ЧАСТЬ 4
ДОРОГА К ДОМУ
Глава 17
Сеча
Я затаила дыхание. Одним богам известно, чего мне, избитой бабе, силком взятой в жены, стоила личина преспокойно спящей дуры. Нацепила на лицо аккурат для «дражайшего» муженька. Когда Сивый присел подле меня и прикрыл маслянку ладонью, чтобы в глаза не било, думала, все мое естество провалилось куда-то в пятки. Даже нутро охолонуло. Когда начала вставать после ранений, пригрела на груди длинный скол серпа и никогда с ним дальше не расставалась. Никто о том и не узнал. Болтали, что железо холодное, равнодушное – враки все. Самой удивительно, но даже в студеную весеннюю пору, серпяной скол не холодил, а грел, будто внутри пожар занимался. От острого железа делалось тепло и спокойно…
Полагал, сплю. Не вижу. Но как только Безрод потянул руку к лицу, думала, выдаст сердце – так забилось, едва грудь не прорвало, та едва ходуном не заходила. Хорошо я успела глаза прикрыть. Сивый не видел, но под сеном изготовила в кулаке серпяной скол. Дурень! Если бы не рассчитал, коснулся меня хоть немного тверже своими дубовыми пальцами – упал бы наземь с зевом на шее. Разнесла бы глотку вдвое. Умею. И глазом бы не моргнул. Но что-то меня сдержало. То ли засомневалась, сил еще не всласть прибыло, то ли еще что-то – не знаю, гадать не буду. Знаю одно, корявый палец муженька коснулся волос легче легкого, убрал прядь со лба так бестрепетно, будто ветерок пронесся. Прошептал, дескать, скоро уйдем дом искать и отошел. Только тут у меня внутрях все разжалось, будто до того было скручено, чисто оленьи жилы в тетиву. И сама не заметила. Едва память от натуги не упустила. Куда мне битой-перебитой такое напряжение? Аж голова завертелась. Все-таки решил, дурень, искать со мной счастливой жизни! Не внял уговорам. Сколько просила, умоляла, все без толку! Наверное, думает себе, если слезами не исхожу, отошла от горя, оправилась. Дурак! Нутром плачу, душой рыдаю – тяжко! А слез моих горьких тебе не увидеть, муж постылый! Прежде кровью изойду, чем слезами. Дорого тебе встанет каждая моя слеза, может, и жизни не хватит сменять.
Лежала и уснуть не могла. На каждый шорох вострила ухо, не муженек ли за лаской встал? Сколько глядимся друг на друга, со двора Сивый ни ногой. Других баб в дом не водит, сам за порог не шастает, Гарьку, эту хитрую коровищу, не считаю. Дать ей волю, станет Безрода на руках носить. И без того в рот заглядывает, каждое слово ловит. А ведь не любит она его, или я чего-то не вижу, не понимаю? Тогда что? Не знаю, теряюсь в догадках. Столько времени постылый муженек ходит бабой необласкан – жду, когда у него кончится терпение, жду, что полезет брать силой и боюсь, что не совладаю. Много сплю, лишний раз руки не подниму, силы берегу. Тружу себя, дорогую, помаленьку, не в тягость. О боги, мне бы прежней стать, когда сильничать полезет!
Сама не приметила, как сморило. Уснула. Слава богам, этой ночью Безрод за лаской не полез. А утром первое, что увидела, едва раздернула веки – его синие холодные глаза. Будто ключевой водой окатили, махом проснулась. И помнится, даже застонала от досады. Мне снились Грюй, отец с мамой, сестры, казалось, вот вскочу с ложа и прыгну отцу на руки. А он закружит меня, кобылу здоровенную, ровно дитя-трехлетку. Кажется, смеяться во сне начала… Разбудила, дурища, Безрода! На самой заре постылый муженек навис надо мною, ровно каменный истукан, и спросонья никак не могла понять, как он смотрит: зло или с добром. Уже сколько времени гляжу в синие глаза и все не могу понять, что за человек – добр или зол, честен или пройдоха, смел или трус. Никак не могла понять, но вот открыла глаза, и будто кто-то свыше надоумил – страшный человек Сивый. Слюной не брызжет и глазами не вращает, но все равно страшный, будто ножевое лезвие. Такой же холодный и блеклый. Когда бросится? Сейчас? А что захочет меня – уверена. Писаной красавицы, ножами да мечами подпорченной, без переднего зуба, с опухшим носом, с подбитыми глазами как не захотеть? Аж самой делается смешно сквозь слезы.
Благоверный долго на меня глядел, насквозь простуживал студеными гляделками, но и меня батя не пальцем делал. Глаз не отвела, хотя и замерзла. Смотрел, смотрел и говорит:
– Встань.
Встала. Долго вставала, с ленцой. Хотела в бешенство ввести. Куда там!
– Дичиться еще долго будешь? Не хватит?
Хватит? Как же мне не дичиться, ведь вас даже рядом не поставишь! Как можно равнять Грюя, светлого, будто солнечный луч, да тебя холодного, точно зимний лед? Разве заменишь человеку блаженное тепло звенящим морозом? Ненавижу! Так и сказала.
– Ненавижу!
А Сивый лишь кивнул и ухмыльнулся, как будто этого и ждал. Не сказать, что Безрод великан, мы с ним почти в одном росте, ну, может быть, он перерос меня всего на пару пальцев. Думала даже, в рукопашной сойдемся – заломаю. А он, усмехаясь, обнял и поцеловал. Да так скоро, что и моргнуть не успела. Глазами не успела хлопнуть, а руки сами сделали, что было нужно. Как серпяной скол в ладони оказался, сама не поняла. Впрочем, это не удивительно – с ним засыпала, с ним вставала. Его-то и сунула Сивому в пузо, остервенело так, зло. Обломок длиной в ладонь с пальцами почти весь в брюхо и сунула.
Думала, рухнет Безрод. Не рухнул, сволочь, только губы поджал. Отпрянул, а глазах столько темноты разлилось… будто в небе перед грозой. И держался бы за бок, да стонал – нет же! Стоял прямо, белый, как некрашеное полотно, усмехался и тащил скол наружу. Пригляделась и обмерла от удачи. Помнится, Гарька болтала, будто Сивый на ножах бился за меня в драчной избе и получил нож в бок. Скол пришелся тютелька в тютельку в старую рану, как будто сами боги направили мой удар. Безрод стоял и тащил из себя острое железо. Зубья не пускали наружу, рвали тело по живому. Едва жилы на лезвие не намотал, пока тащил. Знаю, больно было, а все равно стоял и криво усмехался.
Рывком вытащил ржавый клин, аж прожилки выползли наружу за лезвием, отряхнул и заскрипел зубами. Думал, не услышу. Услышу даже стук капель крови о землю, да на каждую стану приговаривать: «Беги скорей, весь пол залей, беги-выбегай, жизнь вылетай!» Вот такая гадкая, ничуть не пожалела о содеянном. Сивый стоял и ухмылялся, а у меня кровь к лицу прилила. Думала, немедленно начнем драться, в мыслях уже садила кулаками, грызла зубами. Челюсть Безрода медленно заходила, и мне показалось, будто от гнева он обо всем позабудет. Позабудет о том, что я баба, о том, что хотел искать со мною счастливой доли. Уж я бы точно позабыла, едва кровь ударила в голову. Ага, как же! Биться станем! На меня дунь покрепче – с ног снесет, а все равно будто крылья за спиной выросли, море сделалось по колено. Сивый только усмехнулся и что-то сделал руками, жаль не увидела что. Перед глазами все померкло, а Безрод размылся в неясное пятно. Только зубы мои и клацнули. Так приложил, что вон из меня память. И когда успел?
В память вошла от удушья, лежа на сене. Кто-то тяжелый давил на грудь и не давал дышать. Не сказать, что испугалась, просто стало гадко и злостно – дернулась во всю мочь и смачно выругала постылого мужа. Говорить было очень больно, в затылке вдруг отдалось. Не иначе Сивый челюсть мне своротил. Глаза открыла, вижу – коленями придавил, пальцем пробует на остроту серпяной скол, кровища из раны так и хлещет, а сам с каждым вздохом белеет. Так вот как Сивый дело обернул! Думала сильничать станет, закроет рот и отомстит бабе по-мужски, так нет же! Порешить удумал! И что ему от меня несговорчивой ждать? Любви да ласки? Хороша ласка! Острым лезвием да в старую рану. Ай да я! Ай да дура! Не убила, только разозлила. Распорет мне грудь, вынет сердце, и съест на моих глазах, пока подыхать буду.
