожное или ещё что-нибудь? – спросила я. – Здесь неплохо пекут. – Лора была такая худая – я подумала, пирожное не повредит.
– Нет, спасибо.
– Так чем же ты занималась?
– Потом мне исполнился двадцать один, я получила немного денег – тех, папиных. И поехала в Галифакс.
– В Галифакс? Почему в Галифакс?
– Туда приходят пароходы.
Я потеряла нить. Была какая-то причина, как всегда у Лоры, но я боялась её услышать.
– Но что ты делала?
– Разное, – ответила она. – Старалась быть полезной. – И ничего больше не прибавила. Наверное, опять благотворительная столовая или что-нибудь в этом духе. Уборка туалетов в больнице, такого рода занятия. – Ты не получала моих писем? Из «Белла-Виста»? Рини говорила, что нет.
– Нет, – сказала я. – Ни одного.
– Думаю, они их украли. И не разрешали звонить и меня навещать?
– Они говорили, это тебе навредит. Она коротко рассмеялась.
– Это навредило бы тебе, – сказала она. – Тебе не стоит жить в этом доме. Не стоит жить с ним. Он злодей.
– Я знаю, ты всегда так думала, но что мне сделать? Развода он не даст. А денег у меня нет.
– Это не оправдание.
– Возможно, для тебя. У тебя папины деньги, а у меня нет ничего. А как же Эйми?
– Ты можешь её взять с собой.
– Легко сказать. Может, она и не захочет. Она, между прочим, довольно сильно к Ричарду привязана.
– С чего это? – спросила Лора.
– Он её захваливает. Подарки дарит.
– Я тебе писала из Галифакса. – Лора сменила тему.
– Этих писем я тоже не получала.
– Думаю, Ричард читает твою почту, – сказала Лора.
– Я тоже так думаю.
Разговор принял неожиданный оборот. Я предполагала, что буду утешать Лору, сочувствовать, выслушивать печальную историю, а меня поучают. Как легко мы вернулись к прежним ролям.
– Что он про меня рассказывал? – спросила вдруг Лора. – О том, почему меня туда отправили?
Ну вот и приехали. Вот он, камень преткновения: либо Лора сошла с ума, либо Ричард лгал. Я не верила ни тому, ни другому.
– Кое-что рассказывал, – уклончиво ответила я.
– Что именно? Не волнуйся, я не обижусь. Просто хочу знать.
– Он сказал, что у тебя… ну, психические отклонения.
– Естественно. Он так и должен был сказать. А ещё что?
– Что ты считаешь себя беременной, но это мания.
– Я была беременна, – сказала Лора. – В этом все дело. Потому меня и упрятали так срочно. Он и Уинифред – они до смерти испугались. Позор, скандал! А как же его большое будущее?
– Да, я себе представляю. – И я хорошо себе представляла: конфиденциальный звонок от врача, паника, торопливые переговоры, скоропалительный план, И другая версия, лживая, состряпанная лично для меня. Я была довольно покладиста, но они понимали, что всему есть предел. Не знали, что я натворю, если они за предел выйдут.
– В общем, ребенка я не родила. Такое в «Белла-Виста» тоже проделывают.
– Тоже? – Я чувствовала себя полной дурой.
– Ну, помимо бормотания, таблеток и машин. Делают аборты, – объяснила она. – Усыпляют эфиром, как дантисты. Потом вынимают ребенка. Потом говорят, что ты все выдумала. А потом, если ты их обвиняешь, говорят, что ты опасна для себя и окружающих.
Так спокойна, так убедительна.
– Лора, – сказала я, – ты уверена? Насчет ребенка. Ты уверена, что он был?
– Конечно, уверена, – ответила она. – Зачем мне выдумывать?
Можно было сомневаться, но на этот раз я ей поверила.
– Как это случилось? – прошептала я. – Кто отец? – Такой вопрос – поневоле зашепчешь.
