Глава 1
СЕМЬ
Ноги тяжелеют, веревочка внутри раскрутилась непомерно быстро, хотя все это мало похоже на счастливое замужество. Рядом с Безродом стоит высоченный, здоровенный старик, смотрит в сторону крепости, остальные четверо молоды, самых бойцовских лет. Сивый глядит на костер и даже головы не воротит в сторону семерых, будто нет их вовсе.
– Ну здравствуй, беглец! Далеко убежал? – не выдержала, крикнула во весь голос. Хотела степенно подойти, холодно поздороваться и молча потянуть меч из ножен, а не вышло. Веревочка раскрутилась – глазом не уследить – и крутится все скорее.
Безрод хмуро покосился одним глазом, отвернулся к пламени. Стоит, молчит, зубы стиснул.
– Кого сжег, боец? И где Тычок? Неужели преставился шебутной? Сам порешил, что ли? Надоел старик? – Дрянь полезла наружу, успевай воздух глотать.
Сивый бровью не повел, только подошел ближе к пламени, лицо подставил, ровно под теплый летний дождь. Как только волосы не затрещали?
Боец невысокого роста, но широченный в плечах, долго терпел, наконец не выдержал и шагнул к Верне.
– Дай человеку с матерью попрощаться. Прикуси язык. Видит второй и последний раз в жизни!
Крутись, веревочка, трепещи, бейся, кукла.
– Эх, Сивый, мамку не узнал? Расплакался? Слезы у костра сушишь?
Невысокий, коренастый вой, гневно полыхнул глазами, в сердцах плюнул наземь, отошел. Все правильно делаешь, полуночник, и если ты Безродов друг, только радостно за Сивого.
– Жалость какая! Встретились и сразу разлучились. Ей на тот свет дорожка, тебе здесь оставаться. Да и то ненадолго! Хочешь к мамке на ручки, а, Сивый?
Здоровенный старик смотрит исподлобья колко – не понять, злится или смеется. Странное у него лицо – спрятался за морщины да седые брови, никто не поймет, что на уме.
– Поболтать не удалось? Про папку не рассказала? Не ветром же тебя надуло! Должен же быть кто-нибудь!..
Старик что-то сказал Безроду, тот не глядя кивнул. Жаль, не услышала, о чем разговор.
– А где твой ржавый ножичек? Не забыл? Вон за мной семеро молодцов, крови твоей жаждут! Чем отбиваться станешь? Пятками засверкаешь?
Сивый хранил молчание. Едва в струну не вытянулся, руки вдоль тела, ноги чуть расставил, напряжен и сосредоточен. В поле разгулялся ветер, треплет подол рубахи. Играет с волосами, поддувает пламя.
– А чего же ты сбежал тогда, на поляне, когда у нас налаживаться стало? Испугался? Я, конечно, горяча, но разве не смог бы сделать бабу счастливой?.. Неужели сил не хватило бы? А-а-а-а-а… знаю! Статью не вышел! Испугался! То-то Вылега подбил не куда-нибудь – в самое причинное место! Иззавидовался?.. Ну как есть позавидовал! И ведь было чему! Мне ли не знать, что говорю, сама видела! Молод, конечно, Вылег, но своим удилищем воям поздоровее и повыше задел еще как даст! То не жалкий… недоудок, что у некоторых! Жаль только, не вовремя ты…
Старик ожил, сошел с места, валко приблизился и остановился в шаге. Поглядел так-сяк – Верна не договорила, ровно легла на дерзкие уста здоровенная каменная ладонь, – и низко громыхнул:
– Не мечи бисер, красота. Выйдет он биться. Пусть костер отгорит. Видишь, дымок столбится над пламенем?
Не говоря ни слова, кивнула. Запыхалась. Будто вокруг крепости обежала несколько раз. Едва дышать не забыла, крутись, веревочка, вертись, кукла. Тяжело бросаться грязью, та с непривычки выходит потяжелее камня. Старик смотрит прямо в глаза и не отпускает, хочется глаза опустить, а будто не дает что-то.
– Человек ввысь уходит, прощается. Немного осталось. Потерпи.
Не стал ругать-разоряться, дескать, закрой рот, дурища. Сказал – отошел. Кажется, ухмыльнулся.
Сивый встал еще ближе к огню и стоял до тех пор, пока дровяная кладка не обвалилась. Догорела и осыпалась. Безрод закрыл глаза, потянул носом и лишь теперь повернулся. Верна тяжело сглотнула. Видела его всяким – хмурым, непонятным, загадочным, но кто это отвернулся от погребального костра? Возьми уголь, нарисуй на чистой доске лицо, подойди ближе. Раскрой рот и обложи рожицу в тридцать три колена да с присвистом, да с придыханием. И сколько иголок с языка ни сорвется, нарисованный человек останется невозмутим. А Сивый еще хуже! На отчем берегу жил ваятель Чертан, топором, молотом и долотом изо льда рубил изваяния. Как-то вырубил голову человека, хорошо получилось. Девчонкой все бегала смотреть. Глядит на тебя лик, а глаз не поймать. Справа зайдешь – так смотрит, слева зайдешь – сяк. Играет солнце на льду, морочит. А куда смотрит Безрод? Осталось ли хоть немного жизни в этом лице? Ровно то ледовое изваяние, смотришь, ищешь взгляд и ничего не находишь…
– Нашествие, что ли? – удивленно крякнул кормщик грюга, когда вдоль западного побережья уверенно пошла к мосткам ладья. – Медом намазано, что ли?
Рыбацкая ладейка встала у причала, и двое – старик и бабка – сошли на берег, ведя лошадей в поводу.
– Вон, гляди! – Тычок показал на грюг, едва-едва отошедший от пристани, и двух перестрелов не будет. – Это они.
– А может, Безрод?
– Они! – убежденно буркнул старик. – Безродушка раньше всех сюда попал. Двинем и мы, старая?
– Сам ты старый! – Ясна выпрямилась и задрала подбородок. – И помни про лягушку, егоз!
– Где наша не пропадала!
– Туда. – Ворожея заглянула под крышку глиняного горшка, наполовину полного воды. На поверхности плавал седой волос, только не качался, как обычно бывает, если в воду упадет, а показывал куда-то за крепость, прямой, будто натянутый.
– Поторопимся!..
Рядом с Безродом встали трое, да такие, что у брошенной жены в горле пересохло. За эти годы намыкала много несчастий, рядом с девятью исполнилась особого чувства к бедам, и теперь вся звенела и тряслась. Тот, здоровенный, высокий, глядит, прищурив глаза, и там, где у обычных людей плещется чувство… темнеет провал. Второй поджал губы, гладит меч – и не сойти папкиной дочке с места, если не сумеет разменять мгновение ока на десяток резких и молниеносных ударов. Третий что-то шепчет Безроду, и тот кивает; оба неулыбчивые, холодные – глядят, а не смотрят. Умолкли птицы в лесу, стих ветерок, и вывесилась такая тишина, какой, думала, никогда не бывает. Ой, мама, мамочка…
– Убейте Сивого!