А Безрод подцепил пальцем рубаху у ворота и дернул вниз. Хлипкая ткань с треском разошлась, и явилась я Сивому вся, как родила меня мама на белый свет. Волны жара захлестнули лицо, наверное, стала пунцова, чисто зарница и шипела, как змея. Только плевал он на меня, полудохлую, что извивалась под коленями! Я тогда крикнула: «Трус! Баба! Нелюдь!»
А Сивый на мои крики и бровью не повел. Хотя нет, вру. Криво усмехнулся и положил руку на левую грудь. Закусила губу, удерживая крик внутри – не дождется – и отвернулась. Но Безрод мягко взял меня пальцами за подбородок и заставил повернуть голову обратно. Хотел, чтобы видела. Взмолилась тогда горячечным шепотом:
– О боги, Ратник, я больше твоя дочь, чем Матери Земли, так почему же мои глаза не мечут молнии? Сделай так, чтоб хоть разок я стала подобна тебе, дай моим глазам грозовую силу, не дай снести позора и остаться жить! Не дай!
Мой муж только усмехался. Я лежала на собственных руках, заведенных под крестец, голова мало не раскалывалась, а на животе сидел Безрод и стискивал ногами, как норовистую кобылицу. Помню, процедил сквозь зубы что-то обидное, я даже вспыхнула ровно костер.
– Думал, горяча, будто пламя, но оказалась холодна, как лягушка!
Себя от злости позабыла. Лицо заполыхало, будто сунули носом в колючий снег. Не сразу поняла, почему Сивый усмехается. А он просто ущепил пальцами, твердыми, будто камень, кожу над левой грудью, там, где второй месяц жглось рабское клеймо, и срезал одним махом, едва не с пальцами вместе.
Сначала не поняла, отчего так запекло в груди и стало горячо, ровно кипятком ошпарили, потом скосила глаза и… дыхание сперло. Память медленно утонула в потоках крови, что потекли из меня, как вода из дырявого меха. Не иначе Безрод задел сердце, и в нем отверзлась жуткая дыра.
Я металась в жару и сквозь это пылающее марево что-то видела, что-то слышала, и даже что-то говорила. Должно быть, несла полную чушь. А Сивый нес меня. И как мы оба не рухнули, тогда не поняла. Мерно покачивалась на его руках, ровно дитя в люльке, а жаром всю охватило – едва до углей не сгорела. Ни руку поднять, ни ногой брыкнуть. Помню еще бабкин глухой крик. Испугалась ворожея за меня. Думала, убил. А я мало на небо от счастья не взлетела. Больше на раба!
– Боги, боженьки, зарезал? – упавшим голосом глухо вопросила Ясна.
Не видела, но представляла, как ворожея схватилась за сердце.
– Да ну ее! – буркнул Сивый над самым ухом. – Надоело! Толку с нее, как с козла молока!
– Изверг! – прошептала хозяйка. – Истинно изверг! Была бы у тебя мать – отреклась от сына, был бы отец – выгнал из избы, был бы старый дед – от стыда помер!
– Куда класть? – оборвал Сивый ворожею. Эх, не успела Ясна бабкой попрекнуть моего муженька!
– Да в избу неси, бестолочь! Ох, кровищей молодица изойдет! – мне так и представилось, как старуха гневно потрясает кулаками перед лицом Безрода. – Чего не добил, если взялся? За что на муки обрек?
С нас обоих крови натекло – жуть! И еще поглядеть с кого больше. А ворожея всю кровь, что увидела, мне приписала. Безрод и словом про свою рану не обмолвился. Не захотел. Гордый, сволочь! Да только та гордость вместе с кровью выходит! Скоро уже ничего не останется! И скорее бы…
Я очнулась от легких прикосновений. Кто-то осторожно, не надавить бы сильно, отирал мокрой тряпицей мою рану. Открыла глаза. Гарька. Губы сурово сжаты, глядит на меня без приязни, будто мужа у нее увела.
– Чего косишься, зло таишь? – прошептала я.
Едва сил наскребла. Слаба стала – не передать.
– Дур давно не видала. Посмотреть интересно.
Были у нас девки поумнее меня, но и я в дурах никогда не ходила. Но тут даже за живое не взяло. Видать, мало во мне, горемычной, осталось живого. Не скажи Гарька, что плачу, сама никогда не догадалась бы. Может и впрямь стала круглая дура? От горестей, которые навалились со всех сторон, как бабе не поглупеть? Не всякий воин сохранил бы ум в здравии, что же про меня говорить?
– Слезы утри! И без того жизни осталось на один вдох, а тут сама отпускаешь со слезами! Жить надоело?
– Хочется жить, страсть, как хочется! – шепнула. – Только не стану женой твоему хозяину! Лучше сгинуть!
Как мне хотелось крикнуть это во весь голос, да чтобы Сивый услышал! Но я лишь прошептала заветные слова, хорошо хоть Гарька поняла, что бормочу.
– Стерпится – слюбится. Замужняя ты теперь.
– Порешу его!
Ой, мне! Обещала порешить, а саму едва слышно! Чуть памяти не лишилась после этих слов.
– Учила утица селезня летать! – усмехнулась Гарька. – Замужняя ты теперь, хоть из шкуры выпрыгни!
Я промолчала. Думала. Почему Сивый оставил жить, да к тому же из рабства вырвал? Ведь знал, что не уживемся. Знал, что буду зубы на него точить, а случиться в руках нож – то и нож. Знал, что быть меж нами большой крови. С почином тебя, Безрод!
Гарька ушла, а я осталась лежать и думала, думала, думала. Сивый оказался живуч, ох живуч! Я и раньше видела такие раны и не единожды. Бывало, умирали от них. Год назад на моих руках помер Сова с ножом в боку после битвы с пришлыми. Аккурат в том же боку, аккурат в том же месте, только угол чуть другой. Серпяной скол оказался длиной в ладонь с пальцами, почти на всю длину в рану и сунула. Безрод едва-едва пальцами ухватил, чтоб вытащить. А мог и не ухватить! Лезвие скользкое, корешок из раны торчит маленький, как же надо было исхитриться, чтобы ухватить злую железку? Наверное, зубец уцепил ногтем, иначе никак. По живому рвал, тащил наружу вместе с жилами, серпяной скол ощерился острыми зубьями против хода. А Сивый криво ухмылялся и тащил скол наружу. Ухмылка будто окаменела на его лице, сером от боли. На свою голову оставил меня жить.
Грудь подживала, и встала я скоро. А солнце уже припекало вовсю! Только пустой для меня вышла эта весна. Не водить больше хороводов, не стоять лицом к лицу с милым, не слышать от парней-соратников шуток, дескать, вой за воя замуж идет! На душе стало пусто, будто разверзлась посередине огромная пропасть, в которую ухнуло все, что любила. В эту трещину канули шутки, что сыпал для меня Тычок, там пропадали добрые слова, которые находила для меня ворожея. Мне было не жарко и не холодно от жизни, расцветавшей кругом день ото дня. Одиноко, пусто и тоскливо.
Я не видела Безрода последующие дни. Неужели все же помер? В груди что-то шевельнулось, и с удивлением обнаружила в себе досаду. Не сказать, что было жаль Сивого, просто так же горько становилось на душе, когда от твоей руки умирал достойный враг, прямой и честный. Теперь я понимала ребят-охотников, которые рассказывали странные истории – будто поедом себя ели, когда под их копьями да стрелами падал матерый волчище и до самого конца не прятал зубы и не отводит злых глаз. Душа словно раздвоилась. Ненависть и злость никуда не исчезли, но теперь к ним присоседилось смутное, глухое уважение, непослушное мне самой. Я знала, что такое боль, знала, что такое тащить из себя лезвие, когда зубья упрямятся и рвут по живому. Единственное, чего не знала, как при этом ухмыляться, оставаться в сознании и нести на руках еще кого-то. Часто представляла себе тот день по-другому – уж лучше бы Сивый вонзил скол мне в грудь, а я на последнем издыхании рванула бы его прочь и разорвала самое себя… Достойно ушла бы из жизни. Мечты, мечты… Меня выходили бабка Ясна, Сивый, Гарька и дед Тычок. И снова ругаться с Безродом, снова показывать ему зубы. Те, что остались целы. Тошно, ровно пепла наелась.