– Если ты ещё не знаешь, думаю, мне не следует говорить. Должно быть, Алекс Томас, решила я. Алекс – единственный мужчина, к которому Лора проявляла интерес, – не считая отца и Бога. Все во мне противилось этой мысли, но других кандидатур не было. Наверное, встречались, пока она прогуливала в первой торонтской школе, и после, когда перестала ходить в школу; когда она в своем благонравном ханжеском фартучке якобы ободряла немощных старых бедняков. Несомненно, фартучек его особенно возбуждал, – такие эксцентричные штрихи в его вкусе. Может, она поэтому и учебу бросила – чтобы встречаться с Алексом. Сколько ей тогда было – пятнадцать, шестнадцать? Как он мог?
– Ты его любила? – спросила я.
– Любила? – не поняла Лора. – Кого его?
– Ну… ты понимаешь… – У меня язык не поворачивался.
– Ох, нет, конечно, нет. Было ужасно, но мне пришлось. Я должна была принести жертву. Принять боль и страдания. Я пообещала Богу. Я знала, что это спасет Алекса.
– Что ты несешь? – Моя уверенность в Лорином здравом рассудке вновь пошатнулась – мы вернулись назад, в царство её абсурдной метафизики. – Спасет Алекса от чего?
– От преследования. Его бы расстреляли. Кэлли Фицсиммонс знала, где он, и рассказала. Рассказала Ричарду.
– Я не верю.
– Кэлли была стукачкой, – сказала Лора. – Так Ричард говорил – что Кэлли его информировала. Помнишь, её посадили в тюрьму, а Ричард её оттуда вытащил? Вот именно поэтому. Он был ей обязан.
Такое объяснение показалось мне просто захватывающим. И чудовищным, хотя имелась маленькая, крошечная вероятность, что это правда. Но, значит, Кэлли лгала. Откуда ей знать, где Алекс? Он постоянно переезжал.
Он, конечно, мог сам с ней общаться. Вполне мог. Наверное, Кэлли он доверял.
– Я выполнила свою часть сделки, – сказала Лора, – и все получилось. Бог не жульничает. Но потом Алекс ушел на войну. Уже после того, как вернулся из Испании. Так сказала Кэлли – я с ней говорила.
Я уже ничего не понимала. У меня голова шла кругом.
– Лора, – спросила я, – зачем ты сюда приехала?
– Потому что война кончилась, и Алекс скоро вернется, – терпеливо объяснила она. – Если меня тут не будет, как он меня отыщет? Он не знает о «Белла-Виста», не знает, что я ездила в Галифакс. Он меня найдет только по твоему адресу. И передаст мне весточку. – У неё была железная уверенность истинно верующего человека, и я пришла в ярость.
Мне захотелось её встряхнуть. Я на секунду закрыла глаза. Я увидела пруд в Авалоне, каменную нимфу, окунувшую ножку в воду; увидела жаркое солнце, сверкающее на зеленых листьях, что казались резиновыми; тот день после маминых похорон. Меня затошнило – слишком много сладкого. Лора сидела рядом на парапете, удовлетворенно напевая – в полной уверенности, что все хорошо, ангелы на её стороне, потому что у неё с Богом идиотский секретный договор.
У меня от злости зачесались руки. Я знала, что сейчас будет, Я столкну её с парапета.
Сейчас я перехожу к тому, что мучит меня по сей день. Мне следовало прикусить язык, не открывать рта. Из любви солгать или придумать что-нибудь – что угодно, только не правду. Никогда не трогай лунатика, говорила Рини. Шок его убьет.
– Лора, мне тяжело это говорить, – сказала я, – но что бы ты ни делала, это не спасло Алекса. Алекс погиб. Его убили на фронте полгода назад. В Голландии.
Её сияние померкло. Она страшно побледнела. Словно у меня на глазах застывал воск.
– Откуда ты знаешь?
– Я получила телеграмму, – сказала я. – Её прислали мне. Он указал меня как ближайшую родственницу. – Я ещё могла все изменить. Могла сказать: должно быть, это ошибка, должно быть, телеграмма предназначалась тебе. Но я сказала не это. Я сказала вот что: – Это было очень опрометчиво с его стороны. Не стоило так делать – из-за Ричарда. Но у Алекса нет семьи, а мы с ним были любовниками, понимаешь – втайне, уже довольно давно, – кому ещё он мог сообщить?
