Глава 19
Ягода
Уж как успела, – не знаю, наверное, страх сил придал, а только в тот же миг ударила мечом, снизу вверх, слева направо. Что-то влажно хлюпнуло и с треском подалось, распадаясь под лезвием. Темный заорал на весь лес и последним усилием опустил на меня меч. Отскочила. В кромешной тьме ничего не видела, опасность почуяла нутром, и только ветерком обдало щеку, когда меч мимо просвистел. Темный упал и едва не вывернул мне кисть: ведь рукоять я не отпустила, а застрял меч в теле крепко. И справа, и слева раздались плотные мужские крики, темные дружинные завыли, ровно волки, обложившие лосиху. Рванула из бездыханного тела меч и, не разбирая дороги, понеслась на звуки, – вернее, туда, где их не было. Бежала в тишину, и меня догоняла жуткая дружина, изникшая по мою душу, как будто из самого Злого княжества. Нет, не ровня я им оказалась в эту ночь. Треск ветвей, надсадный хрип и глухой топот обходили меня и справа, и слева. Брали в кольцо. Еще немного, ноги опутают, бежать не дадут. Я пронеслась мимо тоненькой березы, свободной рукой облапила ствол и крутанулась в обратное. Так разогналась, что дерево заскрипело, накренившись. След в след за мной бежал самый резвый из темных, – его и встретила грудь в грудь. Куда мне убегать, ведь все равно догнали? Темный оказался полегче меня, посуше и куда как хладнокровней. Я, нескладеха, налетела на него, ровно ветер на былинку, снесла наземь и крест-накрест полоснула под ногами. Думала в ошметки изрубить. Да не моя взяла. Сволочь! Ужом порскнул из-под меча, выгнул спину и одним махом взвился на ноги. И вот мы уже рубимся на равных, хотя, какое там на равных! Я бьюсь, жизни не жалея, а темный только пыл мой сдерживает, – остальных, видать, дожидается. Решили живой взять, натешиться вдосталь, – поди, изголодались по бабам, шастая в чащобе. Не возьмут живой! Не дамся! Сами порешат. Секрет знаю. И когда меня стали брать в кольцо, когда затрещали вокруг полеглые ветви, я заорала не своим голосом, выпростала над головой руку с мечом, выгнулась назад и описала им круг. За одного поручусь, – они такого никак не ожидали. Кто-то пал наземь, а меня под темными видно не стало. Бросила меч, схватила нож, и даже зубами врагов рвала, чисто дикая кошка. Да, случалось, и рысей волки стаей рвали.
Открывала глаза тяжело. Думала, веки размежу, – и ослепит меня неземной свет, что льется отовсюду в палатах Ратника. Ожидала, что вокруг будет не лесная ночь, а погожий день. Представляла, в светлой горнице будет стоять длинный, бесконечный стол, а за ним станут восседать доблестные вои. Изредка, реже редкого за тем столом мелькнут девичьи лица, – ведь, наверное, не одна я променяла женскую долю на меч и нож. Но веки приподнимались очень тяжело, видать, опухли, налились кровью.
Жива. Связана, избита и жива. Даже глаза приоткрыла. Нет, не Ратниковы палаты стенами встали вокруг меня, и не яркий свет принес успокоение. Самая темная предрассветная пора объяла все кругом, и только неровный свет костерка на поляне отважно гнал темень прочь. Страшные бойцы, взявшие в плен, сидели вокруг огня и молча ели дичину. Ели и недобро косились на меня, а я косилась в дальний уголок поляны, где, едва обласканные скудным светом, угадывались лежащие на земле тела. То ли три, то ли четыре. Жуткое молчание, перемежаемое хрустом косточек на крепких зубах, и косые взгляды, полные лютой злобы, кого угодно бросили бы в дрожь. Они и бросили. Я только не понимала, почему не убивают. А когда в голове немного прояснилось, и в темечке перестало шуметь, все мое нутро вымерзло от ужаса. Знала, что будет дальше. Догадалась, почему не убили. Среди прочих темных нашелся старый и матерый вой, который остановил смертоубийство, не дал порешить меня второпях. Порешат. Но потом, вдоволь насладившись на холодную голову.
От костра встал и подошел один из воев, присел на корточки, ухватил покрепче волосы и рывком запрокинул мне голову. Умные, жестокие, но бесконечно пустые глаза, не отрываясь, глядели на меня, и, я поставила бы на кон остаток жизни, что именно этот не дал меня убить. Темный дружинный долго глядел прямо в глаза, скупо кивнул, – и сказал при том странные слова, которые тогда не поняла.
– Она того стоит. Он не ошибся.
Кто он? И чего именно я стою? Выходит, не ради забавы темная дружина несколько седмиц кралась по нашим следам? Неужели на меня охотились? А кому я понадобилась? Кому такой подарок нужен? Нос бит-перебит, на скулах шрамы, еще недавно были порваны губы, а если разденусь – не разбила бы дурака икота. Ровно попала под копыта целого табуна, – синяк на синяке. Но ведь понадобилась кому-то! От нечего делать на такое не идут. Вон, троих потеряли.
– И золото отнимем. – Кто-то у костра подхватил низким, надорванным хрипом. – Тот беспоясый, наверное, не шибко хорош с мечом. Поди, только для виду и носит.
– Какое золото? – усмехнулся второй. – У него на пояс денег нет, а тебе все золото мерещится!
– Правду говорит, – отозвался третий. – Сам видел мешок с золотом. Не знал, сивый дурень, что даже у леса глаза есть. Вынул золото глаз порадовать, а я тут как тут! Все видел!
Насчитала то ли десять воев, то ли одиннадцать, – в полумраке было не разглядеть. И три неподвижных тела у самой кромки леса. Те, кого я порешила.
– Кряк, Дровня, Расло, Глотка, – тот, что подошел ко мне, повернулся к своим. – Наведайтесь к сивому, и если золото не померещилось, к заре жду с добычей. Старого да беспоясого – порешить, вторую бабу сюда. Глядишь, и ей дело найдется.
Наверное, лесная живность со всех ног и со всех крыльев унеслась подальше от поляны, когда грянул хриплый заливистый гогот. Знаю, Лесной Хозяин осерчал, – ведь старик целый день ткал ночную тишину, которую враз порвали хмельные бойцы. Стало быть, Гарьке выпадет моя доля! Просила я, – а достанется другой, ведь нашу коровушку живой не возьмут, озлятся да прикончат. Она-то никому не нужна, ей и выпадет доля полегче. Никому никогда не завидовала, но Гарьке в тот миг позавидовала. О такой гибели мне оставалось только мечтать. И я глухо застонала. Темный по-своему истолковал мой утробный рев.
– Они не будут мучиться, – не улыбался и не шутил, смотрел мне прямо в глаза и ронял слова, точно булыжники в воду, каждое было по-каменному веско. – Кроме бабы. Такая уж ваша доля.