То не ветерок поднялся – бойцы рванули друг к другу, у самой вихор выбился из-под шапки, будто порыв налетел. Смотрела во все глаза и, как обычно, не поспевала. Тунтун и Змеелов пошли на здоровяка с глазами в синяках, и в кои веки ровно зерцало перед ними поставили. Гогон Холодный и Крюк налетели на противника, словно ударили камнем в камень – звенит, ревет и грохочет. Маграб на поединщика нарвался – будь здоров, не кашляй; жутковато сделалось, поежилась, точно снега за шиворот насыпали. Год приглядывалась к телохранителям, попривыкла к сумасшедшей быстроте и силище, а теперь голова кругом шла, и творится что-то запредельное. Глазик туда не простереть, носик любопытный не сунуть, словно упираешься в невидимую стену и будто с небес говорится: «Есть они и есть ты. Каждому свое».
А взглянув на Безрода, испугалась. Он всегда такой, молчит, Холодно глядит, а теперь бьется в Запределье – простому смертному туда не ступить, – и хочется крикнуть: «Ты живой или нет? За кого замуж вышла? С кем вещими снами менялась? И когда успел меч схватить, ведь мгновение назад еще не было?..»
Не успела рот раскрыть от удивления, Окунь взревел и, как подрубленный, рухнул наземь, а может быть, действительно Подрубили, в бою ведь дело нехитрое. Сивый, Сивый… за себя боязно, ведь рядом ходила, едва к себе не допустила, а тут непонятно, человек или нет. В клубок сплелись Безрод и Серый Медведь, ровно волки сгрызлись, только мечный звон заметался меж небом и землей.
Не увидела, как, отчего из вихря схватки вывалился Змеелов, на мгновение замер и с блаженной улыбкой рухнул наземь, разрубленный от бока до бока. Уже лежал Тунтун, а здоровяк стоял на коленях подле поверженных соперников и качался, ровно былинка на ветру. Зажимал дырищу в боку и улыбался. Рана смертельна. Ему не выжить.
Маграб неуловимо скоро полоснул противника мечом, сунул нож в подреберье и победил бы, не перехвати полуночник руку с ножом и не разбей головой лицо сухому чернявому мечнику. Оттнир бросил клинок, с обеих рук потряс юркого противника и, вырвав нож из собственного бока, рассек Безжалостному горло.
Крюк уже лежал на земле, а Гогон Холодный и невысокий крепкий воин еще рубились. Порой парни размывались в неясное пятно, и лишь ненадолго, в мгновения напряженного равенства сил, замирали. Верна таскала глаза от одних к другим и потому увидела лишь развязку – Гогон вдруг замер, руки с мечом бессильно опустились, в доспехе разверзлась дыра и порез медленно залило чем-то темным. Коренастый оттнир зашатался, шлепнулся на зад и остался сидеть, оглядываясь мутными глазами. Рана в боку, да такая обширная, что жизнь из нее вылетит скорее, чем саму закроешь.
А когда неистовое мельтешение вокруг прекратилось, Безрод и Серый Медведь замерли, ровно изваяния. У Верны голова закружилась, белый свет поплыл и потянулся, как тесто. Оба замерли в напряжении, один ломал другого, непонятно лишь, кто кого. Сивый посерел, плечи вздыбились, под глазом забил живчик. Серый Медведь трясся, лицо дрожало, ручищи давили Безродовы ребра, и непонятно делалось, каким чудом Сивый еще держится в звериной хватке порученца по особым делам князя Озерного края. Раздался громкий треск, гораздо более зычный, чем можно было ожидать. Будто сук треснул. Серый Медведь обмяк, ручищи сползли с тела Безрода, повисли ровно плети, голова задралась в небо, и пустыми глазами здоровяк уставился в небо. Сивый зашатался, разъял руки, выпустил противника из хватки, и тот повалился на траву.
Могучий старик присел около полуночника, что срубил Крюка и Гогона Холодного, гладил по голове и что-то говорил. Невысокий оттнир, что перед боем стыдил Верну, смотрел куда-то в сторону крепости, Безрод, пошатываясь, разворачивался к бывшей жене. Ну вот и все. Потянула из ножен меч, улыбнулась, крикнула:
– Ты готов?
Смотрел молча, кривился. Кажется, не слышал и не видел, грудь с правой стороны залило кровью, и оставалось догадываться, как велика рана, если кровь течет столь широко и обильно.
– Второй раз встаем друг против друга, и, наверное, последний.
Безрод не ответил, еле стоял и шатался. Облапил рукоять меча, что торчал вонзенный в землю, и потянул на себя.
– Ну же, подними меч! Вот и все! – крикнула, вздернула клинок над головой, закрыла глаза и ринулась вперед.
На этот раз повторения истории у Срединника не последует. У Безрода хватит сил на один-единственный удар! И вдруг, откуда ни возьмись, раздался топот копыт, со спины закричали, мощно обдало конским запахом, и меч, не встретив сопротивления, отведал плоти.
Кто-то вскрикнул, только вовсе не Безродовым голосом, рухнул под ноги, всхрапнула лошадь. Верна открыла глаза, увидела Сивого – стоит, качается, – а в ногах покоится… Тычок, и на спине старого егоза расплывается кровавое пятно. Много крови сегодня, слишком много. Лицо Безрода неуловимо изменилось, ледяное изваяние обрело взгляд, и тяжеленная ладонь выгнала дух вон из папкиной дочки…
Стюжень баюкал сына до тех пор, пока полуночник не отпустил дух Залевца. Бережно положил наземь, сложил руки на груди, закрыл глаза. Улыбнулся. Расшибец умер легко, дождался крепкого рукопожатия от «старшего брата», откинулся на спину и со счастливой улыбкой перестал быть. Дольше всех задержался на этом свете Брюнсдюр. Гюсту Стюжень крепко-накрепко запретил бросаться в схватку, несколько раз удержал за руку, и теперь кормщик, стоя на коленях, держал голову храброго воя на бедре.
– Нечасто простому смертному удается помереть дважды, – прохрипел оттнир. – Мне удалось. И тем более нечасто случается драться с такими противниками плечом к плечу со стоящими бойцами. Я счастлив!..
Безрод кивнул. Подступал озноб; начинало поколачивать зябкой дрожью; волнами, ровно ветер по заливному лугу, пронеслись по телу несколько судорог. Возвращается великий холод, к вечеру станет невыносимо.
– Я кое-что вспомнил… не знаю, ко времени ли. – Брюнсдюр хрипел, на каждое слово копил силы. – Крест… помнишь, крест в пещере… твоя мать…
Сивый кивнул.
– Карты… лед… кресты.
Гюст нахмурился, ворочая мыслями, наконец ругнулся вполголоса.