Лора молчала. Только смотрела на меня. Сквозь меня. Бог знает, что она видела. Тонущий корабль, город в огне, вонзенный в спину нож. Но я узнала этот взгляд: она так же смотрела в тот день, когда чуть не утонула в Лувето, в её глазах, когда она уходила под воду, был ужас, холод, исступление. Сверкание стали.
Через мгновение она встала, протянула руку и взяла со стола мою сумочку, быстро и как-то бережно, словно там лежало что-то хрупкое. Потом повернулась и вышла из кафе. Я не пошевелилась, не остановила её. Она застигла меня врасплох, а когда я встала из-за стола, Лоры и след простыл.
С оплатой счета получилось неудобно – деньги остались в сумке, которую сестра, – объяснила я, – взяла по ошибке. Я пообещала завтра же возместить. Все уладив, я чуть не бегом бросилась к машине. Она исчезла. Ключи тоже лежали в сумке. Я не знала, что Лора научилась водить машину.
Я прошла пешком несколько кварталов, изобретая истории. Правду я рассказать не могла: Ричард и Уинифред расценят случай с машиной как ещё одно свидетельство Лориной невменяемости. Скажу, что произошла авария, автомобиль отбуксировали в гараж, а мне вызвали такси. И только подъезжая к дому, я сообразила, что случайно оставила сумку в машине. Но беспокоиться не о чем, скажу я. Завтра утром я все улажу.
И я действительно вызвала такси. Миссис Мергатройд откроет дверь и расплатится.
Ричард не обедал дома. Уехал в клуб, ел скверную еду и говорил речи. Он теперь торопился – впереди маячила цель. Не только власть и богатство, как я теперь понимаю. Он хотел уважения – уважения, невзирая на то, что он из нуворишей. Он тосковал об этом, он этого жаждал; он хотел обладать уважением – не только молотом, но скипетром. Сама по себе эта цель презрения не вызывает.
В клуб, куда он сегодня отправился, допускались одни мужчины, иначе мне тоже пришлось бы идти, сидеть в заднем ряду, улыбаться, в конце речи аплодировать. А в такие дни я отпускала няню и сама укладывала Эйми спать. Купала её, читала на ночь, подтыкала одеяло. В тот вечер Эйми на редкость долго не засыпала – видимо, чувствовала, что я чем-то взволнована. Я сидела с ней, держала за руку, гладила ей лоб и смотрела в окно, пока она не задремала.
Куда Лора уехала, где она сейчас, что она сделала с моей машиной? Как мне найти её, что сказать, чтобы все исправить?
В окно бился привлеченный светом майский жук. Словно палец тыкался. Жук сердито, упрямо и беспомощно жужжал.
Эскарп
Сегодня мозг сыграл злую шутку – арктическая мгла, точно снегом заволокло. Исчезло не имя – это обычное дело, – а слово: встало вверх тормашками и выплеснуло смысл, точно перевернутый бумажный стаканчик.
Слово эскарп. Откуда оно взялось? Эскарп, эскарп, повторяла я – может, и вслух, – но образа не возникало. Это что – предмет, занятие, душевное состояние, физический недостаток?
Полный ноль. Головокружение. Пошатываясь, я стояла на самом краю, хватаясь за воздух. В конце концов, полезла в словарь. Эскарп – вертикальное военное укрепление или крутой откос.
В начале было слово, когда-то верили мы. Знал ли Бог, как оно хрупко, как неустойчиво? Как неуловимо, как легко вычеркивается?
Может, это и случилось с Лорой – вполне буквально выбило ей почву из-под ног. Она так верила словам, строила из них свой карточный домик, считала такими надежными, а они вдруг свихнулись, открылись ей пустотой и разлетелись бумажными клочками.
Бог. Доверие. Жертва. Справедливость.
Вера. Надежда. Любовь.
Не говоря о сестре. Ну, да. Так всегда и бывает.
