* * *
У нас в семье Фалькоцци воскресную мессу не жалуют: вместо молитвы мы отправляемся на пробежку.
Любовь к бегу у нас в крови. Мы унаследовали ее от дедушки Бролино.
А дедушка Бролино – это отдельный разговор, скажем прямо, особая история. В смутное время он бежал из Италии: это такая страна по ту сторону гор, где по-французски говорят с диким акцентом, – вы бы послушали, например, как лопочет мать Жожо Баччи, ни слова не разберешь – так вот, они у себя в Италии все так разговаривают, а кроме того, они там изобрели равиоли и фашизм.
У главного изобретателя этой напасти была фамилия Муссолини (звучит как ванильный мусс!), а имя – Бенито (шоколадный торт!), только сам он был лысый и много из себя воображал, а выглядел совсем неаппетитно – я видел его рожу в кинохронике. Он страшно гордился собой: я, мол, изобрел эту замечательную штуку, «фашизм» называется, а сейчас вот еще пукну выше собственной жопы, мало не покажется… В общем, сами понимаете, что это был за тип.
В силу каких-то причин фашисты не слишком взлюбили дедушку Бролино, и ему пришлось во весь опор мчаться по ковбойскому сапогу на карте мира, а не то он оказался бы под его каблуком и был бы размазан по земле на манер пиццы. Говорят, что виной всему послужил конфликт черных рубашек и красных идей. Нечто похожее случается у муравьев, только у них всегда побеждают красные. Короче, все эти истории о несовпадении вкусов и войне гардеробов кажутся мне запутанными и, по правде говоря, дурацкими.
Итак, дедушка прыгнул в гондолу и поплыл прочь из Венеции, в ускоренном режиме – времени петь «Тутти фрутти», аккомпанируя себе на мандолине, у него, сами понимаете, не было. Он работал веслами изо всех сил (рельефные мускулы дедушки мы по сей день можем лицезреть на фотографиях той эпохи), попутно посылая морскую болезнь ко всем морским чертям и подбрасывая на волнах влюбленных, которые, в отличие от него, оказались на воде по доброй воле, романтизма ради. Единогласно присуждаю дедушке Бролино золотую медаль за лучший результат в заплыве «Восемьсот метров на гондоле».
Конечно, в наши края дедушка добрался уже без гондолы, во избежание проблем с таможней. После скоростного заплыва он перешел на бег, благо багаж его не слишком отягощал. Времени на сборы у дедушки Бролино не было: когда тебя настигает фашизм, не то что вещи упаковать, трусы поменять не успеешь.
Поначалу дедушка не питал особой страсти к бегу, она зародилась в процессе перемещения. Вероятно, способности к легкой атлетике были заложены в нем изначально, просто Бенито их подстегнул. Черные рубашки гнались за ним по пятам, и мой стремительный предок, не сбавляя оборотов, несся в сторону своей новой родины, которая, ухмыляясь, приветствовала его на финише. Галльские носы за версту учуяли, что от дедушки разит Италией, супом минестроне и дикостью.
Дедушка Бролино предстал перед таможенниками после четырехсоткилометровой пробежки, и если вы думаете, что в тот памятный момент от него исходил аромат мыла «Душистое», то вы ошибаетесь. Я представляю деда с голым торсом на фоне Монблана. В импровизированной сумке из носового платка лежит сложенный вчетверо свитерок – комфорт и гигиена для нашего спортсмена. Вокруг черное облако итальянских мошек – крылатые болельщицы пересекли границу вслед за своим кумиром. Дедушка Бролино у заветной черты – нечто среднее между Чарли Чаплином и Аланом Мимуном .
У нас в Альпах полно гор: любителям зимних видов спорта есть где разгуляться. Изначально наши горы были не слишком приспособлены для спортивных забав. Сегодняшним лыжникам и в голову не приходит, какие отважные храбрецы прокапывали туннели и прокладывали дорожки на альпийских склонах. Дедушка Бролино оказался в нужное время в нужном месте, и эту ответственную задачу доверили ему.
Те, кто давно не обедал, не слишком разборчивы в выборе места работы и за чисто символическое вознаграждение готовы вручить свою профессиональную судьбу первому встречному доброжелателю. Клянусь своим тигровым агатом – и если я вру, то не смотреть мне больше на трусы нашей учительницы и на все, что под ними виднеется, – клянусь, что мой предок прорыл в горах больше дыр, чем целая популяция вануазских сурков.
Позднее дедушка стал нашим семейным Фризон-Рошем (не сочтите за бахвальство!): он снабжал всем необходимым обитателей высокогорных домишек, совершавших альпинистские подвиги на отвесных склонах.
Экспедитор менее популярен, чем альпинист, потому как несет на своем горбу восемьдесят килограммов всякого добра и, стало быть, выглядит не слишком эстетично, да и мировой рекорд при такой нагрузке вряд ли побьешь. Его удел – тащить вниз по склону мусорный контейнер и доставлять продовольствие по заказу сторожа-хранителя альпинистского городка. Сторож тоже персонаж не шибко фотогеничный: помешивает фондю, выбивает ковры, все равно что мать семейства.
Дедушка рассказывал папе, что никогда не сможет забыть карусельное кружение свирепых голубовато-белых ледников, их зловещие стоны и торчащие кверху клинки гор, которые, казалось, вот-вот продырявят небо. Даже по ночам, во сне, он видел отвесные вершины и непрерывно слышал глухой альпийский гул…
Всякий вам подтвердит, что итальянцы – прирожденные строители. Это у них в крови. Вот и дедушка Бролино устроился в конце концов каменщиком. Его немедленно запихнули в грузовичок и отправили на плато д'Асси воздвигать туберкулезные санатории. Звучит красиво, но на самом-то деле обитали в этих заведениях чахоточники, а не прелестные барышни с большими сиськами: Мэрилин Монро, к примеру, чахоточной не была. Тамошняя публика целыми днями кашляла и сплевывала в специально отведенные места. Если бы я позволил себе нечто подобное, мне бы досталось от родителей.
В санаториях иногда случаются романы… Однажды и дедушка впервые увидел бабушку, сидящей в шезлонге с плевательницей на тумбочке и склянкой рыбьего жира. Бабушка была начинающей чахоточницей, и она заслуживает отдельной главы.
Дедушка штукатурил стены, а бабушка, положив ноги на грелку, беззаботно читала журнал и поплевывала. Итальянский строитель всегда мурлычет себе под нос, это всем известно, по-другому он не только работать – он жить не может. И пока дедушка трудился под ее балконом, бабушка наслаждалась экзотической песней, взмывавшей к облакам. А потом он добрался до ее этажа, и я не знаю, как рассказывать дальше, это трудно описать или объяснить, потому что это уже была любовь.
Бабушка была подобна немой пташке, которая обрела свою песенку. Я все представляю себе именно так, хотя, конечно, это не более чем мои домыслы…
Потом они уже не расставались до самой смерти, которая не заставила себя ждать.
Дедушка обитал среди строительных лесов, а бабушка в свободное от туберкулеза время работала вязальщицей в Южине , городе нержавеющей стали. Они связали себя тесными узами брака. Бабушка забеременела папой, и наши голубки свили себе гнездышко за железной дорогой, на опушке леса, в котором мы, молодое поколение южинцев, строим шалаши, привязываем петарды к волосатым лапкам майских жуков и соревнуемся, у кого пиписька больше и струя длиннее. Одним словом, это очень оживленное место.
Казалось, у молодоженов все впереди, но вот неудача: кровожадные черные рубашки вместе с коричневыми вновь добрались до дедушки, и он ушел в Сопротивление, чтобы тремя годами позже, зимой сорок четвертого, угодить в фашистскую западню и подорваться на гранате.
Папа был в ту пору совсем мальчишкой, но запомнил все: своего отца в окровавленном свитере, рыдающую над ним маму и сельского священника, отдающего последние указания перед отправкой в мир иной.
Дедушка никогда не увлекался религией. Слабым движением руки он подозвал маленького сына и велел поклясться, что здоровый бег, который однажды спас его от фашизма и мог бы еще не раз сослужить добрую службу, отныне и навеки будет в почете у нас в семье.
Это был незабываемый момент, и зареванный папа, шмыгая носом, взволнованно поклялся: сказал «да» бегу и «нет» фашизму. Дедушка услышал его слова и упокоился с миром.
И с тех пор у нас в семье Фалькоцци не жалуют воскресную мессу: вместо молитвы мы отправляемся на пробежку…
Дедушкин свитер, обработанный для лучшей сохранности «Персилом», и по сей день висит на стене в туалете между барометром в виде трубочиста и календарем «ПТТ» , чтобы мы с течением времени не забывали эту историю. Срок годности у семейной реликвии давно истек, вы не представляете, как ужасно выглядят остатки свитера, – будто плащ тореадора, пронзенный быком под возгласы «Оле!».
Свитер дедушки Бролино не зря зовется реликвией, совсем как пижама Иисуса Христа. Это наша семейная святыня. Папа вообще-то человек покладистый, но от воскресных пробежек отвертеться невозможно. Он дал слово, и вся семья теперь пыхтит, кроме мамочки, которая тем временем отправляется на велосипеде за своим журналом. Мама у нас блондинка, с голубыми глазами…
Нана, моя старшая сестра (вообще-то ее имя Франсуаза, но нам больше нравится называть ее Нана), тоже иногда остается дома, по техническим причинам (у женщин раз в месяц бывает что-то вроде расстройства желудка, только особого, женщинского), и встречает уставших атлетов воздушными пирожными. Девушки – существа хрупкие.
А Жерар, мой старший братец, наш папа и я еженедельно носимся наперегонки по ближайшему лесу, временами встречая зайцев и белок, а иногда и вовсе косуль. Мы взбегаем по склонам и спускаемся в низины. Лавируем среди лишайников, прыгаем через ручьи, обдавая друг друга брызгами, увязаем в грязи.
На финишной прямой я всегда вырываюсь вперед, от напряжения стиснув зубы, словно в олимпийской гонке. Проигравшие бегут снова, а победитель спокойно бродит себе по лесу и собирает орехи, каштаны, землянику, ежевику, грибы, яблоки, вишню, малину или совсем ничего, смотря по сезону.
А потом мы возвращаемся домой, и папа своим сильным и красивым голосом исполняет нам первый нумер итальянского хит-парада:
Una mattina mi son'svegliato
О bella ciao bella ciao bella ciao ciao ciao
Una mattina mi son'svegliato
E ho trovato l'invasor' (…)
Mi sepellirai lassu'n montagna
О bella ciao bella ciao bella ciao ciao ciao
Mi sepellirai lassu'n montagna
Sotto l'ombra d'un bel fior (…)
Quest'e il fiore della Rosina
О bella ciao bella ciao bella ciao ciao ciao
Quest'e il fiore della Rosina
Morta per la liberta
Это песенка Розины, молодой девушки, погибшей за свободу. Удивительно красивая песня…
Если на улице идет дождь, мы занимаемся армрестлингом, а Жерар отжимается с грузом на спине, чтобы стать мускулистым и соблазнительным, причем в роли груза обычно выступаю я.
