ПРОЛОГ
Очередной век, по счету Европы и Америки – девятнадцатый, близился к завершению. И разговоры о грядущем Конце Света уже нет-нет, да и заходили. Пока еще робкие, неуверенные, словно бы по обязанности – все-таки век заканчивается, и, вроде, положено об Апокалипсисе вспомнить.
Альгирдаса подобные настроения слегка раздражали, но он привычно напоминал себе о тысячном годе, а потом о тысяча шестьсот шестьдесят шестом, и приходил к выводу, что нынче еще ничего. Терпимо. Да и люди уже не те.
Но тут вдруг надумал жениться Орнольф, и Пауку показалось, что конец света таки грядет. Все перемены, случившиеся в мире за прошедшее тысячелетие, включая открытие смертными нового континента, электричество и собственный тысячный день рождения, показались мелочью в сравнении с женитьбой Касура.
Ничего странного нет в том, что люди женятся. Но десять веков хранить верность умершей Хапте, а потом вдруг влюбиться в другую женщину – это было удивительно. Альгирдасу почему-то казалось, что Орнольф никогда больше никого не полюбит. Не женится, во всяком случае. Увлечений-то разной степени тяжести у рыжего бывало предостаточно, однако никогда дело не доходило до свадьбы. Года два-три – и все, прошла любовь, ищем новую.
Да. Паук был удивлен. Хотя, казалось бы, давно пора привыкнуть к тому, что все меняется. К тому, что все проходит.
…Гвинн Брэйрэ больше не было. Жрецы и наставники – те, кто уцелел за тысячелетие человеческих войн, за века охоты на ведьм и годы метаний в поисках смысла жизни, – давно уже не считали себя частью единого целого. С самыми древними из них Паука роднила когда-то кровь, но единство духа ушло. А молодежь он называл братьями только по привычке. Потому что надо же было их как-то называть.
Они по-прежнему защищали людей от чудовищ. И по-прежнему нуждались в нем. Кем бы ни считали себя: рыцарями, монахами, святыми воинами, избранными или героями. Кем бы ни называли себя сами.
А старшие давно погибли.
Очень давно. Процесс растянулся на десятки лет, был мучительным, как мучительна любая долгая агония, только, в отличие от предсмертных мук, муки погибающего братства совсем не обязательно должны были закончиться милосердной смертью.
Гвинн Брэйрэ. Наставники больше не хотели учить каждого, как всех, и всех – для пользы каждого. Жрецам все труднее давались роли богов. А охотники… выходили на охоту и позволяли убить себя. Древний закон, по которому Гвинн Брэйрэ мог умереть только сражаясь за свою жизнь, закон, по которому последним желанием любого из братьев должно было быть желание жить любой ценой, был забыт. Признан невыполнимым. И сила – общая, одна на всех сила Гвинн Брэйрэ уходила вместе с погибающими братьями.
Последним, кто погиб честно и правильно, отдав всего себя тем, кто еще жил, стал Дрейри.
Альгирдас помнил этот день и полагал, что не забудет его никогда. Семь столетий прошло с тех пор, семь столетий и еще двадцать лет, а он помнил. Наверное, он просто не проживет достаточно долго для того, чтобы воспоминания, наконец, отпустили.
Дрейри погиб, и Альгирдас, к тому времени занявший место наставника Сина, собрал охотников на тризну. Он позвал всех, кто выжил. Всех, кто еще помнил, что такое Гвинн Брэйрэ, помнил дорогу в Ниэв Эйд, умел выходить на Межу. И в священных стенах школы, в огромном зале, где когда-то собирался Совет, где праздновали баст и провожали погибших, в этом самом зале Альгирдас, Паук Гвинн Брэйрэ, убил своих братьев.
И это он помнил тоже. Память, она капризна и своевольна, ей не прикажешь: вот этим любуйся, а вот от этого отвернись и никогда не обращай туда взгляд. Память берет тебя за волосы и бьет лицом о стену воспоминаний. Кто сказал, что плохое забывается? Тот, кто не знает? Или тот, кто действительно умел забывать плохое?
…Каменный пол был скользким от крови, а дерево стен еще долго потом эхом повторяло отчаянные крики погибающих.
– Паук! … Командир! … Что ты де… Не надо, братик, малыш, пожалей, пожалей, пожалей…
Пожалей!
