Глава 7
Новый учитель Ичивари
«Не было у нас противника опаснее и сильнее, чем люди зеленого берега. Они не приняли веру и не познали разобщения через имущественное неравенство, они отказались от всех правил жизни, незыблемых прежде и успешно внедряемых нами в иных землях. Они не признают пользы золота или иных мерил ценности, они так и не освоили по-настоящему денежной системы и не отошли от менового торга, хотя было приложено немало сил. Они не выстроили иерархию знати, не научились изымать излишки и распределять их неодинаково для людей разной полезности, хотя я передал им все должное знание и много раз разъяснял нужным людям пользу привилегий. Дикари не смогли даже принять самого, казалось бы, простого и неизбежного: своего права стать хозяевами и сделать пленных рабами, настоящими рабами в полном смысле этого слова, а не работниками, ограниченными лишь в свободе передвижения.
Каждый день жизни в нелепом обществе голодных оборванцев был пыткой. Каждый день не мог я понять, что скажут и сделают окружающие меня и какова глубинная, не проявляемая в словах, причина выбора того или иного решения? Почему их наивность не исключает хитрости и порой мудрости? Почему в большинстве своем они сочувствуют вождям, но не выражают зависти к их власти? И почему сами вожди не в состоянии хотя бы обзавестись слугами? Я покидаю дикий и страшный берег в смятении. Я покидаю его, не найдя ответов и накопив вопросы, гнетущие мою душу и отравляющие мысли… Я вижу во снах их берег и слышу шум крон секвой, говорящих со мной на некоем языке, недоступном моему разумению».
(Из личных шифрованных записей оптио Алонзо Дэниз, доверенных морю)
Первое, что наметилось и стало связной идеей в тумане полубреда: голова так не болела, пожалуй, ни разу в жизни. Вторая мысль кое-как просочилась в сознание, пытаясь нащупать причину удручающего состояния, и выбрала наугад самую примитивную: мама опять прикрыла окно, в комнате стало душно. Очень душно, да еще и запах отвратительный. Прелый, кисловатый, тяжелый, спрессованный… Не запах – вонь. Что творится дома?.. И дома ли?
Ичивари, шипя и вздыхая, уговорил себя разлепить веки. Сморщил лоб от недоумения, щурясь и всматриваясь в потолок, а точнее, в темные старые доски настила, которые нависали над самым лицом. Их вид убеждал вернее боли в затылке и духоты: он сейчас действительно не дома. Еще одно усилие, и память – чужая, какая-то мертвая и непослушная – повела сознание, спотыкаясь и пошатываясь, по тропам минувшего дня. Добрела до самой переправы через Типпичери, даже позволила заглянуть за ручей, на склон. Зацепилась, как рука за корень, за единственный отчетливый и яркий кусочек узора событий, стертого болью. Перед глазами явилось бледное перекошенное лицо Маттио, внезапно озарившееся улыбкой. В расширенных зрачках наметилась радость, незнакомая и непривычная. Эта недобрая радость вспыхнула, разрослась… а воспоминания прервались и утонули во мраке. Ичивари устало прикрыл глаза. Он не дома. Даже не в родном лесу. Не стоит глупо отстраняться от очевидного – не тошнота и головокружение качают комнату. Все куда хуже: весь мир, сжавшийся до размеров корабля, чуть шевелится в ладонях моря, вызывая тошноту…
Рядом возникло движение, скрипнул пол. Ичивари повернул голову, снова хмурясь и пытаясь совладать с рвотными спазмами. Маттио Виччи держал кружку с водой и заглядывал в лицо, и был он привычный – бледный, с трясущимися серыми губами и влажной дорожкой недавней слезинки на левой щеке… Опустив плечи, Маттио скорчился у самой кровати, скорее даже лежака, узкого, представляющего собой настил из грубых досок без самого тощего одеяла поверх.
– Очнулся? – сиплым шепотом уточнил Маттио. – Пей. Станет легче, ты пей, пей… Видишь, как оно вышло: плохи наши дела. Совсем плохи…
Голос Маттио сошел до трагического дрожащего всхлипа. Это странно и все же вполне закономерно сочеталось с тем, что его рука твердо и уверенно удерживала полную кружку, не расплескав ни капли… Ичивари жадно выхлебал воду и снова прикрыл веки. Ругать себя поздно, твердить: «Я же подозревал неладное» – и того глупее. Ленивая память сдалась и признала: да, подозревал. Вопрос Маттио тогда, возле переправы, прозвучал нелепо и заставил на миг задуматься. «Ты привел вождя или хотя бы Джанори?» – уточнил он у Гуха, хотя видел своими глазами сына вождя. Если бы Гух не размахивал пистолем и не шумел, если бы не приходилось вслушиваться в лес за двоих и всматриваться тоже за двоих…
– Гух! – одними губами позвал Ичивари, удивляясь тому, что голос отказал напрочь.
– Его убили. – Теперь слезы Маттио уже не казались притворными, рука задрожала, кружка брякнула об пол. – Зарезали… Так страшно, так бессмысленно… мой мальчик…
Ичивари опять прикрыл веки и надолго замолчал. Он отдал Гуху пистоль, надеясь не на прицельный выстрел, а всего лишь на то, что нескладный махиг успеет спустить курок и обозначить беду шумом. Он заставил проверить полку с запальным порохом. Все зря. Стыдно быть глупее и беспечнее фермера из рода дуба. Тот накрепко и с первого раза усвоил: вождь приказал выходить в лес только втроем, а лучше большой толпой, а уж вовсе хорошо – просто посидеть дома…
Почему за самонадеянность – его, Ичивари, ошибку и вину – пришлось расплачиваться самому слабому и беззащитному, самому мирному и непричастному ко всей истории жителю столицы? И как теперь глядеть в глаза Маттио, если в первом же взгляде тот прочтет недоверие?
– Я долго… – упрямо зашипел Ичивари сухим горлом.
– Мы целые сутки в море, если я не сбился со счета, – отозвался бледный, исправно всхлипывая и вздрагивая. – Они ударили тебя по затылку очень сильно, дубинкой. Было много крови, все волосы запачканы и теперь. Я так испугался… Нас заперли здесь, и я уже решил, что ты умер. Как мой мальчик, как Гух…
Стало еще противнее, тошнота подкатила к горлу и уже не ушла. Трудно принять свою вину за смерть соплеменника, но нелегко и выглядеть в точности таким глупым, как о тебе думают… Неужели этот Маттио полагает, что сын вождя – недотепа? Что не задал себе простого вопроса: если Гуха убили, зачем сохранили жизнь бледному старику? Наконец, как этот старик сполз по камням так низко и не скатился еще ниже, в ручей, если он действительно трус, жалкий, полуслепой и бессильный?