И опять – низкий гогот на весь лес. Такого глумления Лесной Хозяин не простит. Ой, не простит! Но моим спутникам не увидеть праведного гнева Лесовика. Им не выстоять против темных. Безрод, я уходила, аж храпел-похрапывал, Гарька спала без задних ног, – поди, до сих пор спит, десятый сон видит, Тычок, наверняка, тоже изголовье давит. Они обречены. Порешат сонными. Надо же было Безроду именно сегодня устать вусмерть! Ночь за ночью крепился, глаз не смыкал, – и вот на тебе! Именно этой ночью силы кончились!
Четверо злых дружинных быстро снарядились, и по тому, как снаряжались, я про себя распрощалась со своими попутчиками. Они не были моими родичами, не были боевыми товарищами (тут я вспомнила бой на ладье и только замотала головой, прогоняя навязчивое воспоминание), но мне не хотелось, чтобы Тычка, вихрастого, чисто мальчишка, прирезали сонным. Мне не хотелось, чтобы Гарьку настигла участь, которую мрачно предрек темный боец с жестокими глазами, не хотела даже того, чтобы Безрода пригвоздили ножами к стволу, возле которого он сейчас спит. Никто из них мне плохого не сделал, а со своим постылым сама разберусь, без посторонней помощи. Так ли терпелив станет тот, кому меня приведут? Время потекло мучительно медленно, остаток ночи растянулся, как медовый воск. Захотела бы придумать пытку, – страшнее не придумала.
Много ли времени прошло, не знала. Избитая, связанная по рукам-ногам, я провалилась в забытье. А когда на востоке зарозовело, наймиты стали все чаще поглядывать в сторону, куда ушли те четверо, и на их лицах тревога зримо перемежалась с жадностью.
– Тряс, Жерех, – коротко позвал воевода темных, которого те звали просто и страшно – Грязь. – Махом обернитесь туда и обратно. Гляньте. Наверное, деньги делят, поделить не могут. Не передрались бы…
Нет, родимый, говоришь не то, что думаешь. Не то. Я глядела на Грязь, и разбитые губы (уже который раз) сами растягивались в улыбку. Ты думаешь, не случилось ли чего похуже! Наверное, задумался о том, что не все так просто, как выглядит. Всякий ли беспояс меч только для виду носит? А может быть, это Лесной Хозяин заблудил тех четверых? Души моих спутников, должно быть, уже идут по небесным чертогам. Теперь ничем не помочь старику, здоровенной девке и сивому вою без пояса. И когда в той стороне зашуршали кусты и затрещали сучья, все темные облегченно выдохнули, а один даже встречать потопал. Золото помочь дотащить.
– Слава всем богам, объявились! – тот, что пошел встречать, углубился в заросли, его стало едва-едва слышно. – Уж думали, золото никак не дотащите, такую тяжесть раздобыли!
Того, что случилось потом, не ожидал никто. Ну, разве кроме Грязи, да и тот сначала остолбенел. Я опешила, онемела, замерла. Из зарослей обратно на поляну, ломая ветви, держась за безжалостно распоротый живот, вывалился встречальщик. Страшно прохрипел последнее в жизни ругательство, выгнулся дугой, забился в предсмертных корчах и отпустил дух. А на поляну – мрачный, спокойный и… живой неспешно вышел Безрод и, вытирая нож пучком травы, глухо бросил:
– Не про вас, грязных, золото мое светлое.
Сивый остановился у самого края поляны, не торопясь, убрал нож в сапог, вынул меч. Трое на поляне, не считая Грязи, взвились на ноги, и лишь воевода темных дружинных сначала меч обнажил – и только потом встал. Грязь не скалился, не ругался, не шипел сквозь зубы, подобно тем троим. Просто сощурил глаза. Сивый неторопко двинулся навстречу темным, проходя мимо меня, глухо процедил «дура», встал между нами и усмехнулся. В предрассветной дымке углядела на муженьке свежий порез, – прямо против сердца, и у самой от сердца отлегло. Раз поцарапали, значит, бился, а если бился, значит…
И тут разом смолкли все. Стихли шипения, угрозы, ругань, и даже громкое дыхание исчезло. Темные плавно, ровно всамделишные тени, поплыли по земле, обхватывая моего муженька в кольцо. Решили со всех сторон разом ударить, а я, раскрыв рот, сидела на земле, моргала и ждала, что будет дальше. Ничем помочь Сивому, связанная по рукам, не могла. А и не надо было. Без меня управился. Безрод просто рванул вперед скорее молнии, схлестнулся с кем-то из четверых, легко разорвал круг и вырвался на чистое. Не смогли запереть Сивого в кольцо, – да в том кольце мечами зарубить. Теперь Безрод встал спиной к лесу, лицом к темным, и что за тем происходило – про то рассказывать, да врать, не стесняясь, всяко большей небывальщины не придумать. Одного Сивый взял только на быстроте. Резко ударил, а сам и не подумал в сторону убраться. Знавала я такое. Опасная штука. После такого начала остальные на мгновение опешили и стали еще осторожнее. И тогда Сивый пошел на них сам. Нечасто видела, как одной рукой рубят, а второй ладонью отшлепывают клинок в дол. Упал еще один, схватился за горло, но самое удивительное – я не видела крови! Мечом его Безрод не касался! Тогда чем ударил? Неужели рукой разбил гортань? Еще одного Сивый рассек мечом от плеча до пояса (дурачье, кольчуги не надели, думали, беда далеко). И вот остались только Безрод и Грязь. Темный скривился, когда Сивый встал против него:
– Ну, и страшен же ты!
Безрод не ответил, только ухмыльнулся. Грязь оказался хладнокровен и силен, потому и продержался дольше всех. Рубил сильно и точно, был двурук, на ходу поменял правую на левую, потом обратно. Вдруг перехватил меч за рукоять, будто нож, только шишак из пальцев остался торчать, и пошел круги описывать, в левой руке кинжал изготовил. Никогда такого не видела. Думала, тяжко придется Безроду, но недолго Грязь воздух рвал. Сивый приноровился к его странной манере биться, и когда меч главаря темных стал уходить сверху вниз, пристроился за клинком. Едва вражий меч замер внизу в мертвой точке, левой рукой перехватил Грязев нож и десницей, с правого плеча, напрочь снес темному голову. Это просто говорю так: приноровился, дождался, а на самом деле пролетел только миг, и вот струя крови взмывает вверх, и от Безрода падает прочь бездыханное тело. Струя крови даже меня достала, а уж страхолюда моего так и вовсе выкрасила с ног до головы. Безрод постоял над бездыханным телом, постоял, потом медленно повернулся и пошел ко мне. Лица на Сивом не было, одна сплошная кровавая личина. Только синие глаза поблескивали холодом. Взмах ножом, и с меня посыпались куски веревки. Сама встать не смогла – руки-ноги затекли, так Безрод рывком на ноги вздернул.