Мой постылый муж внутри как будто из булата остоял. Уже на третий день выполз из амбара на солнышко. По-моему, ворожея так и не узнала о ране, что я расковыряла. Только старый Тычок косился на меня и морщился, будто самого скрючили поясничные боли. Безрод по стенке амбара прошел несколько шагов, оглянулся туда-сюда, не видит ли кто, и просто рухнул на колоду. Прищурился на солнышке и заулыбался, ровно бездельник, что сладко выспался и от пуза наелся. Будто ничего и не случилось. Меня аж оторопь взяла. После таких ран, бывало, вовсе не вставали, где уж тут вид показывать, что все хорошо. Никто не видел, кроме меня – Сивый ковылял по двору, едва не падая, и если бы стену амбара вдруг убрали, как знать, удержался бы он на ногах…
Стояла за углом и во все глаза подглядывала за Безродом. Вот кого он мне напомнил – сытого и довольного котяру, что выполз погреться на весеннее солнышко. И только я знала, что кота порвала одна дикая кошка и порвала страшно. Мало кишки на коготок не намотала. Три дня я провалялась под руками ворожеи, и все три дня Сивый появлялся в избе только в трапезное время. Садился со всеми за стол, перешучивался с Гарькой и Тычком, а я во все глаза выглядывала в нем особую бледноту. Даже бабка Ясна ничего не прознала. Знали только я и Тычок. Сивый разве что морщился чаще чем обычно.
– Чего нахмурился, бестолочь? Слова не вытянешь! Или я весь волос повыдергала?
Так, выходит, бабка схватилась вовсе не за сердце, когда Безрод поднес меня к порожку! За меня горемычную ворожея оттаскала постылого муженька за сивые волосы! А ведь еще недавно Ясна была нелюдима, как старая бобылиха, и жила от соседей наособицу. Видно, крепко Сивый ей в душу запал, просто так за волосы не дерут. Воспитывала! Меня вот за волосы не потаскаешь. Только-только стали отрастать, еще не намотаешь косу на руку.
На исходе третьего дня, на самой заре меня посетила шальная думка – а кто Безрода полотном перетянул? Неужели сам? Отчего-то не верилось, что это старик и Гарька, скорее точно знала – не Тычок и не Гарька. Коровушка наша уж точно не выдержала бы и сказала мне пару ласковых. Оставить рану кровоточащей Безрод не мог, тогда, выходит, сам перетянулся? И перетянулся как ладно! Нигде под рубахой не топорщилось, не мешало. Неужели сам с раной возился, без бабки обошелся? Разве встал бы на ноги так быстро без заговорного слова? Такое лишь бойцы делают, причем самые дерзкие, которым за ворожбу по холке получить – что наземь плюнуть. И даже не всякому дерзкому и бывалому это по силам. Мой Грюй знал заговорное слово. После стычки с вредами не стал дожидаться ворожца, сам взялся за раненного Оглоблю. А если бы стал ждать, потерял парня. Ворожцу и самому тогда в сече досталось. Воевал бы теперь Оглобля в дружине Ратника.
Никогда не видела Безрода при поясе. Ни при воинском, ни при работном. Даже простого веревочного гашника не было. Красная рубаха свободно полоскалась на ветру, а Сивого это как будто не тревожило. Дескать, нет пояса и ладно. Я ничего не знала о своем муже. Ни-че-го! Ни повадками, ни разговором Безрод не давал понять, кто же он такой. Темная лошадка. И чем больше времени проходит, тем глубже меня засасывает житейское болото, когда ни мужняя жена, ни свободная баба, а так, стоячая вода с тоской зеленой пополам.
Ночью, когда все улеглись, а бабка напоила меня каким-то целебным, но противным на вкус отваром, я забралась в хлевок, под кровлю, где между балок устроила себе подвесную лежку, и предалась думам. Не всегда спала в люльке, но иногда, чаще все же на лавке. Снова переживала в памяти недавний день, когда Сивый с кровью вырвал из рабства. С глаз как будто туманная пелена сошла, и в ясном свете мне предстало то, чего просто не увидела тем «кровавым» утром. Потому и не увидела, что зла была. Тогда Безрод окинул меня холодным взглядом, что-то для себя решил и нежданно-негаданно поцеловал. А потом, когда сидел на моей груди и сам исходил кровищей, нахмурился и процедил сквозь зубы что-то настолько обидное, что я вспыхнула, будто костер. Теперь поняла почему. Где ему было взять в амбаре крепкого пива, чтобы мне голову «снесло», и я саму себя позабыла? Вот и обозвал тварью холодной. Знал, что вспыхну, как стог сена, знал, что кровь ударит в голову. Только поэтому боль не сразу достучалась до оскорбленной души. А Сивый усмехался, ледяные глаза как будто говорили – знаю, что горяча, ровно пламя, все знаю. Только ничего этого я не поняла. Зла была, света белого не взвидела. Зато стала свободна за одно мгновение! Острая боль унесла в прошлое мое рабство, и только грудь нынче тянет, рана тупо ноет под повязкой. Хорошо, что клеймо маленькое, с ноготь большого пальца. А клочок моей шкуры с рабским клеймом Сивый в тот же день по соседям пронес, да на кончанской площади прилюдно и сжег. И все-таки… почему Безрод меня и пальцем не тронул? Другой бы на его месте просто убил. Почему? Я уснула без ответа на свои вопросы.
Безрод поправлялся быстро. Никто так и не узнал правду про то кровавое утро. Мы оба молчали. И с каждым днем меня все больше тяготил хлеб, которым потчевал ненавистный муж. Я страсть как не хотела вязаться с ним хлебными узами. Невозможно за обе щеки трескать хлеб человека и при этом обещать его порешить! Гадко выходило, по-другому и не скажешь. Мужем не признаю, а хлеб исправно поедаю до единой крошки. Выждала момент и как-то подошла.
– Не люблю тебя. Ненавижу. Отпусти.
– Нет.
– Не подпущу к себе.
Сивый хмуро промолчал.
– Никто я тебе. Ни дальняя родня, ни свободная баба, а хлеб твой уписываю, как настоящая жена. Не хочу так. Или отпусти, или убей.
Безрод, мой дражайший муженек, только ухмыльнулся.
– Всякий лучшей доли ищет. Я ищу. И ты ищешь.
Пожала плечами. Ну и что?
– Лучшая доля у каждого своя.
Безрод поджал губы и коротко кивнул.
– Правду Крайр говорил, что в бою тебя взял?
Сказала, как было.
– Правду.
Сивый, видать, неловко дернулся, весь аж побелел. Так и застыла на губах ухмылка, будто приклеенная.
– Одним делом с тобой заняты. Лучшей доли ищем. Женой не хочешь, а соратником пойдешь?
Я не сдержала улыбки.
– Спину тебе прикрывать?
– Да не спину, ты бы мне перед прикрыла.
Зубоскал! Остряк! Передок ему прикрыть! Еще чего!
– По рукам! Бывает, человек за долей ходит, а бывает, доля человека находит. Что должно случиться, пусть случится. Боги знают, чего хочет каждый.
Сивый ухмыльнулся, кивнул, смерил меня цепким взглядом и ушел прямой, как обнаженный меч. Думала, пошутили и разошлись, но делать все равно что-то нужно. Хоть как-то отработать. Некрасиво мести языком, как помелом, а хлеб наворачивать, чтобы за ушами трещало. Как же мало я знала Безрода!
Утром, едва глаза продрала, седьмым бабьим чувством поняла, что нынешнее утро особое. Скосила глаза в сторону и на лавке подле себя углядела горку новья, что еще пахло свежевыделанной кожей и железом. Воинский пояс.
– Остальное оружейникам заказал. Скоро сделают.
Безрод сидел в уголке и пристально глядел на меня. Как долго сидел, не шевелясь? А ведь я, словно кошка, взвиваюсь на ноги от малейшего шороха.
– Чего уставился? – только и буркнула.
В бане натоплено, жарко. Во сне я могла раскрыться, разметать одеяло. Много успел увидеть? Хотя, чего он у меня не видел?
– Полно бока отлеживать. – Тихо пророкотал постылый муж. – Дел по горло. Нужно в тело входить и силу возвращать. Уговор помнишь?
Помню вчерашний разговор. Но я думала, Сивый шутки шутит, дурачится. А теперь вижу, что говорил всерьез. И на том спасибо, что признал во мне ровню. Дай только глаза продрать, ненавистный муженек!
А на вечерней зорьке подсела ко мне бабка Ясна.
– Гляжу на тебя, девонька, и не пойму. Иная за нелюбимого идет и ненавидит, как другого любит. Яро, с криками, с визгом, душу наизнанку рвет. А ты тишком да молчком, голос тих, глаза сощурены, холодна, расчетлива.
– Ведь ненавижу, а не люблю. – Усмехнулась я. – К чему душу рвать? И без того вся порвана.
– Так и сгинешь, ровно срубленная береза? И побегов не оставишь?
Ох, не трави, бабка, душу! Без тебя тошно! Как настала весна, да как стала я в тело входить, поднималось внутри по ночам бабье и бродило, как вино в бочке. От меня можно было светоч запалять, как еще постель не сожгла? Сгинуть пустой, ровно иссохший колодец, не хотелось. Погубить себя, полную бродящих соков, казалось мне равносильным тому, как зарыть в землю вкусные, сочные пироги, в чьи румяные бока не вгрызались крепкие, молодецкие зубы. Мне изменило собственное тело, и я не знала, как быть. Терялась и все больше погружалась в упрямство. Скорее тело иссохнет, чем душа оживет. Но сама себя порешить я не могла! В рубке помереть – милое дело, а руки на себя наложить – хуже не придумаешь. Все, решила! Не стану от меча прятаться! Лучше подохну, чем позволю к себе прикоснуться! В дороге за лучшей долей чего только не случится.