Маттио звякнул кружкой о край ведра, повторно набирая воду, умыл Ичивари и ловко поддел под затылок, помогая напиться. В голове чуть посветлело. Проявились более сложные мысли. Сын вождя нахмурился, собирая мысли и выстраивая хоть в какой-то первичный порядок. Его увозят на берег бледных, нет сомнений. Его или били по затылку повторно, или чем-то поили, вот причина тошноты: хотели продержать в бессознательном состоянии, пока побег еще имел смысл и берег оставался относительно близко, пусть не для того, чтобы доплыть, но для самого существования призрачной, но все же надежды на возвращение. Маттио подсадили тоже специально. Чтобы следить. Или чтобы выведывать важное? Отцу подсунули окровавленные перья из прически еще тогда, в ночь поджога библиотеки. Надо полагать, загадочные злодеи давно и осознанно избрали сына вождя в пленники. Согласно некоему плану, опасному для зеленого мира. Как раз и наставник вздумал двинуться с гор в долину, прямиком в столицу и далее… Куда?
Морщась от своих догадок, одна тягостнее и сложнее другой, Ичивари вздохнул, процедил выдох сквозь зубы и порадовался: тошнота отступает. Сейчас очень важно найти повод изгнать серый зимний туман отчаяния из левой души. И укротить гнев, сжигающий огнем правую. Пусть мавиви, Джанори и кто угодно иной убеждают, что душа одна, но разве одна может так рваться надвое и болеть? Разве в одной уместится так много противоречий?
– Зачем я понадобился людям моря? – Длинную сложную фразу удалось выговорить почти внятно.
– Сказали, ты теперь посол, – заторопился пояснить Маттио, весьма довольный тем, что нет вспышки ярости. – Сказали, будут хорошо нас кормить, даже гулять разрешат, если мы дадим слово вести себя тихо. Еще сказали… – Маттио осекся и сник. – Ичивари, они хотят знать о твоем отце, о законах нашего берега, о наставнике. Им почему-то важен этот самый наставник. Ты меня слышишь?
Ичивари плотнее зажмурился, замычал, показывая, как сильно тошнит, и выгадывая немного времени. Врать он не умеет. Спокойствия, необходимого для сознательной и убедительной лжи, у него нет, он слишком молод и порывист. Шеула знала его слабость и не зря уговаривала, просила учиться слушать воду. Вокруг так много воды, что и представить невозможно, не умещается в сознании бескрайность моря! Именно поэтому корабль не худшее место, чтобы следовать совету мавиви, одарившей перышком и улыбкой… Перышком, сохраняющим призрак надежды на спасение даже вдали от родного берега. Вот теперь мысли сплелись в нужную косицу, надежную и длинную. Если только… Рука неловко дернулась, поползла по животу, по груди, дрожащая и непослушная.
– Что не так? – насторожился Маттио. – Я помогу.
– Мои перья, знак сына вождя, это важно.
– Не пропали, по-прежнему вплетены, вот. – Услужливый сверх меры бледный уложил кончик косицы в ладонь. – Оба здесь, только испачканы.
Ичивари погладил перья и пересчитал их. Два белых больших и третье, совсем маленькое, у основания нижнего, прилипло накрепко. Старики рассказывали: подарок мавиви трудно потерять, гораздо легче утратить право на него, разочаровав лес и духов. Получается, он, Чар, пока что не безнадежен… На губах появилась улыбка, боль потерянности ослабла, гнев притих, его высокое яростное пламя сникло до тлеющего раздражения. Чтобы слушать море, надо выбраться из клетки и дышать его солью, его ветром. Ичивари начал мысленно высматривать тропу к свободе.
Сперва следует согласиться стать послом, не возражать резко и зло. Все равно любые условия пребудут в силе лишь до тех пор, пока нет иных бледных, более важных. Пока корабль в море. Ичивари повернул голову и открыл глаза, в упор и с немалым интересом рассматривая Маттио. Человека, обманувшего всех. Его трусость была лучшим способом избежать пристального внимания. На тех, кого презирают, редко смотрят. От них почти невольно отворачиваются…
– Маттио, нам обоим станет проще разговаривать, если мы не будем притворяться. Я не умею лгать, ты, наверное, устал, и тебе тоже тягостна ложь. К тому же для меня важно осознание того, что ты не трус. Я уважаю тебя, пусть и как врага зеленого мира, но врага сильного и интересного. Тому, кого я полагал трусом, я не дал бы никаких обещаний всерьез и даже собственные клятвы перед трусом не счел бы значимыми, достойными исполнения. Понимаешь?
Бледный некоторое время сидел молча, щурясь и по привычке втягивая носом воздух, словно все еще всхлипывая. Наконец губы его дрогнули в усмешке, взгляд стал тверже и увереннее, плечи распрямились.
– Я мог бы тебя переубедить. – В окрепшем голосе прозвучала сдержанная веселость. – Я хорошо усвоил кривые тропки размышлений и корни убеждений ваших нелепых душ, похожих на дикую чащу… Но ты прав, я устал притворяться. Я стар, у меня болит спина, когда я хожу согнутый. От этого всхлипывания меня донимает кашель. Не приведи Дарующий сэнна Лозио узнает, как много я, спасаясь от ревматизма, рассказал махигам об устройстве и утеплении домов, кладке очагов и дымоходов. Но я не мог просто мерзнуть и погибать, не исполнив по причине болезни главное задание ордена…
– Ты нам ничего не рассказывал, ты был всего лишь братом старика Томаса, – сразу предположил Ичивари.
– Для посла не самое глупое утверждение, молодой человек, – усмехнулся бледный. – Я пристегну к твоей ноге тяжеленное ядро и ограничусь этой простой мерой, позволив жить в каюте второй палубы и даже гулять по кораблю, само собой – в сопровождении и не везде. Впереди у нас длинное плаванье. Не скрою: мне необходимо доставить тебя живым, и так будет проще для всех. Но ты дашь мне клятву именем зеленого мира, полнотой двух своих душ и…
Маттио запнулся, пытаясь подобрать наиболее надежные и точные слова. Воспользовавшись непродолжительным молчанием, Ичивари обдумал все сказанное. Можно ли обещать так много и прав ли он, решаясь на то, что иные назвали бы недопустимым? Яростный и простой в решениях Банвас скорее умер бы, чем заговорил с врагом. Тихий, покладистый Гух, в этом Ичивари был почти уверен, нашел бы первый попавшийся под руку острый осколок или обломок и провел им по запястью, опасаясь проявить слабость в момент пыток и тем причинить вред зеленому миру. Он же, сын вождя, желает сыграть с бледным в открытую и надеется на выигрыш. Самонадеянность? Хотя дед говорил: умереть никогда не поздно. Ичивари нахмурился. Есть ведь некий порог, определяющий, можно ли хотя бы временно сосуществовать с бледным на его условиях, не предавая и не кривя душой?
– Ты убил Гуха? – негромко спросил махиг.
Бледный тяжело вздохнул и надолго смолк. Потом искоса поглядел на пленника, и вина на дне глаз показалась Ичивари настоящей, непритворной.
– Я желал увезти его живым. Он знал пещеры, это было важно. Он еще кое-что ценное помнил… Мы ведь не только золото разглядели на вашем берегу. Я честно учил его горному делу. И получил воздаяние за свою науку сполна, составив интересные записи… Он охотно слушал о Дарующем и даже, возможно, был готов уверовать. Наконец, он заботился обо мне.