– Идти сможешь?
– Смогу.
– Так иди.
А сам покосился на другой край поляны, где лежали трое, для которых все кончилось еще раньше. Усмехнулся. Я знала, чему он усмехается. Безрод оставит охотников за людьми там, где их нашла смерть. Не приберет, и на чистый костер не взнесет. Тутошнее зверье напируется вдосталь, а Лесной Хозяин размечет в прах остатние кости.
Безрод нес оба меча, – и свой, и мой, – шел впереди и не оглядывался. Сделала шаг, другой. Тяжко. Ровно кукла, набитая соломой, валилась вбок. И чувствовала себя так, словно это я была обляпана чужой кровью с ног до головы. Даже кожа начала свербеть, так хотелось нырнуть в озеро, смыть с себя липкую, засыхающую корку. И еще хотелось загнать Безрода по горло в воду и тереть речным песком, пока не покраснеет. Могу себе представить, как ему сейчас неуютно.
Я ни о чем не спрашивала. Захочет рассказать подробности, – расскажет, а главное и сама знала. Вовсе не спал Сивый этой ночью. Не спал, как и все остальные ночи. Наверное, глядел мне вослед, когда, дура, украдкой назад понеслась, да в бороду посмеивался. Не спал, когда те четверо нагрянули, а потом еще двое на огонек припожаловали. Думали, дурачье, спящими порешат, а не так вышло. Не по их замыслу! Поглядеть бы еще, как лежат. Угляжу, как лежат – соображу, как Сивый бил.
– Все ли живы-здоровы?
Безрод оглянулся, смерил меня с головы до ног, буркнул:
– Да уж поздоровее тебя.
И ухмыльнулся. Ох, мама-мамочка, как же спокойно мне стало от этой ухмылки, как будто вокруг меня выросла каменная стена! Ой, что же делается со мною? Мало того, что раньше была дура-дурой, как ругались вои постарше, а нынче и вовсе на глазах тупею. Аж самой тошно становится, себя не узнаю! Пока Сивый рубился на поляне, искусала губы, и без того разбитые, всю схватку просидела, будто на углях. Испереживалась. И сама себе боялась признаться, что нравится мне этот вой. Нравятся глаза синие, холодные, нравится голос, низкий, рокочущий, нравится, как поет. Те песни пробирают до глубины души, хребет потом трясется каждой косточкой, аж ноги подгибаются. А рубится Сивый красиво и страшно. И, не будь жутких шрамов на лице, не будь я упрямой козой, не будь моя память так памятлива, как знать…
Двое. Лежат на полпути от стана темных к нашему. Лежат, раскинув руки. Этим Безрод не дал даже мечи обнажить, – прирезал, ровно свиней. Проходя мимо, даже не оглянулся, а меня повело, точно соломенное пугало, и едва не швырнуло на трупы. О боги, как же мне хотелось искупаться! И как же отвратно было Сивому, обляпанному подсыхающей кровью с пяток до макушки!
Четверо. Лежат в сотне шагов от нашего стана. Честно сказать, и сама не знала, как далеко еще идти. Муженек подсказал, – дескать, шагов через сто дойдем. С этими тоже не рассусоливался. Трое лежат на тропе, а четвертый в стороне, под осиной, прислоненный к дереву спиной, не сказать вернее – пригвожденный ножом. Наверное, был еще жив, когда Безрод положил к стволу, что-то говорил перед смертью. И порешил его Сивый быстро, когда вызнал все, что хотел. А что вызнал-то?
– Что вызнал? Чего хотели?
Разве говорят с человеком, спасшим тебя от страшной гибели, таким голосом, что прорезался вдруг у меня? Такими голосами купцы друг с друга долги взыскивают. Безрод покосился на меня и ухмыльнулся:
– По твою душу пожаловали. Очень ты кому-то приглянулась. Не пожалел на тебя ни золота, ни людей.
– Кому? Зачем?
Сивый перестал ухмыляться, помрачнел, отпустил взгляд в дальние дали и отвернулся.
Глупость ляпнула. Ясно, зачем понадобилась. Уж конечно не сказки сказывать. Только вот кому? И ведь молчит Сивый, чисто каменный истукан. И так он мне кого-то напомнил, что перед глазами задвоилось. Вот-вот расплывутся очертания Безрода, и сквозь них проступит кто-то очень похожий. Эти глаза… Я уже где-то видела эти глаза, только не могу вспомнить, где именно. Вспоминаю, вспоминаю, а у самой в душе ужас поднимается. Знать, недоброй была наша встреча! Еще не вспомнила, но уже дрожь колотит.
Вот уж не знала, что в Гарьке с Тычком сокрыто столько тепла! Стоило выйти на поляну, как подскочили оба – коровушка едва с ног не снесла, уложила на волчью шкуру, а Тычок возле костерка завозился. От жареного перепела на весь лес пошел дивный запах, едва памяти не лишилась, – так пустой живот свело.
Безрод присел возле меня и, не мигая, уставился прямо в глаза. Не знала, что сказать, куда спрятаться, и брякнула первое, что на ум пришло.
– Помылся бы. Кровищей так и прет!
Сивый пропустил мимо ушей насчет крови.
– Броню и рубаху долой.
– Нет! – зло прокричала я.
– Броню и рубаху долой. – Безрод не шутил. Его голос резал слух, как холодное лезвие.
– Нет!
Сивый ухмыльнулся, потянулся к броне, дабы совлечь с меня через голову, но я, дура, изо всех сил врезала муженьку по зубам. Хорошо попала! Впрочем, он даже не подумал увернуться. Что ему, положившему одиннадцать человек как одного, бегать от меня, полуживой от усталости? Зубов не выбила, но губы раскровенила знатно! Постылый мог навалиться, да лишить памяти одним ударом, но не стал. Усмехнулся, встал с колен, развернулся и прочь зашагал. А я мало не завыла. Ну, что плохого сделал бы мне Сивый? Осмотрел бы всю, ранена или нет, и только! Лишь доброе от него знала, – ну, что же неймется мне? А просто сама себя боялась. Всего несколько месяцев назад потеряла милого друга, и разве я свиристелка легкодумная, которой время не время, и человек не в память? Разве мой Грюй не стоит памяти временем? Разве я сама буду стоить хоть самого распоследнего раба, когда даже собственные чувства мне не в ценность?
