Глава шестая
В течение первых двух недель в Хирфорде моя жизнь вошла в более или менее привычную калею. Магазины, прогулки по утрам с Флорой и Джозефом в парке, ленч с актерами в пабе, вечера – вновь с актерами или перед телевизором, иногда полчаса ожидания в театре, пока репетировал Дэвид. Он был очень занят: репетировали сразу две пьесы, одну для Виндхэма, а другую для какого-то неприметного, никак не проявившего себя режиссера по фамилии Селвин. Дэвид часто отсутствовал вечерами, работая или обсуждая репетиционные сложности. Я была рада видеть его таким занятым: какой бы эгоистичной я ни была, но знаю всю радость заниматься любимым делом. Я уже начинала жалеть, правда, пока не вслух, что мы не купили новый дом с садом, потому что Джозефа негде было оставить в коляске, кроме как внизу в гараже, выходившим прямо на улицу и занимавшим весь первый этаж нашего дома. Должна сразу пояснить, что вся жилая часть дома располагалась на втором этаже, т. е. наш дом как бы состоял из двух слепленных воедино частей: под нами на одной половине размещался гараж, а на другой – какое-то запертое, неизвестного назначения помещение, типа склада. Бедняжка Джозеф проводил все дни, глядя из своей коляски, стоявшей среди еще не распакованных чемоданов, на улицу.
Очень скоро я обнаружила, что меня одолевает скука. Жизнь, казалось, постоянно находится на грани угасания, и я была готова сделать все что угодно, лишь бы не умереть со скуки. Я стала скучать по Лондону: не то чтобы у меня осталось там много близких друзей, у меня их вообще не так уж много, но я скучала по разнообразию. Мои вкусы поверхностны, моя жизнь бесцветна, а я ведь предпочитаю перемены. Здесь, в Хирфорде, я была всего этого лишена: я была обречена заводить постоянные знакомства, которые мне было очень трудно поддерживать. В труппе не было, кажется, ни одного человека, которому бы я симпатизировала, а познакомиться с кем-то со стороны не было возможности, за исключением девушки, выдававшей мне книги в библиотеке. Это не означает, что мне неприятны люди, вроде Джулиана, но мое восприятие таких людей выходит за строгие эстетические рамки. Кроме того, я обнаружила, что и он, и все остальные живут в постоянном нервном напряжении, когда случайная похвала Виндхэма Фаррара во время репетиции может ввести в состояний радостной эйфории. Виндхэм Фаррар – другое дело, но и он был очень занят, а кроме того, он – работодатель моего мужа; его нечасто можно было встретить в «Бутс» или пабе. Однажды он проехал мимо в своей машине, в то время как я пересекала с коляской мост, собираясь погулять в садах около реки. Он притормозил, помахал рукой и что-то прокричал, но машина промчалась мимо слишком быстро, и мне не удалось разобрать его слова.
Я говорила себе, что все изменится к лучшему с началом сезона: люди будут приезжать сюда из Лондона навестить нас и посмотреть спектакли. Но это не очень утешало меня. Единственный раз я попыталась организовать что-то вроде маленького приема для нас с Дэвидом и потерпела фиаско. Однажды утром мы получили письмо от одного из уэльских приятелей Дэвида, в котором говорилось, что он приезжает в Оксфордский театр участвовать в шоу и в один из вечеров мог бы заглянуть к нам. Он был одним из самых беспокойных знакомых, и беседы с ним обычно заканчивались руганью и ссорами, но, чтобы угодить Дэвиду и самой немного развлечься, я сказала, что буду рада его видеть. Мы обговорили дату, Дэвид собрался пригласить также Невиля и еще одного или двух гостей. По мере приближения назначенного дня я начала чувствовать нетерпение: хотя он тоже был актером, он мог бы найти другие темы для беседы, кроме надоевших: «Белый Дьявол», «Тайный брак», Виндхэм Фаррар, оборудование гримуборных – и может ли хорошо играть Софи Брент? В день приема, когда я занималась отделением яичных белков от желтков для мусса, зазвонил телефон. Это была одна из театральных девушек-секретарш. Она попросила передать Дэвиду, чтобы тот не забыл захватить свои записи Доуленда на вечернюю репетицию. Не подумав, я сказала, что обязательно все передам, поскольку уже успела привыкнуть к подобным просьбам, и тут только до меня дошел смысл сказанного.