Бледный говорил тихо, слова приходилось угадывать, и Ичивари утвердился в подозрении: под дверью слушают весь разговор. Магур так и рассказывал о бледных. Мол, друг другу не доверяют и себе самим тоже, а друзей, кстати, у них и вовсе нет… Маттио Виччи понял задумчивость махига по-своему. Еще раз покачал головой и сел удобнее, облокотившись на край кровати. Собрался убеждать. Но сразу же махнул рукой и сник, отказываясь от первичного намерения.
– Если бы я воспользовался ножом, перерезал бы ему горло, – сухо и почти зло бросил он. – Так надежнее. Его убил мой… союзник. Махиг. Дальний родич твоего отца. Вы мало отличаетесь от нас, если приглядеться. Скоро научитесь всему: и лгать, и предавать, и искать союзы, и отрекаться от них. Такова плата за жизнь в городах. Много людей и мало надежд стать значимым… Постепенно примитивная, достойная дикарей охота на зверей останется в прошлом, сами люди сделаются законной и ценной дичью. Я мог его зарезать, но не желал этого и не принимал участия в случившемся. Я ответил на твой вопрос. Что скажешь мне ты?
– Именем зеленого мира, полнотой душ и любовью матери клянусь, – негромко повторил Ичивари, честно дополнив предложенную формулу договора. – Я не буду делать глупостей, пытаясь умереть или сбежать. По крайней мере, пока не появится впереди берег. Что я получу взамен на свою сговорчивость? Хорошо бы подробно, все же речь идет о моей жизни.
– Ты действительно не безнадежен, – хитро прищурился Маттио. – Торгуешься… Мы поладим. Будем разговаривать. Много разговаривать. О зеленом мире, о твоем отце, о вашей ложной вере в духов. У меня гораздо больше вопросов, чем ответов. Ты знаешь не все, но мне важно понять, как ты смотришь на мир… И еще одно условие. Мы будем изучать Скрижали, главную книгу моей веры.
– И я тоже смогу задавать вопросы?
– Да… это даже занятно. Только звать меня следует не Маттио Виччи, мне опротивело чужое имя, как и сам этот вечно дрожащий старик, пустая и мерзкая оболочка, маска… Я Алонзо Дэниз.
– Гратио Алонзо, оптио Алонзо или даже сэнна Алонзо?
– Откуда ты это знаешь, и столь подробно? Сэнна на вашем берегу был всего раз, и он…
– От деда Магура. Именно он сжег корабль де Ламбры. Значит, оптио?
– Оптио – звание в иерархии ордена, как и ментор, – вздохнул Алонзо, поднимаясь на затекшие ноги и без спешки продвигаясь к двери вдоль стены, мимо поперечного ряда двухъярусных лежаков. – «Сэнна», или «ваша благость», – именования ментора при обращении к нему. Оптио ниже в иерархии, и его, то есть меня, следует именовать светоносным или лито. – Алонзо стукнул костяшками пальцев в дверь и звонким металлическим голосом потребовал: – Откройте, хватит пыхтеть возле щели. Ведь наложу наказание, чада грешные, и жестокое наказание… Как возмогли вы решиться подслушивать речи мои?
В коридоре что-то шумно упало, затопали обутые ноги, два голоса с незнакомым произношением испуганно выдохнули имя Алонзо. Забормотали невнятно, очень быстро, глотая слова и часто повторяя «глори»… Оптио презрительно усмехнулся, продолжая постукивать ногтями по доске, торопя нерадивых слуг. Очевидно, уронили за дверью именно ключи.
– Трусоватых недоумков на моем берегу немало, – с неприязнью в голосе отметил оптио. – Но об этом мы тоже поговорим позже.
Дверь наконец-то распахнулась, стало видно, что в тесном темном коридоре стоят, пихаясь локтями, трое, у всех наготове пистоли, целят они в комнату – то есть в грудь оптио. Осознали, позеленели, двое бухнулись на колени и забормотали молитву усерднее и громче прежнего. Третий торопливо сунул пистоль за пояс и поклонился.
– Приготовили? – уточнил Алонзо.
Слуга кивнул и поманил кого-то невидимого из недр коридора. Звякнуло железо. Ичивари поморщился, рассматривая цепь, гирю и широкое разъемное кольцо с замком. Алонзо сам приладил окову на ногу, весьма буднично поясняя, что все предусмотрено, что внутренняя поверхность выложена кожей и даже не оставит следа на теле… Ключ будет храниться у капитана, так что пытаться убить слуг и самого оптио, надеясь отнять его, бесполезно. Ичивари молча кивнул. Когда окова обхватила ногу, он ощутил себя зверем, пойманным в силки хитрым охотником. Душа рвалась на волю, и он впервые осознал сполна, почему волки готовы отгрызть себе лапу ради освобождения. И почему истекать кровью и ползти прочь от ловушки, уже не имея сил и надежды выжить, – это победа… А еще Ичивари думал о той, прежней, мавиви, бабушке Шеулы. Женщину доставили на корабль едва живой и пытали, и было ей много хуже, чем умирающему волку, потому что зверь обрел свободу хотя бы в посмертии, а человеку его враги не оставили и этого последнего одолжения.
Снова вспомнились синие глаза младшей Шеулы, наполненные страданием. При первой встрече с мавиви он причинял боль и в душе становился подобен уродливым, худшим людям моря. Он извинился и получил прощение, но лишь теперь знает по-настоящему, что мог натворить. Понимать ошибки удается куда глубже, если своей кожей ощущаешь неволю, сам испытываешь чувство вынужденной покорности, признавая чужую власть и свое бессилие. Оскверняющее ощущение. Унизительное. Оно лишает мир цвета, отделяет от него незримой стеной…
– Привыкнешь, – буркнул оптио едва ли не сочувственно, к тому же на сей раз он использовал наречие махигов. – Люди такие… ко всему притерпеться могут. Похлеще крыс. В городах живет немало крыс, Ичивари. Они питаются всем, до чего доберутся… А люди питаются даже крысами.
– Ты долго жил на нашем берегу, – догадался махиг, всматриваясь в тусклые старческие глаза, таящие тоску.
– Слишком долго, – сухо ответил оптио по-тагоррийски. И повысил голос: – Вставай. Тебе не так уж плохо, сам дойдешь. Чада криворукие, кто уронил ключи? Ясно… Наказание тебе будет такое: бери сие ядро, неси с молитвой и смирением за послом. Привыкай, до самого порта в том удел твой… Обед готов? Тогда мы проследуем в мою каюту.
Оттолкнуться от пола и сесть оказалось трудно, встать на подкашивающиеся ноги – почти невозможно. Ичивари осознавал, что делает это на одном упрямстве, не желая быть слабым и позволять себя тащить, как связанную дичь на палке… Он сделал первый шаг, затем второй, цепляясь за стены и доски лежаков. До каюты оптио ноги пришлось переставить семьдесят шесть раз. В том числе протащиться почти ползком по восемнадцати ступеням узкой крутой лестницы, поднимаясь на палубу выше. На стул Ичивари рухнул в полной темноте, подозрительно похожей на потерю сознания. В ушах гудела кровь, выла голосом большого ветра в древесных кронах. Едва удалось разобрать тяжелый звук опущенного на пол ядра и шелест цепи. Когда зрение вернулось, в комнате уже не было никого, кроме оптио. Тот сидел за широким столом напротив и невозмутимо пилил хилым ножичком кусок мяса на странной плоской тарелке. Точно такой же кусок и такую же тарелку Ичивари обнаружил перед собой. Заинтересованно принюхался, поймал неловкими слабыми пальцами нож и вилку, припомнил казавшиеся нелепыми наставления деда и отца: «Учись есть по обычаю бледных, мало ли в каком окажешься обществе».