Ой, как же все по уму-разуму сделал беспояс! И свое взял, и меня не обидел. Долго бы я лежала без сна, вымотанная до последнего предела? Ясное дело, недолго! Провалилась в забытье почти сразу же. Сквозь глубокий сон чувствовала, как чьи-то руки осторожно снимают с меня кольчугу, задирают рубаху, ощупывают всю, и особенно придирчиво живот. Я знала, кто меня осматривает, хотела ударить по рукам, отпихнуть, но не смогла проснуться. Не хватило сил. Так благополучно целый день и проспала. И только к вечеру словно выпихнуло из дремы, как будто из воды поднялась на поверхность. Смеркалось. От костра так аппетитно тянуло жареным мясом, что я залязгала челюстями, ровно волчица после голодной зимы. А недалеко и впрямь, как будто волчий вой слышался, не иначе, вокруг трупов собрались. Я уже проснулась, лежала с закрытыми глазами, вдыхала запах мяса и слушала.
– …А хотели чего? – наверное, в сотый раз вопрошал Тычок.
Молчание. Только костер веселей затрещал. Дрова кто-то разворошил.
– Верне мужа хотели поменять. – Безрод мало не смеялся. Я это чувствовала.
– А ты?
– Подумал, жалко парня. Намается. И не отдал.
Гарька загоготала. Поди, волки в той стороне шарахнулись от такого гогота.
– Все шуточки тебе! А я серьезно спрашиваю. Кто такие, кто послал, и откуда?
Я затаила дыхание.
– Темные сами не знали. – Сивый неохотно начал говорить. И каждое слово Тычок выуживал, ровно клещами: – Ну? Ну?
– Золота отвалил, не чинясь. Показал Верну на пристани. Приказал живой доставить.
– Ну? А как сам прознал, что за нами идут?
Безрод усмехнулся.
– Седмицу назад потеряли осторожность. Зверье распугали.
– Ну?
– Таиться перестали. Подходили все ближе и ближе. Готовились напасть. И ко всему я вытащил золото на белый свет. Не могли не заметить.
– Ну?
– Нынче ночью хотели. – Сивый усмехнулся. – Да мы опередили.
Я как будто сквозь сомкнутые веки чувствовала колючий взгляд, полный холодной ухмылки.
Да, мы опередили. Так муха говорила волу: «Мы пахали!» Видел, что ухожу на верную погибель, а не остановил! Тычок словно мои мысли услыхал.
– Чего же одну отпустил? Поди, все ночью видел? Видел, что уходит?
– Видел. – Сивый поворошил угли. – Только не сделали бы ей худо. Живой нужна была.
– Тебе-то почем знать?
– Ужом в ночи к их стану прополз. Все выведал. Ни одна тварь и ухом не прянула. Уже седмицу слушаю, о чем говорят.
Кушай, дорогая, не обляпайся! Выходит, Безрод едва не лучше самих темных знал, что они собирались делать и когда? Знал и то, в живых и невредимых меня все равно оставят, как бы ни были злы? А когда темные совсем расслабились и обнаглели, стали шастать по лесу, ровно по наезженному тракту, и выглядывать под кустами чужое золото, взял да и порешил всех, что после меня остались. Мне казалось, будто я хоть немного понимаю в этой жизни. Не-а, ничего не понимала. Дура дурой.
Наверное, Безрод крался за мной по ночному лесу и посмеивался в бороду. Но мне не было за себя стыдно, – даже Ратнику не в чем упрекнуть. Положа руку на сердце – если бы хотели убить, я не выстояла бы, даже один на один, темные оказались очень сильны. И уж конечно, Сивый видел все: как распяли меня вокруг дерева, как бежала сквозь чащобу, не разбирая дороги. Но, как бы ни сверкали мои пятки, я облегчила муженьку ратные труды на три меча. Могла бы за многое попенять Сивому, однако за холодную кровь и ясную голову давешней ночью с моего языка не слетело бы ни звука. Будь я на месте Сивого, а на моем месте кто-то из близких, очертя голову ринулась бы в драку. А Безрод, невидимый во тьме, стоял за спиной и ждал. Сейчас встану и спрошу, чего ждал, почему плечо не подставил? Ведь едва от ужаса не померла! А, впрочем, не спрошу. Пусть не думает, будто за жизнь цепляюсь, как утопающий за соломинку.
Птица, запеченная в глине, пахла восхитительно. В животе так зычно бурчало, – думала, окрестное зверье разбежится.
– Просыпайся, Вернушка, вставай, ясная. – Тычок легко потеребил меня за плечо. – Полно бока отлеживать, время зубами работать.
Я «тяжко» поднималась, мычала, стонала, потягивалась. По-моему, так поднимается человек с большого устатку. И, едва разлепила веки, увидела престранную картину: старый балагур кланяется мне в пояс.
– Ты чего, не в себе? – буркнула, ничего не понимая.
– Низкий поклон тебе, заступа наша, – я Тычка мало-мальски уже знала – и все равно не могла понять, балагурит или нет. – Те трое, что пали от твоей руки, могли порешить нас, ровно спящих поросят. Низкий тебе поклон, дева-воительница!
Нет, наверное, не шутит старый. Серьезен, как будто перед жертвоприношением. А насчет тех троих… Безрода не порешили бы даже все четырнадцать разом. В чем, в чем, а в этом уверена. О Боги, до чего вкусна птица, запеченная в глине!
Сивый уже отмылся от крови. Сидел перед огнем, ухмылялся и щурил глаза, как будто синие ледышки могли растаять от яркого пламени. А красная рубаха (я как-то пробовала сосчитать, сколько раз она заштопана – сбилась со счету) сохла прямо на нем. Солнце зашло, но никто не собирался укладываться спать. Нести стражу вызвался даже Тычок. Он, кстати, первым и уснул. Как сидел старый балагур, так и уснул, привалясь к стволу молодой березки. Гарьку Безрод сам заставил улечься, правда, наша коровушка ни в какую не хотела, но и для нее мой постылый нашел нужные слова. Улеглась. Однако, на всякий случай под левую руку положила дубье. По моему разумению, под тем дубьем бычий хребет лишь крякнул бы жалобно. С другой стороны положила секиру, что добыла в битве на море. Я как представила, едва со смеху не померла – в одной руке увесистый дрын, в другой секира. От такого страшилища любой темный убежит, сверкая пятками.
Меня Безрод лечь не уговаривал. Все равно не уснула бы. Отоспалась на ночь вперед. Сидели вдвоем у костра и молчали. Сивый ни слова мне не сказал. Тогда первой заговорила я.
– А твой храп, который давеча из-под того деревца слышался? – показала рукой.
Безрод лениво повернулся ко мне, ухмыльнулся.
– В десяти шагах от того деревца прятались двое темных, – мое нутро съежилось от запоздалого ужаса: те двое, что поймали меня у дерева. – Хотел, чтобы думали, будто сплю.
– А когда я в лес улизнула?
– Они следом. Мне осталось только не потерять вас из виду.