– Зачем душу треплешь, бабка Ясна? Зачем в нелюбимые руки толкаешь?
– Дура ты! – ворожея для пущего понимания даже костяшками пальцев по лбу мне постучала. – Дура! Не губи свою жизнь молодую, не губи! Сколько вас, дурочек, на моих руках перемерло! Нутро из себя рвали, травились вусмерть, все от нелюбимых бежали! Не люб этот – найди другого, но не смей долю от себя гнать! Годы пройдут, сама посмеешься, и детки животики надорвут!
Детки, животики… Все внутри перевернулось, к горлу ком подкатил. Только рукой махнула, встала и ушла. В груди застучало, в ране забило. Детки, животики…
Нагружала себя в меру сил. Свой хлеб надо отрабатывать. Одно то, что ем свое, а не чужое, веселило душу. Теперь мы соратники, а свой долг я отработаю в дороге. Грудь еще побаливала. Рана затянулась тоненькой кожицей, и страсть как чесалась! Безрод говорил, что уйдем в скором времени. На этой седмице не получилось, но все равно уйдем. Глядишь, и выйдет наша дорожка тернистой! Вдосталь наедимся в пути шипов, языки себе раздерем. Ни одного разбойника по пути не обойду, они не заметят – сама на рожон полезу.
Пока оружейники делали для меня воинское снаряжение, я наливалась крепостью и сноровкой. Ни свет, ни заря надевала мужские порты, рубаху попросторнее и шла на безлюдный берег моря. Ох, и тяжко себя прежнюю возвращать! В самом начале несколько взмахов меня едва не утопили, непослушные волны быстро высосали все силы. Открылась рана, и соленое море так остервенело укусило грудь, что я света белого не взвидела. Барахталась, пока волна не помогла, на берег не выбросила. Так и лежала, уткнувшись в гальку битым носом, пока силы не вернулись. А когда с морем наладилось, и я стала плавать, ровно дочь Морского Хозяина, помалу за дровишки взялась. Колола недолго, понемногу, но каждый день. Сивый молча обходил меня стороной, все посмеивался в бороду, но когда все ложились, уходила в темноту, брала палку и делала с воздухом все, что умела в недалеком прошлом. Резала, колола, била, только свист стоял. Гнулась в поясе, отжималась, приседала, бегала. Только теперь одна. Рядом больше не стояли отец и воевода, некому было наставить меня на путь истинный крепкой ладонью. Все что знала, что помнила, все приемы и ухватки пускала в ход. Выпросила у бабки пустой мешок, набила песком себе по силам, на плечах таскала, по земле валяла, представляя, что это враг. Одно плохо – не было у меня живого противника, не с кем было силу попробовать. Мешок безволен, бессловесен, бесхитростен. Не Гарьку же просить, или тем паче Безрода. Все самой.
А через седмицу, и вновь на заре – уму непостижимо, как Сивый неслышно входит – продрав глаза, я углядела на лавке, напротив нечто тускло блестящее. Кольчуга и меч. Проморгалась, глянула в угол. Сидит. Тих и недвижим.
– Твое. Для тебя делали.
Я долго молчала. Несколько дней назад, Безрод таскал меня в кузницу, где поила девицу-огневицу своей кровью. Вот и готов мой меч! Наверное, Безрод ждал, что вскочу, будто дитя несмышленое, и все на свете позабуду! И постылую свадьбу, и рабский торг. Долго ждать будет. Постареет, ожидая! А Сивый сидел как истукан, без движения. Лениво повернула голову.
– Уйди!
Молча поднялся и ушел. На пороге не встал, не обернулся. Я на правах выздоравливающей все еще оставалась в бане. Не пошла в амбар к Безроду, хотя должна была. Какой никакой, а мужний дом. Не захотела. Вот так! И едва стукнула за Сивым дверь, я взвилась на ноги, подскочила к лавке с обновками и жадно облапила рукоять меча. Серебряной струйкой с меча сползла наземь кольчуга. Меленькая, колечной вязки, двойная. А меч и впрямь по руке! Чист, ровно водная гладь, прям, как мой гонор. Вот чего мне не хватало с тех самых пор, как по чужой воле покинула отчий берег – крепкого меча, да железной рубахи. И ровно стихли беспокойные ветры в душе. Не унялись, а лишь притихли. Стало спокойнее, будто с добрыми друзьями повстречалась. Не стерпела, не сдержалась, подхватила новье и, улыбаясь, едва накинув порты и рубаху, вынеслась во двор.
Воздух вокруг меня так и засвистел. Позабыв обо всем на свете, гоняла его по сторонам. Разнесла надвое нетолстый березовый чурбачок, в углу двора нашла старое корыто, утвердила стоймя и рассадила пополам. Кровь во мне, что называется, закипела, и кажется, впервые после той печальной схватки на родном берегу, я смеялась. Знала, что Безрод стоит где-нибудь за углом и пожирает меня своими холодными гляделками. Плевать! Я была рада, просто рада, словно девчонка новой кукле.
К середине весны, когда люди попрятали тулупы и прочую теплую одежку, я окончательно встала на ноги и впервые за долгое время, как проснувшийся цветок, ощутила себя в былой силе. Не хотела глядеться в зерцало. Боялась. Однако бабье во мне пересилило. Заглянула краем глаза и потом долго оторваться не могла. Оторопела так, что рот раскрыла. Кто лепил это лицо с перебитым носом, порванной губой и шрамами под глазами и на скулах? Точно Злобог! Ну, положим, нос еще так себе, тот, кто меня раньше не знал, и не заметит разницы. Просто свернут маленько набок, а вот рубцы… Хоть и была готова к тому, что влечет за собой воинская доля, нутро все же охолонуло. Как же так, мамкину красавицу со всего маху рылом в уродство? Знала ведь, если встала на воинскую дорожку, однажды меня тоже догонит печальная доля. Вот и догнала. Сама усмехнулась. Надо же! Удумала девка смерти искать, на врагов зубы точу, собралась грудью поймать вражий меч, а все о красоте думаю. Дура!
Сама чувствовала, как от сытой жизни, постоянных занятий с оружием и мешком, от плаванья в море, на лицо возвращается цвет, расправляются плечи, а грудь, тьфу ты, поднимается, ровно опара на дрожжах. Налилась я соками, будто спелая вишня. Все мой постылый заметил, все углядел, но лишь усмехался, обходя стороной. Рук загребущих не тянул, за бедра исподтишка не щипал, силком в сено не волок, только холодно глазами посверкивал, да ухмылялся. Не знала, что у него на уме. Он сам сказал.
– Собирайся. На седмице уйдем.
Однажды такое уже слышала. Только не случилось нам тогда уйти. Моя рана помешала. И вот теперь, я мужняя жена, пойду за ним на край света. Уйдем вдвоем, только каждый за своим.
– Куда?
– Не знаю. Как боги положат.
Сивый не знал, в какую сторону уйдем. Для него самого оставалось загадкой, где станет искать дом, в котором предстояло мне затеплить первое тепло, а ему – полить пол собственной кровью. Безрод полагался на знаменье богов. Сивый не знал, зато я точно знала, что на всем белом свете нет такого уголка, где встанет наш общий дом. Не будет у нас дома. Моим домом станут пресветлые палаты Ратника, в которые уйду с точным ударом вражьего меча. Одного я не знала, чей меч отправит меня в дружину Ратника, но одного-двоих на небеса уж точно отправлю. А где встанет дом Сивого, и кто в нем расхозяйничается, мне было неизвестно. Да и знать не хотелось.
– Жребий бросишь?
– Да.
А он немногословен, красавец-муженек. Я усмехнулась. Вот и нашла в нем что-то хорошее. Не найти бы еще что-нибудь, ведь все начинается с малого. И ляпнула просто так, чтоб не воображал себе всякое, чтобы из черного тела не вылезал.
– Ненавижу. И твоей не стану.
Мой постылый в долгу не остался.
– Станешь.
А сказал-то как! Холодно, играючи, как будто ледышки друг о друга прозвенели. Поднялся и ушел, а я осталась на крыльце одна.
Под утро, когда заря только-только пятнала небо на востоке, Сивый за руку стащил меня с лавки. Сначала не поняла, что стряслось, и кошка во мне проснулась раньше, чем баба. Не открывая глаз, пару раз бросила кулак в темноту. Попала. Чей-то утробный стон разнесся по бане, и я раскрыла заспанные глаза.