Зимой мы катаемся с горки: стремительно несемся по склону, будто велосипедисты по ущелью Мадлен . Папа смастерил специальные пятиместные санки, и надо видеть, как семейство Фалькоцци на полной скорости слетает с трамплина и все кричат одновременно, а шапки ближе к финишу уже несутся сами по себе – такого вы не увидите даже в цирке Барнума!
В школе некоторые завистники говорят, что у нас не все дома, но мне на них наплевать: у меня есть свои друзья.
Вот, например, Азиз Будуду. Он вообще-то верит в Бога по-своему, поэтому наши отношения с Христом его совершенно не волнуют. Азизу тоже нравится идея бегать назло фашизму, правда, ему приходится срезать утлы – мешает избыточная масса тела. Впрочем, в финальной гонке я все равно выхожу победителем, даже несмотря на то, что теперь с нами бегает Ноэль.
Вас это удивит, но черные не всегда бегают быстрее всех…
* * *
Ноэль – это первый цветной человек, которого я увидел вживую. Я прекрасно помню, как это произошло. Он стоял у доски, рядом с учительницей, весь совершенно черный.
– Дети, – сказала нам мамзель Петаз, – хочу вам представить вашего нового товарища, который приплыл из Африки… Как тебя зовут, дружок?
– Ноэль, – ответил мальчик.
И тут мне стало смешно, потому что еще даже Дня Всех Святых не было, так что парень явно идет с опережением , но вслух я решил не острить.
– Сейчас мы подвинем аквариум, и ты сядешь рядом с Фредериком, – сказала учительница. Поинтересоваться моим мнением она забыла.
Ууу… Предложение училки мне страшно не понравилось. С чего это она решила передвинуть аквариум? Мне не хотелось выглядеть грубияном, особенно в глазах иностранца из Африки, но разлучать меня с Идефиксом и Джоли Джампер , красными рыбками, которых я собственноручно кормил после уроков, это уже слишком. Ведь не случайно эти зверюшки светятся здоровьем, я же, черт возьми, заботился о них, и притом совершенно бескорыстно!
Возмутиться вслух я не решился, а учительница тем временем поставила аквариум возле книжного шкафа и придвинула к моей парте еще одну – для Ноэля. Можете представить, какую гримасу я состроил в знак протеста против попрания моих гражданских свобод!
Потом мы повторяли таблицу умножения до семи, и оказалось, что мой новый сосед знает ее наизусть. Он сразу поднимал руку, чем несказанно меня бесил: всем было известно, что по математике я прочно закрепил за собой второе место, после Азиза, и, если этот новенький окажется умнее меня, я стану третьим – не слишком ли много страданий для одного дня?
Я волновался за Идефикса и Джоли Джампер, которые, небось, подумали, что я умер, и от сознания потери горько рыдали в своем аквариуме, – сквозь толщу воды выражения их лиц не просматривались, но я очень живо себе это воображал. Я телепатировал, не жалея сил, глаз не сводил с аквариума и в результате получил нагоняй от мамзель Петаз, которая, оказывается, уже две минуты и тридцать секунд спрашивала меня про семью восемь.
В тот день мне вообще не везло…
На перемене весь класс обступил Ноэля, чтобы узнать, откуда он приехал. А я назло им пошел играть в шары под каштанами. И всем было на меня наплевать.
Четыре дня я специально его не замечал, хотя жил он в нашем доме на первом этаже и мы каждое утро одной дорогой направлялись к знаниям, но по отдельности.
В пятницу вечером я пошел гулять с нашим Псом (мы его прямо так и зовем – Пес), который уже на лестнице испускал удушающие газы. Мне было поручено набрать мазута для печки, и, честно говоря, было страшно, потому что подвал у нас очень темный. Никогда не знаешь, что именно свалится тебе на голову в этом сомнительном месте, ситуация грозит выйти из-под контроля, и вездесущие силы зла уже притаились за дверью, готовые наподдать вам коленом в первичные половые признаки. Но делать было нечего, настала моя очередь идти за мазутом…
Я повел Пса выгуливаться на фрагменты лужайки, обрамляющие бельевые веревки, – справлять нужду. Пес такой старый, что уже не помнит, чего именно ему хочется, и на всякий случай задирает лапку, а оттуда может и струйка потечь, и кое-что погуще. Иногда он долго трудится, и что-то в нем гудит, булькает и никак не выходит. И, конечно, заигрывать с девушками, которые проезжают мимо на велосипедах, в этой ситуации непросто. Ну что поделать, Пес не виноват, что вышел из строя.
И вот в ту пятницу на углу дома появился Ноэль со своей собакой, которая выглядела еще хуже нашей: она даже ходить нормально не могла – ее задняя половина лежала на тележке.
– Привет, – сказал Ноэль.
– Привет, – ответил я, как воспитанный человек. Ноэль посмотрел на Пса – тот пукал и никак не мог отважиться на большее.
– У нас в Африке говорят: «Любишь собак, люби и блох», – заметил он.
– У нас в Савойе ничего такого не говорят, но я, кажется, понимаю, что они имеют в виду, – ответил я, чтобы не показаться глупым. – А у твоего зверюги что не в порядке?
– У него задница парализована, – объяснил Ноэль, – поэтому мой папа смастерил ему тележку для задницы. Его зовут Кили.
– Ух ты, – воскликнул я. – Это в честь Жана-Клода Кили , который выиграл три золотые медали в лыжном забеге?
– Да нет, – ответил он. – Мы его просто так назвали, для красоты. Я плохо разбираюсь в лыжниках, никогда не катался.
– Никогда не катался на лыжах? – удивился я. – И на подъемнике не ездил? И Фризон-Роша в Африке тоже не читают?
– Ну не знаю, я был маленьким, когда мы оттуда уехали, мы еще потом жили в Виллербане . Но я бы его с удовольствием почитал, – добавил он.
– Ты бы мне сразу сказал, – с готовностью подхватил я. – Как это так, не читать Фризон-Роша!
– Ну спасибо тебе, я почитаю, – ответил он.
А потом он улыбнулся, и я уже не мог на него дуться, потому что в его зрачках заблестели огоньки, на подбородке образовалась ямочка и засверкали ослепительно-белые зубы, без единой дырки, не то что мои, пломба на пломбе, – меня можно к потолку примагнитить, как поросенка в мясной лавке.
В эту минуту Пес предложил Кили понюхать свои тестикулы, тот чихнул и разразился жидким стулом. И мне стало смешно, потому что Ноэль разозлился и начал ворчать, что эта грязная псина могла бы подождать, пока ее задницу достанут из тележки, – он как-то враз позабыл африканскую пословицу про любовь к собакам и блохам.
Мы очистили тележку листьями салата из садика нашей консьержки, мадам Гарсиа, а потом я рассказал Ноэлю, как однажды засунул в собачью миску вместе с остатками обеда бабушкин слуховой аппарат и как мне страшно влетело, когда Пес его съел. А потом нужно было внимательно наблюдать, что выходит из его задницы, и даже помешивать специальной палочкой, потому что эта штучка оказалась сногсшибательно дорогой. Так продолжалось три дня, потому что у Пса случился запор, а когда аппарат наконец-то показался, он был весь пожеванный, и промыть его тоже было нельзя, потому что он сложно устроен. Папа тогда сказал, что было бы некрасиво надеть бабушке аппарат, от которого разит собачьим дерьмом, и мне пришлось покупать новый, из собственных сбережений.
Ноэль хохотал так, что у него слезы потекли по щекам.
Потом я показал ему стройплощадку, где старшие мальчики целовали девочек языком и лапали под лифчиками, и вспомнил, как братец Жерар с другом Деде каждый год под видом маляров приходили красить трансформатор перед домом мадам Фабрюи, которая все лето загорала на веранде совершенно голая, и, макая облезлые кисти в пустой бидон, разглядывали ее волосатую сумочку.
– А что же муж этой тетечки? – поинтересовался Ноэль. – Он не ревнив?
– Еще как ревнив! – ответил я. – Он хуже мандавошки – всюду за ней увязывается. Братец Жерар говорит, что, когда страшненький дядечка отхватывает себе красивую тетечку, ему потом всю жизнь приходится быть начеку…
Ноэль слушал меня внимательно, не перебивал. Только ресницы его длиннющие временами шевелились, словно два крошечных веера.
И я подумал: как это замечательно, что у меня появился новый друг. И мы даже пожали друг другу руки на прощанье и договорились, что завтра я принесу ему почитать Фризон-Роша и что в понедельник мы вместе пойдем в школу и еще я научу его карабкаться вверх по берегу Мутной речки, а он пригласит меня на мамин пирог с черносливом.
В тот вечер подвал показался мне менее страшным, чем обычно. Стоя под тусклым окошком, я наполнил канистру мазутом, не спуская глаз с двери, которая все норовила самопроизвольно захлопнуться. Наверное, однажды силы зла возьмут свое, я окажусь в удушливом плену и, с трудом набрав в грудь кислорода, из последних сил призову на помощь все семейство Фалькоцци…
* * *
Ура, получилось: я не дышу. Я закрываю глаза. Мои согнутые коленки, накрытые одеялом, образуют маленький вигвам, одноместный, для холостого индейца. Надо предупредить Большого Сахема, а не то этот грязный макаронник, генерал Кюстер, снимет с меня скальп. Как бы мне огненными сигналами изобразить SOS?
Слово «макаронник» я впервые услышал однажды в четверг, вернувшись из школы. Я вообще заметил, что самые полезные слова, в отличие, скажем, от вшей или двоек по математике, подхватываешь не в школе, а в других местах (за исключением разве что «аэроплана», «Занзибара» и «сомбреро»).
Я входил в дом, когда мадам Гарсиа, наша усатая консьержка (ничто так не портит женщину, как усы!), проревела, что Жожо Баччи – маленький вонючий макаронник. Тот тем временем, стоя под окном, демонстрировал ей свою спагеттину. Мадам Гарсиа – чемпионка по сквернословию, такого богатого лексикона во всем квартале не сыскать. Нужные словечки так и сыплются – только успевай запоминать.
По-моему, «макаронник» – сильное ругательство. На уровне интуиции (любимое папино выражение: он, когда не знает, как ответить на мой вопрос, всегда говорит: «Видишь ли, на уровне интуиции…») я поместил макаронника сразу после «мешка дерьма», любимого ругательства моего братца. Жерар, например, относит велосипед в гараж, поднимается домой и спрашивает: «Что поделываешь, мешок дерьма?» Но это он так, скорее, для смеха…
Мысль научиться не дышать подал мне Казимир, карликовый кролик-альбинос, который поперхнулся кусочком банана. Братец Жерар тогда попытался меня утешить: «Видишь, эта твоя крыса даже жрать по-человечески не умеет, чего тут переживать, когда такое существо недоделанное…»
Короче, я пытаюсь не дышать. Это непросто, потому что легкие у меня развиты куда лучше, чем у несчастного Казимира: мы купили пластиковое колесо, такой специальный тренажер для грызунов, но бедняга физкультурой пренебрегал. Живи он дольше, как, например, Эдди Меркc , все равно не видать ему пьедестала почета и «Тур де Франс» у прочих кроликов-альбиносов, увы, не выигрывать…
Мы обнаружили Казимира лежащим на спине, словно бабулька в шезлонге на Лазурном берегу. Резцы его пожелтели, лапка безвольно повисла в поилке, глаз помутнел, и в застывшем взгляде читалось: «Какой же я кретин! Любая макака может справиться с бананом, а я поперхнулся, грызун, называется». И он посмертно выглядел смущенным.