Он жалел их. Страшная смерть от руки командира, брата, учителя была проявлением подлинного милосердия, настоящей паучьей жалости. Потому что там, в Ниэв Эйд, его братья вспомнили, что нужно защищаться. И пытались спастись. А их силу можно было забрать. Оусэи, цуу и тэриен – силу жизни, силу чар и силу телесную. Все это так нужно было молодым, чужим, но отчаянно нуждающимся в поддержке.
Син одобрил бы действия Паука.
А Орнольф его потом чуть не убил.
Что же делать, они всегда по-разному смотрели на жизнь, два самых мудрых наставника Гвинн Брэйрэ.
И это Альгирдас тоже помнил. Орнольфа, потерявшего голову от ярости. И себя. Преступное безразличие, иней на поверхности души, боль, которая не достигала сознания, оставаясь где-то за пределами чувств. Он забрал силу у своих братьев. Он уничтожил Гвинн Брэйрэ. А получилось, что сделал это только для того, чтобы безропотно отдать собственную жизнь Молоту Данов.
Тогда ему не было даже стыдно.
Стыдно было Орнольфу. Потом. Когда он опомнился, когда понял, как близко подошел к убийству, и остановился. Не нанеся, может быть, последнего удара. А, может, предпоследнего. Разве есть разница?
Впервые за два столетия Орнольф напомнил Альгирдасу своего близнеца. И по-настоящему напугал. Не тем, что едва не забил до смерти. А тем, что сожалел о своей… несдержанности? Хм… не лучшее слово.
Возможно, он понял, что, завершив начатое, окажется ничуть не лучше Паука. А, может, и в самом деле любовь оказалась сильнее стремления к справедливости. Кто будет разбираться? Уж не Альгирдас, где ему посягать на потемки чужой души? В своих-то блуждает…
Но как бы там ни было, сходство с Дигром поблазнилось и ушло. Нет, ничего у них не было общего, у этих близнецов, искренне ненавидящих друг друга.
А Орнольф после бойни в Ниэв Эйд был рядом на протяжении столетий, и всегда был необходим. Двое Гвинн Брэйрэ, двое выживших из нескольких тысяч – куда бы они делись друг от друга, даже если бы захотели куда-то деваться? И когда затапливали душу Паука разрушительные волны воспоминаний, Орнольф усмирял их несколькими словами. Одним только понимающим взглядом прогонял страх и раскаяние. Терпеливо и без устали объяснял снова и снова, почему Альгирдас должен был убить своих братьев.
Орнольф…
Верил ли он сам в эти объяснения? Рано или поздно поверил. А что было делать, если их осталось двое, и именно Орнольфу предстояло решить, быть им дальше братьями или врагами?
Да уж, последнему совету Змея Паук следовал из рук вон плохо. Тот заповедовал беречь наставника Касура, а выходило так, что Касур по-прежнему бережет Паука. И многочисленные сражения, где без поддержки Паука настигла бы рыжего датчанина быстрая, страшная смерть, в счет не идут. Потому что не велика доблесть – спасти друга от врагов. Попробуй спасти его от него самого, вот тогда поймешь, что такое настоящий подвиг.
Увы. Подвига Альгирдас так и не совершил.
…– Мне тяжело быть рядом с тобой. – Орнольф отводил взгляд, смотрел в сторону. Серые глаза с брызгами золота… Рыжий, ты никогда не думал о том, что Паук знает, какого цвета твои глаза не только потому, что ты всегда рядом?
– Дурная кровь, наверное… ты ведь помнишь Дигра? Бороться с демоном в собственной душе все труднее. И я начинаю бояться себя.
– Или меня? – спросил Альгирдас. – Или того, что можешь получить то, чего хочешь?
Паук далеко не всегда понимал, что движет его единственным и любимым братом в тех делах, которые Орнольф вел со смертными. Не понимал, но очень долго, четыре суматошных, яростных, кровавых и деятельных века это не мешало им быть вместе. Ругаться из-за ерунды, сражаться против общих врагов, отстаивать разные идеалы, и спасать друг другу головы. Не мешало заниматься одним общим делом, продолжая работу Гвинн Брэйрэ. И даже то, что Орнольф слишком уж привязался к смертным, восхищался ими, сочувствовал, даже помогал иногда, хоть и было непонятным, казалось вполне естественным. Он же человек, Молот Данов, живой человек, и он так много знает о людях.