– Вставай. – Глухо прошептал Сивый, помолчал и добавил. – Дура!
Что за спешка? Безрод мало не стонал. Видать, знатно урядила кулаком! Надела рубаху, мужские порты и выскочила за дверь. Сивый ждал меня на порожке, и хоть было темно, я все же углядела, что постылый муженек болезненно морщится. Засадила прямо в рану кулаком, интересно, пошла кровь или нет.
– Пойдем.
– Куда?
– На берег.
– Зачем?
– С богами говорить.
Сивый задумал просить у богов знамения. Нынче же. Я пожала плечами, знамение так знамение. Шли улицами спящего города. Тихо кругом, нелюдимо. И море тихо, волны лениво колышутся, пенятся у самого берега. Зябко. Воздух прохладен и свеж. Я внимательно смотрела на Сивого. Пришли. Ну а дальше-то что?
– Пальцем тронешь – убью!
От холодного морского воздуха и сама заговорила холодно, будто слова на языке мерзли. И захотела бы, лучше не сказала. Общение с богами не терпит одежды. Боги выпускают в мир обнаженными, и закрываться от них тканью не годится. Мне придется обнажаться, но не этого ли хотела? Поскорее ступить на дорожку, которая приведет в Ратниковы палаты, где я сяду за воинским столом рядом с Грюем. А вои-мужи не обидятся. Я не опозорила славное оружие, от врагов не бегала и спину никому не показала. На меня ли сердится храбрецам?
– Сама отвернись. В сторону гляди. Спина к спине встанем.
Что такое? Или мне послышалось? Выходит, не одна я сторонюсь чужого взгляда? А почему Сивый на глаза не хочет показаться, ровно стыдливая дурнушка? Обычно бойкие да ладные парни так и норовят перед девками покрасоваться статью, этот как будто стыдится чего-то. Хотела Безрода осадить, а постылый муж саму осадил, чисто горячую кобылку. Мы встанем спина к спине, прошепчем каждый свое, и сольем наземь немного крови – подарок богам. Пытая небеса о доле, что еще дарить, кроме себя? Надеюсь, боги не отмолчатся, дадут нам свое знаменье. Где оно появится, в ту сторонку нам и топать, судьбу искать.
Мы отвернулись друг от друга, хотя какой он мне друг? Я сняла порты, скинула рубаху, бросила все перед собой и повела плечами. Безрод не соврал и хитрить не стал – встали спина к спине, плечами подпирались.
– Озябнешь. Прижмись крепче. Не съем.
Думала и сам холоден, как глаза. Нет, теплый, даже горячий, ровно печь. Не стала губы надувать, прижалась к Безроду спиной. Иная поднялась бы на дыбки, дескать, ненавижу, и пальцем нелюбимого не коснусь. В краску бы вошла, сорвала голос. А я нет. Спокойна и холодна, расчетлива и стервозна. Ненавижу без криков, с гаденькой улыбочкой и только единожды закричу, когда стану покидать белый свет. От боли буду кричать, горла не пожалею. На что мне оно потом?
Мы шептали каждый свое. Я шептала богам, как остобрыдла эта жизнь, как разошлись душа с телом – душа стала холодна и печальна, а тело живо и налито бабьими соками, как тянут они в разные стороны, а мне по пути с душой – на небо, в Ратниковы палаты! Просила дорожки потернистее. Муж постылый говорил тихо, но я как будто спиной все слышала, в каждой косточке отдавалось. Безрод бормотал, как нашел он ту, что безотчетно искал все эти годы, как хочется ему дома, пахнущего молоком, как устал, как хочется покоя. Это меня он нашел? Это я должна привести его к дому, пахнущему молоком? Неужели все это обо мне? Не хочу! Не хочу на молодых годах поднимать для Сивого дом, пахнущий молоком, не хочу на своей косе тащить нелюбимого в счастье, не хочу! Не хочу! Я только отчаяннее запросила богов о тернистой дорожке, которая забрала бы меня всю, до единой капли, чтобы Сивому даже понюхать меня не пришлось. И тут он замолчал, ножом разрезал запястье, обронил несколько капель наземь и через плечо протянул нож. Я лишь головой мотнула. Вот еще! Кровь мешать с ненавистным мужем!
– Сама уж как-нибудь.
Достала старого знакомца – серпяной скол, которым едва не отправила Сивого на небо, и разрезала руку. Отдала кровь богам и замерла – не явится ли знаменье по сторонам света. Я не дышала, Сивый – тоже, все глаза проглядели, высматривая заветный знак. Не услышала – спиной почувствовала глубокий вздох Безрода. Неужели есть?
На дальнокрае, справа от меня разгорелось малиновое зарево, несколько раз полыхнуло и сошло. Повернув голову, я жадно пожирала глазами отблеск небесного пожарища. Получилось так, что мы с Безродом глядели в одну сторону, отвернувшись друг от друга. Значит, идти нам тоже в одну сторону, каждому за своим. Он за домом, я за печальной долей. И тут – сама не ожидала – Сивый песню запел. Меня заволновало, будто лодку на волнах, все внутри затрепетало. Через кожу проняло, косточки затряслись, зазвенели, думала хребет рассыплется. Звонким, сочным голосом Безрод потянул благодарность богам, так же полновесно грохочет гром по весне:
Мне, Сивому, много ль надо?
Мне, битому, много ль нужно?
Была б душа моя рада,
Да с глоткою грянула дружно…
Я боялась шевельнуться. Как будто попала в самую середину бури, кругом воет и свистит, а сердце колотится так, словно вот-вот через горло выскочит. Хоть и зябко было, но с меня градом катился пот. А когда Сивый перестал петь, вокруг повисла такая тишина, что в ушах зазвенело. И сама спеть не дура и толк в этом знала, но Сивый перепел всех, чьи песни я когда-либо слышала. Закрыла глаза, и меня словно выкрали из этого мира – за спиной стоял мужчина, чьего лица не видела, чье тепло чувствовала спиной, и чей голос перетряхнул все внутри. Горячее тело и дивный голосище. Ах, если бы не открывать глаза…
– Все. Одевайся. Озябнешь.
Тихий, рокочущий голос вернул меня из грез. Я открыла глаза. Бледнеющее небо, черное море, белая пена у самых ног. Моя жизнь и наша дорога на востоке. И, кажется, впервые у меня с мужем появилось что-то общее, одно на двоих. Молча оделась, молча пошла за Сивым. Ишь ты, холодные глаза, горячая кровь и зычный, песенный голосище! Смотрела ему в спину и не могла отделаться от наваждения… так же горяч был Грюй, так же замирало внутри от его голоса. Тряхнула головой, прогоняя пустые грезы. Впереди шел всего-навсего сухой человек со страшным лицом и неровно стрижеными волосами.
А заполдень ко мне подсел Тычок и озорно толкнул локтем. Я не питала к старику неприязни. Ну, дед как дед, озорной, балагур, шутейник. Все казалось – если бы окружающие понимали все правильно, этот старый пройдоха до сих пор подкрадывался к девкам сзади и смеха ради задирал подолы.
– Куда наши стопы лягут? В какую сторону?
– А Сивый не рассказал?
– Одно и то же двое всегда по-разному рассказывают. Давай, давай зеленоглазая, не молчи.
И приготовился слушать. Даже локти на колени положил, щеки подпер.
Я усмехнулась.
– А лягут наши стопы на восток. Дорожка будет усыпана шипами, и станем идти вперед, пока боги не ткнут носом – тут!
Старик молчал, молчал, а потом брякнул ни к селу, ни к городу.
– А славные детки у вас пойдут! Глазки синие с прозеленью, а от млечного духа мне старому аж нос прошибет!
Кому нос, а меня пот прошиб от наглости Тычка! Вдохнуть забыла.
– Да ты не робей, вон даже в краску вошла. Пустое. И станешь за Безродом, как за каменной стеной. Цветами изойдешь, ровно яблонька по весне.
– Твоими бы устами да мед пить. – Усмехнулась.
Ну что мне со старого балагура взять?
Прошло время, и я окончательно встала на ноги. Затянулась рана на груди, налезла новая кожа, розовая, нежная, маленько отросли волосы. Даже косичку кой-какую заплела. И все так же заботила себя воинским делом, возвращала силу и оттачивала сноровку. Как-то вечером Гарька-коровища вышла по нужде, увидела мои старания, усмехнулась и прошла мимо. Однажды я и сама приметила краем глаза, как внимательно Сивый наблюдал за мной, стоя в заугольной темени. Ничего не сказал, только ухмыльнулся.