– Сегодня мы поговорим о наставнике, – мягким, почти вкрадчивым голосом сообщил Алонзо. – Как он выбирал учеников? И почему он не принял тебя, хотя ты был отправлен к нему и сам вождь нехотя, но дал согласие на обряд. Даргуш пытался отменить это решение, чем насторожил меня и вынудил начать действовать раньше срока. Потом я получил сведения о магиорах, идущих с юга, и забеспокоился всерьез. Итак, начнем с главного: тебе известно, как обрел свой дар Арихад, и может ли кто-либо еще повторить его путь?
Ичивари старательно допилил волокна мяса, визжа по тарелке лезвием чудовищно тупого ножа. Шевельнул бровью, отправив пищу в рот и усердно ее пережевывая. Желудок возрадовался, заурчал, уговаривая головную боль отступить. Вопрос оптио еще три дня назад был бы очень опасным, не допускающим ответа. Знал бы Алонзо, как много он упустил, – пожалуй, отдал бы приказ развернуть корабль. Сын вождя проглотил мясо и зажмурился от удовольствия, заодно пряча радость. Он все делает правильно. О мавиви оптио не следует знать. Мало ли кто еще из союзников людей моря остался на родном берегу, сколько таких – ведь их не обнаружит сразу даже мудрый дед Магур!
– В начале времен мир был пуст, висари его называлось совсем просто… – напевно начал Ичивари.
– Сей примитивный бред я сам же и записывал, – поморщился Алонзо. – Арих есть огонь. Знаю. Асхи – вода, асари – ветер, амат – земля… Обычное обожествление природы, повторяемое во всех дикарских племенных еретических культах. Ничего нового, на южном материке духа асари, то есть бога ветров, именуют Хаби-хар… Вот только этот их Хаби-хар не отзывается на вопли шаманов.
– Мы не обожествляем природу и не считаем ариха огнем, мы полагаем силу творения единой, имеющей многие лики-проявления. Арих есть обновление, но не последовательное и мягкое, а иное, отрицающее прошлое с его ошибками, расчищающее место новому…
– Ичи, я не философ. – В голосе оптио проскользнуло раздражение. – Я хочу получать внятные ответы. «Не знаю» – лучше и короче, чем попытка напустить туман и истратить время.
– Я полагал, нам плыть полгода, – честно признался Ичивари. – Столько я не наплету даже про ариха, которому посвящен с детства. Но и торопиться не вижу смысла. Нельзя просто ответить на сложный вопрос. Я ведь не вполне дикарь, лито Алонзо. Я знаю грамоту и могу объясняться на трех языках вашего берега. Я читал труды по…
– Не более трех месяцев, мы знаем курс, и ветер в этот сезон удобен. Хорошо, вернемся к ариху, – поморщился оптио. Оттолкнул тарелку с едва початой порцией пищи и придвинул листки и чернильницу. – Обновление… От кораблей после удара огненного шара оставалось так мало, что, на мой взгляд, это не похоже на обновление. Третью войну я наблюдал, находясь на вашем берегу. Едва досчитав до двадцати, я увидел на месте прекрасной каравеллы сухой пепел, дрейфующий в потоке ветра.
– Ограничения связывают силы и создают для них висари, упрощенно именуемое равновесием. Допустимое соотношение. – Ичивари взялся пилить мясо опять, косясь на порцию оптио и прикидывая, как долго можно забалтывать Алонзо тем, что дед изложил за два часа. – Возьмем для примера лесной пожар…
Лесного пожара хватило до самых сумерек. Алонзо, устав писать, сердито утопил острие пера в чернилах и помассировал запястья. Надо признать, слушал он охотно и даже, пожалуй, с растущим интересом. Прожив на берегу зеленого мира тридцать лет – он сам в середине беседы проговорился об этом, – оптио так и не усвоил того, что махиги не видят зла в пожарах. Без огня лес не обновляется, и пламя они принимают как часть неизбежного, пока оно не становится необузданно диким – безумным, свободным от ограничений и нарушающим висари.
– Иди, я буду думать, – разрешил наконец оптио. – Твоя каюта невелика. Сперва пройдешь до конца коридора, я приказал наполнить бочку, тебе следует вымыться. Завтра мы все же доберемся до обсуждения дара наставника. Иначе ты останешься голодным. Пища – неплохой способ улучшения памяти.
Ичивари, с трудом дожевавший третий кусок мяса, доставленный по приказу оптио, сыто кивнул. Есть много тем, вполне годных и даже удобных для обсуждения. Тот же наставник: его дар необратимо утрачен, сам он мертв, появление новых ранвари исключено. Можно говорить о бездушном ничтожестве подробно и ничего не скрывая. Дед Магур полагает, что, скорее всего, Арихад получил некий подарок от своей мавиви. Он был не лучшим ранвой и с трудом контролировал себя, неполно и слабо воспринимал ариха. Обладающая единой душой просто обязана была отринуть такого ранву и призвать иного… Но война не оставила времени разобраться и тем более выбрать, Арихад и так был вторым и запасным, а главный, первый ранва, погиб. Бледные наступали, их пушки причиняли страшный урон. Не нашлось возможности избрать иного воина, подготовить к обретению. Ведь далеко не каждый махиг, даже обученный с детства, как все шестеро учеников Магура и сам Ичивари, – не каждый сразу ощущает силу и принимает ее как часть себя, как свое продолжение и связь с миром неявленного, как право и возможность влиять на явленный мир. Мавиви нарушила закон и дала слабому ранве знак ариха. И когда она погибла, знак помог ничтожеству сохранить влияние и связь с неявленным вопреки гнилости корней души. Так возник наставник – обладатель дара, украденного у мира. Тот, кто способен призвать лишь безумный огонь, самую страшную и чудовищную форму ариха… Как долго можно рассказывать эту историю, расцвечивая ее суевериями и легендами, домыслами и отступлениями? Дней десять. Потом следует упереться и не говорить о какой-то детали, важной. Например, об отце Арихада, происходящем из народа севера. Действительно дикий народ, не признающий зеленый мир в понимании махигов, практикующий примитивный шаманизм. Сделать вид, что тут и лежит разгадка обретения дара. Придется остаться без пищи дней на пять – он сын вождя и не может все время быть покладистым, это очевидно… Как очевидно и иное. Алонзо понятия не имеет о практике голодания, обычной для уходящих на большую охоту. Пять-семь дней одиночества позволят поразмышлять, послушать море. Дед несколько раз повторял: «Когда тело слабеет, дух приближается к неявленному».