Когда я спросила ее, что именно будет вечером, она ответила, что, насколько ей известно, Виндхэм позвал несколько человек из труппы к себе домой обсудить музыку с представителем из Лондона. Оказывается, эта встреча была обговорена за несколько дней. Я перезвонила в театр, пытаясь найти Дэвида, но мне сказали, что он репетирует где-то в помещении церкви. Мне сказали нужный номер, но и там его не подозвали, поэтому я решила поехать и лично поговорить с ним. Я бросила делать мусс, тем более, что Флора успела, пока я разговаривала по телефону, разбить три яйца и уронить их вместе со скорлупой в миску с белками. Пришлось взять ее с собой, пока она не натворила чего-либо похуже. Когда мы добрались до церкви, Дэвид репетировал очередную сцену, и я решила подождать его. Я отвела Флору в маленькую соседнюю комнатку, набитую пыльными книгами. Ожидая Дэвида, я просматривала их названия: это была великолепная богословская коллекция, включавшая книги, начиная от «Значения Страдания» и «Тропинки к Богу» до жизнеописаний миссионеров. До меня доносились обрывки разговора:
– Ради Бога, – говорил мой муж, – если вы не объясняете мне, как надо играть, что я могу поделать? – В ответ прозвучал тонкий отдаленный голос Селвина:
– Мой дорогой Дэвид, поверь мне на слово: если я не говорю тебе, что что-то неправильно, значит, все в порядке.
– Все просто ужасно! – прокричал Дэвид. Селвину не хотелось продолжать этот спор, и они снова начали проходить ту же сцену. Когда все закончилось, я вышла и встала в дверях, пытаясь привлечь внимание Дэвида. Наконец, после переговоров с девушкой по имени Виола, он обернулся, увидел меня и подошел. Мы прошли в соседнюю комнату, и вместо того, чтобы спросить, что я здесь делаю, он обрушился с гневной критикой на Селвина.
– Его близко нельзя подпускать к театру, – продолжал твердить он, присев на маленький коричневый деревянный столик и взяв рассеянно Флору на руки. – У него нет ни малейшего представления, что должен делать режиссер. Мы без конца прогоняем одну и ту же сцену, а он сидит на задних рядах, улыбаясь, как идиот, и если кто-нибудь жалуется, он спрашивает: «А что вы предлагаете?»
Я как могла посочувствовала ему. Он успокоился и спросил:
– Не ожидал увидеть тебя здесь. Соскучилась?
– Нет. Просто хотела узнать твои планы на сегодняшний вечер.
– Сегодняшний вечер? Дай подумать. Мне надо заглянуть к Виндхэму и спеть песни, кажется, он кое-что хочет записать для той штучки Вебстера.
– Это обязательно должно быть сегодня вечером? – спросила я печально, и он неожиданно вспомнил.
– О, Боже, – воскликнул он, – Сегодня же приезжает Хью!
– Вот именно!
– Я совсем забыл об этом… Теперь я не могу отказать Виндхэму, он договорился с каждым в отдельности, и я – единственный, кто умеет петь. А во сколько Хью приезжает?
– Он сказал, что приедет поездом, значит, около семи.
– Тогда все еще не так плохо, – Дэвид спешно придумывал решение. – Он сможет пойти вместе со мной к Виндхэму, тот не станет возражать, он очень общительный парень. Тогда тебе даже не придется беспокоиться насчет ужина для нас, верно? Мы купим в пабе пирог или еще что-нибудь.
– Кажется, ты пригласил еще Невиля и Виолу?
– Да, действительно. Ничего, я все им сейчас объясню.
– Надеюсь.
– Ты ведь не возражаешь, Эмма?
– Не возражаю.
– Тебе Хью всегда не очень-то и нравился, так?
– Отчего же?
