5
Каждая ли жизнь похожа на игру в «гусёк», с почти стершимися, неразличимыми клетками, или на тетрадь с вырванными страницами? Возможно ли лишиться дней, недель или лет жизни, как в детстве мы лишались украденной плюшевой игрушки или став старше, дорогого кольца, чтобы никогда мир, который, как говорят, тесен, не казался нам огромным? Именно такой была моя жизнь.
Я часто спрашивала Адема, какой была его жизнь до того, как он приехал жить в эту страну, до того, как пересек границу в кузове грузовика, спрятавшись под брезентом вместе с десятью другими нелегалами, среди которых были один младенец и одна старуха, не пережившая этого путешествия. И Адем рассказывал мне тысячи историй про свою деревню, окруженную тутовыми деревьями. С весны по осень все дети с фиолетовыми ступнями из-за валявшихся под ногами плодов, и Адем среди них, пытались развести шелковичных червей в старых картонных коробках, в надежде на то, что им удастся размотать из коконов шелковую нить, чтобы соткать красивые платки и платья для богатых городских дам и разбогатеть, но это им никогда не удавалось. Они искали золото в русле почти пересохшего ручья, но ни разу ничего не нашли, кроме неизвестно откуда взявшегося золотого зуба, хотя никто в округе не был настолько богат, чтобы позволить себе заплатить за него.
У Адема в запасе всегда была тысяча историй для меня и еще больше для Мелиха, и он рассказывал их ему на своем языке, которому учил его с самого рождения. Я знала на нем всего несколько слов, этого не хватало, чтобы понять сказки, которые он рассказывал шепотом, как не хватило бы одного золотого зуба, чтобы стать богачом. Когда он отвечал молчанием на некоторые мои вопросы, по его глазам я понимала, что ту историю, которую он рассказывает сейчас сам себе, ни за что на свете не расскажет никому, слишком хорошо он знает ее.
А в моем прошлом не хватает лет, словно кто-то разрезал на две части ленту моей жизни, а у меня не получается связать ее развевающиеся концы. Раньше я часто вспоминала прошлые годы, дом, где я жила ребенком, рыжие волосы моей матери, моего отца. Он придумал мне прозвище — Ленетта, мать считала это имя нелепым, а я в глубине души любила, когда он называл меня так. Я вспоминала красную садовую калитку и кукурузное поле, в котором любила прятаться, лес, где я воображала, что заблудилась. Но воспоминания постепенно бледнели, таяли и вскоре совсем пропали, оставив после себя только смутное ощущение чего-то ужасного, веющего пустотой и смертельным холодом.
Тем более странно, что воспоминания кружатся в моей памяти, словно безжалостная, вечно заведенная карусель, а картины прошлого снова и снова встают передо мной бессонными ночами. Иногда среди белого дня мне начинает вдруг казаться, что мне семь, девять или двенадцать лет и окружающий меня мир исчез, его сменили другие пейзажи, подобные театральным декорациям, что меняются и поворачиваются за опущенным занавесом. Я никогда никому не рассказывала об этой упрямой природе воспоминаний, все время упиравшихся в один-единственный, определенный день, после которого наступало это ужасное, бросающее в дрожь полузнание, моя память словно пыталась перепрыгнуть это препятствие и проникнуть наконец в неизвестность.
В воспоминаниях я часто возвращалась в то время, когда встретила Адема, но даже это я припоминала смутно. Помнила его смуглую кожу, его акцент, его руку на моем лбу, но не то, как мы встретились, об этом он рассказал мне потом. Кажется, однажды ночью я постучала в дверь отеля, где он работал, повторяла, что ищу свой дом, но не смогла ответить, где живу, и как меня зовут, хотя и не казалась пьяной. Несмотря на то что у меня не было денег, он отвел меня в незанятую комнату и купил мне поесть, сказав, что я могу остаться и поспать. На вторую ночь я неожиданно появилась у стойки и сказала, что не могу спать одна, и, взяв его за руку, увела наверх.