Мысли позволяли отвлечься от своего плачевного положения пленника. Ичивари добрел до конца коридора, почти не помня о ядре и цепи, благо нескладный бледный слуга исправно тащил тяжесть следом и монотонно шептал молитвы. Комната для мытья оказалась крошечной, а вода – соленой, морской. Ичивари с наслаждением погрузил лицо и руки, пытаясь в первый раз коснуться асхи, ощутить хоть самый малый отклик. А потом стал просто смывать грязь и кровь…
В свою каюту он шел куда бодрее, чистота тела всегда дарует радость. За спиной вздыхал и шелестел слуга. Судя по срывающемуся голосу, посла махигов он боялся панически. Оно и понятно. Сам-то хилый, неловкий, развит хуже, чем Гух, шея тонкая, двумя пальцами можно передавить. А толкни такого посильнее плечом – ребро треснет, и хорошо, если одно. Даже жаль его, несет ядро и обливается потом. У двери своей каюты Ичивари остановился и оглянулся на слугу:
– Тяжелое?
Тот испуганно кивнул и отодвинулся на всю длину цепи. Ичивари медленно и плавно протянул руку, намотал на кисть цепь и взвесил ядро. Его позабавила безоружность слуги. Оптио, человек неглупый, решил не искушать пленника видом и простотой получения ножа или пистоля.
– Ты не переживай, я завтра сам стану таскать ядро. Надо же руки упражнять. И еще запомни: когда утром придешь будить, в плечо не толкай. Я могу ударить спросонья. Постучи по стенке, вот так. Спокойной ночи… кажется, так у вас говорят.
Слуга затравленно отодвинулся еще дальше, глядя, как махиг, сутуля плечи и пригибая голову, минует порог.
Утром он постучал точно так, как было велено, и снова проводил молодого посла до каюты оптио, где его ожидал Алонзо и целый день нудных сложных разговоров.
А за тонкой обшивкой бортов шевелилось и дышало море. Чистая, почти единовластная вдали от берегов, стихия асхи раскрывалась во всей своей полноте. Ичивари говорил об арихе короткими рваными фразами, нехотя и через силу, то и дело поглядывая в высокое узкое оконце, вслушиваясь в плеск волн. Ночью он в первый раз ощутил асхи и был, стыдно в этом признаться даже себе, потрясен и несколько напуган. Прежде он полагал асхи малой силой, помощницей прочих. Многие махиги наивно считали асхи самым неярким из ликов единого неявленного. Но, рухнув в сон, Ичивари проваливался все глубже в бездну, в холодное и чуждое, в непостижимо огромное, могучее и первозданное. В то, что сохраняет покой даже в самую страшную бурю, способную лишь уложить морщинку на чело поверхности, не более… Асхи отозвался, как и просила Шеула, согревшая в ладонях перышко. Казалось бы, все хорошо, движение к свободе уже начато и это не может не радовать… Но лишь теперь Ичивари ощущал, насколько душа его далека от пути асхи и каким трудным, а может статься, и непосильным окажется настоящее осознанное сближение.
Сын вождя снова сидел в каюте Алонзо, говорил, кивал, пил чай – незнакомый напиток бледных иного берега. Он смотрел на усталого старика и пробовал у него учиться. В закрытости оптио было немало угодного и близкого асхи. Все мысли его, высказанные вслух и допущенные на лицо, лишь рябь поверхности. А что глубже? Темная и холодная тайна, никогда не прорывающаяся на свет и незнакомая до сегодняшнего дня даже самому Алонзо. Весь день оптио слушал и впитывал. И еще день, и еще. Раздражение копилось в нем медленно, даже оттенок глаз едва заметно менялся. Неуловимо. Только к исходу пятого дня зашумели волны большого гнева.
– Ты не соблюдаешь данного слова, – сухо отметил оптио, аккуратно укладывая лист бумаги. Так бережно, что стал очевиден его гнев, скрытый и иной, нежели вспышки бешенства самого Ичивари. – Я огорчен. Я обманут и желаю наказать тебя.
– Я тоже обманут, – отозвался сын вождя. – Мне было обещано, что я увижу море.
– За ложь не награждают.
– Я не сказал ни слова лжи.
– Ты не сообщил ничего полезного. Я устал выслушивать домыслы и пересказы подвигов твоего великого деда. Двух великих дедов! – В голосе оптио звякнула сталь. – Переходи к делу, пока я не занялся тобой всерьез. Я не могу даже занести на бумагу столь явную ересь, восхваляющую гонителя сэнны.
– Так он выжил, ваш ментор?
– Здесь я задаю вопросы. Где хранится подарок мавиви, наделяющий наставника силой?
– Это упрощение, он не наделяет, а лишь…
– Знаешь, что происходит с такими умниками в покоях боли? – тихо и зло молвил оптио. – Там вас быстро приучают отвечать точно и находить счастье в своей еще не иссякшей полезности. Потому что на бесполезных отрабатывают навыки новички… Им дают выжить и снова повторяют уроки.
– Не злись, я просто уточняю, ты ведь ничуть не разобрался в наших верованиях, сколько я ни стараюсь их разъяснить. Пиши: посол полагает, что подарок хранится до сих пор в главной пещере обрядов, в горах. Мы зовем то место Пастью Жара. Я полагаю, хоть и нет в том уверенности, что подарок имеет вид красного камня, бусины. Я видел как раз такой камень, когда посещал наставника. Алонзо, а ты веруешь в Дарующего? Всеми душами, сколько их у тебя есть? А вот еще вопрос: сколько душ у бледного?
Оптио тяжело вздохнул, продолжая писать ровным почерком, не изменившим наклона и не утратившим ни единого элемента ни разу за день, как бы ни донимал Алонзо гнев. Так же спокойно оптио поставил точку, отложил лист. Прикрыл глаза и помолчал. Затем рука смяла перо, наконец позволяя заметить меру раздражения.
– Я начинаю сомневаться в пользе рассказа о наставнике, слишком охотно ты все изложил. Но сами сведения мне кажутся достоверными, они точно и удобно дополняют уже известное мне… душа бледного есть стержень, отягощенный весами деяний его. И пока чаши пребывают в равновесии, жива надежда войти в сияние благого посмертия, а не в пасть темного пламени мук вечных… Как можно не верить в истину и как можно не убояться пламени бездны?
– Вот! Тут и есть главное различие вашей веры и закона зеленого мира. Мы полагаем всякого младенца безгрешным и душу его – от рождения исполняющей предназначение. И лишь отказ от себя есть отказ от мира… – Ичивари отвернулся от окна, увлекаясь разговором. – Алонзо, ты ведь не трус. Какой смысл в вере, вынуждающей к страху? Зачем каждому внушать ужас перед этим… бездонным свихнувшимся ашригом? Мы знаем о безумии и знаем о пользе ариха. Так правильнее. Мы сохраняем правду в себе и тем излечиваем большое висари, удерживаем от разрушения.
