7
Метод № 2: провертевшись полночи волчком в постели, изыскать для организма по имени Равель самую удобную позу, идеально соответствующую предмету обстановки по имени «кровать Равеля», наладив при этом максимально ровное дыхание и максимально комфортно умостив голову на подушке; такое состояние позволяет организму расслабиться, а затем безраздельно слиться со своим ложем, каковое слияние может открыть один из путей к сну. После чего Равелю остается только ждать, когда тот завладеет им, подстерегая приближение сна, как приход желанного гостя.
Возражение: с одной стороны, именно это ожидание, эта поза наблюдателя и внимание, которое она обостряет, — даже если он и силится их игнорировать, — рискуют помешать ему заснуть. С другой стороны, стоит найти искомую позу и погрузиться в приятное забытье, которое следует за этим этапом и сулит наступление сна, как вдруг все летит к черту, словно где-то произошло короткое замыкание или нарушился контакт, и нужно начинать процедуру сначала. Хуже того, даже не с самого начала, а задолго до отправной точки, и от этого впору свихнуться. Равель включает лампу у изголовья, закуривает сигарету, кашляет, сминает сигарету, тут же хватает следующую, и так до бесконечности.
Конечно, он мог бы попытаться спать не один, а с кем-нибудь. Если ты не совсем одинок в постели, иногда и сон приходит скорее. Вполне можно было бы попробовать. Но, увы, это не в его силах. Мы не знаем, был ли он влюблен в кого-нибудь, в мужчину или в женщину. Известно только, что однажды он расхрабрился и сделал предложение одной своей знакомой, но та громко расхохоталась и во всеуслышанье объявила, что он сошел с ума. Известно также, что он сделал еще одну попытку, с Элен, в завуалированной форме, то есть спросив, не хочется ли ей пожить за городом, но и она отклонила это предложение, хотя гораздо более мягко. Известно, однако, что третья его подруга, настолько же рослая и внушительная, насколько он был мал и тщедушен, сама задала ему такой же вопрос, но тут уж он, в свою очередь, рассмеялся до слез.
Известно, что молодой Розенталь, застав его однажды в пивной возле Порт-Шамперре, увидел, что Равель, судя по всему, находится в прекрасных или, во всяком случае, весьма вольных отношениях с местным контингентом шлюх, сделавших это заведение своей штаб-квартирой. Известно, что тот же Розенталь нечаянно услышал телефонный разговор Равеля с одной из них, которая была явно рассержена тем, что он предпочитает дать очередной урок Розенталю, нежели уступить ей краешек своей постели. Известно, что однажды, прощаясь с Лейрицем, Равель как бы невзначай обмолвился, что идет в бордель, — вполне возможно, что он его просто дурачил. Словом, нам известно крайне мало, хотя даже из этого малого можно сделать некоторые выводы, например, по поводу тяги, скорее всего, вынужденной, к мимолетным встречам с женщинами. Короче, мы не знаем ничего, практически ничего, за исключением одного факта: однажды в беседе с Маргаритой Лонг, которая уговаривала его жениться, он раз и навсегда сформулировал свой взгляд на любовь: это чувство, по его мнению, никогда не поднимается выше пояса.
Ну и довольно об этом. Прошлогодняя церемония в Оксфорде, когда он стал доктором honoris causa, прошла настолько успешно, что его снова пригласили в Англию. И Равель отправляется туда почти одновременно с Витгенштейном, который едет из Австрии, чтобы в свой черед получить докторскую степень, правда, в Кембридже и по философии. И если Равель вряд ли когда-нибудь встретит самого Людвига Витгенштейна, то их пути, можно сказать, скрестятся три недели спустя именно в Вене, где он познакомится с его старшим братом. Пауль Витгенштейн, пианист, потерял на фронте правую руку, попал в плен к русским, был сослан в Сибирь, а теперь вернулся на родину. Стойко перенеся свою потерю, он, вполне естественно, посвятил себя исполнению музыки, написанной для левой руки. Поскольку этот репертуар ограничен: Регер, Сен-Санс, Шуберт в обработке Листа и Бах в обработке Брамса, — ему пришло в голову обратиться с заказами для своей левой руки к некоторым современным композиторам. И Равель встречается с ним на том концерте, где Пауль Витгенштейн играет какую-то вещь Рихарда Штрауса для левой руки, написанную специально для него. Пауль Витгенштейн вполне хороший пианист; у него широкое привлекательное лицо пожилого юноши, он выглядит чуточку замкнутым, но все же недурен собой, хотя ему далеко до своего красивого брата. Они говорят друг другу: здравствуйте, очень приятно познакомиться, но на этом разговор и окончен.