Безрод и сам не знал, на какой земле встанет его дом, знал только, куда стопы класть. Да еще знал, что боги не позволят нам сбиться с пути, не дадут сгинуть в безвестности. Всю последнюю седмицу перед нашим уходом, ворожея не отпускала Безрода от себя, чему я была несказанно удивлена. Хоть и стучала его пальцем по лбу, хоть и выговаривала что-то, едва не крича, я видела в глазах старухи смертную тоску. Как будто не кто-то чужой уходил, а родного сына провожала. Не знаю, что видел Сивый, но мне виделось это ясно. Безрод больше отмалчивался, глядел под ноги и лишь раз поднял голову. Долго смотрел на меня, метущую двор и усмехался. Обо мне говорили. Что бабка Ясна ему втолковывала? Может быть, советовала оставить бесплодные мечты ввести меня в дом хозяйкой? Хорошо бы Сивый это понял. Однако стоило поймать его пристальный взгляд, сама тут же поняла – зря надеюсь. Не отступится Безрод от своего, не отвернется. Ровно дороже меня нет никого под солнцем и луною, будто я осталась единственная баба на всем белом свете.
Я продолжила мести, и пока бабка Ясна что-то горячо ему доказывала, Сивый глядел на меня, не отводя глаз. Чуть не заморозил всю. Потом с досады плюнула под ноги, развернулась и ушла. Дело сделать не дает! Прилип глазами, ровно банный лист!
Долго ли мне, обездоленной в дальнюю дорогу собираться? Из рогожки, что нашла в чулане, сшила себе мешок, бросила туда две рубахи, порты, немудреный девичий скарб, туго затянула под горлышко и поставила в самый угол избы. Пусть ждет урочного времени. Оно не за горами. Безрод стал подыскивать на пристани попутную ладью, приволок во двор жертвенного бычка. От соседей, некогда обходивших двор ворожеи стороной, стало и вовсе не протолкнуться. Тычка провожали, приходили прощаться. Взял их егозливый дед за самую душу своими байками. Помню, однажды вся улица до колик в животе ухохатывалась, когда подвыпивший Тычок встал посереди дороги и орал похабные байки про то, что частенько случается между бабами и мужиками. Соседки краснели, плевались, закрывали окна и двери, а их мужья, ехидно посмеиваясь в усы, все подливали старику меду, и шептали что-то на ухо. Я знала, что шептали, и сама смеялась. Просили рассказать байку позабористее, чтобы жены от стыда сгорели. Тычок усмехнулся, воздел палец кверху и выдал такое… До сих пор бабы при виде Тычка краснеют и заикаются. А если балагур начнет при них словами: «А вот еще, помню, было…», начинают шипеть и грозят вырезать под самый корень его гадостный язык. И вот уходит от них дед Тычок.
Безрод нашел попутную ладью. Краем уха слышала, будто не хотел купчина-хозяин брать с собою баб, да Сивый отбрехался. Дескать, какие же это бабы? Рабыня да вой. Купчина почесал репу, подумал и все же ударили по рукам. Бабка Ясна пригорюнилась, стала сама не своя, Безрода на шаг от себя не отпускала. И вот тут я крепко призадумалась. Разве проведешь на мякине бабку-ворожею, которая в душу человеку глядит, все нутро насквозь видит? Неужели стала бы ворожея плакать, будь душа Сивого черней черного? Чего по злодею убиваться? Но тут же успокоила сама себя – вот постарею, стану умудрена годами, как бабка Ясна, тогда и буду глядеть человеку в душу. А пока в глаза гляжу и ох, как холодно мне становится!
Сивый сам колол жертвенного бычка. Внимательно глядела за ним во все глаза. Ведь ничегошеньки пока не знала о своем муже. Уж на что Тычок дольше всех нас с Безродом, но и тот знал немногим больше. А, между прочим, то, как человек ведет жертвоприношение, глазастому о многом расскажет. Воем был или охотником, мастеровым или еще кем-то. Глядела за мужем во все глаза. Безрод с одного удара в сердце повалил бычка, а я не упустила ни единого движения, все подметила. Не иначе, мой постылый долгое время знался с охотой, хотя найди такого, кто не знался бы. Но у этого нож просто летал.
Безрод встал над жертвенным животным и долго что-то шептал. Люди замерли Всякий перед дальней дорогой говорит с богами, каждый о своем. Кто легкого пути просит, а я выпрашивала потернистее. Наверное, боги изумились моим неразумным просьбам, поди, никогда не слышали, чтоб путники просили дороги потяжелее.
За этот последний день в Торжище Великом так устала, что едва приклонила голову на изголовье, мигом провалилась в сон. Сивый остался на ногах. Когда разошлись соседи, бабка Ясна усадила Безрода рядом с собою на крыльцо, и сколь долго они просидели, не знаю. Уже спала.
Ни свет, ни заря меня, лежебоку, осторожно потрясли за плечо. Я вскочила, будто при пожаре. Положила себе, дурище, подняться на ноги раньше всех, да куда там! В бане горела маслянка, а муженек стоял рядом, его рука лежала на моем плече. Не хотела, чтобы именно он разбудил меня, да, видно, судьбе не закажешь. В избе Ясна готовила что-то в печи на дорогу. Гарька, наверное, сотый раз перебирала свои нехитрые пожитки, оставалась невозмутима и спокойна. Тычок, спросонья мятый-перемятый, скреб загривок и поеживался. Что нам всем четверым собраться? Все нажитое поместится на одном плече. Подобрались, как по волшебству. Одно слово – Безродовичи.
Бабка Ясна вытащила из печи хлеб, румяный, круглобокий, ароматный. Глаза у старухи были на мокром месте, того и гляди, прорвет ворожею, заплачет. Но старуха лишь тверже сжимала губы. Крепилась. Плакать станет, когда уйдем. Не одну тоскливую ночь проревет в подушку.
Все, в дорогу. Мы вышли на крыльцо. Безрод на пороге осушил путеводную чару, и неожиданно улыбнулся нашей терпеливой хозяйке. Полез в мешок, достал чудесный платок, расписанный дивными птицами, и укрыл ярким разноцветьем плечи ворожеи. Бабка Ясна не сдержалась, протекла слезами, стояла и молча хлюпала носом. У меня самой в душе что-то трепыхнулось. Я крепко обняла старую и вытерла ворожее слезы новым платком. Эх, могла бы хоть как-то отдать бабке то тепло, которым одинокая ведунья окружила меня хворую! Но у меня ничего не было, кроме горячих слов.
Не оглядывались. И так знали, что старуха будет провожать взглядом, пока не скроемся из виду. Вроде и сгорела моя изба, но сейчас как будто из дома уходила. Видать, где тепло человеку, там и дом. Я усмехнулась. Какой очаг для меня затеплит Сивый, какой дом собирается выстроить? Как будет ломать мое нежелание? Чуяла – каменеет душа, жестчает. Когда гляделась в зерцало, подмечала – глаза становятся злей. Нельзя иначе. Свои напасти я должна встретить не улыбкой, а мечом и ножом. Ласковый глаз теперь ни к чему. Некому больше глазки строить, глядеть ласково и весело. Того, кто отправит меня в палаты Ратника, я встречу криком и крепким ударом, это все о чем прошу богов. Сивый оглянулся, как будто услышал мои тайные мысли, ухмыльнулся в бороду и дальше зашагал. Я отдарила жгучим взглядом в спину.
Вот и пристань. Вот и ладья, что понесет нас по тернистой дороге. А вот купчина, который не хотел брать меня и Гарьку. Маленький, круглый, словно колобок. Его и звали похоже – Круглок.
– Эти что ли? – махнул на нас.
– Да.
Круглок подошел к Гарьке, и наша коровушка презрительно усмехнулась. Не иначе у Безрода переняла. Даже усмехалась как он, правым уголком губ. Верно говорят, с кем поведешься от того и наберешься. А купчина подле Гарьки – как лесная птаха перед моречником. Растопчет моречник и не заметит. Круглок скривился, будто вместо меда хлебнул соленой воды.
– Сходни не обвали! – мрачно кивнул на ладью. – До тебя служили, и после послужат!
– Птахой вознесусь! – ехидно пообещала Гарька, и купчина попятился.
Хоть мы деньги заплатили, все равно лежебок на ладье не ждали. Взяли с собой только потому, что мы уже ходили по морю и знаем, с какой стороны браться за меч. По-иному, купчина лучше бы сам нанял троих воев, чем разжился дурными деньгами. Вышло, что на ладью нас провели мечи. Ничего необычного, в разуме купцу не откажешь. Я как будто знала, что придется грести, и стала готовиться загодя. Нашла крепкую жердь, примерно с Гарькину руку толщиной, до середины закопала в землю, чтобы торчала наискось и ломала, будто весло, пока не сломала. Много сил жердь забрала, но еще больше назад вернула.
Поначалу нас тащил только свежий ветер, но в открытом море сели за весла.
– А ну братья, поможем ветру! – зычно гаркнул кормщик.