– Прекрати богохульствовать! – Алонзо опасливо покосился на дверь. – Или хотя бы делай это шепотом, на наречии леса, о непутевое чадо… Любая вера не идеальна, но наша честнее вашей. Нет в мире безгрешных. Мы даем людям право на ошибки, на прощение и искупление. Мы даем им простой выбор и покой души. Даем возможность поделиться бедами и обрести утешение. Гратио Джанори, пусть он и еретик, по-своему верует в Дарующего. Я перед отплытием через Гуха подсунул ему составленные мною по памяти малые Скрижали и надеюсь на обращение… в будущем.
– Лучше б ты ему принес зимой мяса или дров! – возмутился Ичивари. – И не смотри на меня так, я тоже дрянь и тоже не принес. Меня уже так крепко припекло жаром больного ариха, что я себя едва помнил… временами. Слушай, отпусти ты меня на море поглядеть, ну ведь обещал!
Оптио с наслаждением раздергал еще одно перо по волоконцу и смахнул мусор на пол. Побарабанил ногтями по столешнице, вздохнул, разыскивая в душе покой.
– Если бы я верил, что вырвать из тебя правду проще, чем добыть разговорами, я бы вырвал… Но пока такой уверенности нет. Иди на палубу, чадо. Но завтра я желаю узнать полезное, а не слушать этот бред о сложностях и несходстве. Я изучал в юности ересь южного материка и далеких степей запада. Всякое несходство воззрений не выглядит существенным. Только почему-то каравеллы превращаются в пепел именно у ваших берегов… – Алонзо тяжело вздохнул. – Когда я был молод, я мечтал принести истинную веру дикарям. Как это было славно… Юность, азарт, убежденность. Тут свои, там злодеи, высокая цель и завидная судьба избранника самого сэнны. Коснуться края его одежд – уже счастье для многих верующих. А ведь я служил в храме золотой чаши, и на хорах пели такими голосами…
Оптио вздрогнул и в упор, с отчетливым отвращением, глянул на Ичивари. Жестом предложил махигу покинуть каюту. Немедленно. Ичивари молча повиновался, закрыл дверь и ненадолго замер, слушая ровный голос оптио, приказывающий слугам прямо из каюты, через дверь: проводить и приглядывать. Весь путь, шаг за шагом, Ичивари спотыкался и даже несколько раз замирал, в задумчивости растирая лоб. Сейчас Алонзо лгал – но кому? Старался показаться разочарованным и вызвать на откровенность, намекая на то, что и сам счел зеленый мир не чужим? Тогда все, от тона и до боли в глубине глаз – игра и неправда… Или оптио уже сам не знает, где находится правда и к какому он плывет берегу – родному или чужому? Тридцать лет, целая жизнь. Может статься, он кому-то помогал собирать урожаи, и кто знает наверняка, не растет ли под кронами леса полукровка с хитроватыми серыми глазами и унаследованной от отца скрытностью?.. Каково это: покинуть мир, помнящий твою юность? Мир, где ты был свободен, где никому не целовали край одеяния, где никто не мог приказать или запретить просто так, без пояснений. Вдобавок и поют в столице махигов замечательно. Мама вон первой выучила ноты бледных и который год записывает старинные, прежде передававшиеся только на слух, стихи и мелодии. Савайсари упрямы и не делятся знаниями, но в степи две добродушные самаат, троюродные бабушки Гимбы, помнят песни, восславляющие амат. Обе смущались своего неумения петь теперь, с беззубо шамкающими ртами, обе прикрывали губы и виновато пожимали плечами, тянулись к сладкому батару, пережеванному для них в кашицу… Гостили всю зиму, явившись в сопровождении рослых голодных соплеменников, рассказывали предания и радовались тому, как мама Юити ловко все понимает и как уверенно ее голос восславляет амат, ничуть не искажая древнего правила пения. Удалось записать нотами очень много, и время было словно украдено у вечности, пригласившей старшую самаат в путь ранней весной.
Голос у мамы удивительный, другого такого нет, он словно из неявленного звенит и туда же уходит, растворяясь в лесном эхе. Старый Маттио Виччи – тогда его так звали – несколько раз был замечен в библиотеке у открытого окна. Без дела. Потому что он просто слушал… Или подслушивал и запоминал слова?
Солнце ударило в глаза внезапно, обрушилось всей мощью предвечернего сияния, ворвавшегося в распахнутый квадрат люка. Ичивари заморгал, ослепнув и на ощупь выбираясь на палубу. После нескольких дней в окружении тесных стен мир казался особенно огромным.
Сзади под локоть услужливо подхватил сопровождающий. Парень так впечатлился согласием посла самостоятельно таскать ядро, что даже счел махига не опасным, то есть не особенно злобным. Уже второй день не охает и не шарахается. Правда, молчит… но это, без сомнения, во исполнение приказа оптио.
– Дозволено стоять здесь и пройти туда, сесть у мачты, – впервые обратился к послу слуга.
Ичивари кивнул, прошел к мачте и сел, удобно опираясь спиной о теплое толстое основание. Замер, всматриваясь в даль и щупая пальцами палубу, чтобы не утратить связь с настоящим, с нынешним. Потому что море оказалось слишком сильным впечатлением. Раскинувшееся во все стороны, бескрайнее, оно превосходило любые ожидания. Ичивари всегда казалось с берега, что море подобно степи. По мягкой траве тоже бегут серебряные волны сияния, за ними гонятся тени, и ветер ведет большую охоту, высвистывая стаю облачных псов-загонщиков… Но здесь, где нет земли, море иным явилось взору и душе. Оно отражало и вмещало весь мир: скорый закат с его родством ариху, мнущее траву волн дыхание асари, неимоверно далекую чашу дна, которое принадлежит амат. Море вмещало все, впитывалось в каждую силу и растворяло ее в себе. Теперь Ичивари начал понимать, отчего асхи так редко отзывался махигам. Люди зеленого мира не осознавали всего величия этой стихии и не накопили в душе восторга причастности. А вот Рёйм, скромный корабельный врач, был влюблен в синеву и дыхание двойного неба, и его крылатая душа сразу приняла дар, чтобы позволить человеку взлететь и стать собою настоящей. Небо обняло его, и капризный асари никогда уже не отказывал в покровительстве новому другу, как не покидал его и переменчивый асхи…
Вытянутая вперед рука замерла, удерживая пальцы у линии зреющего заката, там, где сливались и играли все силы мира, где сполна отражалось висари замечательного вечера. Зеркало асхи, тепло ариха, подвижность асари.
– А ведь он прав, мы законченные еретики, – покаянно вздохнул Ичивари.
– Повтори, – попросил подкравшийся и вставший за спиной Алонзо. – Неужели махигов можно в пять дней отвратить от их заблуждений, накормив досыта, заболтав до полусмерти и затем показав им море?
Ичивари оглянулся. Палуба, видимая от мачты, была пуста, даже слуга исчез. Махиг виновато пожал плечами. Надо же так уйти в себя, чтобы не слышать никого и ничего… И закат уже забагровел, вон – красные бизоны облаков купаются в синем озере сумерек. Сознание же помнит их розовыми, принадлежащими дню.
– Мир куда огромнее, чем мы полагали, – улыбнулся Ичивари. – Он не зеленый и не ограничен линией берега. Все, что мы знаем и чтим, лишь часть большего, а мы по дикости полагали, что за горизонтом сразу начинается неявленное. И пели для асхи редко, потому и не сохранили в памяти слов, созданных для него.