По возвращении во Францию дела идут далеко не блестяще. Равель по-прежнему курит не переставая, по-прежнему томится скукой, по-прежнему скверно спит, но теперь — и это уже что-то новое! — его постоянно мучат усталость, хроническое воспаление желез и прочие мелкие пакости. А главное, после странного триумфа «Болеро» он опять-таки не знает, чем себя занять. Носятся, конечно, в воздухе некие смутные идеи — давнее намерение сочинить концерт (но это слишком традиционно), слабые поползновения написать «Жанну д’Арк» (но это слишком утомительно), попытки оркестровки (но это ничего не дает), черновик «Короля вопреки себе» — нет, это все не то. Лучше уж вернуться в места отдыха, провести в Стране басков целое лето и думать о чем-нибудь другом.
В конце лета, когда он читает на своем балконе невеселые новости в «Попюлэр», приходит из Австрии письмецо от Витгенштейна, в котором тот заказывает ему концерт для своей уцелевшей руки. И вот тут-то с Равелем происходит нечто странное: он не ограничивается выполнением этого заказа и вместо того, чтобы сочинить один концерт, тайком пишет два одновременно — один ре-мажорный, для левой руки, и второй соль-мажорный, где воплощает одну из своих старых задумок. Первый он отдаст Витгенштейну, другой оставит себе, только себе, более того, думает он, я его сам же и исполню. До сих пор он создавал свои вещи только поочередно и в одном-единственном ключе, впервые в жизни ему захотелось произвести на свет такую пару близнецов.
Однако это будут разнояйцевые близнецы — с общей датой рождения, но без малейшего сходства. Он начинает с того, что набрасывает тему Concerto en sol, потом откладывает его, чтобы выполнить заказ. Уладив эту проблему с левой рукой довольно быстро, то есть за девять месяцев (вполне традиционный срок), он возвращается к первому сочинению, однако на сей раз дело идет туго. Он тянет с написанием, он переживает муки ада, не в силах придумать финал. Ведь это, поверьте, очень сложно, ситуация весьма деликатная, если учесть, что концерт пишется не для фортепиано, а против него. «Ладно, — говорит он Зогебу, — поскольку мне никак не удается закончить эту вещь для обеих рук, я решил больше не спать ни секунды, вот так-то. Когда напишу финал, тогда и буду отдыхать, а на этом свете или на том, уже неважно».
Но наконец сочинение доведено до конца, и Маргарита Лонг, тотчас оповещенная об этом, принимается его разбирать — не без трудностей, так как автор либо торчит у нее за спиной, непрестанно дергая поправками, либо терзает ее по телефону. Маргариту мучат сомнения, она делится с Равелем своей тревогой по поводу второй части, крайне трудной для исполнителя из-за очень протяженного темпа этой, по ее выражению, нескончаемо текучей фразы. Равель разражается криком: «Какой текучей фразы? Что еще за текучая фраза! Да я еле выжимал из себя по два такта в день, я чуть не сдох, пока не сделал все как надо!» Очень может быть, но, честно говоря, он поторопился, затратив всего год с небольшим на осуществление своего двойного замысла.