Стало быть, злополучной ночью я кралась в голове, следом за мною, неслышные, как тень, стлались темные, и замыкал мой муженек, что летел по нашему следу, ровно ветерок бестелесный. Знала бы, что спину мне подпирает Сивый, холодный и безжалостный, ровно лезвие меча, так бы обреченно глядела на Грязь? Я знавала бойцов, которые бросались в глаза статью, где бы ни появились, были на слово охочи, да на язык остры. С таких ухарей девки глаз не сводили. Такие сверкали в битве, ровно молнии Ратника, блестящие и смертоносные. Мой Грюй был таким. А Сивый… Тускл, будто лед против чистого зерцала. Вот глянет солнце на обоих, зерцало весело засверкает в ответ, а лед матово улыбнется. Вокруг моего Грюя на бранном поле сеча бурлила, как водоворот на перекате, мечи пели звонче, вражья кровь рекой лилась. А Сивый… Так не сразу признаешь за боевое оружие неказистый, невзрачный меч, весь в коросте и пыли, который лезвием не блестит, рукоятью не блещет. Сверкающий меч – это мой Грюй, неказистый клинок, весь в коросте – Безрод. Трешь глаза – и никак не поверишь, будто там, под коростой и коркой времени, сокрыт безупречный, разящий клинок. Уже который день вместе идем, и все это время я понемногу очищаю меч от птичьего помета и пыли. Понемногу проступает острое лезвие, сизое, тусклое, холодное.
На заре тронулись в путь. Утром над станом пролетел белый журавль, описал круг, махнул крыльями и улетел на восток. Стало быть, и нам стопы класть на восток. Ночь прошла спокойно. На несколько дней пути окрест в лесу больше никого не было. Ну, и слава богам! А едва заблистало солнце в просветах ветвей, Безрод запел песню. Мы удивились, даже рты пораскрывали. Какой голосище! Какие переливы! Густой и зычный, пробирает до самого нутра. Бывает, и неказистое лезвие блещет в лучах солнца, чисто зерцало. Сивый пел да искоса на меня поглядывал, и если бы мог усмехаться, непременно усмехался.
Мы долго шли, – когда на лошадях, когда пешком, ведя коней в поводу. И кругом был только лес, шумливый и тихий, сонный и буйный, едва расшевелит листву шалый ветер. Ни единой деревеньки не встретилось нам на пути. Безрод, правда, насколько раз примолкал, щурил глаза и подозрительно вглядывался в молчаливую чащу. Видел там что-то, да нам не говорил. Я знала, в лесах тоже люди живут, сама не в степи выросла, только не чета мы лесным. Так спрячутся, – в шаге пройдешь – не заметишь. Один Сивый и косился на деревья, тревожно морща лоб. Синие глаза становились острее иглы и холоднее северных ветров. А когда невидимая опасность обходила стороной, Безрода отпускало, снова ухмылялся, даже песни изредка пел. А однажды Сивый так напрягся, как будто за деревьями притаилась целая дружина, нас, бедолаг, поджидала. Я даже меч из ножен потащила. Но уже в который раз постылый муж сделал совсем не то, чего ожидала – песню запел. Безродов голосище зазвенел на весь лес, – чисто бронзовый колоколец. Сивый пел о храбрецах, что идут сквозь дремучую чащобу, Лесного Хозяина чтут, птицу и зверье не разоряют, потому и позволяет Лесовик идти по своим владениям. Странно было слушать светлую песню, запетую голосом, звенящим от напруги. Безрод пел, – и удерживал мою руку на мече, дабы не сделала глупости. Сама не заметила. И, лишь когда отъехали от опасного места, я опомнилась и дернула рукой. Чтобы лапищу свою убрал. Беспояс без лишних слов убрал и даже не глянул в мою сторону. Не удержи меня Безрод, клянусь всеми богами, ринулась бы в чащу, – и нашла ту опасность, что в лесу таилась. Муженек промолчал, но мой дурацкий порыв, уверена, от его острого глаза не ускользнул.
Потеряла счет дням. С той злополучной дороги давно сошли, несколько дней ехали по лесу. Теперь не скажу на который день по счету перед нами расстелилась наезженная дорога, которая бежала с полуночи на полдень, а может, и наоборот. Сказать, что стало легче идти – ничего не сказать. Теперь вчетверо больше проходили за день, не больно-то наездишь верхом на лошади по буреломам с целым табуном в поводу. И однажды Безрод съехал с дороги направо, а мы следом.
– Деревня прямо, – махнул Сивый рукой. – Дух переведем.
Постоялого двора в деревне не было. Мала слишком. Но едва блеснуло на солнышке серебро, каждая изба захотела стать для нас постоялым двором. Безрод недолго выбирал. Кивнул вдовой бабе с тремя ребятишками и первым въехал в перекошенные воротца. Старшие мальчишки тут же увели лошадей в хлевок. Конюшни, как таковой, не было, – так вместе с коровами наши кони в хлеву и встали. Я подозрительно косилась. Больно неказист хлевок. Кособок, хлипок, не сложился бы в одночасье. Погребет хозяйских коровенок вместе с нашим табуном. Шутка ли, четырнадцать лошадей забрали после темных.
– Не ровен миг, рухнет кровля, – пихнула Безрода и кивнула на постройку.
– Вот уедем, и поправит баба хлев.
Трудно возразить. Серебро, случается, и чудеса творит. Однажды встанет ровненький и свежетесаный хлевок на месте зияющей провалами развалюхи. Чем не чудо?
Баба жила на краю деревни, у самого озера. Удачнее места для баньки не найти. Она и стояла на самом берегу, – кленовая тесаная дорожка над тонкими свайками убежала в озеро на пяток шагов. Первыми отведали хозяйской бани мы с Гарькой. Никогда раньше не видела нашу молодицу обнаженной. Ну, здорова бабища! Белотела и круглобока, как будто из валунов слеплена, что катаются под кожей, разве только не гремят. Эту живой, точно, не возьмешь! Может быть, уже пробовал кто-то: на Гарькиных боках я углядела два старых шрама и два совсем свежих – на спине и груди.
– Чего косишься, ровно медведь на мед? Жалеешь, что не родилась мужчиной?
Вот еще! Мне и в бабьей шкурке сладенько.
– Беспокойно мне.
– Чего ж?
– В озерцо плюхнешься, мне воды не достанется. Всю выгонишь из берегов.
Гарька зашлась от смеха, – думала, смешинкой подавится. И так меня веником оходила, я чуть не воспламенилась. Еле вытерпела. Никогда не устану благодарить богов за баню. Лучший подарок людям. Но и Гарьке от меня досталось! Даже сквозь облака пара было видно, что из белой Гарька стала малиновой. И как нас обеих узкий мосток донес до воды? Ума не приложу.
Все на свете забыла, когда тело, утомленное долгой дорогой, рваное железом, затопило блаженной истомой. Раз за разом возвращались в баню, пока сил оставалось. И тут гляжу, а Гарька сушит волосы, выходить собирается. Спрашиваю:
– Неужели спеклась? Думала, поздоровее ты сердцем.