Оптио, кряхтя, сел рядом, потер шею. Огляделся, щурясь на низкое солнце. Похлопал ладонью по доскам палубы:
– Вернемся к признанию в ереси, чадо. Это важные слова, идущие от самого сердца и дарующие надежду на просветление, покаяние… и мирный удел прозелита на нашем берегу. Здесь, на корабле, среди океана, особенно отчетливо представлена истинность Скрижалей. Мир – вот он, чаша света. Кто видит и ощущает восторг, тот принимает благодать Дарующего.
– Чаша света, тут я согласен. Не понимаю, зачем было придумывать вторую чашу, – буркнул Ичивари, морщась и тяжело переживая утрату короткого, как вздох, единения с асхи. – Без нее было бы куда удобнее. Вся красота мира, его висари и отражение этого в душах – превосходно. Но вы добавили равную чашу грязи! Почему?
– Ты опять верно сказал. Отраженная в душе! Вторая чаша, Ичи, это ты сам. Дарующий не виноват в том, что мы, люди, не умеем черпать только свет. В нас копится и тьма низменного, подленького, в нас не дремлют слабости, искушения и пороки. Они норовят заполнить душу и вытеснить свет. Но Дарующий добр, он прощает чад своих, прошедших через покаяние и…
– Алонзо, я слушал Джанори, когда он излагал подобное. Потом они вдвоем с дедом кричали всю ночь и так друг друга называли, что я не рискну повторить. Магур отказался признать, что осадок в душе можно допускать как таковой. Дед ужасно возмущался, твердил, что ваша вера – пристанище для слабаков и бездельников. Если ребенок растет трусливым, это позор. В каждом поселке есть столб боли, он же и место для игр, мы по доброй воле встаем к нему еще в семь лет, в первый раз испытывая свою душу. Взрослые допускают очень жесткие игры, но травница всегда бывает рядом, когда проходят большие испытания. Мы так чтим закон мира. Надо пройти через боль, роднясь с духами и обретая их силу. Надо отринуть слабость, надо научиться сохранять ясный рассудок… Или никогда не получишь взрослое имя, а также право говорить на совете.
– Это дикость.
– Ты много слабаков насчитал на нашем берегу? Моя мама всегда боялась волков. Но когда мужчины ушли на большую охоту во время войны, потому что совсем не было пищи, она и иные малыши сидели с ножами и копьями, охраняя поляну. Больше было некому, понимаешь? Трусы сдохли в ту зиму, разбежались по лесу, и мы не храним в памяти их имен. А облезлая волчья шкура до сих пор лежит у меня в комнате, у кровати. Осадок на дне души – это отговорки для слабаков. Все.
– Но ты сам весной был весьма близок к переполнению чаши тьмы, – напомнил Алонзо. – Разве не так?
– И это убило бы меня, если бы не одумался, так и надо, так честно. Но я справился, а Плачущая указала мне край пропасти и предостерегла. Идти дальше или остановиться на краю – только мой выбор. Ты прав в том, что наши души не всегда чисты. Но мы не полагаем это допустимым и стараемся излечиться. А вы миритесь с некоторой долей грязи. Сперва такой, на ноготь. Потом чуть побольше…
– И снова ересь! Мы не миримся, мы усердно молимся, обращаемся к покаянию и очищаем душу через свет истинной веры. Мы принимаем помощь Дарующего.
Оптио возмущенно всплеснул руками и надолго замолчал, вглядываясь в закат, краски которого, как нити только что набранного узора, все плотнее сбивались пряхой-ночью к линии горизонта. Ветер едва дышал: надо думать, тоже любовался закатом.
– Не надо спешить, мы сделали первый шаг, ты признал наличие двух чаш… – утешил себя оптио. И добавил иным, деловым тоном: – Ичи, я просмотрел свои записи. Ты не лгал, но ты слишком охотно делился. И ты прав, мне надо больше узнать о вашей вере. Но теперь я желаю получить один важный ответ. Он поставит все на свои места… Или вынудит меня не спать ночь и искать иное объяснение. Наставник жив?
Сын вождя поглядел на старого оптио с нескрываемым уважением. Так быстро и так точно найти разгадку сговорчивости пленника! Не зря неведомый ментор избрал Алонзо для важного дела, удивительного: требующего не силы тела и даже не выносливости. Иного. Может, не так уж плохо и ложно люди моря именуют душу – стержнем. Тридцать лет оставаться в чужом мире – и все еще жить с верой в то, что было важно в юности. Или с упрямством, которое тоже достойно уважения.
– Он умер. Магур его убил. Дед вернулся в столицу едва живой… от усталости. Ты не знал, ты был возле пещер.
– Красная бусина и все прочее больше не имеет силы и не может пригодиться, – устало вздохнул оптио. – Понятно… то-то ты взахлеб делился. Ичи, твое поведение не останется безнаказанным. Семь дней проведешь под замком, на хлебе и воде. Я прослежу, чтобы хлеба было действительно мало. Ты разозлил меня. В следующий раз тебе будет хуже. У меня есть время, понимаешь? Много времени. И лучше тебе разговаривать со мной, чем с иными помощниками ментора. Ты для них будешь всего лишь еретиком и дикарем. К тому же рабом, поскольку ваш берег мы считаем своей колонией. Подумай об этом. Я предлагаю тебе не просто принять веру в Дарующего и покаяться в ереси. Я пытаюсь спасти твою жизнь, Ичи. Частично ради своих целей, частично во имя некоторого уважения к твоему деду. Я кое-чем обязан ему. А теперь иди, чадо. Постись и молись… хоть кому-нибудь.
Семь дней прошли быстро и не принесли в душу покоя. Отозвавшись раз, дух асхи смолк. Переменилась погода, ветер завыл зимним голодным волком, вспугнул стадо серых беспросветных туч и погнал от берега зеленого мира на корабль, словно желая покарать предателей. Ичивари лежал, вслушивался в скрипы и стоны древесины, в удары волн по бортам, в топот сороконожек-дождинок… Он слышал о качке, но лишь теперь сам испытал ее. Нескончаемую, разнообразную. Если бы не удар по голове, если бы не тошнота, донимавшая и без того ночами, шторм удалось бы перенести легко, сын вождя в этом не сомневался. Но теперь приходилось терпеть и мириться с неизбежным. Несколько поднимала настроение лишь одна мысль: оптио наказал голодом, вот смешно-то! Награди он сытостью – причинил бы куда большее страдание.
На восьмой день тот же слуга разбудил Ичивари и проводил в каюту Алонзо, невозмутимого и не пожелавшего хоть как-то отметить состояние здоровья пленника. Оптио указал рукой на тот же табурет у стола. За узким оконцем синело промытое дождем небо, тонкая полоска солнечного света делила каюту надвое, отрезая Ичивари от оптио и мяса на тарелке, одинаково противных и вызывающих тошноту уже своим видом…
– Вопрос на сегодня, – сухо и строго молвил оптио. – Как подбирал себе учеников твой дед?
– Не знаю.
– И все?
– Хороший ответ. Короткий и точный.