Сочтя «Концерт для левой руки» оконченным, Равель приглашает в Монфор заказчика, чтобы предъявить ему свою работу. Пауль Витгенштейн по-прежнему выглядит замкнутым; маленькие очочки, подбритые виски, костлявая скованная фигура, пустой правый рукав пиджака засунут в карман. Слава богу, он не остается обедать: Равель уже представлял себе, как возьмется нарезать ему мясо и как его остановит сверкнувший взгляд гостя. Встреча ограничивается обсуждением результата этого заказа. Описав состав оркестра и главные установки каждой части, Равель исполняет сольную партию обеими руками, не сказать чтобы очень уж искусно. Витгенштейн первым делом находит, что он скверный пианист, зато о самом сочинении говорит (гордясь тем, что его так и не научили притворяться): что ж, получилось недурственно. Пытаясь скрыть разочарование, Равель берет сигарету, долго разминает ее перед тем, как поднести ко рту, потом так же долго курит, не произнося ни слова, вслед за чем Витгенштейн невозмутимо сует ноты в левый карман и холодно прощается.
Но эта рана — не рана, а всего лишь мелкая царапинка на самолюбии. Ведь в то же самое время он постоянно убеждается, что слава его крепнет, что его играют повсюду, что в газетах только и речи, что о нем. Похоже, до него ни один композитор не удостаивался такого успеха, — взять хоть восторженный пассаж репортера из «Пари-Суар», посвященный автору «Благородных и сентиментальных вальсов», который, как пишет журналист, может по праву гордиться тем, что на его концертах заняты даже откидные сиденья. Он достиг таких вершин популярности, что молодые композиторы начинают нервничать и строить ему козни, — мало того, охаивают в прессе, но, похоже, ему это в высшей степени безразлично. Однажды вечером он сидит с молодым Розенталем на балете Дариюса Мийо и аплодирует до боли в ладонях, крича при этом: «Прекрасно! Потрясающе! Великолепно! Замечательно! Блестяще! Браво!» «Но послушайте, — говорит ему сосед, — разве вы не знаете, как Мийо отзывается о вас? Он же обливает вас грязью на каждом углу». «И правильно делает, — одобрительно бросает Равель, — именно так и должны вести себя молодые». В другой вечер он смотрит, уже в обществе Элен, другой балет, на музыку Жоржа Орика, и находит его не менее великолепным, таким прекрасным, что рвется за кулисы — высказать автору свое восхищение. «Как, — удивляется Элен, — неужели вы хотите поздравлять Орика после всего, что он про вас понаписал?!» «А что тут такого? — говорит тот. — Он нападает на Равеля? Ну так он правильно делает, что нападает на Равеля. Если бы он не нападал на Равеля, то сам был бы Равелем, а публике вполне хватит и одного Равеля, верно?»
Чествованиям не видно конца: вот уже и в Сен-Жан-де-Люзе в самом разгаре августа организован фестиваль в его честь, где его имя будет присвоено набережной, на которой он родился. Он вновь обретает там свое пианино, свой купальный костюм и свои привычки; затем начинается церемония, которая проходит весьма успешно, несмотря на то что Клод Фаррер, с его трубным голосом, седой бородой и классическим профилем офицера торгового флота, скомкал свою речь; впрочем, Равель этого не слышит, поскольку он тихонько сбегает еще до начала выступления. «Пойдемте-ка лучше выпьем вишневого ликера, — говорит он Роберу Казадезюсу, взяв его под локоток, — я не желаю выставлять себя на посмешище, присутствуя на открытии собственной мемориальной доски». Но зато он увлеченно следит за соревнованиями по баскской пелоте, которое завершает фестиваль; по окончании игры он позирует для фотографов, стоя в своем костюме, с непокрытой головой и неизменной «Голуаз» в руке среди четверых игроков в мяч — великанов бандитского вида, одетых в белое, в баскских беретах. На этом снимке улыбается лишь он один, великаны же стоят с каменными лицами. Ну а в заключение празднества будет дан концерт из его сочинений в пользу благотворительных обществ, и он, как обычно, опаздывает к началу, его нет и нет, публика терпеливо ждет, и он наконец появляется, но тут же с ужасом обнаруживает, что забыл вложить платочек в нагрудный карман, и снова начинается переполох. Тщетно Казадезюс предлагает ему свой, Равель объявляет, что это невозможно. И, разумеется, это невозможно, поскольку на платочке другие инициалы. В конце концов дело кое-как улаживают, и назавтра все они отправляются в Hispano Эдмона Годена, отца Мари, в Сан-Себастьян, на корриду, посмотреть на знаменитых тореро — Марсиаля Лаланду (бычье ухо и раскол зрителей), Энрике Торреса (овация и свист) и Никанора Вильяльту (тишина и снова тишина).