– Мне кажется, у ребенка стресс, – прошептала мама папе на ухо.
Ребенок – это, конечно, я, и, поскольку мама за ужином непрестанно на меня поглядывала, как бы незаметно, уголком глаза, чтобы не пропустить признаков стресса, я с невозмутимым видом елозил вилкой по морковному пюре, и оно ужасно противно хлюпало, а я еще специально выпячивал нижнюю губу.
– Что-то сегодня плохо идет, сам не знаю почему, – очень взрослым голосом пояснил я.
Мама вскочила с места.
– Так я и знала! – запричитала она. – Морковка напомнила ему о печальном событии. Это психосоматическая реакция, как бы еще температура не поднялась…
Я был страшно горд за Казимира: как-никак его провозгласили «событием». Я его даже зауважал. Градусник в очко просто так у нас в семье никому не суют, это уже не шуточки.
Мама отвела меня в ванную, встряхнула над раковиной градусник и намазала его вазелином, чтобы лучше вошел.
– Сними штанишки, милый.
– А в фильмах градусник всегда вставляют в рот.
– Ну, мы же не в фильме.
– И в «Маске Зорро», помнишь, вчера…
Тут мама вздохнула так глубоко, что мое красноречие вмиг иссякло. Я испугался, что она меня и впрямь сейчас травмирует, не психосоматически, а по-настоящему.
Термометр показал 37.1, и с этим мы вернулись на кухню.
Папа доедал рисовый пирог, рот у него был полный, поэтому он вопросительно качнул подбородком: ну, что там? А мама в ответ взмахнула ресницами: ничего страшного.
– Поешь что-нибудь другое, цыпленочек? – ласково спросила она.
Братец Жерар и сестренка Нана ехидно переглянулись: Фредо разыгрывает античную драму, а мамочка верит и трясется за своего младшенького…
Я был страшно голоден, но, не желая ударить лицом в грязь, от основного блюда отказался и ограничился десертом: флан под карамельным соусом с вафельной трубочкой, подобной американскому флагу на нормандских дюнах. Я клевал десерт с видом великомученика, совсем как дядюшка Эмиль в больнице…
– Мамочка, – попросил я, – можно мне сегодня вечером посмотреть вестерн по телевизору? В педагогических целях. Нам как раз задали про индейцев…
Педагогика – это почти так же круто, как психосоматика, особенно в устах умирающего, но семейство Фалькоцци почему-то дружно взбунтовалось против моей последней воли. Даже мама, которая любит меня всем сердцем, круглосуточно, без перерыва на рекламные паузы, – и та посмотрела на меня с недоверием: похоже, мальчик мне лапшу на уши вешает.
– В твоем нынешнем состоянии это крайне неразумно, милый. Завтра в школу, тебе надо пораньше лечь, чтобы быть в форме.
– Ну мам…
– Крайне неразумно…
И пришлось мне отправляться прямиком в постель, даже викторину в восемь часов не дали посмотреть, где все так сложно, «да и нет не говорить», а арбитр Капелло похож на лягушку.
* * *
Умереть мне не удалось, но другой напасти я не избежал: выяснилось, что у меня до сих пор не опустились яички.
Я не слишком закомплексован, но более постыдной болезни нарочно не придумаешь: я просто не знал, куда деваться! Моя прошлая встреча с медициной была куда приятнее: я мчался на велике за цирковой труппой «Чингисхан» и врезался в телеграфный столб. У них там был бурый медведь на трехколесном велосипеде, красотка акробатка на слоне, зеленый клоун на верблюде и машина, разукрашенная во все цвета радуги. Звучала бравурная музыка. Южинцев приглашали расслабиться и посмотреть великолепное представление ровно в три часа на рыночной площади.
Красотка (честное слово, я не вру!) оборачивалась, говорила мне «ку-ку», а я несся вслед за ней по тротуару и улыбался изо всех сил. Потом она приложила руку в перчатке к губам и собралась еще что-то мне сказать, а я (вот разиня!) ничего кругом не замечал – и бах!
Я очнулся на руках у клоуна. Прелестная акробатка поцеловала меня в губы. Наверное, это и есть рай. Я подумал, что мы вместе с ней отправимся в путь, будем показывать представления по всему миру, поженимся, спрыгнув с трапеции вместе с кюре, и будем вечно наслаждаться супружеской жизнью…
Увы. Меня доставили в местную больницу, и вдруг страшно разболелась голова.
На следующий день цирк «Чингисхан» отбывал, и моя первая история любви трагически завершилась, но я до сих пор вижу, как красавица циркачка склоняется надо мною и дарит поцелуй. И мне становится грустно: я ведь даже имени ее не узнал.
В один прекрасный день я вырасту до ста семидесяти шести сантиметров – ни один мужчина в нашей семье не преодолел этой отметки – и побегу за ней вдогонку, как настоящий герой, как дедушка Бролино…
По возвращении в школу я и впрямь был принят с почестями. Сам того не подозревая, я стал героем греческой мифологии пятого класса. Оказывается, Жожо Баччи наблюдал романтический эпизод с балкона третьего этажа, а потом на своем велосипеде с тремя передачами домчался вслед за мной до самой больницы.
Он, конечно, много чего приврал, Жожо, запятнал мое доброе имя – рассказал, что я целовался языком с цирковой барышней. Мы с ним потом целую неделю не разговаривали…
Зато на волне всеобщего восхищения я мог первым брать добавку жареной картошки в школьной столовой: пережитое приключение, многократно приукрашенное Жожо, возвысило меня в глазах одноклассников.
На перемене я специально приподнимал бинт, чтобы продемонстрировать шов с торчащими из него черными нитками, похожими на проволоку, и рассказывал, как мне вскрывали череп, чтобы проверить, не утекло ли серое вещество, и девчонки визжали от страха и восторга. Это было классно!
А неопускание яичек – совсем другое дело, почти венерическая болезнь… Пришлось соврать, что у меня в мозге остался кусочек телеграфного столба, его забыли вытащить, и теперь придется снова ложиться в больницу. Там мне вскроют скальп и исследуют череп при помощи щипцов для сахара и карманного фонаря. Эта операция настолько опасна, что осуществить ее может только светило медицины, поэтому я специально поеду в другой город.
Нашего семейного доктора в свое время не научили ставить мужские достоинства на нужные места, но зато его коллега из Гренобля проводит эту манипуляцию практически с закрытыми глазами. Наш доктор заверил меня, что если бы ему пришлось доверить собственные причиндалы кому-то помимо собственной жены, то он непременно остановил бы свой выбор на коллеге из Гренобля. (А братец Жерар смеялся и говорил, что мне отрежут яйца секатором, одно из них он возьмет на память и сделает себе кулончик.)
Мы с папой и с мамой сели в машину и поехали на прием к доктору в город Гренобль, где великий Жан-Клод Кили в 1968 году выиграл три золотые медали.
Мы мчались среди гудящих автомобилей и удушающих выхлопов. Я присматривался к зданиям по обе стороны дороги и наконец спросил у папы, где же они здесь устраивали олимпийскую лыжную гонку. Папа указал пальцем на белоснежные верхушки гор, облаком ванильного мороженого нависавшие над грязным городом.
– На уровне интуиции я думаю, что вон там, – ответил он, – в Шамруссе.
Потом мы потерялись, даже поехали по одному бульвару не в ту сторону, за что нам досталось от нахальных гренобльских водителей. В ответ папа опустил стекло и разразился потоком ругательств, для пущей убедительности потрясая кулаком, а мама умоляла его прекратить, потому что ребенок сидит сзади и все слышит и запоминает, в общем, ты сам понимаешь.
Мы все время оказывались на одном и том же перекрестке, который был нам вовсе не по пути. Обстановка в машине накалялась. Папа поминутно кричал: «Чертов бордель!» – и от души поносил город Гренобль со всеми его автомобилистами.
В конце концов мы припарковались на подземной стоянке, прямо напротив докторского офиса. На серой стене красовалась золотистая табличка:
Доктор Эмиль Раманоцоваминоа
Общая хирургия
Дипломант университетской клиники Гренобля
3-й этаж
Мама заметила, что наш доктор, вероятно, уроженец Мадагаскара: многосложные фамилии там в ходу.
(Совсем как у индейцев, они тоже любят длинные фамилии, например вождь О-Ло-Хо-Валла или Без-Баб-Никак, и имена у них тоже многосложные и очень смешные.)
Папа позвонил, дверь открыла невеселая дама, которая провела нас в приемную, где было много стульев и стол, заваленный журналами на женские темы. Я откопал статью про крем, улучшающий форму грудей и ягодиц. Там было много иллюстративного материала, так что я совсем забыл, зачем мы сюда приехали. Девушки на фотографиях, на мой взгляд, совершенно не нуждались в улучшении форм, но я бы не отказался собственноручно натереть их чудодейственным кремом…
Потом на пороге кабинета возник Эмиль Раманоцоваминоа и объявил:
– Мсье и мадам Фалькоцци и маленький Фредерик, прошу вас следовать за мной.
Доктор был почти совсем лысый, уменьшенная копия Бенито Муссолини, только смуглее. Из ушей у него свисали пластиковые трубочки под названием «стетоскоп», круглый живот выпирал из рубашки, как сдобная булочка.
Он сел за стол, и сначала нашими взорам предстал только маленький шерстистый пучок докторских волос, потом он принялся, кряхтя, вертеть ручки своего кресла и вскоре весь всплыл на поверхность.
– Я не слишком высокий, – пояснил он, вытирая лоб платком.
Мы, конечно, уже сами это заметили и дружески улыбнулись, показывая, что рост для нас значения не имеет, главное, что он хороший специалист по яйцам.
– Я получил карту вашего сына, – добавил он, – я все прочту, и мы назначим день операции. Вы, главное, не волнуйтесь, операция совершенно не сложная.
Меня быстро раздели, и все склонились над моим рогаликом, внимая докторским комментариям.
– Расслабься, цыпленочек, – сказал доктор ласково, – ты весь напрягся. Давай-ка расслабься…
Потом медицинская наука блеснула перед нами во всей своей мощи. Эмиль Раманоцоваминоа ответил на все наши вопросы, даже продемонстрировал схемы. Наконец он спросил, не беспокоит ли меня что-нибудь еще, и я спросил, не приходилось ли ему оперировать великого Жана-Клода Кили на предмет неопускания яичек.