– Мы не одни на этом свете. Кому-то банька еще нужней.
Вот так! Я обо всем позабыла, уела меня наша коровушка. Сколько времени прошло? Уже солнце село, а когда мы уходили в баню, еще высоко стояло над дальнокраем. Ничего нам Безрод не сказал, только с легким паром встретил. Даже не покосился в нашу сторону. Ну, хоть бы словом попрекнул! Нет. Лишь усмехнулся, шутливо зажмурил глаза, да руками закрылся, – дескать, отчего так светло стало? И Тычок балагур тут как тут. Этому не пустить острого словца по бабьему племени, – как дармового пива не выпить. Даже наша хозяйка, уж на что баба тремя детьми разжилась, и та в краску вошла. Сивый с Тычком ушли, и я заметила, как наша хозяюшка проводила Безрода странным взглядом. Долго в спину глядела, – и глубоко вздохнула. Полнотела, статна, пригожа, только лоб рассекли две заботные морщины, о детях, о безмужнем хозяйстве. В общем, ладная баба, только несчастливая.
Встрепенулась, подскочила с места чисто девушка, как будто что-то вспомнила, и унеслась в баню. Рубахи забрать, да простирнуть, пока мужчины парятся. И, по-моему, наша вдовица с превеликим удовольствием стирала красную рубаху Безрода, да самолично перед огнем сушила.
За столом хозяюшка все подкладывала и подливала, и Безроду пуще остальных. Угощала жареной дичью и ароматной выпечкой. Дичь в лесу добывал старший сын, корни, из которых пирогов напекла, выращивала на огороде во дворе. Слету угадала в Безроде нашего воеводу, и не сказать, что ошиблась. Глядела прямо, глаз не отводила, как только баба может на мужчину глядеть.
Вокруг нашей хозяюшки даже воздух в избе налился искрами, отяжелел. Еще чуть – и засверкает. Она не стеснялась и не лукавила. А чего свободной бабе, богатой тремя детьми, низводить глазки долу, точно малолетней девке? Свое отженихалась, теперь каждый счастливый день на вес золота. Я могла понять Гарьку, которая будто насквозь пронизывала глазами нашу хозяйку, Ягоду. Словно оценивала. Гарьке не все равно, под каким деревом Безрод в тени приляжет, не говоря про то, на чью грудь приклонит голову.
А вот себя понять не могла. Изнутри поднималось что-то горячее, сама не знала что, и жгло, ровно кострищное пламя. Аж перед глазами темнело. Безрод усмехался и глаз от Ягоды не прятал. А чего ему бегать от сочной бабы? Ее сожми в руках посильнее, вся соками истечет! Я даже зубами заскрипела. Так частенько бывает. Только соберешься выбрасывать ненужную вещь, на нее тут же находится охотник. И уже становится жаль отдавать. Я первая встала из-за стола после трапезы. Нутро так полыхало, что не знала, куда себя деть. На мгновение пожалела, что теперь не зима. Тогда просто упала бы в снег лицом и лежала, пока весь подо мной не стает. Но откуда взяться снегу в конце весны? И я просто унеслась на берег озера, сбросила одежду, нырнула и плыла, пока не вылезла на тот берег. И все равно сил осталось, как будто не плыла. Я не знала, что со мною… хотя нет, вру. Все знала. Потому и плыла. Отдавала воде злую силу, – лишь бы не думать, лишь бы сказать самой себе то, что было для меня подобно смерти.
Гарька все-таки нашла меня. Гляжу, берег заволновался, лунная дорожка пошла рябью, вода расплескалась о берег, я даже подобралась. Нож всегда со мной. Ножны к руке приладила, когда в воду полезла. Как не забыла еще?
– Вот ты где! Далеко забралась.
– Как нашла?
– По лунной дорожке поплыла. Чего бесишься? Силу некуда девать? Вроде в бане всю оставила.
Я ничего не ответила, только швырнула в воду камень со злости.
Гарька лучше меня самой знала, что грызет мне душу.
– Это я сказала хозяйке, что мы никто Безроду. Ни ты, ни я. На нее зла не держи. Да и тебе-то что?
Действительно, мне-то что? Идем вместе бок о бок, до первой смерти. Либо он, либо я. Хотя… Мне уже давно полагается пировать в Ратниковых палатах, да что-то не пускает.
– Кто-то.
Да, кто-то. Ой, что это я? Неужели вслух заговорила, и хитрющая Гарька меня поправляет?
– Полно. Спать пора. Берегом вернемся или вплавь?
– Вплавь.
Снилось, будто несла что-то в кулаке, а потом глядь – больше нет. Обронила где-то. Утекло сквозь пальцы. Перемешались для меня сон и явь. Утром так и не поняла, спала или нет. То ли выспалась, то ли сонная.
Всю ночь как на камнях пролежала и поутру встала, ровно избитая. Ягода разместила нас в избе – меня, Гарьку и Тычка. Старик со старшими мальчишками храпел в сенях, мы с младшеньким – в палате. А где хозяюшка ночным жаром полыхала, мне оставалось только догадываться. Не в пример кособокому хлеву, стоял во дворе аккуратный амбар, полный душистым сеном, – ведь ранние луговые травы уже поспели.
А Ягода уже была на ногах, наставляла среднего мальчишку. Чтобы вволю выпас коней, да на дальнем выгоне, там бережок положе и трава сочнее, да чтобы ноги коням не забыл стреножить, да на лес поглядывал. Солнце встало, впрочем, в наш угол могло и не заглядывать. Светом, которым лучилась хозяйка, могла бы обогреться каждая травинка в округе. По всему было видно, Ягода устала, спать хотела неимоверно, но улыбалась, как будто заново родилась. И такая сладкая истома лежала на ее лице, что во мне махом взыграло ретивое. Захотелось разбить красивое лицо вдрызг. Вовремя сдержалась. Подумаешь, баба подобрала то, что я выбросила! Эка невидаль! А если по совести, Ягода ничего у меня не украла. Да и как можно украсть у человека то, что своим не считает? Так чего я в бешенство вошла? Давно, еще на родине, дружинные в годах говорили, будто душа человека темна, как лес в полночь, а бабья душа вовсе потемки непролазные. Бабы постарше с ними соглашались. Тогда не понимала. Теперь поняла. Поняла, что сама себя не понимаю. Иной из прошлого в свое будущее галопом несется, вся жизнь на скаку. Я из прошлого вышла хроменькая и не бежала – устало ковыляла в будущее. Дойду ли?