Он возвращается в Париж, и слава подстегивает его, заставляя удвоить активность. Устав от бесконечных поездок из Монфора в Париж и обратно, он обустраивает себе маленькую студию в доме брата, в Леваллуа. Лейриц создает дизайн квартирки, нечто среднее между пароходной каютой и кабинетом дантиста: никелированная мебель, стулья из трубок, круглые коврики, выдвижной бар с высокими табуретами, шейкером, бокалами для коктейлей и бутылками всех цветов радуги. Никаких картин на стенах, даже копий, как в Монфоре, — только несколько японских гравюр и фотографий Ман Рэя, да и это не важно, поскольку Равель будет заглядывать сюда не часто.
Похоже, что громкая слава слегка вскружила ему голову: прежде ироничный и невозмутимый, он теперь несколько опьянен ею. И в самом разгаре работы последних месяцев, еще даже не закончив два своих концерта, строит планы поехать в кругосветное турне, взяв с собой тот, что написан для обеих рук — для его собственных рук. Он твердо намерен сыграть его на всех континентах, во всех пяти частях света, подчеркивает он в разговоре с теми, кто соглашается его выслушать, — именно в пяти. Однако его организм сильно ослаблен и уже не подчиняется воле; в дело вмешиваются врачи. Их очень беспокоит его состояние, они категорически против этого проекта. Сначала давайте немножко успокоимся. Угрозы и прогнозы, предупреждения и предписания. Курс лечения: инъекции сыворотки и полный покой.
Но надолго его не хватает: презрев мнение эскулапов, он упорствует в решении объехать мир со своим концертом, взяв в попутчицы к ним обоим Маргариту Лонг. И в конечном счете именно она исполнит этот концерт, а не сам Равель, как он об этом мечтал. А ведь он часами исступленно играл на фортепиано, истязая себя пальцеломными «Этюдами» Листа и Шопена, лишь бы вернуть былое владение инструментом. Но все напрасно: ему приходится признать, что на сей раз музыка превышает его возможности, слишком уж она сложна для его рук, которым остается лишь дирижировать ею. И, значит, нужно ехать вместе с Маргаритой, что не так уж плохо с точки зрения исполнительского мастерства, но гораздо более печально с точки зрения совместного существования: в обычной жизни она абсолютно невыносима — властная, заносчивая, эдакая гувернантка, надзирающая за вами круглые сутки, как за ребенком на каникулах, в общем, противная дальше некуда. Кроме того, речь уже идет не о пяти частях света, а всего лишь о Европе, пусть даже с посещением двадцати городов. И все же гастроли проходят, как всегда, великолепно: от Лондона до Будапешта, от Праги до Гааги он за дирижерским пультом, Маргарита за роялем, и повсюду триумфальный успех.
В поезде, идущем в Вену, он устраивает такой же скандал, как в Чикаго, обнаружив, что опять забыл свои лакированные туфли: пусть не надеются, что он будет выступать без них. Да ничего страшного, вы наверняка купите там похожие, увещевает его Маргарита: ей невдомек, что его крошечный размер обуви не во всякой стране и найдешь. На сей раз положение спасает не преданная певица, а машинист следующего поезда, который забирает туфли Равеля в Париже (куда уже позвонили) и привозит ему. В Вене его и Маргариту приглашают на торжественный вечер с ужином, устроенный в их честь у Пауля Витгенштейна: тот собирается исполнить собственной рукой концерт, написанный и посвященный ему Равелем. Ужин проходит так же, как и все ужины подобного рода, иными словами, как тягостная обязанность: сначала она вас пугает, но потом вы все же одеваетесь и едете туда, а там вас знакомят с кучей людей, чьи имена вы, едва расслышав, тотчас забываете, затем вы умираете со скуки, затем, разогрев себя алкоголем, свыкаетесь с ней, оживляетесь, начинаете даже слегка развлекаться, и, глядишь, мало-помалу, через часок-другой, все становится так здорово, что вы уже ни с кем и ни за что не поменяетесь местами.