Назавтра после встречи с Лорой я все утро слонялась у телефона. Шли часы – никто не звонил. У меня был назначен обед с Уинифред и ещё двумя членами её комитета в «Аркадском дворике». С Уинифред лучше ничего не менять – иначе ей станет любопытно, – и я отправилась на обед.
Речь шла о её последнем проекте – кабаре для раненых ветеранов. Пение, пляски, девушки изобразят канкан, а нам следует дружно подключаться и продавать билеты. Что, Уинифред сама станет отплясывать в кружевной юбочке и черных чулках? Я очень надеялась, что нет. Она уже была кожа да кости.
– Ты какая-то замученная, Айрис, – Уинифред склонила голову набок.
– Правда? – весело отозвалась я. В последнее время она то и дело замечала, что я не в лучшем виде. Так она давала понять, что я могла бы усерднее поддерживать Ричарда в его походе к славе.
– Да, что-то бледненькая. Ричард измучил? Неутомимый мужчина. – Она была в прекрасном настроении. Наверное, её планы – её планы насчет Ричарда – продвигались, несмотря на мою вялость.
Но я особо не могла уделить ей внимание; я слишком беспокоилась о Лоре. Что делать, если она вскоре не объявится? Едва ли можно заявить, что автомобиль украден: я вовсе не хотела, чтобы Лору арестовали. И Ричард бы не хотел. Никто в этом не заинтересован.
Вернувшись домой, я узнала от миссис Мергатройд, что Лора приходила в мое отсутствие. Даже не позвонила в дверь – миссис Мергатройд случайно наткнулась на неё в коридоре. Такое потрясение – увидеть мисс Лору после стольких лет – все равно, что с призраком встретиться. Нет, адреса не оставила. Но кое-что сказала. Скажите Айрис, что я потом с ней поговорю. Кажется, так. Ключи от дома положила на поднос для писем; сказала, что взяла их по ошибке. Странно взять ключи по ошибке, добавила миссис Мергатройд, чей курносый нос почуял паленое. Она уже не верила в мою историю о гараже.
Мне стало легче: ещё не все потеряно. Лора по-прежнему в городе. Она со мной поговорит.
Так и случилось, хотя она, как и все мертвые, имеет привычку повторяться. Они говорят все, что и при жизни, редко что-то новенькое.
Я переодевалась после обеда; тут пришел полицейский и сообщил о несчастном случае. Лора свернула на оградительный щит и съехала с моста на авеню Сен-Клер прямо в глубокий овраг. Автомобиль смяло в лепешку, скорбно покачал головой полицейский. Лора была в моей машине – это они выяснили. Сначала подумали – естественно, – что найденная в обломках сгоревшая женщина – это я.
Вот была бы новость.
После ухода полицейского я тщетно пыталась унять дрожь. Надо держать себя в руках, нельзя терять самообладание. Коли запела – терпи музыку, говорила Рини, но какую она себе представляла музыку? Безвкусный духовой оркестр, какой-нибудь парад, и вокруг люди тычут пальцами и улюлюкают? А в конце сгорает от нетерпения палач.
Меня ждал перекрестный допрос Ричарда. Рассказ про машину и гараж можно не менять, только прибавить, что я встречалась за чаем с Лорой, а ему не рассказала, не желая волновать по пустякам перед ответственной речью. (У него теперь все речи ответственные: Ричард примеривался схватить удачу за хвост.)
Когда автомобиль сломался, Лора была со мной, скажу я; мы вместе ездили в гараж. Я забыла сумочку, Лора, наверное, её подобрала, а уж потом – пара пустяков явиться наутро вместо меня и забрать мою машину, расплатившись поддельным чеком из моей чековой книжки. Для правдоподобия вырву чек. Спросят, где гараж, скажу – забыла. Спросят ещё что-нибудь – расплачусь. Как я могу, скажу я, в подобный момент помнить такую мелочь?
Я пошла наверх переодеться. В морг нужны перчатки и шляпка с вуалью. Там уже могут быть репортеры, фотографы. Поеду на машине, подумала я, и вспомнила, что машина теперь – груда металлолома. Придется вызвать такси.