До седьмого пота работала с мечом на дальнем берегу, на небольшой опушке. Ратное дело забывать не следует, вот только в рукопашной сойтись было не с кем. Гарька оставила меня саму с собой. И правильно сделала. Это лишь вид у нее глуповатый – как выкатит синие глаза, так и подумаешь: «дура». Нет, далеко не дура. Сколько еще у Ягоды простоим? Два дня, три, седмицу?
– Как долго еще простоим?
Сивый удивленно уставился на меня.
– Торопишься?
– Может, и тороплюсь. То моя забота. Так сколько?
– Не знаю.
Безрод с ног до головы смерил меня холодным взглядом, ухмыльнулся, повернулся спиной и молча ушел. Мне, скаковой кобыле, точно шлея под хвост попала! Гоню всех в дорогу, будто полоумная. Все рады пожить под крышей хоть несколько дней, похлебать на крылечке варево из дичи, – только мне неймется. Вижу, Гарька, по-домашнему соскучилась, но молча сопит в две дырочки, Тычок тоскливо на меня косится, Сивый молчит, как обычно. В скором времени я, наверное, стала бы копытом бить, как всамделишная дикая кобыла, если бы не маленький Ягодкин. Верно говорят, собаку и мальца не обманешь. Младший сынок Ягоды после трапезы влез ко мне на колени, обнял за шею и шепнул на ухо, чтоб никто не услыхал.
– А правду мамка сказала, что ты баба-вой?
А я, дурища перерослая, в толк не могла взять, отчего пострел второй день кругами ходит! А он, оказывается, с духом собирался! Хотел спросить. И непременно сам. Наверное, мальчишке я казалась очень страшной – здоровенная, бескосая, плечами вровень с Безродом, да и ростом под стать.
– Правда.
– И меч у тебя есть?
Ягодкин мяконькими губешками страсть как ухо мне расщекотал, но я лишь улыбалась, терпела, головы не убирала.
– Есть.
– И все равно ты не ходи на полночь. Там людишки лихие гнездо свили. Про ваших коней уже, как пить дать, прознали. Мамка говорит, Сорока с лихими знается. Он и доносит.
Сорока, Сорока… Уж не тот ли это низенький, вороватый мужичонка, что хотел давеча заглянуть в глубь двора, все шейку тощую тянул? Мы с Гарькой с озера возвращались, спугнули. Так и не узнали бы, кто у забора стоял, – хорошо, из темноты кто-то окликнул. Кажется, Сороку и звали. Маленький Ягодкин, Рыжиком звали, водил пальчиком по вышивке моей рубахи и, махом позабыв про лихих людей, вдумчиво бормотал:
– Лиска хитрая бежит по долам, волчище зубастый лесом крадется, кабан-секач землю роет, белка-погрызушка орешки грызет…
Рыжику года четыре, вечно взъерошен, чумаз, передних зубов нет, теперь сосредоточенно читает узор на вороте. Сама не знаю почему, но мне вдруг захотелось уложить непослушные волосы, утереть сопли и расщекотать Рыжика, чтоб малец рассмеялся на всю избу. И некому меня, дуру, сдержать! Ягодкин смеялся чисто и звонко, как смеются только дети, сам щекотал меня, тут и я, кобылица, заржала во все горло. Как Безрод умудрился в избу войти, что мы оба ни сном, ни духом? Стоял в дверях, сложив руки на груди, и глядел на нас, не дыша. Ровно спугнуть боялся.
Муженек молча глядел на нас, а я ждала, что усмехнется. И когда неловко переступила ногами, отчего Рыжик повалился мне на грудь и повис на шее, беспричинно засмущалась. Дурачок. Подумал, что мы играем в лошадку, а когда лошадка начинает взбрыкивать, нужно держаться в седле и хватать ее за шею. Он и схватил. Смеялся в самое ухо, и я отчего-то наливалась краской. А Рыжик с первого дня почему-то совсем не убоялся дядьки со страшными шрамами на лице. Его мать, впрочем, тоже не испугалась.
Безрод не ухмыльнулся, и я была за это благодарна. Сивый улыбнулся, совсем по-доброму, и я опешила. Только раз видела, как Безрод улыбается, холодная, равнодушная усмешка – совсем другое. А тут – при холодных глазах – вышла теплая улыбка. Я не понимала, отчего краснею и смущаюсь, злилась, краснела и смущалась еще больше. Ни разу не уступила своему страху, мне ли смущаться и краснеть? Безрод ушел, но я еще долго прятала пылающие щеки в разлохмаченные вихры Рыжика.
После трапезы ко мне на завалинку подсела Ягода. Уж не знаю зачем, а подсела. Мялась, мялась, ровно не знала, с чего начать.
– Чего ж ты не сказала? Сама не догадалась бы. Глядитесь друг на дружку, ровно кошка на собаку! Где уж понять, что вы муж да жена!
Опаньки! Неужели виниться пришла? Только найти бы эту самую вину. Я зло катала языком во рту маленький мосол, и тот звонко стучал о зубы. Что мне оставалось сказать?
– Совет да любовь.
Ягода опешила, отпрянула и долго глядела на меня, непутевую, с жалостью.
– Ой, глупая ты еще, глупая! Тебе еще жить да жить, и бабьего ума набираться!
– Ты зато, погляжу, уже набралась. – Глядя в землю, я беззлобно усмехнулась. Не хотелось говорить, но встать и уйти было просто лень.
– До того не была разлучницей, – Ягода глядела на меня, глаз не прятала, и вдруг ухмыльнулась. – И теперь не стала.
Трудно что-то возразить на такое. Я в сердцах зло выплюнула мосол и спросила:
– Ну, что ты в нем нашла? Объясни мне, вредоумненькой! Или глаз у меня нет? Может быть, чего-то не вижу? Или не понимаю в жизни?
– Глаза у тебя есть, и даже зеленые, как погляжу, а только человеческого нутра своими зелеными очами ты не видишь.
– А что я должна видеть? – пожала плечами.
Лицо Безрода такое… жуткое. И глаз холоден. Глядишь на беспояса, и словно ветерок дует жарким полднем. Только не замерзнуть бы с того ветерка. Не будь этих страшных шрамов… Я много раз пыталась пробиться сквозь завесу рубцов, разглядеть Безрода, каким тот стал бы без шрамов, но не получалось. Над Сивым как будто морок висел, шрамы не давали углядеть истинного лица. Не пускали, хоть мотай головой, хоть не мотай.
– Ты не видеть должна, а чувствовать. Чувствовать, будто стоишь за каменной стеной. Чувствовать, что тебя берегут два меча, один висит на поясе, второй на двух ногах стоит!
Ягода еще что-то говорила, но я уже не слушала. Ей только песни складывать. Такой дар пропадает, – ишь, залилась чище соловья. Пыталась представить рядом не человека, а стену, и зябко поежилась. Холодной вышла та стена. А насчет двух мечей, пожалуй, правда. Сивый и впрямь похож на меч. Пока не тронешь – молчаливый, жесткий и холодный, а тронешь – молчаливый, жесткий и холодный. Что так, что эдак. Я замотала головой. Заставила замолчать внутренний голос. Перебила, перекричала.