– На морских картах мы косым крестом обозначаем воды, где по морю ходят… – кормщик запнулся, – …корабли Исотуна. Громадные льдины…
– А ведь верно! Горные ледники володеи и понежен также метят на картах косыми крестами. – Подошедший ворожец оглядел всех по очереди. – По эту сторону моря лед обозначают тем же косым крестом. Эх, я, старая башка, мог бы и вспомнить!
Ворожцы слета распознали один в другом птицу своего полета и молча склонились над стариком.
– Как только успел? – Бабка с трудом держала голос «сухим». – Едва увидел побоище, вскочил на Востроуха и – лови ветер!
– Под самый меч сунулся. – Верховный щупал живчик на шее баламута. – Отчаюга. Тряпки! Живо!
Гюст кивнул, осторожно передоверил Брюнсдюра Сивому и рванул в крепость.
– Повезет, если жив останется, – скрипнула Ясна. С трудом держала слезы. – Уж так любил старый егоз Безрода, жить не мог! Не захотел отсиживаться в тепле и покое. Сначала Гарька, теперь вот он…
Говорила тряским голосом и глядела на Безрода. Сивый мрачно кивал: продолжай, бабка Ясна.
– Не выдержал, заставил ворожить, мол, из-под земли достань мне Безродушку. Избу на коленях облазил, двор по камешку просеял, а волос твой нашел! И вот поспел…
Скончался Брюнсдюр. И едва отлетел к небесам последний вздох ангенна полуночников, небо над полем брани потемнело, упал странный туман, и каждое слово зазвенело в молочно-белой дымке высоко и зычно, ровно клинок бьется о клинок. Догорал костер – схватка заняла всего ничего, но в эти мгновения канули десять душ. Безрода первый раз крупно сотрясло. Прибежал Гюст.
– Держишься, босота? – Стюжень тащил из мешка полосы льнины, Ясна, достав из седельной сумы травы, раскладывала неподалеку.
– Да, – хрипнул Безрод.
– Я девочку посмотрю. – Ворожея подсела к Верне. Послушала дыхание, оттянула веки, поджав губы, вздохнула. – Потряс ты ее. Ровно дубиной оглоушил! Глаза кровью нальются, синяками изойдут.
– Дадут боги, старик останется жить. – Верховный, закрыв рану полосами ткани, с помощью Гюста ловко перемотал Тычка. Шить все равно придется, только уже на заставе. – Рад, босяк? Что станешь делать?
– Что? – Сивый усмехнулся, опираясь на меч, встал, подошел ближе. – Убью.
– Кого? – не поняли Стюжень и Ясна. Подняли на Безрода глаза, полные тревоги.
– Если Тычок не выживет, убью дуру.
– Как убьешь?! – опешили старики.
– Не знаю, – холодно пожал плечами. – Сердце вырву.
Ворожцы мрачно переглянулись, Гюст поджал губы, Безрод, отвернувшись, медленно пошел в сторону крепости, шатаясь и спотыкаясь через шаг.
Раненых перенесли на заставу, Тычка на руках нес кормщик, Верну – Стюжень. Ясна вела в поводу лошадей. Первым делом верховный зашил Безрода – рана оледенеет, станет поздно, – и сидел тот на колоде у поленницы, окатывал двор невидящим, «прозрачным» взглядом и время от времени прикрывал глаза. Накрыли овчинной верховкой, и все равно зубы стучали, чувствовал – схватывается ледок.
В дружинной избе Тычка напоили отваром, сменили повязку, заштопали и развезли по шву травяную кашицу. Ясна, взяв Тычка за руку, зашептала наговор. Стюжень мешать не стал. Верну тошнило, кружилась голова. Она уже пришла в себя и требовала себе не меч, но меча. В грудь.
– Права бабка, сотряс тебя Сивый. – Усадив ее на лавку против окна, Стюжень заглядывал в глаза, показывал пальцы, требовал сосчитать. – Скажи спасибо, что не убил.
– Не для того сюда пришла, чтобы в живых оставаться, – буркнула, едва не падая. – Сильно я Тычка?
– От души.
– Выживет?
– Не знаю.
– Если не выкарабкается, жить не стану.
– Сивый тебя сам прикончит, – буркнул ворожец. Плохо или хорошо – знать должна.
– Почему не убил?
– У него спрашивай.
– А он жив?
– Да.
– Ты кто, старик?
– Мимо проходил, интересно стало.
– Ворожец?
– Да, ложись.
– Напои меня отравой покрепче.
– Спи.
За полдень ворожцы подошли к Безроду. Тот все так же сидел на колоде у поленницы под присмотром Гюста.
– Верховку долой.
Сивый еле открыл глаза. Немилосердно тряс озноб, кормщик по знаку Стюженя убрал верховку. Ясна прикрыла рот кулаком, ужас плескался в глазах ворожеи. Никогда не видела парня без рубахи, и увиденное старуху потрясло. Боги, божечки, весь из жил и шрамов, сам сух, а ручищи будто медвежьи лапы, покрыт гусиной кожей, волосы на груди встали дыбом. А рана… Ясну потянуло присесть, голова закружилась. Края схватились белой корочкой, кровь подмерзла, ворожец ковырнул ногтем, отколупал красный ледок, что сломался с гулким треском. Безрод открыл глаза.
– Держишься, босяк? – Верховный осторожно замыл кровь.
– Держусь, – выстучал зубами.
– Печь готова?
– Поддерживаю огонь. Хоть сейчас определяй в пекло! – кивнул Гюст.
– Спросить бы еще раз, правильно ли делаем, только не осталось времени, – улыбнулся верховный. – Давай-ка поднимайся, запеканец!
Безрод с трудом отлепился от колоды, обтирая плечом дровницу, пошел вперед, и когда та кончилась, шатко встал. Капли, что остались на теле после омовения, замерзли. Разок Сивый обернулся, и ворожея вскрикнула. Грудь будто ледяным панцирем схвачена – ледничок на груди, подмерзшие потеки на животе.
– И спина такая! – прошептала Ясна. – Вся в шрамах! Где же тебя так?
– Потом расскажу, – буркнул Стюжень. – Пришли.
Гюст забежал вперед, боевыми рукавицами ухватил заслонку, отодвинул, закинул дрова, поддал жару. Безроду Стюжень помог опуститься наземь, разоблачил и задвинул в дымоход, ровно сырой пряник.
– Сгорит ведь, – упавшим голосом прошептала Ясна.
– Оледенения тоже не должно быть, но ведь есть. Остается только ждать…
Павших проводили, и тех и этих. Верна сама зажгла огонь под семью. Краше на тризнище парни лежали – качалась, глаз почернел от крови, вокруг синячище с кулак. Окунь походил на Белопера – лицо изъедено, плоть истлела и сползла, кости рассыпались. Не лицо, а гниющий провал. Безрод хитер и опасен. Кровь, что пустил на тризном костре матери, собрал в ладонь, ровно в чарку, и полной пригоршней угостил телохранителя. Понятное дело, отчего лица на том не стало.