Доктор смеялся так, что ему даже пришлось снять запотевшие очки и вытереть их платком. Его смех был настолько заразителен, что мы все захохотали вслед за ним, просто покатывались со смеху. Доктор Раманоцоваминоа содрогался всем телом, будто это был его первый и последний шанс посмеяться вволю и он хотел воспользоваться им сполна. Он придерживал обеими руками живот, словно старого друга, с которым хотел поделиться нахлынувшим весельем. На глазах выступили слезы, виднелись коренные зубы.
Это был лучшей комический номер в моей жизни.
Через некоторое время нам пришлось успокоиться, потому что другие пациенты тоже листали журналы на женские темы и им не терпелось поскорее зайти в кабинет и продемонстрировать свои мужские достоинства. Доктор проводил нас к выходу и пожал всем руки, включая меня.
– Да, ты крут, – сказал он.
На лестнице папа заметил, что он просто душка, этот доктор по интимной части, и что его слава вселяет оптимизм, но папе легко говорить, у него, прошу прощения, все причиндалы на месте.
Время было не позднее, и, чтобы утолить мои не по возрасту тяжкие печали, родители предложили немного развеяться. Мама вспомнила про канатную дорогу с тремя яйцевидными прозрачными кабинками, которые проносятся над рекой Изер.
– Кажется, наверху есть ресторан, мы можем поесть там мороженого, да и вид оттуда, должно быть, великолепный.
Папа сказал, что идея замечательная и, похоже, весь день у нас сегодня проходит под знаком яиц. Мы разглядывали витрины, и мама запала на женскую обувь.
– Вы не возражаете, если я загляну в магазин? – спросила она.
Вопросительная интонация была чистой условностью, мы с папой сразу поняли, что нашего мнения никто не спрашивает, и расположились на оранжевых пуфиках, перед которыми продавец вывалил половину магазина.
Глаза у мамы разбежались.
– Вон те, с бахромой, неплохие, – комментировала она, – но коричневые мне нравятся больше… А бежевые очень маркие и не ко всему подходят…
Ботиночный продавец смотрел в потолок, почесывая задницу, а я спросил у папы, когда же мы отправимся на канатную дорогу. Папа вздохнул и призвал маму побыстрее сделать свой выбор, потому что ребенок уже весь измаялся, да и он сам, честно говоря, тоже.
Мама ответила, что раз так, то, конечно, давайте немедленно покинем магазин и ничего не купим, в кои-то веки куда-то выбрались и вот теперь уходим с пустыми руками, люди жестоки и неблагодарны, но что поделаешь.
Выйдя на улицу, мы старались не встречаться с ней глазами: это была война.
– Так мы идем на канатную дорогу? – спросил папа.
Мама ответила, чтобы мы сами решали и поступали, как считаем нужным, а она никому не хочет быть в тягость.
Папа заметил, что при сложившихся обстоятельствах было бы разумнее вернуться домой, но я возмутился и потребовал обещанное мороженое.
Папа проворчал, что день выдался хреновый, хреновее некуда, и спросил у тетеньки в тапочках, которая выгуливала кудрявую собачку, где тут у них канатная дорога.
– А вон там, видите, где канаты ? – ответила тетенька в тапочках. – Вот туда и идите.
Она все время улыбалась, тыкала пальцем в горизонт и, судя по всему, была просто счастлива оказать нам услугу, а ее собака между тем писала на колеса проезжающих автомобилей.
Мы пересекли сквер, где детишки катались на санках, и зашли в квадратное строение. Папа купил у однорукого дядечки три билетика. Мы сели в кабинку. Напротив расположились три китайца: девочка и два мальчика. Таким образом, все места в кабинке оказались заняты. Мы поднялись наверх и поплыли над набережной. Кабинка качалась и скрипела, словно устала работать и просилась на пенсию, казалось, мы сейчас сорвемся и полетим в речку.
Я на всякий случай покрепче сжал ягодицы, потому что от тряски мне захотелось в туалет, но вместо этого меня вырвало, и пейзаж за окном стал неразличим. Папа посмотрел на меня такими глазами, будто не верил, что все это происходит на самом деле, а мама стала вытирать все платочками, бормоча, что это естественно, столько сегодня было волнений, бедный ребенок. В кабинке дико воняло. Остальные пассажиры прижались друг к другу и были счастливы, когда увеселительная поездка наконец завершилась.
В животе у меня было пусто, и я умял целую вазочку десерта с бумажным зонтиком. Солнце клонилось к закату. Я стал рассматривать схему гор, чтобы выбрать что-нибудь новенькое для своей коллекции названий. Особенно мне приглянулся пик Неборез.
Гренобль сверху выглядел просто восхитительно: маленькие красные домики, гирлянды огней и извилистые проспекты.
Сидя рядом за столиком, папа и мама держались за руки: война была окончена. Так мы наслаждались семейным счастьем и покоем, пока не почувствовали, что замерзли и немного проголодались.
Мы спустились пешочком, потому что я наелся груш со взбитыми сливками и отчаянно рыгал. На полпути нас обогнали три китайца: теперь они заняли среднюю кабинку – ради эстетики и гигиены. Увидев нас, они страшно обрадовались, что на этот раз мы не принимаем участия в их увеселительной поездке. Мальчики махали нам руками, а девочка щелкала фотоаппаратом, чтобы потом продемонстрировать друзьям, какие мы, французы, красивые.
Папа спросил, что бы мы хотели съесть, и я ответил, что пиццу. Честно говоря, на набережной Гренобля пицца в огромном почете, и найти там что-нибудь другое все равно невозможно.
Свет фонарей играл в потоках реки Изер. Мама заметила, что нужно выбрать пиццерию, где уже сидят люди: постоянная клиентура – верный признак качества. В «Пиноккио» и «Милано» клиентуры было с избытком, поэтому мы зашли в «Соле Мио».
Я заказал пиццу «Четыре сыра», мама – «Четыре времени года», а папа – «Спагетти болоньезе». Тесто в руках повара вертелось наподобие волчка, и он, видя мое восхищение, попробовал даже жонглировать им, но потерпел крах: пицца шлепнулась на пол.
Потом зашел усатый дядечка с розами под защитной пленкой. Папа купил одну розочку и вручил маме, которая густо покраснела. В романтическом угаре папа наклонился к ней, чтобы урвать поцелуй, опрокинув при этом графин с вином, и со скатерти вниз побежали веселые ручейки. «Ничего страшного, милый», – успокоила его мама, а на моих штанах образовалось большое винное пятно.
Ближе к концу ужина в ресторане зазвучало «Bella Ciao», и папа подхватил знакомую песню, желая окончательно очаровать супругу. Повар, задремавший было у камина, сразу проснулся и запел с папой дуэтом.
Клиентура пиццерии приветствовала певцов шквалом аплодисментов. Люди кричали: «Браво! Бис!», но представление на этом закончилось. Папе бесплатно подлили вина «от заведения», а розовые лепестки отделились от лишенного шипов стебля и опали.
– Ничего удивительного, – объяснила нам мама. – Я читала в «Мари Клер», что цветы иногда замораживают, как рыбу в панировке, для придания им товарного вида.
Папа расплатился, и мы немного прошлись по центральным улочками. Повсюду вертелись шампуры с мясом, золотистый картофель с шипением поджаривался в масле…
Тем временем окончательно стемнело. Мы выехали с подземной стоянки и рулили по набережной, вдоль которой выстроились сексапильные девицы. Мне захотелось прямо-таки каждую намазать кремом из того журнала.
– А что все эти тетеньки делают под фонарями? – поинтересовался я.
– Ждут автобуса, – нашлась мама. – Они задержались в офисе и спешат домой…
– Думаешь, я не знаю, что это шлюхи? – возмутился я. – Детей обманывать нехорошо!
Папа захихикал, а мама воскликнула, что мы катимся в пропасть, что молодежь в наше время стала страшно испорченная, а папа на это возразил, что такова жизнь и не надо драматизировать, а затем уставился на рыжую дамочку в прозрачном пластиковом плаще. Под плащом были видны сиськи, а из попки торчала веревочка. В результате мы едва не врезались в машину впереди нас, а мама заявила, что да, конечно, чего же ждать от мальчика, у которого отец такой озабоченный, прямо-таки сексуальный маньяк, – и опять началась война, и так до самого Южина…
* * *
Гренобльские шлюхи, если честно, были не первыми шлюхами в моей жизни.
В нашем в доме живет своя собственная отставная шлюха, мадам Гарсиа, она служит у нас консьержкой.
Шлюхи – древнейшая профессия. По-моему, это надо понимать так: когда человечество впервые столкнулось с проблемой безработицы, нашелся храбрец, который поднял руку и сказал: «Я, пожалуй, стану шлюхой, работа у меня будет такая…» И тогда остальные приободрились и тоже начали подыскивать себе работу. Шлюха у них уже была, поэтому один из них решил стать крупье, другой – тренером по серфингу, и пошло-поехало…
Шлюхи – воспитанные люди называют их «проститутками» – занимаются тем, что сдают внаем нижнюю часть тела: попку и все такое. Таким образом они зарабатывают себе на жизнь и удовлетворяют мужские прихоти. Получается, что нижняя часть существует как бы сама по себе, и этот принцип кажется мне вполне разумным.
Их услугами пользуются девственники, которые никогда не видели попку и все такое и вынуждены брать это внаем, потому что страдают из-за своего невежества, а еще те, у кого дома имеется собственная попка и все такое, но по каким-то причинам она перестала их устраивать, и те, кто повстречал попку своей мечты и все такое, но потом любовь прошла и теперь у них ностальгия…
Мадам Гарсиа промышляла в Париже, а потом приехала проветриться в нашу гористую местность и, поскольку срок годности у нее давно истек, решила заделаться консьержкой. И правильно сделала: увидишь ее поутру – с мусорным ведром в грубых красных лапах, самокруткой в зубах и в желтых бигудях – и не сразу поймешь, мужчина перед тобой или женщина, какая уж там попка и все такое.
А когда мадам Гарсиа, стоя на четвереньках, моет лестницу, кажется, что она вот-вот растечется, будто расплавленный сыр, и внизу, у велосипедного склада, образуется жирная лужа – братец Жерар пойдет за мопедом и увязнет. Он, кстати, утверждает, что мадам Гарсиа сучка не только в прямом, но и в переносном смысле, потому что однажды она нехорошо с нами обошлась, еще давно, когда мне было три года…
На Святого Фредерика братец Жерар подарил мне курицу, чтобы я мог есть яйца всмятку, богатые протеинами и микроэлементами, жизненно мне необходимыми. Из любви к зимним видам спорта мы назвали ее Мариэль Гуашель – она была девочкой, а не мальчиком, поэтому Жаном-Клодом Кили мы ее окрестить не могли. Проблема состояла в том, что наша квартира находится на пятом этаже и балкончик у нас крохотный, поэтому обустроить несушке достойный курятник не представлялось возможным. Тогда мы договорились с мадам Гарсиа, у которой есть маленький огороженный садик рядом со стоянкой, что Мариэль Гуашель пока поживет у нее. В качестве вознаграждения мы посулили ей часть куриного урожая – консьержке тоже не помешали бы яйца, при ее-то здоровье. Она, потаскуха такая, согласилась, и мы решили, что все отлично, у нас полнейшая дружба и международная солидарность…
Как-то в июле мы всем семейством отправились на выходные к ущелью Мадлен, посмотреть на велогонщиков «Тур де Франс». Мы поставили там палатку, и у меня даже есть фотография, на которой семейство Фалькоцци в полном составе – все загорелые, довольные, а на заднем плане, приподнявшись в седле, проезжает Эдди Меркc. Эта фотография в рамке стоит у меня на столе.