– И сестры. – Буркнула Гарька, косясь на меня.
Ну, грести, так грести! Гребцов наш купчина подобрал себе одного к одному, ровно груздей в лукошке, мордастых, рукастых, здоровенных. Только глянула на них – едва со смеху не свалилась. А рожи-то у всех хитрющие! Махом позанимали все скамьи подальше от кормы, поближе к носу, чтобы мы с Гарькой сели прямиком под их жгучие глаза, да ездили задами по скамье на веслах. Наша коровушка лишь выругалась вполголоса, окатив гребцов таким холодным взглядом, что будь я тот гребец, поежилась бы. Я же молча пошла на корму. Но дорогу мне неожиданно преградил Сивый.
– Пусти.
– Не садись за весло.
– Я смогу. Гребла раньше.
– Пуп развяжется. – Ухмыльнулся. – Только-только на ноги встала. Нагребешься еще.
Не могла не признать очевидного и нехотя отступила. Безрод сел на скамью вместо меня, взял весло в руки и весело переглянулся с Гарькой. Этой точно ладейное весло в тягость не станет.
– Раз, два, три! – кормщик отбил меру, и весла дружно нырнули в воду.
Я думала Сивый скоро устанет, сдастся, ведь не заметила его за тем, чтобы он после ранения силу себе возвращал. Не плавал, мешки с песком не таскал, с дубовым чурбаном не боролся. Но солнце вошло в полдень, а он все еще греб наравне с остальными. Все гребли, кроме купчины, меня, да Тычка. Я и раньше ходила на ладьях, правда не часто, и ничего диковинного для себя не нашла.
Середину дня шли под ветром, а к вечеру опять за весла взялись. Муж постылый и теперь не пустил меня к веслу, и опять я села на носу с Тычком. От нечего делать внимательно следила за гребцами. Неплохо гребли, но видала греблю и получше. Еще не спаялись в одно весло, видать, не слишком давно ходят вместе. Особенно старался здоровенный детина с рожей плоской, точно блин. Все норовил на меня оглянуться, да глазом облапить. Едва свою бычью шеяку не свернул. А все равно красивее остальных греб Сивый. Никогда бы не подумала.
До большой земли на востоке ходу нам было три полных дня, один день, почитай, уже долой. А на вечерней заре над нами пролетел здоровенный моречник, дал круг над ладьей и улетел дальше на восток, огромные крылья только хлопнули в воздухе. Безрод обернулся, нашел меня глазами и с потайным смыслом, известным только нам двоим, ухмыльнулся. Темнело. Сумерки затирали очертания предметов и людей, я плохо различала лица, но даже в скупом свете умирающей зари видела, как осунулся Безрод. За день щеки ввалились, глаза потухли, плечи обвисли. Его даже слегка перекосило, как раз на тот бок, который я разорвала серпяным сколом. Не удержалась от злорадной улыбки. Дорого обхожусь. Ласковой и милой была только для мамы, отца да сестер. И еще для Грюя. Нелюбимого мужа вон как из-за меня скривило.
На пути от Торжища Великого к большой земле боги рассыпали цепочку островов на расстоянии дневного перехода друг от друга. За день пути мы часто встречали другие ладьи, которые шли с больших земель на востоке в большие земли на западе. Едва впередсмотрящий замечал парус на дальнокрае, гребцы тут же хватали весла, если до того шли только под парусом. И со вздохом облегчения мы провожали такие же купеческие ладьи, как наша. Там тоже хватались за мечи и напряженно ждали у бортов, что станется? Один раз мы ушли, едва чужая ладья, завидев нас, тут же развернулась вослед. Боги оказались милостивы, и ввечеру целые и невредимые высадились на островок заночевать. Я ничего не делала целый день, но спать почему-то хотела сильнее остальных, тех, что гребли, не разгибая спины. Правду говорили – на ничегонеделанье все время уходит, устаешь, как будто работала, не покладая рук.
Все гребцы высадились на остров за исключением стражи – нескольких воев, которым купец по-настоящему доверял. Они остались на ладье стеречь добро. Парни обошли все островное побережье, не пристал ли еще кто, и со спокойной совестью повалились вокруг костров. Мы четверо встали особняком, и едва я коснулась головой мешка, провалилась в сон.
Сон видела странный, впрочем, сказать видела – половины не сказать. Больше слышала, чем видела. Будто разговаривали двое, разговаривали громко, один грубым, ревущим голосом, второй рокочущим, свистящим шепотком. Ругались в моем сне из-за какой-то девки. Грубый голос ревел, что девка ему понравилась, и, дескать, этого достаточно, шепот холодно рокотал, что никто и пальцем девки не коснется. Грубый голос промычал что-то нечленораздельное, и во сне началась безобразная свара. Драка постепенно удалялась и вскоре стихла.
Утром, проснувшись, еще слышала в голове обрывки разговора. Подумала тогда, приснится же такое. Оглянулась. Люди только-только просыпались, но Безрода на месте не оказалось. Вместе мы не спали, я вообще ни разу не видела его спящим. Вот и теперь, повертев головой, не увидела страхолюда на месте, с самого краю, возле Тычка. Он выходил из-за скалы и о чем-то говорил с нашим купчиной, а лицо торговца своей серостью и предгрозовой мрачностью походило на сизое рассветное небо. Не замечая нас, купчина прошел к своим людям и пинками растолкал всех.
– На ладью, братья, на ладью! – проревел Круглок зычным голосом.
Гребцы, ежась, поднимались, топали к морю и мало не c головой лезли в воду, дабы проснуться. Перехватив по куску мяса, разогретого на огне, поднимались на ладью. Все шли сами, а давешнего ражего здоровяка отчего-то поддерживали двое. Сам еле ноги переставлял. А лицо его стало как будто площе и краснее. Кто-то от всей души приложился ладошкой или того пуще кулаком. И как-то странно – единственным открытым глазом ражий с ненавистью смотрел в нашу сторону.
Сзади меня подтолкнула Гарька.
– Не ссадил бы наземь купчина. Лишь бы вожжа под хвост не попала.
Я не поняла ровным счетом ничего.
– Ты о чем?
Гарька глядела на меня, прищурив глаза, и вид у нее был донельзя хитрющий. Отчего-то она напомнила мне говорящую корову, необъятную в груди и крупе.
– Так и должна баба замуж ходить. Чтобы ни сном, ни духом. Чтобы миновали неприятности, да все о мужа разбивались.
Ой, что-то не понять нынче Гарьку. Говорит мудрено, глядит непонятно. И если бы только она одна! А тот непонятный, полный ненависти взгляд ражего детины с плоским лицом, который все косился на меня давеча? С ним-то что стряслось? Неужели перепил ввечеру, а потом земля поднялась и приголубила камнями прямо по лицу? Плюнула я под ноги, метнула на Гарьку раздраженный взгляд и зашагала на ладью. Меня всегда раздражение берет, когда чего-то не понимаю. И уже было вышла из-за скалы на открытое, как услышала чей-то гневный говор. Опустила ногу и в растерянности замерла.
– …прежде всего, она баба! – горячился кто-то, и в этом ком-то я узнала нашего купчину.
Ой, дура я! Пошла на ладью окружным путем, через скалы, думала свои бабьи дела справить, и вот справила.
– В то, что она умеет грести, парни на слово не поверят, полезут проверять! А вдруг получится?
Что получится? Что? Мне стало неловко – стою тут как заугольная тихушница – и, наливаясь краской праведного гнева, вышагнула из-за скалы.
Против купчины стоял Сивый и, наверное, ухмылялся. Я знала эту ухмылку. Холодную и многозначительную, упрямую и жесткую. Безрод не замечал, что они теперь не одни, благо вышла на открытое пространство за его спиной.
– Верна – мой человек. – Прошелестел Сивый, и меня окатило холодной испариной. Как раз эти слова я слышала в недавнем сне! И не этим ли свистящим шепотком они были произнесены?
– Да к тому же баба! – не унимался Круглок. Глядел на меня и едва не кривился от злости. Прости-прощай спокойный переход.
– Да к тому же мужняя жена. – Готова была тут же распроститься с жизнью, если Сивый не кривится правым уголком губ.
– Еще два дня! – проскрипел зубами купчина.
Ох, как не хотелось ему теперь держать нас на ладье, но еще менее хотелось возвращать дармовые деньги и уж тем более недосчитаться трех пар сильных рук из-за пустяка. Плюнул с досады под ноги и ушел на ладью. И тут Сивый, повернувшись, углядел меня.
– Что было ночью? – голос мой дрожал. О боги, кто же просил тебя, постылый муж, беречь меня? Кто?
Безрод долго молчал, отвернувшись к дальнокраю.
– Ласки захотелось одному дурню, тобою возгорелся.