– Пусть успокоятся ваши души, – будто осиротела. Пусто стало вокруг и непривычно.
Под Залевцом, Брюнсдюром и Расшибцом огонь зажгли Стюжень и Гюст. Ворожец улыбался и смотрел куда-то ввысь, куда поднимался дым. Ветер стих, не гонял дымный столбец по полю, и тот прямиком, ровно корабельная сосна, уходил в небо.
Безрод в печи не подавал признаков жизни, все так же лежал, свернувшись, как младенец, и лишь изредка постанывал. Время от времени его колотило, била оземь судорога. Ясна подолгу сидела рядом, вглядывалась в темное от пота и копоти лицо и всякий раз поправляла мокрую тряпицу, что занавешивала дымоход, вроде бармицы, и давала дышать чистым воздухом. Пятую тряпку сменили, все сгорели. И шестая сгорит.
Тычок все так же лежал. На второй день пришел в сознание и первым делом спросил об исходе поединка. Ясна гладила старика по голове и будто впервые видела – смотрела с непонятным выражением на лице и отвечала на вопросы невпопад.
– Что? А-а-а-а… наши победили.
– Стало быть, не один Безродушка вышел на бой? Нашел дружину?
– Нашел. Троих, один к одному. Расшибец, Залевец и… Брюнсдюр, кажется.
Старик утих, и ворожее показалось – даже дышит через раз.
– Так ведь померли все трое.
– Я потом расскажу, лежи.
Два раза в день, как по заговоренному, Тычку становилось хуже, поднимался жар, выкатывала испарина, и ворожея тревожно хмурила брови.
– Простой ведь меч, так не должно быть!
– Простой ли? – Стюжень покосился на открытую дверь, в проеме которой была видна Верна. Ее ровно тянуло к печи, и едва вставала Ясна, на чурбак садилась битая. – Сколько девка с потусторонниками якшалась, против желания могла всякого набраться! Приметила, старая: подле нее трава вянет, вода горчит, в пот шибает? Ты бы не отходила далеко от Безрода, ему и так досталось.
Ясна кивнула и все чаще бывала у печи. Каждый день в закатных сумерках Стюжень вытаскивал Безрода, оглядывал раны и хмуро качал головой. Оледенение стало в два пальца, шире не пошло, только и меньше не делалось. И самое удивительное – не угорал. Минул седьмой день после битвы, верховный с тревогой ждал девятого дня.
– Говоришь, на девятый день ушло оледенение? – как-то спросил Тычка.
– Ага, – выдохнул старик. Только что ушел приступ дурноты, балагур мало-мало ожил. – Гарькина душа вверх вознеслась, и все поправилось.
– Залевец, Расшибец, Брюнсдюр, на вас надежда, – буркнул ворожец под нос.
Друг друга меняли с Гюстом у поддувала. Благо умная мысль озарила кормщика – приспособил под это дело ножной гончарный круг. Полегчало с третьего дня, как все наладили.
– Напои меня отравой покрепче, ворожец, – раз в день просила Верна. Глядела вокруг тоскливыми щенячьими глазами и что-то считала, Стюжень как-то расслышал: «Десять дней…»
– Сядь-ка рядом, красота. – Верховный кивком показал на лавку справа от себя. Верна села.
– Рассказывай.
– Что?
– Все. С самого начала. Раньше недосуг было, а тебя послушать, должно быть, презанятно.
Открыла было рот, потом задумалась и сцепила зубы.
– Не буду!
– Дура.
– Знаю. Упои меня отравой покрепче, ворожец.
Стюжень мерно давил ногами досочки, что Гюст хитроумно приспособил к гончарному кругу. Поддувало, мерно раздаваясь, нагнетало в печь свежий воздух.
– Не хочешь говорить… ладно. Но травить не стану.
– Мне нельзя жить, – прошептала. – Нельзя! Я приношу только несчастья!
– Что же такого случилось, если смерти ищешь, как голодный – хлеба?
– Не скажу!
– Ты упряма, я упрямее.
Молча встала и ушла…
Наступило девятое утро после битвы. Стюжень встал с первыми лучами и, подхватив мечи павших воев, отправился на пепелище. Еще вечером сложил там дровницу, выходил третий костер за последние дни. Преклонил колени, уложил клинки на дровье, зашептал, подняв лицо к небу:
– Лети, душа, в небко, откушай хлебка, отпей бражки из глубокой чашки, точи ножик о кленовый порожек, возляг в уголок на жесткий бочок, сопи, носишко, тихо как мышка, закрывайтесь, глазки, слушай ко сну сказки – протяни ручку, собери свое в кучку, забери до соринки, не забудь ни былинки…
Скинув рубаху, запалил огонь и прозрачным взглядом смотрел сквозь дым на линию дальнокрая. Пламя занялось, остервенело зализало клинки, и последнее, что еще помнило прикосновение воев, скукожилось, почернело, распалось. Кожаная обмотка рукоятей, сглаженная ладонями до блеска, свернулась барашками, обуглилась, осыпалась золой; кость пожелтела, потемнела, затем и вовсе стала черной. Языки жадно плясали на клинках, слизывая темную кровь потусторонников, мечи тускнели, будто умирали, ровно в пламени невозвратно уходило нечто живое, оставляя после себя мертвые сажные лезвия. Стюжень сидел до тех пор, пока мечи не провалились в костер, и весьма это походило на то, как сгоревшая изба складывается внутрь, заваливая в огне упрямых хозяев.
Ворожец шепнул: «Прощай, сынок, прощайте, парни», кряхтя, поднялся на ноги и мерным шагом двинулся в крепость. Наказал и носа на поляну не совать, а если кто углядит костер на месте погребальных тризнищ, пусть сделает вид, что ничего не видел, и вопросов не задает. Только Ясна понимающе кивнула и поджала сухие губы.
Ждал. Ходил по крепости чернее тучи, поглядывал на всех искоса, даже Верна, бродившая последние дни ровно в ступоре, не решилась надоесть здоровенному старику с просьбой об отраве. Стюжень сменил Гюста на поддувале и с особым рвением качал воздух в печь до самого заката, что-то бормоча под нос.
– Ты бы поел, старый. – Ворожея принесла миску с кашей.
– Я безотказный, – буркнул верховный. – Сказано – ешь, я ем. Что у нас там? Пшенка?
– Мешанка. – Ясна передала ворожцу плошку. – Пшенка с горохом.
– Чего только не придумают. – Стюжень зачерпнул каши. – Что думаешь, старая?
– Безрод странный. – Ворожея поняла сразу, о чем речь, присела рядом. – Может быть, и не странный, только другого слова не подберу. Иногда мне просто страшно.
– Мне тоже. – Старик вздохнул. – Помню, еще мальчишкой застала гроза в поле. Сам невелик, от страха глаза велики, ночь в спину дышит, смеркается, и тут как полило! Да не просто полило, а с молниями! Стегают землю через два счета на третий. Раз-два-молния, раз-два-молния. Гром уши рвет, а я, дурачок, стою в чистом поле и шагу от страха ступить не могу. Боюсь молний. Куда ударит? Вдруг сделаю шаг, другой, а туда ка-а-ак шарахнет! Или, наоборот, сойду с места, и туда, где только что стоял, попадет стрела Ратника!