И вот воскресным вечером мы подъезжаем к дому, а навстречу нам несется консьержка, вся красная, кремовая маска расползлась, а навозная муха прилипла прямо к роже. Она взволнована, задыхается.
– Какое горе, – кудахчет она,– какое горе! Несушка-то ваша подохла, удар ее хватил, вмиг посинела и упала, и вонь стояла страшная, такая жара, пришлось мне ее закопать в саду, потому как соседи, сами понимаете, не постеснялись бы в выражениях. Вот здесь я ее похоронила, вот, посмотрите! – С этими словами она увлекает нас в дальний угол двора, где над свежим холмиком возвышается маленький кривенький крестик из веточек. Настоящая могила, прямо-таки человеческая.
Все это было очень трогательно. Мадам Гарсиа захлюпала носом, и мама принялась ее успокаивать: да ладно, ладно, эта курица все-таки в родстве с нами не состояла, спасибо, что отдали ей последние почести…
Потом разговор плавно перешел на велогонку, и мы все вместе вернулись к дому. Дверь консьержкиной комнаты была приоткрыта, и братец Жерар заметил, что на плите стоит кастрюлька. Он потихоньку прокрался в комнату, поднял крышку и обнаружил ощипанный труп Мариэль Гуашель, погибшей, как нам стало ясно, насильственной смертью.
Братец Жерар завопил, все сбежались, папа смерил мадам Гарсиа взглядом, нахмурил брови, та залилась краской, заорала: «Да как вы смеете меня обвинять, на каком основании, это вам так не пройдет, и не думайте, ишь, раскричались, сами-то вы кто, даже ведь не французы, а так, инородцы, вон отсюда!»
В ту пору я был еще не слишком развитой личностью, но смекнул, что Мариэль Гуашель мы больше не увидим, затрясся в коляске и заревел. Снова поднялся шум, папа потребовал от консьержки объяснений – дело-то явно нечисто, а та вместо ответа хлопнула дверью…
И с тех пор консьержка моет ступени до четвертого этажа включительно, а свою лестничную площадку мы убираем сами, по очереди с соседом, мсье Крампоном, только папе об этом не рассказываем, а не то он всем покажет, как минимум на словах.
Вот потому-то братец Жерар и говорит, что мадам Гарсиа – сучка не только в прямом, но и в переносном смысле.
* * *
А потом мы с мамой снова поехали в Гренобль заниматься моими мужскими достоинствами, в университетскую клинику, где доктор Раманоцоваминоа был в свое время интерном. Клиника оказалась огромной, целая фабрика.
Медсестра Жозефина специально не носила лифчика, чтобы больные быстрее шли на поправку, и всякий раз, когда она входила в нашу палату, дядечка на соседней койке как бы невзначай ронял свой журнал про грузовики, чтобы она нагнулась и подняла. Заглядывая сверху в вырез ее халатика, он испытывал величайшее эстетическое наслаждение и, активно жестикулируя, призывал меня разделить свою бурную радость.
Присев на краешек моего матраса, Жозефина убеждала меня, что я очаровательный юноша, что мои большие карие глаза и маленький ротик в форме сердечка – залог будущего успеха у девушек (вот вспомнишь мои слова через несколько лет!). Ее комплименты неизменно вгоняли меня в краску.
Жозефина проявляла столь живой интерес к моим сердечным делам, что я даже поделился с ней своим секретом: рассказал, что собираюсь жениться на цирковой барышне, но на пути нашей любви немало препятствий, ведь я даже не знаю, где она теперь, моя суженая.
Жозефина сочувственно охала и в качестве утешения щекотала мне шейку. Я покатывался со смеху, она тоже хохотала вместе со мной, и было видно, как трясутся под халатиком ее сиськи, а мсье Рауль на соседней койке делал круглые глаза и прятался за своим журналом про грузовики.
– Думаешь, трусики она тоже не носит? – спрашивал мсье Рауль после ее ухода. – Руку даю на отсечение, что под халатиком она совершенно без ничего, вертихвостка… Ты не мог бы подглядеть, тебе это проще…
Я уже знал, как обстоят дела на самом деле, но отмалчивался, всем своим видом показывая, что я нахожусь здесь в медицинских целях и трусы лечащего персонала меня не интересуют.
Вечером заехала мама, привезла комиксы Гастона Лагаффа и сообщила, что с анализами почти покончено и операция уже не за горами.
Настроение у меня было классное, потому как я на законном основании прогуливал школу, да еще и наслаждался видом Жозефининых титек.
* * *
В четверг меня на каталке отвезли в операционную. В мерцающем зеленом свете блестели хирургические инструменты. Мама держала меня за руку. Рауль в своем кресле на колесиках мчался следом за мной, презрев запреты медиков.
– Удачи тебе, пацан, – изо всей мочи вопил он за дверью. – Если ты не успеешь на «Шляпу-котелок и кожаные сапожки» , я тебе потом перескажу. Не переживай!
В операционной я сразу узнал своего доктора, да и мудрено было не узнать: росту метр с кепкой, маска болотного цвета и чепчик для бигудей.
– Расслабься, цыпленочек, – сказал он и залез на табурет, чтобы достичь моего полового уровня.
Какая-то тетка в мокром халате поверх волосатых подмышек надела на меня респиратор, как у пилота в сверхзвуковом самолете.
– Ты умеешь считать наоборот? – спросила она.
Да за кого она меня принимает? Я что, похож на умственно отсталого? Или ей уже доложили, что я однажды схватил банан по математике? Мама перепугалась, пошла в школу, но наша училка, мамзель Петаз, стала ее успокаивать: и на старуху, мол, бывает проруха. Дети есть дети, вот разве что Азиз Будуду у меня ровно идет, так ведь он же араб, они эту самую математику изобрели, это вроде как наследственное…
– Естественно, умею, – ответил я тетке. – Но вообще-то математике я предпочитаю литературу, особенно Фризон-Роша…
– Хорошо-хорошо, – перебила она меня. Мои откровения ее не слишком взволновали. – Сосчитай мне, пожалуйста, от двадцати до нуля.
Она мне не особо нравилась, коза волосатая, но я все-таки начал считать наоборот и вскоре уплыл в четвертое измерение.
Вот черт!..
* * *
Первая живая вещь, которую я увидел, когда очнулся, была мама. Я чувствовал себя так, будто во второй раз родился и все начинается сначала, потому что в первый раз вышла промашка, а теперь представился шанс все исправить, если, конечно, постараться. Потом я заметил, что с соседней койки, сверкая дырявыми зубами, мне улыбается Рауль.
– «Шляпа-котелок» была скучная, – заверил он меня, – мадам Пил почти не показывали. Так что ты не много потерял…
Я лежал на спине, как лабораторная лягушка в кабинете биологии, мои тестикулы были перевязаны, будто рыбный рулет в школьной столовой.
– Доктор сказал, что операция прошла прекрасно, цыпленочек, – успокоила меня мама. – К концу недели тебя выпишут. Ты держался молодцом. Я горжусь тобой.
– Да, пацан, ты крут, круче только яйца, – воскликнул Рауль.
От собственной остроты он пришел в такой восторг, что закашлялся от смеха и посинел, нам даже показалось, что он перестал дышать и вообще не понимает, где находится. Мама постучала ему по спине, но без особого успеха, пришлось срочно вызвать сестер, которые трясли его изо всех сил, пока не привели в чувство. Рауль побелел обратно, только нос остался синим.
– Наш дальнобойщик дал сбой! – пошутила Жозефина.
Вечером в палату зашел папа с огромным свертком: я заслужил приз за скоростной спуск яичек.
– Ну, как тут мой мужичок? – спросил он.
Он изо всех сил сжал меня своими бицепсами, и я так обрадовался, что сразу же разорвал упаковку и обнаружил огромный грузовик с пультом управления, у него была лесенка, которая раздвигалась сама собой и делала «бжик», а позади сидели пожарники.
Это был лучший подарок на свете, и папа мне тоже достался лучший на свете.
– Шикарный драндулет! – одобрил Рауль.
Потом пришел доктор Раманоцоваминоа и поинтересовался:
– Как дела, цыпленочек?
Он привел с собой троих интернов по интимной части и детально им все объяснил.
– Тут мы имеем банальное тестикулярное смещение, – начал он.
Интерны важно закивали. Видим. Знаем. Читали. Банальное, говорите, смещение? Согласны. Справимся с таким не хуже вашего.
Я стоял на полусогнутых ногах, как всадник с голым задом, а доктор Раманоцоваминоа прощупывал мне нижнюю часть живота.
– Расслабься, цыпленочек, – попросил он. – Расслабься… Все в порядке, опустились. Ходишь нормально? Можешь ходить? Газы отходят? Это хорошо. Должны быть газы… Стул уже был, цыпленочек?
– Да нет, все больше табуретки.
– Вот ведь остряк, – воскликнул доктор. – Так держать, парень!
Интерны понимающе захихикали: мол, да, прикольный пацан этот Фалькоцци со своими шуточками и прочими штучками! Вот повеселил-то!
– Ну ладно, молодые люди, – подытожил доктор, – все это, конечно, весело, но нас там пациенты ждут.
Напоследок он еще раз с гордостью взглянул на плоды своих трудов, чтобы потом, на пенсии, стоя у музыкального киоска в окружении парковых голубей, вспоминать мои яички.
– Они у тебя стали как новенькие, цыпленочек, ты теперь все можешь, будешь любить женщин, заведешь детей. Все волнения позади…
– И на Монблан смогу подняться? – спросил я.
– И даже выше, например, на Килиманджаро – туда ты тоже сможешь забраться, если захочешь.
– А в цирке работать смогу?
– Да сколько угодно. Почему именно в цирке? Смешной ты парень! И на катамаране кататься, и по канату ходить, все что захочешь!
Мне было приятно это слушать, а то я боялся, что из-за своих яичек не смогу крутить любовь с цирковой барышней и взбираться на отвесные склоны.
* * *
На следующее утро мы с Раулем устроили гонки от окна до двери, и моя пожарная машина всякий раз опережала его кресло на колесиках.
Рауль весь взмок от натуги и кричал, что спринтерская дистанция – для педиков, а вот в марафонской гонке он бы мне показал!
Я повязал для приличия полотенце на манер набедренной повязки, а Рауль напялил обе наши мочалки-перчатки, чтобы руки не соскальзывали, и мы отправились в коридор. Медсестры разносили лекарства в другом конце коридора, и мы беспрепятственно расположились на старте.
– Начинаем на счет «три», – скомандовал Рауль. – Отсюда и до той урны. Только, чур, не жухать, не позорь семью, парень! Я тридцать пять лет колесил по дорогам и не позволю желторотому юнцу себя обойти!