– Ладно, ничего, он еще приедет в другой раз, – сказал Дэвид, и когда я пыталась найти силы, чтобы холодно осведомиться: «А что же мне делать вечером?», появилась Виола и сообщила, что Дэвида ищет Селвин, чтобы снова прогнать сцену в коридоре.
– Проклятье, – застонал Дэвид, сунув Флору мне в руки. – Это уже пятнадцатый раз за утро.
И он снова убежал. Мы «встретились» только в постели в два часа ночи. Остаток дня я провела, размышляя, злюсь я или нет? Является ли его забывчивость серьезным супружеским проступком? В результате, съев три порции шоколадного мусса, я пришла к выводу, что совершенно не сержусь. Я не ждала от него, что он будет помнить, и не стала винить, когда он забыл. Мои чувства имели совсем иную природу; то, что я чувствовала, было завистью. Это более серьезно, чем раздражение, хотя, возможно, не настолько серьезно, как мое недоверие.
После этого я уже не пыталась продолжать свои искусственные попытки вести какую-то светскую жизнь. Я в себе замкнулась.
Однажды днем, спустя около трех недель с нашего приезда, когда я сидела одна дома, ко мне пришел посетитель. Флора и Джозеф ушли с Паскаль в парк при театре: она была просто влюблена в театр и часами крутилась в саду, здороваясь с входящими и выходящими из театра актерами. Они радостно отвечали ей: Паскаль была симпатичной девушкой. В их отсутствие я пыталась утолить свой духовный голод чтением итальянского романа и как раз искала словарь, когда в дверь позвонили. Я представить не могла, кто это мог быть, и взволнованно побежала открывать. На пороге стояла моя старая школьная подруга Мери Скотт. Мы долго неприязненно смотрели друг на друга, и затем она несколько нервозно сказала:
– Эмма, ты нисколько не изменилась.
– Мери, как приятно, какой сюрприз, – я не знала, как поздороваться с ней, поэтому мы так и стояли, глядя друг на друга, пока я не произнесла:
– Входи же, – и добавила: – ты тоже совсем не изменилась.
Она действительно не изменилась. Хотя за то время, что мы не виделись, все должно было стать другим. Я знала, почему она сказала, что я не изменилась: чтобы обезоружить меня, попытаться предотвратить проявление с моей стороны тревожных симптомов изменения. И ей это удалось: я вспомнила, что Скотты никогда ни с кем не целовались в знак приветствия. Когда она последовала за мной через захламленный гараж к узкой лестнице, я ощутила некоторую неловкость: это было так на меня похоже, жить наверху, когда другие живут внизу, а она никогда не одобряла моей склонности к экстравагантности, начавшей проявляться еще в школе. Мы были подругами, и тем не менее, тех задатков, которые должны были развиться у меня, она всегда чуралась. Например, она всегда не доверяла моему университетскому прошлому. Я иногда развлекала своих школьных подруг веселыми историями-анекдотами о молодых людях, с которыми была знакома, живших на одном хлебе месяцами и носивших деревянные башмаки, которые не могли по утрам вылезти из кровати, потому что читали Беркли и не были уверены, где находится пол. У меня обычно были хорошие слушатели, и я с энтузиазмом рассказывала об этих странностях, но меня очень обижало, что Мэри никогда не было среди них. Она не одобряла мои рассказы, мягко замечая, что, по ее мнению, по – настоящему интересные люди не ведут себя столь странно, что эти странности – всего лишь признак неуверенности, а настоящий интеллигент может найти удовлетворение общепринятыми способами. Я прекрасно знала, что она имела в виду. И вот снова я ощутила возрождение этих старых волнений и почувствовала, что все во мне: моя прическа, мебель, профессия мужа, моя временная безработица, даже тот факт, что моя гостиная находилась над гаражом, – дает ей широчайший простор для критики.