– И что?
– Пока трясся от страха да раздумывал, как лучше поступить, ливень кончился, молнии ушли на запад, небо просветлело. И Безрод такой же. Что скажет – не знаешь, куда ударит – не угадаешь, что внутри делается, какие мысли думаются, – как в тумане. Лишь одно знаешь точно.
Старуха вопросительно покосилась.
– Бьет насмерть, поганец, – улыбнулся ворожец. – Солнце падает… Пора?
Ясна, глубоко вздохнув, кивнула. Стюжень, кряхтя, вылез из-за станка, мгновение колебался, наконец решительно одолел несколько шагов между поддувалом и дымоходом. Снял тряпку, черную от копоти, бросил под ноги.
– Которая по счету?
– А который день, множь на два.
– Дорого, подлец, обходится, – усмехнулся верховный. – Восемнадцать тряпиц извели, и то не ясно, с пользой ли!
За плечи вытащил Безрода, с замиранием сердца перевернул на спину и, тая дыхание, оглядел. Рана обуглена, запеклась кровяной коркой, от сажи сделалось почти невозможно отличить кровь от зольной черноты. Ковырнул пальцем края пореза, снял сажной налет, для верности потер тряпицей. Нигде даже следа льдистой корки, истаяло, ушло.
– Ушло! – мощно выдохнул Стюжень и на весь двор крикнул: – Ушло! Будет жить!
Сивый болезненно застонал, распрямился на земле, и ворожея бросила ему черную тряпку, дескать, прикройся. Безрод приподнялся на тряских руках, с колена встал на ноги и, шатаясь, обвязался.
– Встал?! – прибежал Гюст.
– Жив… – от поленницы прошептала Верна. Хотела встать с колоды, только сил не нашла, рухнула обратно как подрубленная.
– То-то же! – еле слышно сипнул с крыльца Тычок и повалился навзничь. Остальные услышали звук падения, но не возглас.
– Ты гляди. – Ворожея всплеснула руками. – Ожил, баламут, на крыльцо вполз!
– Тычок буянит? – шепнул Сивый.
– Кто же еще? – Стюжень развел руками.
– Который день?
– А догадайся.
– Девятый… – Безрод тяжело сглотнул и прикрыл глаза. – Устал, спать хочу.
– Сначала баня. – Ворожец не сводил с него глаз.
– Что уставился?
– Поверить не могу, что такое возможно. Кому расскажу, брехуном назовут…
Сивый, отпаренный, дочиста отскобленный, видел десятый сон в амбаре. Не выдержал, уснул прямо в бане, ворожец принес в избу уже сонного. Ясна попросила не глушить печь, вознамерилась печь с утра хлеба. Верна спала отдельно от всех, в овине. Гюст ушел ночевать в Улльгу – слава богам, теперь можно, все позади. Ворожцы одни сидели у печи. До сих пор язык будто узлом был увязан, Ясна не находила сил рассказывать, зато теперь поведала Стюженю все, что знала. Как впервые Безрод переступил порог дома в Торжище Великом, как привел с собой Тычка и двух рабынь, как играли свадьбу, про побоище на поляне у Срединника.
– А потом ровно что-то произошло. – На широкой лавке у печи старуха месила тесто к утренним хлебам. – Случилось нечто такое, что развело их пути-дорожки в разные стороны. Даже смерть Гарьки показалась ей сущей мелочью перед лицом неведомого. Перешагнула и дальше пошла.
– Дела-а-а, – угрюмо протянул Стюжень, забрасывая в печь дрова. – Теперь держись от Безрода подальше, пока мертвечина с него не стечет. Уж на что мы с Гюстом здоровы, а тут сердце понесло, как лошадь, в висках застучало. Еще старое охвостье не истаяло, новое наросло!
– Парень только что с Той Стороны вернулся, а даже глазом не моргнет. – Ясна покачала головой. – Дважды за кромку ходил, а будто всего-навсего погулять вышел.
– Не знаешь, где молния ударит, но ударит непременно, – смеясь, напомнил верховный. – Тот, кто снарядил дружину потусторонников, не мальчишка с соседней улицы. И шутками тут не пахнет. Молчит Верна?
– Как воды в рот набрала. Лишь талдычит: «Шесть дней, пять дней…»
– Что-то станется через пять дней. – Ворожец глубоко вздохнул. – И мы узнаем, почему Гарьку принесли в жертву, ровно бессловесного ягня.
– Добрая была девка. – Ворожея всплакнула. – Улыбчивая. И вот нет ее.
– Не знал деваху, но если Сивый посчитал ее хорошим человеком, так оно и есть.
– Тесто готово. – Ясна утерла испарину, оставив на платке мучную полосу. – Утренний хлеб – как раз то, что Сивому теперь нужно.
– И печь очистим. – Верховный тепло погладил глинобитную стенку. – Не бросим такую красавицу в беде. Хлеба прогонят мертвечину. Что для тебя Безрод, ворожея?
Вздохнула, устало пустилась на лавку.
– Он – мое прошлое и настоящее. Там, за грядами былого, восстает в рост мой страх, и у него глаза Безрода…
Стюжень свел брови на переносице, поджал губы.
– Сивый – мое настоящее. К жизни вернул, перестала за спину оглядываться, успокоилась. Хотя чего там, успокоилась. – Ворожея прикрыла глаза ладонями, не сдержалась, заревела. – Покой он мой забрал, душу разбередил! К себе привязала бы, заставила около юбки сидеть и смотрела день и ночь!
– Сивый только что мать стризновал. Тот костер, что горел, когда вы подоспели, он и был.
Ясна без слов кивнула. Слезы душили.
Наутро Безрод встал, шатаясь, обошел двор, сел у поленницы. Гюста ворожцы предупредили близко к Сивому не подходить, тот и сам почувствовал недомогание – глаза слезились, в ушах шумело, затылок будто кузнецкими клещами сдавило.
– От парня потусторонщиной так и несет, – усмехнулся Стюжень. – Чего же ты хочешь? Ничего, день за днем истает, как старая, ветхая рубаха на ураганном ветру.
– Мне запрещаешь, а сам идешь! – Гюст почесал загривок.
– Мне можно, – бросил старик за спину. – Я привычный.
Хлебнув крепкой браги, верховный задом потеснил Безрода на колоде. Тот молча подвинулся.
– Выжил, босота?!
– Выжил. – Сивый косил на овин, в котором обитала Верна. На мгновение появилась в дверях, окинула двор мимолетным взглядом и скрылась в полутьме.
– Ты хоть понимаешь, что сказал Брюнсдюр перед смертью?
– Понимаю.