Короче, все идет по накатанной колее, с одним лишь исключением: Витгенштейн, посадивший справа от себя Маргариту Лонг, признается ей, что внес некоторые изменения в этот, еще не известный ей концерт. Думая, что пианист вынужден был пойти на частичное упрощение партитуры из-за своей инвалидности, она все же советует ему сообщить Равелю об этих переменах, но он ее не слушает. Гости встают из-за стола и переходят в зал, где должен состояться концерт. С первой же прозвучавшей ноты Маргарита, которая следит за исполнением по партитуре, сидя на сей раз рядом с автором концерта, замечает, как искажается его лицо, и предвидит плачевные последствия самовольной инициативы калеки-пианиста. Ибо Витгенштейн вовсе не упростил концерт, дабы облегчить себе его исполнение, — напротив, он решил воспользоваться случаем и показать публике всё, на что он, при своей однорукости, способен. Вместо того чтобы уважать замысел композитора и как можно точнее придерживаться партитуры, он лезет из кожи вон, приукрашивая ее, добавляя то арпеджио, то лишние такты, расцвечивая трелями, ритмическими оттяжками, форшлагами, группетто и прочими исполнительскими излишествами, которых от него никто не требовал, то и дело лихо проносясь по клавиатуре от басов до верхних нот, чтобы продемонстрировать, как он дьявольски искусен и ловок, как по-прежнему виртуозен, «и плевать мне на всех вас!» Равель сидит с побелевшим лицом.
По окончании концерта Маргарита, предчувствуя скандал, пытается вовлечь его в светскую беседу с послом, но ничего не помогает: Равель медленно надвигается на Витгенштейна с таким разъяренным видом, какого у него не наблюдалось со времен инцидента с Тосканини. «Но это же никуда не годится, — отчеканивает он с холодной яростью. — Это совсем никуда не годится. Это ни на что не похоже». «Послушайте, — оправдывается Витгенштейн, — я опытный пианист, и, поверьте, иначе это бы не звучало». «А я опытный оркестратор, — говорит Равель еще более ледяным тоном, — и, смею вас заверить, у меня всегда все звучит как надо!» Тишина, воцарившаяся в зале после этих слов, звучит еще оглушительней музыки. Испуг и оторопь под пышной лепниной, под гипсовыми гирляндами. Бледнеют пластроны смокингов, съеживаются оборки длинных платьев, официанты упорно смотрят в пол. Равель молча натягивает пальто и, не дождавшись конца вечера, покидает дом, таща за собой испуганную Маргариту. Вокруг Вена, январская ночь, мерзкая погода, но ему все безразлично, он отсылает автомобиль, предоставленный в его распоряжение посольством, и, надеясь успокоить себя недолгой прогулкой по снегу, они возвращаются в гостиницу пешком.