Мы поднялись по лестнице и я провела ее в гостиную, которая сразу же показалась мне убогой. Она села в одно из кресел от гарнитура из трех предметов, прилагавшегося, как говорится, к дому: мне нравилась эта мебель, но было жаль, что я не успела поменять обивку на красный бархат, который когда-то служил занавесями в кабинете моего отца. Мери выглядела так же, как всегда. У нее были светло-русые естественные вьющиеся волосы и мелкие черты улыбающегося лица, которое все находили прелестным и в школе, и в городе, и в стране; и у нее за это время не убавилось ни волосинки и не прибавилось ни морщинки. Слегка припудренный носик, светло-розовая, очень симпатичная помада, желто-серая клетчатая юбка и серый свитер.
– Мери, какой сюрприз, после всех этих лет!
– Кажется, мои родители намекали, что я могу заехать?
– Они говорили, но ты же знаешь, как это бывает. Давно же мы не встречались. Лет шесть?
– Наверное, так. – Она не стала восклицать по поводу этих шести лет, и сердце мое сжалось. Я заговорила:
– Я видела тебя на первом курсе университета. Помнишь тот день, когда мы встретились в Лондоне? Мы пошли посмотреть какой-то фильм, не помнишь названия? Кажется, «Гамлет» с Оливье? Помню, он показался мне очень мрачным.
– Понятия не имею. Я никогда особенно не запоминаю такие вещи. Это у тебя всегда была хорошая память.
– Да…
Я принялась потихоньку раскачиваться взад-вперед на своем кресле-каталке. Я чувствовала себя почти побежденной этим странным обвинением. Это было правдой: у меня всегда была хорошая память.
– А теперь ты замужем, – сказала я, не найдя ничего более подходящего. – Кажется, твои родители не говорили, как зовут твоего мужа.
– Саммерс. Генри Саммерс.
– Значит, ты – миссис Саммерс? Мери Саммерс. Очень милая фамилия. Намного лучше, чем моя – Эмма Эванс.
Я состроила гримасу, но она никогда не придавала особого значения именам и, возможно, не заметила неблагозвучие сочетания.
– В школе мы часто гадали, – сказала она. – Когда выйдем замуж? Если вообще выйдем. Ты помнишь? Кстати, мама сказала мне, что у тебя двое детей. Знаешь, я как-то не представляла, что у тебя будут дети.
– И я тоже, – подхватила я, оглядываясь по сторонам в поисках подтверждения существования моих детей и не найдя ничего, кроме «Сказки о Питере-Рэббите», валявшейся у меня под креслом. Я вытащила ее и намерено положила на подлокотник дивана. – Они на прогулке в парке. С няней.
– Наверное, ты давно замужем, – заметила она, а я засмеялась и сказала:
– Годы, годы и годы.
Потом мы снова замолчали и просто смотрели друг на друга. Я уже начинала беспокоиться, потому что к чаю в доме ничего не было, а разве не для такого случая в буфете всегда должен храниться кекс? Мы заговорили, о том, что каждая из нас делала после окончания школы. Мери поступила в Лондонский университет по настоянию отца и получила степень по истории, потом Диплом об образовании. Около двух лет она преподавала в женском пансионе на севере Англии. Я рассказала, что уехала в Италию, потом жила в Лондоне и вообще ничего не делала. Я не решилась рассказать ей о своих надеждах получить работу на телевидении. Теперь я видела в ее холодном рассудительном взгляде, как ничтожны, мелки и незначительны были, по ее мнению, подобные стремления. Она заметила:
– Я всегда думала, что ты поступишь в университет, после года, проведенного за границей: тебе всегда удавалось то, к чему ты стремилась.
Но я не могла объяснить, почему я этого не сделала. Пока мы говорили, мне пришло в голову, что наши жизни оказались совершенно противоположными нашим представлениям: она собиралась рано выйти замуж и завести детей, я же думала о независимости и интеллектуальной карьерой. Что же изменилось? Мы? Мир? Или это просто случай?
Пока я думала, что мне надо все-таки приготовить чай, Мери спросила о моей матери.
– Она умерла, – сказала я. – Четыре года назад, перед тем, как я вышла замуж.
– Прости. Как печально, – сказала Мери спокойно, но нежно и искренне. – Мне действительно очень жаль. Но после стольких лет это можно считать неким счастливым избавлением.