Когда мы тронулись, кресло Рауля сперва забуксовало, и на линолеуме остались каучуковые отметины. Поначалу моя машина вырвалась вперед, но потом Рауль запыхтел, как морской лев, и заработал всеми своими мышцами. Его усеянные татуировками руки, будто два мощных поршня, понесли его вперед, и гонка вступила в решающую фазу.
Рауль и пожарная машина стремительно неслись к финишу. И тут какой-то пожилой дядечка, на животе у которого висел мешочек, чтобы справлять нужду, вышел в коридор поразмять ноги и в последнюю секунду оказался прямо на пути у гонщиков.
«Чертов бордель!» – заорал Рауль, но старикан, вероятно, был глуховат, и столкновения избежать не удалось: он очутился в объятиях Рауля, и финишную черту оба пересекли уже в парном разряде, с пожарной лестницей наперевес. Потом они на полном ходу врезались в автомат с газированными напитками, а дальше поднялся такой гвалт, что ничего было не разобрать.
Нам, конечно, здорово влетело, потому что старичок прямо с финиша угодил в интенсивную терапию, где доставил массу хлопот медперсоналу, а Рауль в процессе гонки лишился коронок, и гипс у него съехал, но он не скрывал своего торжества:
– Я фыиграл! – кричал он. – Я ваш вшех шделал, шознайща, парень, я пришел перфым!
А ближе к вечеру меня навестила мама. Вместе с ней пришли Жожо, Азиз и Ноэль и принесли мне свежий выпуск «Пифа» и пластмассовый тесак из слоновой кости.
Мама их, наверное, просветила насчет моего внешнего вида, поскольку они почти не хихикали и старались говорить на посторонние темы. Мы даже обсудили умножение на девять, но Жожо все-таки не сдержался и спросил, с какой это стати у меня после операции на головном мозге перевязаны яйца.
Я знал, что Жожо непременно выдаст что-нибудь подобное, но как ответить, не нашелся.
– Фот што я тебе шкажу, парень, – вступился за меня Рауль. – Шелофек – шущештво шагадошное, и фще у него фнутри вшаимошвяжано… Кто жнает, где он, этот щертоф голофной можг, может, в этих шамых яйцах…
* * *
Если бы я не был влюблен в цирковую барышню, то непременно влюбился бы в Мириам.
Мириам знает названия всего, что встречается в природе, будь то лунь полевой или тритон перепончатый, жаба-повитуха или венерин башмачок… Еще она здорово разбирается в звериных какашках – это, конечно, не слишком женское хобби, но весьма поучительное. Когда мы гуляем с ней по лесу, она делится со мной наблюдениями типа: «Вот видишь, там куницына лепешка с вишневыми косточками», а потом показывает мне в грязи следы косули, маленькие такие сердечки…
Пьеро и Бернадетта, родители Мириам, работают фермерами. У них на ферме живут тридцать семь коров в платьях орехового цвета и с подведенными глазами, будто они собрались на танцы. Нет, правда, они чем-то напоминают балерин, эти телки, особенно когда пасутся высоко-высоко и, нависая над отвесными склонами, любуются горным пейзажем.
(Когда я в первый раз заявился к ним в хлев, в красных резиновых сапожках и сине-бело-красной шапочке, у коров со страху начались желудочные колики – они приняли меня за нового ветеринара, а ведь я еще даже начальную школу не закончил…)
Работа у Пьеро и Бернадетты довольно-таки странная, трудиться им приходится без выходных: молочные продукты из коров выходят безостановочно, даже на Новый год, поэтому трусцой им бегать некогда, в смысле Пьеро и Бернадетте. Из парного молока получается какао, а остатки идут на производство сыра «бофор», который особенно хорош под красное вино, мой папа вам это охотно подтвердит.
Дойка коров – сложный технологический процесс: надо подождать, пока они вернутся с лугов и друг за дружкой протиснутся в хлев, а потом следует по сигналу привязать их за шеи к кормушке и зафиксировать хвосты специально предусмотренной веревкой, чтобы невзначай не схлопотать по носу, а дальше уже можно передвигаться с тележкой от одной коровы к другой.
Правда, иногда на входе случается потасовка. Какая-нибудь телка вздумает, например, передвигаться задом наперед (желая, между прочим, завладеть мужским, то есть бычьим, вниманием), а подруги ее страшно при этом бесятся, возмущаются, брыкаются. И справиться с ними в такую минуту непросто. Пьеро зычным голосом призывает коров к порядку, а они в знак протеста устремляются в обратном направлении, попутно пачкая стены коровьей неожиданностью. И все приходится начинать по новой…
Мы с Мириам любим навещать ее дядюшку Робера в Аннюи . Оттуда видны весь массив Монблана и пирамида Шарвен . Красные пики напоминают мужичка, гордо выпятившего мускулы. Мы любуемся пейзажем, и я рассказываю Мириам про Вертикальные склоны , и про Акулью вышку , и про Ледяное море , которое похоже на измятую бумажную скатерть, и в гармонии с природой мы чувствуем себя совершенно счастливыми.
После обеда дядюшка Робер засыпает, уткнувшись носом в клеенку. Он подкладывает руку под голову, сдвигает берет на затылок и храпит так сильно, что волоски у него в ноздрях начинают шевелиться, будто карликовый лес, сотрясаемый мощным ураганом, а тетушка Жанна тем временем стряпает на полдник пирог с черникой и взбитыми сливками.
У дядюшки Робера живет шаролезский бык по имени Помпон, похожий на савойского гиппопотама. Глаза у него красные, а мускулы на шее раздуты, как у советского штангиста. Завидев на тропинке телок, бык принимается реветь и пускать слюни, держа наготове свою розовую торпеду. Он трется ноздрями о провода у забора, и остается только надеяться, что короткого замыкания в этот момент не случится…
Иногда Мириам делится со мной своими маленькими тайнами. Однажды ей сильно влетело от родителей. В отместку она решила покончить с собой и залпом опустошила тюбик детского шампуня, но самоубийство прошло незамеченным – такая досада… А в три года ее отдали в детский сад, и там она увидела руки воспитательницы, руки, не копавшие землю. Она и не думала, что у взрослого человека могут быть такие изящные, нежные, тонкие руки…
Однажды в воскресенье, прошлым летом, в страшную грозу, мы сидели под навесом альпийской хижины и любовались вспышками молний. Вот загорелась гигантская буква «3» – Зорро, а вон большая «Ц» – ФалькоЦЦи. Жирные дождевые капли, сползая по скату крыши, брызгали нам в глаза. Потом молния пронзила гору, и на смену крупным каплям пришли мелкие капельки.
Мириам стиснула в ладони мои пальцы, и я почувствовал, что сердце у меня в груди бешено заколотилось – то ли из-за грозы, то ли из-за того, что Мириам крепко сжимала мою руку, не могу вам точно сказать…
* * *
А потом к нам в Южин вернулась цирковая труппа «Чингисхан», а вслед за нею – сладкая мука любви.
Мы смотрели представление, и я чуть не рехнулся от счастья, когда на арену под звон цимбал вылетела моя любимая.
– Ни тебе попы, ни сисек – что за телка? – прокомментировал Жожо, и я готов был разорвать его на части.
– Гимнастка должна быть легкой и воздушной, – объяснил я ему. – Это у твоей мамы жопа как у слона. Ее, ясное дело, в цирк не позовут.
Я старался быть как можно грубее, чтобы поставить его на место, но Жожо ничуть не обиделся.
– Жопа как у слона, – загоготал он, тряся головой, – это ты здорово выразился, вот черт!
После представления я долго куковал у забора, пока ожидание не стало нестерпимым: у меня не было сил удерживать в себе столько эмоций сразу. Я протиснулся между прутьями с твердым намерением отыскать свою возлюбленную и сказать ей: «Я здесь. Поцелуй же меня в губы! Где твой отец? Я буду просить у него твоей руки. Кстати, сколько бы ты хотела детей? (…) А я – не меньше четырех, и крестным мы позовем доктора Раманоцоваминоа…»
Пробираясь между кибитками, я узнал укротителя тигров, воздушного гимнаста в огромных трусах и дядечку с микрофоном, который, сидя у окна, макал в голубоватую жидкость ватный тампончик, чтобы смыть грим.
Неподалеку от зверинца кто-то ссорился.
– Будешь так нажираться, тебе и нос-то накладной не понадобится, Жоржик ты мой бедненький!
– Это она мне будет говорить! Я ж не слепой, я сразу приметил, что у тебя там с Рыжим, шлюха ты моя!
Я встал на цыпочки (на мне были кеды «Стэн Смит», предусмотрительно надраенные мочалкой для мытья посуды) и за шторкой в оранжевый горошек увидел цирковую барышню. Рядом с ней, у холодильника, сидел несчастный Жоржик. Пот лил с него градом, смывая с лица разноцветный грим в направлении шеи. В дрожащей руке он держал бутылку виски, расплескивая ее содержимое во все стороны.
Я заправил рубашку в штаны, чтобы моя возлюбленная заметила пряжку ремня в форме звезды, пригладил в последний раз пробор, в результате чего все пальцы стали липкими от маминого лака, и, чтобы набраться смелости, вспомнил про дедушку Бролино и про Ситтинг Булла , про Пластика Бертрана и про Жана-Клода Кили.
Потом я поднялся на ступеньку и постучал в дверь, но там, внутри, изо всех сил ревел бедный Жоржик. Пришлось постучать сильнее.
– Там стучат, – услышал наконец Жоржик.
– Да, это я, – откликнулся я.
Он грубым движением распахнул дверь – так, что кибитка зашаталась. Первое, что я увидел, были его волосатые ноги в кальсонах.
– Это еще кто? – спросил он.
– Это я, – механически повторил я.
Больше я ни слова не мог вымолвить, потому что увидел ее. Как же она была хороша, моя милая, совсем такая же, как тогда, с золотыми блестками вокруг глаз. Она меня тоже увидела, но пока еще не узнала, потому что за прошедшие 214 дней я здорово изменился: теперь я был лучшим бегуном начальной школы и стал настоящим мужчиной!
– К нам пожаловал элегантный маленький поклонник, – сказала она. (Заметила, значит, мою пряжку!)
– Вот черт! Еще один сопляк. Сколько можно! – возмутился бедный Жоржик.
– И зачем же ты пришел, мальчик? – ласково спросила она.
– Я готов для любви, – ответил я.
Это было дерзко, но мы и так уже потратили уйму времени впустую, жизнь буквально утекает между пальцев, и я почувствовал, что пора наконец взять быка за рога. Она расхохоталась, и смех ее звучал звонко и мелодично, будто колокольчики на альпийских лугах.
– Он че, больной, этот недоносок? – поинтересовался бедный Жоржик.
– А ты вообще заткнись, мешок дерьма, – парировал я; как говорится, любезность за любезность.
От неожиданности Жоржик опрокинул спиртное себе на штаны.
– Вот чертов бордель! – завопил он. – Чертов вонючий бордель!