– Голову поставлю на кон – такой повивальной бабки, точнее, повивального дядьки не было ни у кого из ныне живущих.
Безрод кивнул. Что ни день, то неожиданность. Мать нашел, теперь вот повивальный дядька, да такой, что дыхание спирает.
– Ледован и разложил твою мать в посмертный крест, – вздохнул Стюжень. – Вот и спрашивай теперь, почему в стужу не мерзнешь, мертвящий холод тебя не берет, как исхитрился дважды с Той Стороны вернуться.
– Я смотрел ему в глаза?
Ворожец пожал плечами.
– Не знаю. Какие у новорожденного глаза? Так, одни щелочки, но был бы ты, бестолочь, обычным младенцем… Уж на руки тебя Ледован точно брал.
Сивый прикусил губу. «…Ледован выглядит как обычный человек, только нельзя смотреть ему в глаза, прикасаться к нему и делить стол. В душу снизойдет неописуемый холод – и станешь похож на кусок льда…» Может быть, и снизошел. Может быть, и глядел младенцем в стылые глаза, то-то бабы нос воротят, в студеном море выжил, и холодные воды стали чуть более приветливыми для парней, которые следом шли. Самому не понять, но люди видят. Иной раз не находят слов, но чувствуют опасность и отходят подальше.
– Я уйду в ледяные земли? Туда, где никогда не тает снег?
Старик развел руками. Кто знает? Может быть, когда-нибудь снега и льды потянут к себе, как теплые края – перелетных птиц, а прохлада полуночи сделается милее и слаще жаркого солнца. Только не все в Безроде просто. Будто огонь пляшет в ледяной чаше, или, наоборот, сосульки лежат в огне – и лед не тает, и огонь не вымерзает. Не год назад Ледована увидел – всю жизнь с этим живет, а ведь не уходит в ледяную полночь, держится. Будто нечто горячее уравновесило студеное прикосновение Ледована, только что? Не кровь ли отца? Безрод опустил голову, поджал губы.
– Про Тычка шутил или как?
Сивый непонимающе покосился.
– Ну когда обещал жизни Верну лишить, если старик не выживет.
– Не шутил.
– Убьешь?
– А выживет старик?
– Уж тебе решать. Слишком долго твоя бывшая с потусторонниками водилась, от самой гиблым смрадом веет. Меч ее мертвящ, Тычку в день по два раза делается худо – на вечерней заре и в полночь. Только все дольше становятся приступы, а он все слабее.
– Душа вон из дуры, и Тычок освободится.
– Но все может оказаться по-другому. Порешишь девку, она и старика за собой утянет. Между ними ровно ниточка повисла, и что из этого получится, мы с Ясной не знаем. Никто тебе не скажет.
Безрод повернулся в сторону овина, погонял желваки туда-сюда, усмехнулся. Ворожец ни за что не взялся бы сказать, что Сивый решил, – ни знака, ни ползнака. Как в туман глядишь, дальше носа не видно. Этот может с равным успехом вечером вырвать у дурехи сердце и остатние дни мрачно смотреть за Тычком, лучше тому или хуже.
Стюжень глотнул из укупорки, встал и поежился. Пробирает до костей.
– Думай, ухарь. Тебе решать.
Верна разжилась брагой – у Гюста, должно быть, стащила – и хватила лишку. Встала перед Безродом, подбоченилась и плюнула тому на ноги. Сивый по обыкновению сидел на колоде под дровницей и лишь холодно воззрился на бывшую. Ясна видела все собственными глазами – у печи хозяйничала – и от ужаса прикрыла рот руками, Стюжень замер. Придержал ворожею.
– Не спеши, старая, чему быть, того не миновать.
Верна не удовлетворилась, подошла ближе, наклонилась для верности и вторым плевком попала точно на сапог.
– Сам ублюдок и родня ублюдочная! Мать – шалава корчемная, отец – вор и забулдыга подзаборный, а сын – мерзейшая тварь из тех, что ходят по земле! Мразота, душегуб, подонок! Думаешь, забыла, как в лесу вернулся на поле брани и добил кого-то из разбойников?
Сивый поджал губы и, не мигая, смотрел на синюшную дуру. Будто диковину увидел, так поглядел, сяк.
– Недоносок, твое место на весле галеры, что ходит по теплому морю и на которой рабы живут не дольше года! Твое место в свинарнике, на гнилой соломе, вымоченной дерьмом и мочой!
Верна остановилась перевести дыхание и хлебнуть браги из кувшина, что не выпускала из рук. Безрод молча ждал.
– Ничтожество! Ты недостоин даже моего ногтя! Моего волоска! Только и годен, чтобы собственной бородой вытирать пыль с сапогов Грюя! Дуре, которая пойдет за тебя, можно только посочувствовать! Нелюдим, страшен, а дойдет дело до любовных утех – сраму не оберешься! Любилка у нашего храбреца – с воробьиный носишко!
Ясна с мольбой в глазах посмотрела на верховного, но старик медленно покачал головой и приложил палец к губам.
– Молчишь? Сказать нечего? Правда уста запечатала, наружу ложь не пускает? Какое счастье, что мои глаза открылись вовремя! Ведь когда-то за человека считала!
Сивый слушал молча, пару раз тяжело вздохнул, наконец лениво потянувшись, встал. Повернулся к Верне спиной и медленно зашагал прочь.
– Ты… ты куда? Стой, сволочь! Убью гада! – Разъяренная Верна бросила кувшин с брагой, схватила с дровницы березовую четвертину и ринулась вдогонку.
Безрод, не оглядываясь, посторонился, и чужая невеста, запутавшись в ногах, провалилась в пустоту. Сивый пожал плечами, обошел захмелевшую воительницу и скрылся за углом амбара. Ясну отпустило, старуха присела на лавку и тяжело вздохнула.
– То ли еще будет, – буркнул верховный и подмигнул. – Гляди веселее, ворожея!
Верна долго лежала, ровно подбитая птица. Тяжело дышала, не отнимала лица от земли, наконец тяжело поднялась и поплелась к себе в овин.
Стюжень покачал головой.
– Эй, подонок! – ранним утром, еще небо не расцветило багрецом, тишину крепости разметал звонкий, злой голос. – Спишь, падаль? Вставай, сивая скотина!
Ясна в одной исподнице выскочила на крыльцо, только Безродов платок на плечах, Стюжень появился в дверях сарая, оглядел двор и поджал губы. Бросил под нос: «Никак не уймется девка!»
– Подонок, сын подонка и шлюхи, выходи на середину и послушай мои слова! Я сделала то, что должна была сделать уже давно. Ты сильно удивишься тем, что кто-то в этой крепости еще помнит о чести и достоинстве!
Безрод вышел на середину двора и подошел к Верне. Стюжень щурил глаза, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в предрассветных сумерках, только все тщетно. То ли на глаза ослаб, то ли тьма слишком густа. Теперешняя выходка Верны многое значила и на многие вопросы несла ответ. Ну же, Сивый!