– Да, – резко отреагировала я. – Благословение Господне, без сомнения. – И тут же пожалела о своих словах, потому что она вспыхнула и смутилась:
– Ну, это только пустая фраза.
– Я серьезно, – повторила я. – Я действительно это имею в виду. Благословение. В ту ночь, когда она умерла, мой отец… не знаю… – я выискивала веское клише, – мой отец помолодел на десять лет. Правда-правда. Он бы сам умер, протянись все это дольше. А теперь я пойду приготовлю нам по чашечке чая.
– О, не стоит беспокоиться, я не хочу, – сказала она, но я вышла на кухню, пытаясь припомнить, что Скотты обычно подавали к чаю. Сэндвичи, кекс, печенье – кажется, у меня был пакет печенья, – тонко нарезанный хлеб с маслом и джем в стеклянных розетках. Я стала быстро нарезать хлеб и раскладывать джем по розеточкам, которых у меня было две, хотя Дэвид всегда использовал их под пепельницы. Вот они и пригодились. Я как раз отбрасывала слишком тонко отрезанный кусок хлеба без корочки, когда снова прозвенел дверной звонок. Еще раз мое сердце подпрыгнуло, потому что я ожидала только одного человека. Но опять это оказался не он, а Софи Брент.
– Привет, – сказала она. – Решила вот заглянуть к вам. Не возражаете? Вы ведь ничем сейчас не заняты? Мне нечего делать – репетиция закончилась. Я уже видела оба фильма, не хочу смотреть их еще раз. Элвис Пресли и «Переход Ганнибала». Вы видели «Ганнибала»? Очень веселая штучка, некоторые моменты просто уморительны, там, где слоны падают в пропасть, и потрясающая девчонка-итальянка с огромнейшей грудью, которую то ли взяли в плен, то ли еще что…, – взбежав по лестнице, она заметила Мери через открытую дверь, – О, Боже, я не знала, что у вас кто-то есть, я не помешаю?
– Нисколько. Это – Мери Саммерс, моя старая школьная подруга. Мери, это Софи Брент.
– Хэлло, – произнесли обе, а я извинилась и пошла готовить чай, слыша, как Софи вновь затараторила:
– Ненавижу встречаться со старыми школьными друзьями. Никогда не знаю, о чем с ними говорить, и никак не могу припомнить их имена…
После нескольких ничего не значащих фраз Мери высказала предположение, что Софи – актриса: впервые с момента своего прихода она упомянула о театре. Ободренная, Софи принялась рассказывать ей о «Тайном браке», о чае в зеленой комнате, о Виндхэме Фарраре, о драматической школе и о, как она выразилась, «великолепном, потрясающем супермуже Эммы». Когда я принесла поднос и стала официальным участником беседы, она обратилась ко мне со своим веселым уэльским акцентом:
– А кстати, где он, ваш муж-злодей? Я знаю, что не в театре, потому что я только что сама оттуда.
– Я думаю, он у Питера Йитса. Кажется, они собирались вместе пройтись по сценам Фламинео – Брахиано.
– Боже, – воскликнула Софи, – они прямо как с цепи сорвались.
И она продолжала в том же духе, не задумываясь о том, что Мэри может совершенно не находить эти сплетни занимательными. Я беспомощно наблюдала за ними, не в состоянии контролировать это светское событие, которое так неожиданно произошло со мной. Софи могла быть ходячим символом актрисы: яркая внешность, длинные распущенные волосы, красивая аккуратная одежда, толстый слой туши на ресницах, накрашенные ногти, стройная фигура и красивое лицо. А также – болтливость и глупость. В этом не было никаких сомнений, так она и шла по жизни – глупая и румяная, словно яблоко. Она так часто называла меня «дорогушей» и обращалась ко мне с такой фамильярностью, что Мери могла принять ее за мою ближайшую подругу. Но ее манеры мне казались более приемлемыми, чем сдержанность Мери. Я уже настолько привыкла к яркой и легкомысленной речи, что безо всяких усилий воспринимала ее. Я очень старалась не встать на сторону Софи: мне вообще не хотелось занимать чью-либо сторону, поэтому я пыталась балансировать посередине. Тут же мне пришла на ум басня Эзопа, в которой участвовали мальчик, его отец и осел, отправившиеся в дорогу. Ни один прохожий не мог равнодушно пройти мимо и не сделать им замечания: «О, бедный мальчик», – кричал один, если отец ехал верхом; «О, бедный старик», – кричал другой, если в седле сидел мальчик; «О, бедный осел», – кричал третий, если в седле сидели оба; «О, какие дураки – идут, вместо того, чтобы использовать осла», – кричал четвертый, если они спешивались. И эти крики с постоянной настойчивостью звучали у меня в ушах.