– А что, говорят, на полуночи лихие людишки пошаливают?
Ягода аж отпрянула. Понятное дело, отпрянула. Любой бы отпрянул. Ни с того, ни с сего разве орут?
– Лихие людишки? – Ягода переспросила. – Озоруют, сволочи. Много их. Полтора десятка, не меньше.
Сколько? Полтора десятка? Всего-то? Ты, свет-хозяюшка, расскажи про полтора десятка своему любовнику! Думаешь, испугается? Наверное, не знаешь, зазнобушка, откуда мы целый табун с собою привели? А все оттуда, спелая ты наша, одиннадцать коньков – добыча Безрода, три – моя, хотя, если по правде – все его! Еще недавно думала, что меч при Сивом, как седло при корове. Дура была. Безрод сам в драку не полезет, но и прочь не побежит. Чисто меч в ножнах! Пока в ножнах – не порежет, а выйдет на свет, – ого-го-го! Еще поглядим, чья возьмет. Одни вот поглядели. Догляделись. Эх, Сивый, меч под коростой! Не сверкаешь, но тускло блещешь, красотой рукояти в глаза не бросаешься, лишь неприметно сереешь крепостью кости. Боевой меч, а не праздная, богатая игрушка.
– Да-а-а! Полтора десятка – это сила! – не знаю, поняла ли Ягода, что едва не смеюсь, а только подозрительно на меня покосилась.
– Смех смехом, а полтора десятка насквозь проехать – не поле перейти!
– Во-во, – согласилась я. – Как мимо поедешь, каждый подарит дырку в шкуру, а если по мечу да в каждой руке… Издырявят, чисто решето. А если и вовсе вилы в бок…
– Ну вот, что, голуба, – Ягода, видать, поняла, что я раздражена. Встала. – От злобы себя в локоть кусаешь! Ничего у тебя не украла, а издеваться над воем не дам. Не дам! Ты будто собака на сене. Сама не «ам» – и другим не дам! А ему баба нужна, поняла? Теплая баба под жесткий бочок. Случается с мужчинами такое, – эка странность, правда? Если надумаешь, хоть посреди ночи уйду, а не надумаешь – твоя беда. Вот мой сказ!
Ягода повернулась и ушла. Вот так! А я осталась. Злая, уязвленная до глубины души. О боги, что со мною? Отчего глаза кровью налились, как у недоенной коровы? Сама себя боюсь!
Спать не смогла. Полночи проворочалась с боку на бок. Во сне перед глазами стояло Безродово лицо, а я сдирала с него шрамы, что Сивый за всю жизнь насобирал. Шрамы пристали намертво, не отставали, а я шипела и упиралась изо всех своих сил. Тщетно. Думала, вот-вот проступит под шрамами истинный облик, – хоть увижу, от чего бегу. Потом проснулась, тихонько встала, надела рубаху, порты – и вышла. Бегом спустилась к озеру, с разбегу ушла в воду и через какое-то время поднялась на тот берег. Горячая, ровно взмыленный конь, упала в предрассветные росы и сладко уснула. Мокрая, да в росах. Но даже ухом не повела. Бывает же такое!
Видать, Ягода оказалась страсть как горяча. У обоих утром встали под глазами темные круги. Легкая ухмылка оживила всегда плотно сжатые губы Безрода. Не много в жизни мужчине надо! Теплая баба под жесткий бочок, и в человеке что-то неуловимо меняется. Глаза еле заметно ласкают стройный Ягодин стан; красиво изогнутые губы в обрамлении усов и бороды, всегда плотно сомкнутые, вот-вот счастливо улыбнутся. Еще недавно их рвали боевыми рукавицами и били кулаками, и вот давешней ночью терзали жадные бабьи уста. Много сил отнял у Безрода этот роздых, – лучше бы мимо прошли. Глядишь, больше спал бы. Никогда не была в мужской шкуре, но бабы всегда говорили, что если жена ночью была горяча, муж поутру вставал какой-то не такой. Ровно за кромкой побывал. Вот уж точно не такой! Гляжу на Сивого – и будто подглядываю сквозь плетень в чужой двор. Все не для меня. И долгие взгляды не по мне скользят, и доброе слово не мое ухо гладит, не мой стан греет мозолистая ладонь. А не больно-то и хотелось!
В путь, скорее в путь! На полночь, прямиком по дороге, сквозь лихих людишек. Кому что, – одному бабу потеплее, другому меч похолоднее. День проходил за днем, а Безрод как будто вовсе не собирался в дорогу. Лицом потемнел, под глазами пролегли тени, только оба мало не светились от счастья. Тычок даже стал посмеиваться в бороду. И ладно бы только он. Все косились на меня, кобылицу непокрытую. А пусть косятся, ведь им невдомек, что видят меня, непутевую, до первого меча. И однажды я заметила, как Безрод исподлобья, как-то странно, оглядывает Ягодину избу, – ровно к себе примеряет. И так поглядит, и эдак. То задумается, то лицом просветлеет, то возьмет Рыжика на руки и глядит на мальца, будто хочет что-то разглядеть. Часто ловила на себе его мрачный, холодный взгляд.
А утром седьмого дня Ягода поймала меня во дворе и куда-то потащила за руку. Сама растрепана, волос выбился из-под платка, глаза горят, губы трясутся.
– Да что стряслось? Лица на тебе нет!
– Уезжайте, прошу, уезжайте! – Ягода сама не своя, а губы сквозь тряску улыбаются. – Ох, Вернушка, забирай мужа, да увози! Ой, горяч, ой, спалит меня всю! Сама любить начинаю и поделать ничего не могу! Погубит меня, душу себе заберет, а у меня трое, мал мала меньше! Ох, нутром горяч, да глазом холоден, телом палит, глазом леденит! То холодно мне, то жарко! И страшно! Страшно мне!
Ягода держала меня за руку и горячо шептала, едва ли, впрочем, меня замечая. Глядела мечтательно куда-то вдаль и ломала в муке красивые брови.
– …К избе моей примеряется, себя в ней видит. Пригрелся, а Рыжика так и вовсе с рук не отпускает. Думаю, остаться хочет. Не сегодня-завтра скажет.
– Ревешь-то чего? – я зло отдернула руку и ухмыльнулась. – Не того ли хотела?
– И хочу! – прошептала Ягода. – И хочу! Все бабье во мне криком кричит и ликует, да только разлучницей стать не хочу. Не хочу! И боюсь я его! Горяч, аж страшно становится. Петь буду!
Наверное, в самом деле полезла бы песня из счастливой бабы, да только я ей рот зажала. Да, пора в путь трогаться. Пора. Загостились.