– Не блажи.
– А пойдем-ка со мной, красавец! – Ранняя птаха первая пошла со двора, Безрод, мгновение помедлив, двинулся следом.
Ясна через двор перебежала к сараю Стюженя, схватила верховного за руку.
– Дуреха что-то учудила, и Сивый ее прибьет! Как пить дать прибьет! Девку перехлестывает, а Безрод уж на что холоден, и тот не выдержит! Порвет ненормальную! Вот самоубийца на нашу голову!
– Самоубийца? – переспросил верховный и нахмурился. – Может быть, ты и права. Только тут не знаешь, чья правда правдивее, Безродова или Вернина.
– Не дай дуре совершить непоправимое!
– Оставайся с Тычком!
Ворожец широким шагом двинулся к приступке у крепостной стены. Спешить так спешить, прыгать так прыгать; пусть старые кости не загремят, не переполошат округу.
Серо кругом, почти ничего не видно, двигаешься на ощупь, а голоса звенят впереди, как раз там, где недавно трижды поджигали тризные костры. Негодованием сочится зычный женский голос, низкий мужской лениво бьет рассветную тишину. Вдруг серую хмарь вспорол хлесткий щелчок, будто сучок треснул. Ворожец напрягся, голоса исчезли. Стюжень поспешил вперед, и лишь темные очертания уходящего человека заметил в сумерках. У пепелища на заднице сидит Верна, держится за щеку, мотает головой и часто-часто моргает. Старик подошел ближе. Спрашивать не стал. И так все понятно. Улыбнулся. Что бы ни наговорила дуреха Сивому, тот сдержался, влепил ленивую затрещину и прочь ушел, как будто ничего не произошло. А что произошло?
Верна зло сверкала на старика зеленым глазом, из второго еще не ушла кровь, губы крепко сжала, и верховный сильнее сильного подозревал, что деве-воительнице сейчас больше всего хочется расплакаться. Но держится. Вы только поглядите, глазом едва молнии не мечет, того и гляди, темнота отступит.
– Чего уставился?
– Вставай, – усмехнулся, протянул руку.
– Сама, – шатаясь, поднялась, уковыляла в крепость.
Ладная девка, цельная и звенящая, как сухой клен. И полыхает так же – вся и сразу, не то что сырой топляк. Но тут налетел ветерок, и ворожец потянул носом. Оглянулся, подошел ближе к пепелищу, присел и расхохотался. Едва не упал.
– Что? Что, старый? – Ясна встретила у самых ворот.
– Нашей дурехе жить надоело. Не знает, что еще придумать, дабы поскорее покинуть белый свет.
– Что еще учудила? Сивый прошел – ничего не поняла. Как будто зол… а как будто и нет… в общем, такой, как всегда. А девонька шатается, за щеку держится. Перепало?
– Мог и убить, – улыбнулся ворожец. – Никогда не догадаешься, до чего додумалась.
Ясна нахмурилась. Что еще натворила бедовая голова?
– На тризное пепелище нагадила. Дескать, вот тебе пепелище матери, вот тебе пепелище соратников!
– Как нагадила?! – опешила ворожея. Уму непостижимо. Такое даже в голову не придет!
– Как? – усмехнулся верховный. – Сочным задом. Села и нагадила. По-большому и по-маленькому.
– А ведь на самом деле мог убить.
– И был бы прав. Но одно ясно – если теперь сердце не вырвал, не станет и впредь. Сивый, ровно ледяная глыба в море, с пути не отвернет; толстый лед ломает как хрупкий. А с Верны глаз лучше не спускать.
Ночью осквернительница тихонько выскользнула из овина, неслышно, как мышь, прокралась к амбару и нырнула внутрь, благо дверь, загодя смазанная, даже не скрипнула. Днем, пока не было Безрода, запомнила, где расположено его ложе, сколько шагов между ним и дверью, какой стороны держаться. Меч отобрали, ножа не оставили, но полена хватит за глаза. С увесистой четвертиной скользнула к ложу – Сивый, наверное, умаялся за день, десятый сон видит, – шорхнула ногой о землю, чтобы уж наверняка и, крякнув, опустила дровье на спящего.
А ничего. Когда-то слышала, вои шутили друг над другом – подкрадутся в полной темноте, медом дрыхнущего товарища вымажут да перьями обсыплют. А тот, не будь дурак, мог в ответ подшутить – положит вместо себя тюфяк, мажьте медом соломенное чучело, друзья. Этот не озаботился даже шуткой – ни тряпки, ни чурбака на ложе, только голос откуда-то из угла:
– Не спится?
Едва не матернулась, выронила дубину. Вот ведь сволота! Ну до чего сволочь! Лежит в уголке, вещает из темноты. Как догадался?
– Ну и тварюга же ты, Сивый!
– Есть немного.
Верна опустилась наземь, несколько раз глубоко вздохнула:
– Подойди ко мне, Безрод.
– Не-а, – прилетело из темноты. – Драться будешь.
– Смеешься, – горько усмехнулась. – Давай смейся, имеешь право. Как узнал, что приду ночью?
– Скрипела дверь, скрипела, а тут нате вам, перестала.
– И это заметил.
В темноте зашуршала солома, валкие шаги развезли амбарную тишину, Сивый присел рядом. Верна жадно потянула носом. От Безрода тонко несет угольной копотью, наверное, в волосах дым остался, и острым мужским потом, только не застарелым и вонючим, а свежим, пряным и волнительным. Глаза промокли, сцепила зубы, лишь бы не зареветь, и почему-то отвернулась. Все равно ведь темно.
– Мокрость развела.
– Как узнал? – всхлипнула.
– Дыхание таишь, слезы держишь.
– Говорю же – сволочь! Ты хоть понимаешь, что я сегодня сделала?
– Чего же не понять: нагадила на пепел моей матери. – Безрод говорил задумчиво-тяжеловесно. Эти тона Верна никак не могла понять: никогда не угадаешь, в каком Сивый настроении. Таким голосом мог рассказывать Рыжику на ночь сказку, а мог вскочить на Теньку, буркнуть: «Не добил кое-кого» – и умчаться. И все одинаково равновесомо. Сейчас прибьет или позже?..
– Нагадили бы на пепел моей матери – горло порвала!
– Ага, порвала бы, – равнодушно согласился Безрод.
Смеется, что ли?
– Я… тебя… все равно… изведу! – Дабы не казаться пустопорожней болтушкой, выплюнула каждое слово, ровно камень во рту держала. – Все равно изведу.
Ждала, что спросит. Промолчал. Ну спросил бы, отчего окрысилась, как на кровного врага, спросил бы, почему Гарьку спровадила на тот свет! Спросил бы, как жила после поляны у города Срединника! Не сказала бы ни слова про страшного жениха, но хоть поговорили бы! Волосы отросли, длинные уже, взял бы в руку, намотал на ладонь, притянул к себе… Губы зажили… глаз, правда, кровью налит, вокруг почернело, ну и что…
Верна вскочила и решительно пошла прочь из амбара. Вдогонку полетело насмешливое:
– Дровину не заберешь?