Софи, несомненно, «ехала верхом на осле»: она съела все в пределах видимости, намазывая намного больше джема на хлеб, чем полагалось в приличном обществе, роняя крошки и одновременно разговаривая, в основном о себе. С другой стороны, Мери казалась «бредущей понуро пешком»: она ела мало и мало говорила, и я вспомнила, что она всегда была хорошей слушательницей, которой остальные изливали душу. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы проявлять невнимание к кому-либо, кого человек калибра Софи даже не заметил бы. Мери будет нести апельсиновую кожуру много миль до урны, но никогда не бросит ее. Иногда я говорила ей, что эта кожура сгнила бы, а она упрекала меня, человек, заботящийся о природе, никогда не сказал бы такого.
Спустя полчаса я уже с нетерпением ожидала возвращения детей: они перевели бы разговор в другое русло. Но погода стояла прекрасная, и они этим воспользовались. Я чувствовала себя все более неловко, мой слух резала разница в стилях речи, словарном запасе, чувствах и предметах разговора, разделявшая моих гостей. Мне стало бросаться в глаза то, чего раньше я даже не заметила бы: Софи через слово поминала Христа, а самым любимым словечком Мери было «ужасно»; Софи говорила только с целью произвести впечатление, Мэри – единственно для поддержания разговора; представление Софи о юморе ограничивалось сексуальными намеками, и такие шуточки были неизменным атрибутом ее рассказов; Мери же и мысли не допускала, что беседа может носить шутливый характер. Провал моего импровизированного «приема» был уже близок, когда Софи принялась пересказывать эпизод с Майклом Фенвиком и Джулианом, происшедший накануне во время репетиции.
– Боже, так смешно, – говорила она. – Джулиан как обычно околачивался поблизости, такой слабый и безвольный, ну знаете, какой он, а Селвин тут и говорит: «Давай, Джулиан, больше жизни.» Джулиан подбородок задрал, руки в боки, пытается выглядеть мужчиной. Ну вот, первыми словами Майкла в той сцене были: «Взгляните, вот пришел предмет моих желаний», имея в виду меня, естественно, но когда он произнес их, Джулиан обернулся: «Если не возражаете, – сказал он, – Все мы знаем»…
И в этот момент Флора, к чьим быстрым шагам по лестнице я прислушивалась затаив дыхание, вбежала в комнату, а мы так и не узнали ответ Джулиана.
Я была очень рада видеть Флору. Она села мне на колени и принялась болтать об уточках, качелях и речке, а мои гостьи отметили ее красоту и ум. Я очень разозлилась бы, если бы они этого не сделали. Когда появилась Паскаль, Мери задала ей множество вежливых вопросов о том, откуда она родом, как ей нравится Англия и легко ли дается английский язык. Паскаль была очень польщена, не многие наши друзья уделяют ей достаточно внимания, а обходительность Мери была как раз тем, чего ей так не хватало.
Наконец, они ушли. Мери первая, оставив мне свой адрес. Софи задержалась на несколько минут, но потом тоже ушла, когда я завела речь о купании Флоры и ужине Джозефа. Они заставили меня призадуматься.