Я помню, что несколькими днями позже он привел меня сюда и поселил в этой комнате, которая и сейчас моя. Забавно, что он оказался ночным сторожем, я всегда представляла себе его с фонарем, освещавшим мне путь в те дни, когда я шла на ощупь, едва выбравшись из темноты, и я не знаю, кто из нас больше был чужим в окружавшем нас мире. В день моего девятнадцатилетия — как значилось в моем удостоверении личности, найденном в сумке из искусственной кожи, единственном оказавшемся при мне имуществе, — я узнала, что беременна, и Адем решительно сказал мне: «Ты остаешься». Он хотел, чтобы мы поженились, а я не хотела, и мы сыграли свадьбу после того, как бросили кости. Таким образом Адем заполучил документы, а я другую фамилию. Наверное, я осталась в большем выигрыше, получила возможность не прятаться более и ходить с открытым лицом, и никто отныне не мог оспорить мое право быть другим человеком.
Наш сын снискал доброе отношение людей, живущих рядом. К нам, я это знала, соседи относятся с недоверием: хотя Адем и прожил в этом квартале десять лет, он слишком смугл, продолжает говорить с сильным акцентом, но главным образом соседи не любят меня. Они помнят меня такой, какой я появилась, — худой и молчаливой девочкой-подростком с вечно опущенными глазами. Я помню наши первые появления на улице под любопытными взглядами, Адем держал меня под руку, а я думала, что мы никогда не дойдем до дома. Когда мой живот внезапно округлился, взгляды только усилились. Прошли годы, но ничего не изменилось, мы с ним всегда будем здесь чужаками.
Адем хранил все почтовые календари, по одному на каждый год, проведенный во Франции. Он перевязывал их ленточкой, и на некоторых неразборчивым для меня почерком были сделаны пометки. Когда Мелих подрос и стал понимать, что такое время, он начал вынимать их из ящика, звал отца и, показывая пальцем на какой-нибудь день недели, спрашивал меня: «Мама, а что ты делала тогда? А тогда, а тогда?»
Когда он спросил меня в первый раз, я молча с бьющимся сердцем уставилась на календарь. На обложке были изображены черные лошади на зеленом лугу и ярко-голубое небо, и мне показалось, что меня тут же вырвет. Чтобы выиграть время, я надела очки, которые почти никогда не надевала, и стала вглядываться в числа, дни и месяцы, но в моей памяти они были девственно пусты. Неловко пошутив, что мне нужно сменить очки, я вернула календарь Мелиху, эти дни ни о чем мне не напоминали. Должна ли я лгать, спросила я себя, должна ли я написать в воображаемом дневнике о никогда не случавшихся фактах и событиях?
Иногда Мелих начинал настаивать.
— Какой ты была, когда была маленькой? — спрашивал он. — Какой была твоя мама? Каким был твой папа?
И снова возвращалась сверлящая виски боль, я сжимала голову руками, а Адем уводил сына в его комнату со словами: «Тсс! Тише, Мелих». Он рассказал сыну, что у меня не хватает кусочков памяти, словно кто-то вырезал их ножницами, но что, может быть, память однажды вернется ко мне, только не стоит меня торопить.
Я выбрала одну историю, которую с тех пор рассказывала сыну. В то время, говорила я ему, я спала, как принцесса из сказки, в замке, окруженном колючими зарослями, или как маленькая русалка, закопанная в песок на морском дне, пока вы оба не взяли меня за руки и не вытащили на поверхность, не вывели на опушку леса. Я брала его за мизинец, и он начинал смеяться, говоря недоверчиво: «Я же был еще маленький, у меня еще не было столько сил». Их хватило, говорила я, обнимая его. Он без смущения слушал, иногда меня пугала эта его способность, не дрогнув, слушать самые невероятные истории, тогда мне хотелось сильно ущипнуть его, чтобы наказать или предостеречь от чего-то или просто разбудить.
Он никогда не спрашивал, была ли я счастлива, оттого что вышла из леса или вынырнула со дна. Не знаю, что бы я ответила тогда.
О тебе я им никогда не рассказывала. И не важно, что я помню так же отчетливо, как твое лицо. Не важно, что еще я помню так же ясно, как мою любовь к тебе. И если я не рассказываю о тебе, то только потому, что стыжусь одной простой вещи: я не знаю, что случилось с тобой, не знаю, где и когда я потеряла тебя.