Он все чаще говорил, что времена изменились, изменился весь мир. Что нельзя больше оставаться на обочине, иначе жизнь, течение которой все ускорялось, начнет проноситься мимо слишком быстро. Он сказал, что они больше не могут позволить себе быть в стороне от смертных. То, что позволено было трем тысячам бессмертных, недопустимо для двоих. Одиночество смертельно.
– Мне тяжело быть рядом с тобой…
Орнольф не считал ровней новых братьев – тех, кому отдавал Альгирдас отнятую у Гвинн Брэйрэ Силу. Альгирдас и сам не считал их ровней. И отчаянно нуждался в рыжем. Если бы это было возможно, он отыскал бы себе место в его мире, в большой шумной жизни. Не потому, что Орнольф был так уж убедителен, а просто чтобы не видеть, как единственный друг все больше отдаляется, все больше становится чужим. Но набравшая силу вера в Белого бога, вера в бога единого, как бы он ни назывался, гнала его и от христиан, и от мусульман, вынуждала уходить на ту самую обочину.
– Я начинаю бояться себя…
Мир был несоизмеримо больше, чем мог или хотел видеть Орнольф. Но Молот Данов выбрал лишь один путь из бесконечного множества. А Пауку на этом пути не оказалось места.
Бывает…
Альгирдас был другим. Просто – другим. Никакие обряды наставника Сина не очистили его окончательно. И он скорее откусил бы себе язык, чем признался Орнольфу, что сторонится его возлюбленных смертных не из упрямства и уж, конечно, не из гордыни, а потому лишь, что не может оставаться среди них.
Рыжий проявил достаточно терпения, нянчась с ним в течение четырех столетий. Ожидать, что он останется рядом навсегда, было бы просто глупо. Да к тому же, что значит «рядом» или «далеко» для Гвинн Брэйрэ? Для тех, у кого общая кровь и планета одна на двоих, а расстояний не существует?
– Бороться с демоном в собственной душе…
Боги, а ведь казалось, что это так просто.
– …Ты помнишь Дигра? Бороться с демоном в собственной душе все труднее. И я начинаю бояться себя.
– Или меня? – спросил Альгирдас. – Или того, что можешь получить то, чего хочешь?
Он сказал то, что думал. Высказал то, что чувствовал. Честно и… легко. Что же сложного в таких простых словах, что сложного в том, чтобы сказать правду?
И он никак не ожидал получить в ответ недоверчивое и удивленное:
– Ты настолько не хочешь, чтобы я уходил?
Не ожидал. А когда понял, о чем говорил Орнольф, удивился: почему небо не упало на землю, почему не вышли из берегов моря, почему не раскололась планета – почему?! Все это случилось только с ним.
– Я не продаюсь, – сказал он, удерживаясь от желания немедля, сию секунду сделать что-нибудь по-настоящему страшное. Что-нибудь сравнимое с тем, что только что сделал Орнольф.
– Ну, извини, – рыжий развел руками, – может быть, на твоем языке это называется иначе.
Да, разумеется. На его языке это называлось иначе. И Альгирдас почему-то думал, что Орнольф знает этот язык. Оказалось, что нет.
Стало смешно. Дождь пошел, настоящий ливень, с грохотом – по крыше, чавкая – по земле, звонко – по доскам крыльца. Альгирдас смеялся вместе с дождем. Нет. Дождь плакал, заходился в рыданиях, а Альгирдас смеялся. Люди, они такие странные, они делают простое сложным и все время стараются усложнить то, что сделали, чтобы окончательно запутаться самим и запутать всех других.
– Я устал от этого, Хельг, – сказал Орнольф, заталкивая его обратно под крышу. – С тобой иногда бывает так нелегко.
– Ты устал от меня? – уточнил Альгирдас, все еще улыбаясь. Ему было все равно. Тогда казалось, что все равно.
– И от тебя тоже, – ответил Орнольф. – Мне нужно уйти, нужно время, чтобы отдохнуть и во всем разобраться.
– Уходи, – Альгирдас пожал плечами, – разбирайся. Я подожду.