В ту ночь я вспомнила три события. Первое произошло, когда я отправилась на побережье отдохнуть вместе с семьей Скоттов: семейный отдых был для меня недоступен, и я очень обрадовалась, когда Мэри пригласила меня поехать с ними. Мы отправились в Девон, купались каждый день, при любой погоде; и миссис Скотт пугалась, потому что я любила поплавать на глубине. Я плыла все время вдаль, пока хватало смелости, и только тогда поворачивала назад. Я делала это просто так, ради острых ощущений. Однажды она мне сказала:
– Знаешь, Эмма, очень глупо с твоей стороны плавать на глубине ради риска, ты с тем же успехом можешь наслаждаться на мелководье. Нет никакой необходимости заходить на глубину, чтобы просто доказать, что ты можешь сделать это. Мы можем убедиться в твоем умении плавать вдоль берега. Акробат на трапеции не считается лучшим, если он не пользуется страховочной сеткой. Ценится мастерство, а не риск. Риск не имеет к этому никакого отношения. На мелководьи так же весело, как и на глубине.
И я ответила:
– Да, вы правы, – но знала уже тогда, что это было не так. Мне нравилась свобода, и не важно, далеко ли было до дна.
Второе, что я помню, произошло в их доме в Челтенхэме. Это был большой дом, прекрасно обставленный, с полированными полами, красивой мебелью и коврами, с ящичками для каждого столового набора ножей, специальным местом на специальной полке для каждой розетки и соусника. Обычно я спала в комнате Мери, но один раз, не помню почему, меня поместили в маленькой свободной комнате. Перед тем, как отправиться в кровать в первую ночь, я хорошенько осмотрелась, выдвинула все ящики и открыла все шкафы: все было пусто и аккуратно выложено кусочками обоев, кроме последнего ящика. Я ничего специально не искала в них, но в последнем ящике, на самом дне гардероба, наткнулась на любопытную коллекцию старья. Там были старые сломанные туфли, засаленный сборник кулинарных рецептов, пузырьки от лекарств без этикеток, испорченное подкладное судно, большая, изъеденная молью, вышитая подушечка для иголок и булавок, множество сапожных колодок, какие-то обрывки провода и две бутылки из-под пива. Я не была бы потрясена больше, если бы увидела вместо этого хлама скелет.
Третье воспоминание было вызвано замечанием Мери о том, что я должна была поступить в университет и получить какое-то образование. Зная себя, я тоже так считала. Я попыталась проследить в своем прошлом нечто, что могло объяснить в дальнейшем мое притяжение к людям вроде Софи Брент, даже не притяжение, а сильное влечение. Было ли оно чисто поверхностным или нелепым провинциальным интересом к находчивости и сообразительности, которые меня всегда привлекали? Я вспомнила людей, который мне когда-то нравились, и совершенные мною поступки, и самое раннее воспоминание было о моей первой школе в Кэмбридже, когда мне было, кажется, лет одиннадцать. На дом нам задали выучить наизусть поэму Теннисона «Ломай, ломай, ломай», и на уроке мы все вставали по очереди и декламировали ее. Мне очень нравились стихи, я выучила поэму с большим энтузиазмом, считая ее исключительно трогательной и талантливой. Но весь ужас состоял в том, что так считали и все остальные. Помню выражение и усталости на лицах маленьких девочек, чьи суждения я всегда считала глупыми и наивными. «Мне не удается высказать, – говорили они, – свои беспорядочные мысли». И я сказала себе, что до тех пор, пока я не смогу научиться формулировать свои мысли, я буду держать рот на замке. Больше всего меня раздражало то, как они начинали поэму, почтительно произнося: «Ломай, ломай, ломай», автор Альфред Лорд Теннисон», как было указано в оглавлении «Золотого Сокровища» Пэлгрейва, как будто, упусти они хоть слог из этого «Альфред Лорд», – и сразу же нарушится магическая формула поэмы.
В тот раз я впервые ощутила отвращение к тому, что нравилось всем, и впервые захотела отстаивать собственные суждения. Альфреду Лорду Теннисону легко было сказать: «Счастья тебе, сын рыбака!» Но чья, как ни моя, была вина, что в своей жизни я не смогла найти повода, чтобы сказать: «Счастье тебе, Эмма Эванс». Поэзия – это одно, а жизнь – совсем другое, сказала я себе в одиннадцать лет, и бросила ее изучение ради того, что мне казалось настоящей жизнью.