– Подавись этой деревяшкой! – хлопнула дверью и была такова.
– В живых оставил. Не тронул. – Ворожец присел на колоду рядом с Безродом, отхлебнул из укупорки. – Решил для себя что-то?
– Дурное дело нехитрое. – Сивый отмахнулся. – Успею.
– Девка дни считает, ждет чего-то. Не слыхал?
– Нет.
– Через три дня что-то станется, и того, что грядет, Верна боится пуще смерти.
Сивый вперил взгляд в бескрайнее небо, коротко хмыкнул.
– Боится настолько, что жаждет умереть?
– Оттого и бегает за Костлявой, окликает, лишь догнать не может.
– Три дня, говоришь?
– Сам слышал.
Безрод помолчал, повернулся к Стюженю, и ворожец против воли отпил браги.
– Надоест ей меня злить, как бы глупость не сделала.
Верховный согласно кивнул:
– С завтрашнего дня за ней нужен глаз да глаз.
– Особенно по ночам.
– Уж это сам как-нибудь. – Ворожец развел руками. – Твоя баба, тебе и стеречь.
– Как Тычок?
Стюжень отвернулся, поджал губы, вздохнул.
– Чем дальше, тем более становлюсь уверен – Верна и Тычок ровно веревкой связаны. Ну не можем со старухой вытащить его с Той Стороны, не получается! Мы ворожцы, а не боги! А Ледован балагуру в глаза не смотрел, за руку не брал, не вынесет старый потустороннего холода. Порубишь Верну, вырвешь из нее сердце, считай, Тычкову жизнь оборвал.
– Тащи мертвецкое из дуры, вытянешь и Тычка, так выходит?
– Все-то вам, Ледовановым последышам, ясно! – Верховный взъерошил Безродовы лохмы. – Вон гляди, как зарос! Подрезать бы. Ходишь, чисто зверь какой!
– Последний раз Гарька подрезала. – Сивый взял у старика укупорку, хлебнул браги, впрочем едва ли распробовав – даже не поморщился.
– Устал, бестолочь? – Не о сиюминутной усталости говорил ворожец.
Безрод молча кивнул, поднял глаза в небеса:
– Спросил бы Верну, отчего все так случается, только не ответит. Знаю, не ответит. До третьего дня станет меня на смертоубийство подвигать, а не скажет.
– Недолго осталось. Узнаем.
Ночью Верна тихо выбралась из овина, в тени скользнула к углу, оглянулась туда-сюда, и хоть не было на небе луны и темнота кругом стояла кромешная, крадучись перебежала к дружинной избе. С колом в руке поднялась на одну ступеньку, на вторую и едва не споткнулась обо что-то. Сердце в пятки ушло, показалось – летит носом вперед, прямиком в дверной косяк. А чьи-то руки крепко ухватили и поставили на ноги.
– Жива? Не спится?
– Какая же ты сволочь! – Давно не виделись, целый год жила иными заботами и тревогами, успела позабыть, каков бывший муж на деле. То ли восхищение выдохнула в ночное небо, то ли испуг.
– Если к Тычку, так ему худо. Был приступ.
– А я… ну…
– Кол зачем?
Верна с шумом выдохнула, бурля от негодования, бросила кол. Собралась было сбежать с крыльца прочь, но Безрод остановил. Давно не прикасался.
– Сядь.
Опустилась рядом, насупилась.
– Я не подпущу тебя к старику.
– Не хотела бить насмерть, – буркнула. – Расковыряла бы рану, только и всего.
– Сущие мелочи, – усмехнулся Безрод. – Пустить кровь старику на последнем издыхании.
– Да, я плохая! Вот она я! Чего ждешь? Сверни мне шею, как умеешь, и дело с концом!
– Дура, – прошелестел Сивый. – Все равно не убью.
– Убьешь! – злорадно прошептала Верна. – Еще как убьешь!
– С Тычком не получится, с Ясной не выйдет. Даже близко не подойдешь. Все остальные не по зубам.
– Ненавижу!
Тряхнула головой, соскочила с крыльца. Отбежала на середину крепостного двора и крикнула во всю мочь:
– Ненавижу! Всех ненавижу, и тебя больше всех!
Бабка Ясна тихонько приотворила дверь, вышла на крыльцо, села рядом.
– Дуреха, ой дуреха!
– Все слышала?
– Этот крик глухой услышит. Не в себе девка. Жить не хочет.
– Рано, – буркнул Сивый. – Тычка за собой утащит.
Ворожея поерзала, устраиваясь поудобнее, закряхтела и вдруг ойкнула.
– Что такое?
Вместо ответа старуха нашла в темноте Безродову ладонь и положила на место, где только что сидела. Рука легла на дощатое крыльцо, только донельзя странным вышла на дереве льдистая изморозь, будто иней на траве в первые заморозки.
– Сама в Потусторонье катится, Тычка за собой тянет!
– Не скатится. – Безрод погладил старуху по руке. Все бросила, сюда примчалась, а притворялась нелюдимой и холодной, как этот иней. – И Тычка не утащит. Ты бы глотнула браги, согреешься…
«Два дня», издалека Стюжень показал Безроду два пальца, тот кивнул. Через два дня станется то, от чего Верна бежит-бежит, да убежать не может. На рассвете тихонько улизнула на берег. Сивый проводил бывшую мрачным взглядом. Не спал, все видел. К пристани побежала, на Гюста понадеялась, дескать, не один убьет, так другой. Напрасно. Кормщика на граппре никому не обмануть. За волосы приволок в крепость, руку заломил.
– Заметил, босяк, – спрашивал ворожец Безрода, оба сидели на колоде, будто на праздничной лавке. – Сама на себя руки не накладывает, хотя казалось, чего уж проще? Уйди в море, пока хватает сил, да назад не вернись. Или заберись на скалы, да сигани вниз. Так ведь не делает!
– Не может, – с колоды виден весь двор. Вот бабка Ясна идет к печи с кадкой теста, Гюст правит меч на крыльце дружинной избы, Верна стоит в дверях овина, косит туда-сюда хитрым глазом. – Что-то держит.
– Смогла бы? Как думаешь?
– Одно дело себя жизни лишить, совсем другое – ринуться в драчку и схлопотать меч.
– Обещалась кому-то. – Стюжень, глотнув браги, вытер усы и бороду. – Обещалась живой и невредимой. А если кто-то убьет, не ее вина – так вышло. Слово не нарушила.
– А если жизни себя лишит – станет клятвопреступницей? – усмехнулся Безрод.
– Да.
Оба понимающе переглянулись. Думай, гадай, в каком случае девки обещаются кому-то.
– А избавить ее от клятвы ты не можешь, даже если захочешь.
– Не хочу, – холодно прошелестел Сивый, перевел взгляд на Верну и поджал губы.
Два дня, всего два дня…