– Без тебя управилась бы! – прошипела сквозь зубы.
Силой ражий меня не взял бы, но отчаянной злобой мог и убить. И пировала бы я нынче в Ратниковых палатах. Хотя и то вряд ли. Покалечить – покалечил бы, но убить…
Сивый только плечами пожал. Наверное, в одежду того ражего детины можно было запихнуть двоих Безродов, и еще место осталось бы. Кто же ты Сивый, кто? Ведь ничегошеньки о тебе не знаю! Пояса не носишь, значит, не вой, но если не вой, отчего при тебе меч? И еще. Чем больше гляжусь в синие глаза, тем сильнее кажется, будто уже с ними где-то встречалась. Не могла припомнить, где встречалась, но одно знала точно – мне не принесли радости эти глаза. И не принесут.
На ладье все выглядывала ражего дурака и нашла того сидящим на носу. Не удержалась от злорадной ухмылки. Нос детины был свернут набок, глаза заплыли, и я многое дала бы за то, чтобы подглядеть тот удар. Случайность, решила тогда, ведь сама слыхала, как парни, свободные от стражи, собирались побаловаться хмельком. А много ли сноровки требуется, чтобы совладать с хмельным? Дунь – рассыплется. А Сивый все так же греб, только сидел теперь на месте ражего. Я села за его весло, рядом с Гарькой. Не до прочего нынче стало. Нужно выгребать побыстрее. Не ровен час наткнемся на лихих людей. Гребла, а спину мне колол холодный мужнин взгляд.
Будто сглазила. Заполдень родило море на дальнокрае ладью под парусом. Купчина, едва углядел тот корабль, так и полыхнул на меня глазами, дескать, несчастье принесла. Я отдарила взглядом не слабее. Судьбу даже на хромой козе не объедешь, понял, толстопузый? Неужели на прочих ладьях, что спокон веку гибли под натиском полуночных граппров, всякий раз оказывалась баба? Не уйти нам от полуночников. Это понял даже ражий детина, глядящий на мир вприщурку, и потащил из ножен меч. Мы трудили плечи, не разгибая спины, однако небеса будто бросали в паруса оттниров ветерок посильнее. Как если бы конюх прикармливал любимца сенцом посытнее, оставляя остальным лошадям сено поплоше.
Синий парус с узкими, продольными, белыми полосами тащил полуночный граппр прямо за нами. Прямо на нас. Сивый признал в них окелюндов, и я против воли изумленно уставилась на постылого мужа. Надо же, какие познания!
Быть рубке! Я, наверное, была единственной, кто вознес богам благодарность за эту встречу. Правда, сквозь зубы. Не хотела бесславно кончить свои дни на морском дне, брошенная в волны разъяренными парнями за злорадство. Надеялась дожить до сечи и с криком ярости отдать Ратнику свою несчастную душу, отобрав при этом парочку чужих. Будем биться!
Круглок мрачно приказал сушить весла. Пусть ладью тащит ветер, а сила рук нам еще ой как понадобится! Вои вставали со скамей и мрачно разбирали мечи. Мы уже слышали звон окелюндских клинков, их боевой рев, видели оттниров на бортах граппра в рогатых шлемах. Они поприветствуют нас крючьями на веревках, и станет сеча. Я прошла на корму. Бывала разок в ладейной схватке. В первой же схватке меня зажали на носу, однако на том же носу я и выжила. С тех пор полагаю для себя нос ладьи обережным местом, но теперь беречься не буду. Обнажила меч. Сейчас швырнут крючья, сцепят ладьи и начнется. Здравствуй, Ратник!
Полетели крючья. Круглок рявкнул, чтоб не рубили веревки. Драки все равно не избежать, так уж поскорее бы. Я молча кивнула. А он не из трусливых, наш толстенький купчина. Из любых рук выскользнет, круглобокий, словно колобок.
Сорвала горло с первым же ударом, которым разнесла голову окелюнда вместе с рогатым шлемом. Сама не ожидала, что стала настолько быстра. Думала о себе гораздо хуже. Оттниры хлынули на нашу ладью, как муравьи, и перед глазами зарябило от мелькающих мечей и секир. Окелюнды показались мне очень сильными, злыми и голодными до воинских удач после зимы. Их воевода мгновение озирался в поисках достойного противника, и я сама не поняла почему, бросился на… Безрода. Что стало дальше, уже не видела. Не жалея тела, пласталась меж мечами, била, рубила, секла. Меня рубили, били, секли. Не береглась. Подставляла грудь под мечи, но… Костлявая обходила меня стороной, точно не замечала. Одного, худощавого, я просто снесла грудью наземь и на тесовых досках зарезала. Второй мало не рассек меня пополам, но отчего-то замешкался, и мне как раз хватило того мгновения. Рассекла, как и вставала на ноги – снизу вверх, от бедра до самой шеи. И долго терла глаза. Брызнувшая кровь мгновенно залила лицо. Я, почитай, ослепла. Злая кровь так скоро бежала по жилам оттнира, что выпущенная на волю, оказалась проворнее меня. И пока я отирала лицо, да ревела, будто резаная корова, вокруг только свист стоял, и люди падали. И когда все же продрала глаза, кроме моих поверженных кто-то навалил еще столько же. Кто стал для меня живым оберегом и берег пуще глаза? Но не время было оглядываться. Удача повернулась лицом в нашу сторону. Хоть превосходили оттниры числом, хоть и были злее, а побили их мы. Да и нас порубили безжалостно. Едва четверть на ногах осталась. И вдруг я осела наземь, прямо в лужу крови. Разом силы оставили. Все отдала, даже на ногах устоять не получилось. Поплыло перед глазами. Не иначе мечом достали. Достали…
Не достали. Ничего серьезного. Так, мелкие, случайные порезы. Крови много, а толку мало. Я лежала на носу вместе с другими раненными. Нас осталось меньше, чем представлялось. И четверти не насчитаешь от вчерашнего. Хоть и болела голова, а все же удивилась. Мы были обречены. На ладье не было никого, кто не знал бы этого до сечи. Одного только не знали, сень богов нас прикрыла, или чем-то удаче приглянулись? Как бы там ни вышло, покромсали дружину вдвое злее и на треть больше. Что хочешь, то и думай. Здоровые предали павших воде, перетянули раненных, добили оттниров и пристегнули граппр за собой. У всех боль в глазах перебивало удивление. Ровно тени бродили по палубе и натыкались друг на друга изумленными взглядами. И только Сивый ходил спокойный, холодный, по обыкновению ухмылялся. Струйка крови змеилась по его лицу, по виску мимо глаза в бороду.
Перевязать меня Безрод не дал никому. Чтобы не мешала, легонько придавил коленом и ловко совлек кольчугу, и хоть шипела я чисто змея, он и бровью не повел. Впрочем, одним шипением дело не обошлось, зубы у меня, ох, какие острые! А когда изловчилась и плотно прихватила клыками дубленую Безродову шкуру, он перестал ухмыляться и замер, будто окаменел. Как перепуганная гадюка, остервенело грызла живую плоть, а Сивый холодно смотрел на меня и наливался грозовой серостью. Я насквозь прокусила руку постылого и вдоволь напилась его крови. Еще не прошла моя злость, а тело порывалось рубить, сечь, рвать. Я и рвала. Знаю, было очень больно, Сивый даже не дышал, под левым глазом задергалась жилка и все же не отдернул руку, словно от кусачей собачонки. О боги, как я не хотела принимать от ненавистного мужа даже гнилой тряпки! Будто сведенная с ума недавним смертоубийственным побоищем, терзала руку, несшую облегчение и захлебывалась кровью. Безрод холодно смотрел сверху вниз, в серых глазах скупо блестели злые непрошеные слезы, а под левым глазом бешено стучал живчик.
– Уйди! – хрипела я и булькала.
Если бы меня вот так рвали, сама не знаю, что сделала. Наверное, вцепилась бы во вражье горло. А Сивый только наклонился и прошипел:
– Дура! Лишу памяти, а раны все равно перевяжу!
Памяти лишит? Я опешила. Бить меня до беспамятства, чтобы меня же перевязать? Никогда про такое не слыхала. Могла бы – заскрипела зубами. Но не могла. Разжала зубы и отпрянула. Если бы постылый муженек огрел по уху за кровавые шутки, я бы не удивилась. Самой полегчало бы.
– Дура! Кровищей перемазалась! – глухо буркнул Безрод и одним рывком распустил мою рубаху на две половины.
Не достали, кольчуга не пустила, просто ушибли. Сивый бережно перетянул плечо и грудь, по живому слатал на мне рубаху, прикрыл верховкой и напоил крепким медом. Я поплыла, перед глазами подернулось разноцветным маревом, и последнее что подумала, проваливаясь в сон: перемазалась кровью, ровно чумичка!