Он старался подобрать еще какие-то слова, чтобы поточнее выразить свое негодование, но цирковая барышня с проворностью стрекозы выпроводила меня за дверь, а в кибитке бедный Жоржик с нарастающей громкостью орал: «Вонючий, чертов, на хрен, бордель!»
– Ты один меня жалеешь, – сказала барышня. «Это уж точно», – подумал я.
Мы немножко прошлись, миновали писающего верблюда, и я спросил:
– У тебя любовь с Рыжим? – А сердце в груди так и подскакивало, норовя вырваться наружу.
Она улыбнулась.
– Ты подслушивал за дверью, шалунишка!
Потом она долго думала над ответом, и я даже решил, что она вообще забыла о моем присутствии.
– Нет… – ответила она наконец, – это не то, что ты думаешь: Рыжий он вроде утешительного приза. Ну, знаешь, как бесплатный мерный стаканчик в пачке стирального порошка.
Я не вполне ее понимал.
– А что же тогда Жоржик?
Ее взгляд блуждал где-то вдали, поверх кибиток и клеток с животными.
– О, Жорж – это совсем другое. Он не всегда был таким, как теперь.
Потом мы посетили зверинец. Она называла мне имена животных, рассказывала истории их жизней, а я, в свою очередь, поведал ей о том, как Ганнибал пешком отправился со своими слонами к нам, в Савойю, еще задолго до появления цирковой труппы «Чингисхан», потому что хотел объявить войну румынам, которые живут по ту сторону гор, откуда, кстати, явился мой дедушка, причем бегом, побыстрее Ганнибала и всех его слонов: Бенито Муссолини со своими черными рубашками – это серьезно. Барышня заливисто смеялась. Мы шли рука об руку, и мне хотелось, чтобы это продолжалось долго, целую жизнь или даже вечность.
Увы, все хорошее когда-нибудь кончается, и вскоре она, запинаясь, сообщила мне, что зрителям не разрешено заходить к артистам, таковы правила, что для меня она сделала исключение, потому как ей очень хотелось бы иметь ребеночка и, когда мы гуляли, она представляла, будто я ее ребеночек. И поблагодарила меня за эту сладкую иллюзию, ведь завтра она будет уже далеко, и ничего тут не поделаешь, такая у нее работа – дарить радость детям, которые смотрят представление и хлопают в ладоши, как и я…
В эту минуту мне почудилось, будто острый клинок пронзил мое сердце. Значит, она ничего не поняла! Ничегошеньки! Я не знал, как ей объяснить, что я уже чей-то ребеночек. Я – папин и мамин, а еще – сестренки Наны и братца Жерара, а еще бабушкин и даже собаки по имени Пес. Семья у меня уже есть. Я искал любви, а не новых родственников… Бедный Жоржик курил у ограды.
– Ну все, миленький, – вздохнула она. – Пора нам прощаться.
– А у меня шрам остался с того раза, вот здесь, – пробормотал я и показал белую звездочку у себя на лбу, напоминание о былой любви.
Она рассеянно улыбнулась, явно не понимая, о чем речь. Сердце у меня набухло, совсем как в тот раз, когда я ждал маминого суфле, а оно вышло совершенно невкусным.
– Как тебя зовут? – спросил я напоследок.
– Жульетта, а тебя?
Вместо ответа я бросаюсь бежать. От горького разочарования у меня глаза вылезают из орбит. Хватит с меня цирков, бедных Жоржиков, Рыжих и прочих Жульетт! Я миную бассейн, ранчо у черного леса, пролетаю под яблонями, разметая ногами красные и желтые листья. Меня не удержать. Я король марафона. Может быть, домчусь сейчас до самой Италии (если, конечно, бегу в нужном направлении), повторю забег дедушки Бролино с точностью до наоборот…
Осточертела мне жизнь, и, если кто ко мне пристанет, я, не сбавляя скорости, дам ему по роже!
* * *
Южин – это город, в котором мы живем, – начал свой доклад Франсуа Пепен и продолжил: – Название для нашего города вполне подходящее, потому что он ведь действительно южный. А сердце нашего города – это завод, и нет такого южинца, у которого бы никто на этом заводе не работал.
И правда, если бы во время нефтяного кризиса 1973 года наш завод закрыли (а я это время прекрасно помню: тогда все вдруг увлеклись спортивной ходьбой), мы вновь погрузились бы в мрачное средневековье с бычьими повозками, колокольчиками на прокаженных и ночными горшками, содержимое которых выплескивали прямо на прохожих, даже воду сливать было не нужно.
Из доклада выходило, что наш город – мировой лидер по части нержавеющей стали, а обязаны мы своим первенством некоему господину Жироду, пожаловавшему к нам из города Фрибурга.
Мсье Жирод оценил бурную энергию наших горных потоков и сразу же стал великим южинским благодетелем, можно сказать, нашим персональным швейцарским Иисусом Христом. Он озаботился устройством жизни пролетариата, не способного решать свои проблемы самостоятельно, инженеров расселил по зеленым склонам холма, а народные массы – внизу, среди заводских выхлопов.
Он понастроил учебных заведений, чтобы детишки с младых ногтей были сведущи по части нержавеющей стали – на случай, если их папаши придут в негодность, открыл бани, чтобы южинцы были чистоплотными, а то у работяг с этим случаются проблемы, осчастливил наш город собственным театром и даже странным заведением под названием «Капля молока», это что-то вроде молочной фермы, только доят там женщин (я, конечно, извиняюсь, но, по-моему, это отвратительно). А сердцем нашего города был и остается наш прекрасный завод, совершенно безвредный для людей и посевов.
Рабочим мсье Жирода в этой жизни беспокоиться не о чем: они появляются на свет, кушают и какают, вкалывают и размножаются, танцуют и гоняют мяч, подхватывают туберкулез и цирроз (вместе или по отдельности), лечатся, а в случае неудачи – подыхают под чутким руководством мсье Жирода.
(Удобно, черт возьми, все предусмотрено…)
Только вот савойские крестьяне почему-то не прониклись мечтой о техническом прогрессе и продолжают тихо возиться в своих огородах, не спеша вливаться в рабочие массы. Поэтому заводу пришлось в срочном порядке по баснословным ценам закупать себе иммигрантов – арабов, русских, итальянцев, поляков, турок и португальцев, и вся эта публика вечно скандалит и дерется, совершенно не умеют люди себя вести!
Благодаря братьям нашим пришлым в городе сегодня наблюдается полнейший винегрет, разве что инженеры по-прежнему обитают в просторных особняках, а народец попроще селится где придется. Все арабы и турки почему-то собрались в восемьдесят четвертом доме (по-нашему – восьмерка-четверка). Так вот, в этой самой восьмерке-четверке не оказалось ни единого инженера.
Я живу на проспекте Освобождения, и в нашем доме много кого понамешано. Самый черный у нас Ноэль, а самый башковитый в смысле математики – Азиз.
Азиз, по утверждению нашей учительницы, живое доказательство того, что не все итальянцы каменщики, не все поляки пьяницы и не все арабы ездят на подножках мусоровозов и клянчат семейные пособия. Так говорит наша учительница, и слова ее вселяют надежду.
Отец Азиза приехал в наши края из Магриба, один-одинешенек, трудился на заводе, жил за теннисными кортами, в одной из крошечных хижин, тесно примыкающих друг к другу, по виду напоминающих крольчатники с изгородями наподобие бумажных. Как-то зимним утром один из тамошних жителей не сумел проснуться: окоченел насмерть, как цыпленок в холодильнике…
После этого печального происшествия городские власти прислали своего человека в полосатом галстуке и при портфеле, который со знающим видом запричитал, что так не годится, обстановка в этом районе нездоровая и всех бедолаг нужно срочно переселять. Бедолаг отправили в восьмерку-четверку, а некоторых к нам, на проспект Освобождения…
У Азиза есть старший брат Мустафа, который в свои восемнадцать лет так и не поумнел на голову. Он вообще не похож на других Будуду: есть в нем что-то китайское. Однажды я встретил его в бакалейной лавке мамзель Пуэнсен, и он вместо приветствия так вмазал мне по уху, что я свалился прямо в кучу туалетной бумаги.
Еще у них есть Науль, самая красивая девушка в доме после моей сестренки Наны, Имад и младшенький Абдулла, который недавно обнаружил у себя письку и с тех пор все никак не может нарадоваться.
В общем, молодняка у нас полно, и я полагаю, что для страны это очень здорово. Правда, некоторые со мной не согласны.
* * *
Мадам Гарсиа, например, считает, что от иностранцев плохо пахнет, но, на мой взгляд, все иностранцы разные.
Скажем, мсье Китонунца, папа Ноэля, и одевается, и благоухает как никто иной: галстук у него розовый, бабочкой, рубашка белая, выглаженная – ни единой складочки!
В воскресенье, в День Всех Святых, погода стояла теплая, будто в августе (только на Мирантене уже повисла снежная шапка). Мсье Китонунца вынес во двор раскладной стульчик, уселся и принялся читать стихи, написанные другими элегантными черными мужчинами.
Я гонял вокруг дома на велосипеде, пытаясь побить рекорд, но, завидев его, притормозил и полюбопытствовал:
– А что это вы читаете, мсье Китонунца?
Он взглянул на меня поверх очков, улыбнулся и произнес, теребя тонкие усики:
– Стихи негров, дружок.
– «Негры» говорить неприлично, – заметил я, – потому что все расы равны.
Он рассмеялся от всей души, прямо-таки зашелся от смеха, наверное, у него на родине все так смеются.
– Равенство рас, дружок, – это отдельный разговор, – сказал он мне. – Дай-ка я тебе лучше почитаю негритянские стихи.
– Идет, – ответил я.
И он прочел мне стихотворение:
Женщина голая, женщина черная,
Твой цвет – сама жизнь, твои формы – сама
красота!
Я взращен в твоей благодатной тени;
твои нежные руки защищали мои глаза,
И я вновь открываю тебя в этом знойном,
палящем краю,
С высоты перевала – обетованную землю,
И стою пораженный, сраженный твоей красотой,
Словно молнии вспышкой .
– Сильно сказано, – констатировал я. – Только, похоже, я не слишком разбираюсь в африканской поэзии, потому что ничего не понял.
– Как, совсем ничего? Ты уверен? – забеспокоился он.
– На уровне интуиции я бы сказал, что речь идет о женщине, которая прогуливается без ничего, – ответил я. – Вроде мадам Фобриу, которая выставляет на всеобщее обозрение свои вторичные половые признаки и некоторые первичные. Но в Африке все должно быть по-другому, там же чертовски жарко…
Тогда мсье Китонунца предложил, что еще раз прочитает мне первые строки, а я буду внимательно вслушиваться в каждое слово. Наша литературная дискуссия оживлялась, и я даже стал понимать, почему мсье Китонунца был у себя на родине великим педагогом и почему здесь, в Южине, ему сразу предложили сесть за руль мусоровоза. (Обычно на эту ответственную должность переходят с повышением те, кто раньше ездил на подножке мусоровоза…)
– Вот как ты думаешь, – спросил он, – что общего у поэта с этой женщиной? Они знакомы?