Еще нужно позвонить в контору и предупредить Ричарда. Едва поползет слух, на Ричарда тут же налетят трупные мухи. Он чересчур известен. Он, конечно, захочет подготовить заявление о том, как мы скорбим.
Я набрала номер. Трубку сняла нынешняя молодая секретарша. Я сказала, что дело срочное – нет, через неё не могу передать. Могу говорить только с Ричардом.
Какое-то время его искали.
– Что стряслось? – спросил он. Он не любил звонков на работу.
– Произошло ужасное несчастье, – сказала я. – С Лорой. Она была за рулем, и машина упала с моста.
Ричард молчал.
– Это была моя машина.
Ричард молчал.
– Боюсь, Лора погибла, – прибавила я.
– О боже. – Пауза. – Где она была все это время? Когда она вернулась? И что она делала в твоей машине?
– Я подумала, что лучше сказать тебе сразу, пока репортеры не сбежались, – сказала я.
– Да, – отозвался он. – Это мудро.
– А сейчас мне нужно ехать в морг.
– В морг? – спросил он. – В городской морг? За каким чертом?
– Её туда отвезли.
– Ну так забери её оттуда, – сказал он. – Перевези в какое-нибудь место поприличнее. Более…
– Закрытое, – сказала я. – Да, я так и сделаю. Я ещё должна сказать, что у полиции имеются подозрения – полицейский только что был здесь, – они предполагают…
– Что? Что ты им сказала? Что предполагают? – Он явно встревожился.
– Только лишь, что она сделала это нарочно.
– Чушь! Наверняка несчастный случай. Надеюсь, ты так и сказала.
– Конечно. Но были свидетели. Они видели…
– Она оставила записку? Если оставила, сожги.
– Их двое – юрист и кто-то из банка. На ней были белые перчатки. Они видели, как она вывернула руль.
– Обман зрения, – сказал он. – Или пьяные были. Я позвоню адвокату. Я все улажу.
Я положила трубку. Пошла в гардеробную – понадобится черное и носовой платок. Нужно сказать Эйми, подумала я. Скажу, все из-за моста. Скажу, он рухнул.
Я открыла ящик с чулками, – там они и лежали, пять тетрадок, перевязанных бечевкой, дешевых школьных тетрадок времен мистера Эрскина. На обложке – Лорино имя, печатными буквами; её детский почерк. А ниже: Математика. Лора ненавидела математику.
Старые классные работы, подумала я. Нет, старые домашние работы. Зачем она мне их оставила?
Тут я могла бы остановиться. Предпочесть незнание. Но я поступила, как ты – как ты, если ты досюда дочитала. Я предпочла знать. Как большинство из нас. Мы хотим знать, несмотря ни на что, мы готовы к увечьям, готовы, если надо, сунуть руку в огонь. И не только из любопытства: нами движет любовь или горе, отчаяние или ненависть. Мы неустанно шпионим за мертвыми: вскрываем их письма, читаем дневники, перебираем их мусор в поисках намека, последнего слова, объяснения от тех, кто покинул нас, кто оставил нас тащить эту ношу, что подчас оказывается гораздо тяжелее, чем мы думали.
А что сказать о тех, кто оставляет путеводные нити, чтобы мы в них путались? Что ими движет? Самовлюбленность? Жалость? Месть? Простое стремление существовать, вроде нацарапанных на стене туалета инициалов? Сочетание присутствия и анонимности – исповедь без наказания, истина без последствий, – в этом есть своя прелесть. Так или иначе, смыть с пальцев кровь…
Те, кто оставляет такие улики, едва ли вправе жаловаться, если потом придут чужаки и сунут нос во все, что когда-то их не касалось. И не только чужаки – ещё любовники, друзья, родственники. Мы все вуайеристы, абсолютно все. Почему мы уверены, будто нечто из прошлого принадлежит нам просто так, ибо мы его нашли. Все мы превращаемся в кладбищенских воров, едва вскрываем не нами запертые двери.
Но только запертые. Комнаты и все, что в них есть, не тронуто. Если бы покинувшие их желали забвения, им всегда оставался огонь.