Однако назавтра он все так же нервничает в ожидании обратного поезда, сидя с неизменной «Голуаз» в правой руке; тем временем левая, затянутая в перчатку, машинально комкает перчатку с правой. В момент отправления, уже стоя на перроне, Маргарита начинает с возрастающей паникой, бледнея, рыться в сумочке. «Боже, как глупо, — лепечет она, судорожно перебирая вещи на дне сумки, — я не могу их найти!» Равель резко спрашивает: ну что, что вы там потеряли? «Билеты, — шепчет Маргарита, — они не могли пропасть, они наверняка должны быть тут… Но их нет, куда же я могла их подевать?!» «Нет, вы действительно дура, Маргарита», — с холодным раздражением говорит Равель. «Вернее, идиотка», — злорадно уточняет он, складывая вчетверо свою газету. Маргарита растерянно хлопает глазами, потрясенная этим приступом грубости, к которой она не привыкла, но Равель продолжает в том же духе. «Она, видите ли, потеряла билеты, эта подлая баба, — бормочет он себе под нос, — вечно она что-нибудь да забудет». «Ой, вот же они! — восклицает наконец Маргарита, извлекая документы на проезд из своей муфты, — я их сюда сунула для большей безопасности». Равель тотчас обретает прежнее бесстрастие и относительное спокойствие и погружается в чтение газеты, полностью игнорируя свой почетный эскорт, который обменивается пустяковыми банальными репликами, опасливо постреливая глазами в его сторону. Не удостаивает он взглядом даже запыхавшегося Артура Рубинштейна, с опозданием уведомленного о прибытии Равеля в Вену и примчавшегося на вокзал в надежде пожать руку маэстро хотя бы перед отъездом, однако маэстро поднимается в вагон, как будто никакого Рубинштейна и на свете нет.
Тем не менее билетами все же лучше заниматься Маргарите, потому что сам он забывает всё: назначенные встречи, лакированные туфли, чемоданы, часы, ключи, паспорт, письма у себя в карманах. И это создает немало проблем: восторженно встречаемый и превозносимый всеми и повсюду, желанный гость сильных мира сего, Равель склонен оставлять втуне официальные приглашения и не являться на приемы, где его тщетно ждут. Король Румынии относится к этому снисходительно, зато премьер-министр Польши устраивает настоящий скандал. Дипломатические инциденты, паника среди консулов Франции, извинения послов. Равель всегда все забывал, всегда был рассеян, всегда страдал провалами памяти, особенно когда речь шла об именах, частенько прибегая к образным описаниям для определения места или человека, прекрасно ему знакомого, как, например, мадам Ревло: ну, знаете, та дама, что ведет мое хозяйство и у которой такой мерзкий характер. Это не минует даже саму Маргариту: та, что весьма посредственно играет на фортепиано, ну, вы понимаете, кого я имею в виду, у нее еще муж погиб на войне. И хотя Маргарита давно знает все это, ей кажется, что со временем память у него все слабеет и слабеет. Да и Элен еще в прошлом году заметила, что теперь Равель время от времени становится в тупик даже перед собственной музыкой.
И, однако, он не забывает того, что имеет для него особую значимость, а именно: со дня возвращения во Францию он категорически восстает против приезда Витгенштейна, который выказывает намерение выступить в Париже. В коротком письме Равель обвиняет исполнителя своего концерта в том, что он позволил себе исказить его, и решительно требует обязательства играть отныне его произведение так и только так, как оно написано. Когда уязвленный Витгенштейн пишет на это, что исполнитель — не раб композитора, Равель отвечает ему всего тремя словами: нет, именно раб.
И точка. Ему уже пятьдесят семь лет. Прошло тринадцать лет с тех пор, как он прекратил сочинять фортепьянную музыку, завершив эту часть своего творчества «Фронтисписом», пьесой, которая насчитывает не более пятнадцати тактов, длится не более двух минут, но по-прежнему требует исполнения не менее чем в пять рук. Покончил он также и с сонатными и квартетными формами. Отточив до полного совершенства (но едва не сломав игрушку) свое искусство оркестровки на «Болеро», он вслед за тем разрешил проблему с концертом — единственным жанром, к которому долго не решался приступить. Чем же теперь заняться? Впрочем, и сейчас у него в запасе целых два проекта. Один — музыка к фильму о Дон Кихоте, который должен снимать Пабст, по сценарию Поля Морана с Шаляпиным в главной роли. Второй пока носит кодовое название «Дедал-39»; о нем известно лишь то, что Равель однажды сам пожелал сообщить Мануэлю де Фалье: это должен быть самолет en ut.