Он еще почитал отдельные строчки, а я включил мозги на полную мощность, чтобы не ударить лицом в грязь. Мне нравился папа Ноэля, и голос у него был такой нежный.
– Мне кажется, – начал я, – правда, я не уверен, но мне кажется, что поэт встретился в ванной со своей мамой и увидел, какая она красивая без ничего, вся черная-черная, и живот у нее такой мягкий, из которого он вылез… Он успел позабыть, какая у него замечательная мама, и вдруг понял, что его детство было таким спокойным, потому что она его защищала (так бывает, когда за горой слышен гром, а с нашей стороны небо синее, ясное), а когда мама обнимает своего ребенка, ему ничего не страшно…
– Прекрасно, – сказал он. – Замечательно… А тебе, дружок, приходилось испытывать что-нибудь подобное?
– Ну а как же, – ответил я. – У нас, в семье Фалькоцци, принято ходить по квартире без ничего. Мы комплексами не страдаем…
– Я не это имел в виду, – уточнил он. – Приходилось ли тебе чувствовать, что кто-то или что-то защищает тебя?
– Разумеется, – ответил я, – я постоянно это чувствую, в этом вся прелесть семейной жизни. А еще иногда я бываю в Аннюи и смотрю на Монблан… Он один возвышается надо всем остальным, и я понимаю: ему-то никто не нужен, но он всегда будет там возвышаться, и это и есть вечность. Он меня, конечно, не замечает, потому что по сравнению с ним я совсем крошечный, но в нем столько силы, что один взгляд на него придает мне смелости…
Мсье Китонунца просветлел. Он был доволен, что я делаю такие успехи в постижении африканской поэзии.
– Прекрасно, дружок, – похвалил он меня. – Ты очень тонко все прочувствовал. А теперь давай пойдем еще дальше. Попробуй догадаться, что стоит за образом матери, взрастившей поэта? Кто эта женщина, от любви к которой разрывается его сердце?
– Может быть, женщина – это и есть Африка, – предположил я, и эта была полная победа!
Я бы не хотел никого ругать, но говорить о литературе с мсье Китонунца мне понравилось куда больше, чем сидеть на уроках нашей училки мамзель Петаз.
* * *
В школе нас учат всяким увлекательным вещам, но не всегда…
Иногда наши художественные способности подавляются, и самовыразиться нам не дают.
Например, музыку в нашем классе ведет мсье Кастаньет, по вторникам, с утра. В жизни музыка нравится мне так же сильно, как книжки, девочки в одних трусиках и заснеженные вершины, но уроки мсье Кастаньета – это совершенно из другой оперы.
Когда он входит в класс, все вытягиваются в струнку и хором приветствуют его: «Здравствуйте, господин Кастаньет», а он сухо так отвечает: «Присаживайтесь» – и бросает на нас косые взгляды, будто подозревая в самых что ни на есть преступных намерениях на свой счет.
Потом мы открываем тетради по музыке на определенной странице и начинаем:
Безвременники в лугах
Расцветают, расцветают,
Безвременники в лугах,
Август на дворе.
Петь нам полагается каноном, но ничего путного из этого никогда не выходит, зато учитель музыки просто выпрыгивает из штанов и вопрошает, сознаем ли мы, куда движется наша родная Франция и что ее ждет, если эти сопляки (то есть мы) даже не способны спеть народную песню, а на радио, на радио-то что творится, полнейший разгул, варварские ритмы, кажется, будто мы за границей… Нет, он не в силах выносить наше мерзкое пение и потому достает дудку.
Мсье Кастаньет дымит, как целая пожарная команда, такое ощущение, что, пока он выплевывает окурок, новая сигарета сама собой вырастает у него в уголке губ. В результате его дудка больше похожа на дымовую трубку, а еще – на водосточную трубу из фильмов про чикагских гангстеров.
Подудев и подымив, он спрашивает, кто из нас хотел бы сыграть. Мы сидим, уставившись на собственные ширинки. Никто не хочет пасть жертвой музыкального произвола и быть облаянным, потому что самое мягкое ругательство мсье Кастаньета – «рыба тухлая», а остальные будут покруче…
Поскольку добровольцев среди нас не находится, мсье Кастаньет лично вызывает кого-нибудь на расправу.
– Вот ты нам сыграешь «К чистому ручью»!
Никогда не забуду, как он потребовал: «Эй ты, Фалькоцци! Сыграй-ка нам „Звезду снегов", да чтоб от губ отскакивало!»
Тоже выдумал! Кем он себя вообразил, этот гнусный куряка? Мы у него поголовно заработаем рак легких еще до того, как волосы в паху отрастут.
Я поднялся и заиграл «Все в мажоре!» Пластика Бертрана – пропадать, так с музыкой. Мсье Кастаньет смотрел на меня так, будто не верил, что мы оба принадлежим к роду человеческому (похоже, он предпочел бы, чтобы моя мама вообще меня не рожала), но наши не оставили меня в беде и хором подхватили: «Все в мажоре у меня, о-о, о-о!» Никогда мы еще так не веселились на уроке музыки…
Придя в себя, наш педагог вырвал у меня дудку и так вмазал по уху, что я едва не оглох подобно композитору Бетховену. Левая половина лица у меня раздулась, в голове загудел пчелиный рой, но этого оказалось недостаточно, и он стал таскать меня за волосы, а я запричитал: «Ой, больно, вот черт, ужасно больно!»
– И не сметь мне больше паясничать, мусье Фалькоцци! – орал педагог. – Ишь, юморист нашелся!
И несколько раз дал мне пинка под зад.
Когда у меня будет сын, я назову его Пластиком, а если родится девочка – назову Керамикой…
* * *
Мсье Кастаньет, вероятно, поумерил бы свой пыл, если бы знал, что при рождении я весил всего 1250 грамм, все равно что три грейпфрута или четыре кокосовых ореха, так что на старте мне не слишком повезло.
В роддоме меня поместили в специальный кувез для недоделанных, чтобы я стал больше похож на человечка. Братец Жерар утверждает, что я напоминал морщинистую фиолетовую жабу, поэтому меня держали не в грудничковой палате, а в хозяйственном шкафу, чтобы не пугать посетителей роддома, но эта история целиком и полностью на его совести.
Еще он говорит, что меня можно было бы за отдельную плату выставлять на звериной ярмарке, как в средние века, и тогда мы бы разбогатели, а я бы хоть какую-то пользу принес семье. Жаль, что этот славный обычай не дожил до наших дней, вздыхает он.
Честно говоря, я и сам чудом дожил до наших дней.
Из-за преступной халатности роддомовской нянечки, устроившей страшный сквозняк в грудничковой палате, я подхватил пневмонию. (Мне есть чем гордиться: я стал самым молодым легочным пациентом в истории медицины, заболев пневмонией в том нежном возрасте, когда обычные младенцы еще только ждут своего рождения…)
Папа пришел меня проведать, спросил, есть ли улучшение, а в ответ услышал, что мне вряд ли удастся выкарабкаться и что они не виноваты, поскольку проветривали помещение согласно служебной инструкции. Этот ответ папу не слишком устроил, он схватил главного врача за галстук и принялся трясти, но, увы, рукоприкладством делу не поможешь, и сестра Мария-Иосиф, которая занималась отправкой покойников в лучший из миров, заявила, что на все есть воля Господня, что младенец окажется по правую руку от Всевышнего, он такой щупленький, что без труда протиснется там между двумя какими-нибудь упитанными…
В качестве экспресс-крещения она окропила меня святой водой, и я уже получил свой билет в рай, но неожиданно пошел на поправку, чудесным образом ожил в своем кувезе. Что ни говори, такие вещи заставляют задуматься…
Я крепко ухватился за жизнь и прочно занял свое место в семействе Фалькоцци. Мама кормила меня грудью, чтобы я побыстрее окреп. Молока у нее оказалось с избытком, досталось еще и Азизу (я родился второго, а он шестого), который уже в ту пору отличался незаурядным аппетитом.
Не хочу хвалиться, но выходит, что лучшие умы нашего времени выросли на мамином молоке: не случайно мы с Азизом в классе два первых ученика.
* * *
Чтобы я перестал быть задохликом, мама пичкала меня бараньими мозгами, говяжьим язычком в томатном соусе и кониной…
Есть мне совершенно не хотелось, и маме приходилось хитрить: она грозилась переехать в Австралию, если я не доем суп. Из боязни быть покинутым я через силу проглатывал и суп, и савойский сыр сорокапроцентной жирности.
Поначалу маме достаточно было выйти на кухню, и я со страху сразу все подъедал, но довольно быстро обнаружил, что она никуда не девается – стоит и подглядывает в замочную скважину. Тогда, чтобы я в полной мере ощутил горечь сиротства, мама ретировалась на лестничную площадку. На какое-то время этого хватило, но ненадолго, посему маме пришлось спуститься этажом ниже, и постепенно она забредала все дальше и дальше и в итоге оказалась на улице. Я видел с балкона, как она ходит под окнами, трагически заламывая руки: прощай, сын мой, ты сам этого хотел!
Иногда в самый разгар мелодрамы с работы возвращался папа. Он еще ботинок не успевал снять, как я уже кидался в его объятия и, осыпая поцелуями его колючие щеки, умолял:
– Папа! Папка! Я больше не могу! Смотри, как много я съел! Клянусь!
Папа улыбался и шептал мне на ухо:
– Ладно, доешь в следующий раз. Ты и так уже тяжеленький.
Таким образом мамины драматические таланты оказались исчерпанными. Я ел из чистого снисхождения, не веря, что она и впрямь меня покинет. Чтобы убедить меня в серьезности своих намерений, ей оставалось только подхватить чемодан, сесть в машину и умчаться в сторону Австралии, но, поскольку водительских прав у нее не было, идея побега так и осталась нереализованной.
Долгое время мама таскала меня по специалистам, для обретения аппетита. Мы даже побывали у целительницы, которая некогда звалась Морисом, а впоследствии поменяла пол и назвалась Мэрилин, но усов Мориса так и не утратила. Целительница пообещала меня отшлепать, если колдовские чары не подействуют, но аппетит мой от этого так и не проснулся…
Чудо свершилось после обычного медосмотра.
Докторша послушала мои легкие трубкой 33-го размера и внимательно посмотрела на меня своими ласковыми голубыми глазами: о таком взгляде мужчина может только мечтать.
– Ты такой славный мужичок, – прошептала она, – обещай, что немножко поправишься, самую чуточку, – ты же все-таки мальчик, а не кузнечик… И штаны на тебе висят, как юбка. Будем исправлять ситуацию?
– Да, мадам, – очень серьезно ответил я.
Мне совсем не хотелось, чтобы голубоглазая докторша путала меня с кузнечиком, а тем более с девочкой, поэтому за ужином я съел три порции мясного пюре и закусил бананом. Родственники смотрели на меня так, будто я только что прибыл с Планеты обезьян. Живот мой до того надулся, что ночью я глаз не сомкнул, но утром проснулся с отличным аппетитом. Я ел, чтобы спасти свое будущее, чтобы не превратиться в жалкую тень, как мсье Крампон…