– Я хотел бы услышать и длинный, пусть даже менее точный.
– А я желал бы понять, каков смысл в моей клятве, если договор нарушается тобой в любое время и с легкостью? Или я посол, или раб.
– Это не мой выбор, скорее твой. Я буду представлять тебя людям сэнны как посла. Если ты примешь веру и отречешься от ереси, орден возьмет тебя под защиту и король прислушается, у него не останется выбора… Но еретика и дикаря я вынужден буду передать людям короля напрямую. Дальнейшее домысли сам.
– Ты солгал мне.
– Твоя клятва тоже действительна лишь до прибытия в порт. Возле берега Тагорры можешь делать любые глупости и даже пытаться покончить с собой. Уж на два-три дня я смогу обеспечить охрану и все прочее. – Алонзо показал в улыбке редкий стариковский заборчик уцелевших зубов. – Ты проиграл мне первую игру, чадо. Нет опыта… Сочувствую. Чем хороши махиги: вы держите слово. И ты не исключение, ты ведь внук славного вождя Магура и великого воина Ичивы, ты не опозоришь их имена отказом от данного тобой слова. Хватит сверкать глазами. Отдышись и подробно изложи ответ. Я настаиваю.
– Я не знаю. Мне всего семнадцать, я самый младший из учеников. Как я могу знать о прежних, если дед больше никого не присматривал, обучая меня? Я седьмой, понимаешь? Больше семи учеников обычно не берут.
– Кто не берет?
– Те, кто наставляет лучших. Способных стать ранвой.
– Для кого? Мы уничтожили эту заразу, ваших шаманов, именуемых мавивами! – возмутился Алонзо. – Я знаю точно, я тридцать лет копил сведения и все проверил многократно. Потому и не могу понять: зачем так надрывался Магур? Зачем всю душу вкладывал в нелепых безродных мальчишек? Зачем, если каждый раз наставник отнимал их и переделывал под себя, наглядно показывая, что у всякого есть две чаши, а тьма, в нас сокрытая, неустранима без веры истинной, зато сильна и жадна до ереси…
– Потому что дед не может учить вполсилы. И как он выбирал, я в целом догадываюсь. Все мы, ученики, обладали исключительной полнотой правой души.
– Но чем он измерял эту полноту? – Алонзо подался вперед, опираясь на край стола и теряя остатки спокойствия. – Чем, если нет у вас исповеди, нет покаяния и нет даже дней посещения храма, как нет и храма, позволяющего наблюдать обнаженную душу человека?
– Измерять душу можно только душой. Дед измерял именно так, его душа велика и открыта миру. Я ответил. У-учи, Алонзо, прекрати сопеть. Я пошел к себе в каюту. Можешь присылать хлеб, можешь не присылать. Мне все равно, насколько ты готов нарушить свое слово. Я не знаю, совершили ли твои предки хоть одно деяние, достойное памяти. Может, тебе и стыдиться некого? Помолись своему богу, он любую грязь отмывает, он у вас вроде раба. Послушный.
Ичивари встал и вышел из каюты в полной тишине. Молчание Алонзо было неожиданным, как и многие другие действия оптио. Если бы он закричал или даже бросил в спину нож… Если бы он позвал слуг и приказал казнить… Но Алонзо остался сидеть на своем месте, с полнейшим и непроницаемым безразличием на лице. Час спустя слуга принес обед. Сытный, но легкий, без жирного мяса, только каша и немного тертого батара. Именно то, что угодно желудку после голода и тошноты. Ичивари задумчиво пожал плечами и принялся за еду. Мало ли что произойдет завтра? Иногда для дела полезнее быть сытым пленником, чем голодным послом…
На следующий день Алонзо не задал ни единого вопроса, посвятив время чтению Скрижалей. И так продолжалось еще шесть дней кряду. А потом оптио пожелал узнать, почему вождь Даргуш не покидает столицу и не входит в лес, и Ичивари впервые был наказан новым способом за свое молчание, которое послужило ответом. Он пять дней отсидел в трюме, скорчившись на осклизлых досках под толстой решеткой. За бортом ощущалось движение воды, и дважды в полузабытьи махиг улавливал слабую связь с асхи. Гнев не просыпался и не жег душу. Как можно испытывать нечто горячее к тому, чья душа – старый пепел? Именно так сын вождя оценивал теперь Алонзо. Он вспоминал Утери и морщился, ворочаясь на сыром холодном полу. Как себя чувствует любимый ученик деда? Выжила ли его сожженная душа? Пустила ли новые корни? И еще хочется знать: каких глупостей понапридумывал мудрый дед, чтобы выручить своего внука? В том, что его попытаются спасти, Ичивари не сомневался, но радости в подобных мыслях не находил. Мир бледных выглядел все более угрюмым, чуждым и отталкивающим. Любая попытка вырвать у бледных то, что они ценят и считают собственностью, обещала немало бед, вплоть до новой войны. Сыну вождя совсем не хотелось получить свободу столь ужасной ценой, наверняка включающей уничтожение немалого числа чужих жизней…
После того как Ичивари отбыл наказание, Алонзо стал едва ли не заботлив, весьма добр и отталкивающе, приторно ласков. Сын вождя смотрел на него с немалым интересом и учился. Темным ликом асхи махиги ошибочно полагали его гнев, сравнимый с гневом ариха: штормы, жестокие бури, приходящие с запада, способные повалить даже древних старейшин из породы секвой. Но такая буря – скорее разгул асари. Подлинная тьма асхи – иная и куда более страшная, так решил для себя Ичивари. Она – безразличие, холодность к чужим бедам, неразборчивость в средствах при достижении цели.
Глядя на Алонзо и вспоминая рассказ Шеулы о прежнем менторе и его слугах, Ичивари все сильнее укреплялся во мнении: болезнь людей моря тяжела и, может статься, неизлечима. Они не взращивают полноту души у своих детей. Не ходят на большую охоту в зиму, за перевал. Не учатся стоять друг за друга, не слушают вой голодной стаи и не ощущают себя, сидя у костра, общностью людей, не наделенных от рождения шкурой с мехом, клыками и копытами, но выживающих вопреки врожденной слабости. Махиги обретают свою подлинную силу, помогая друг другу, защищая спину соплеменника и делясь пищей… Люди моря едва ли вели бы себя так же. Скорее они способны отнимать кусок у слабых и гнать от костра лишних. А потом просить о прощении и свете у своего Дарующего, истерзанного и отравленного тьмой их душ, уже давно отказавшегося отвечать. А может, наоборот, упрямо отвечающего, но никому не нужного со своими увещеваниями и даже чудесами… Ведь есть ментор, и его слово и дело признаются прямым продолжением воли божества.
– Сегодня мы поговорим о первой войне, – сообщил оптио за очередным завтраком. – Дед Магур наверняка обсуждал с тобой ваши ошибки в тактике. Это весьма интересно.
– Два дня на палубе.
– Что?
– С тобой нельзя общаться, как с толковым махигом, – пожал плечами Ичивари, доедая последний кусок рыбы и бесцеремонно придвигая к себе тарелку Алонзо. – Ты хочешь тактику? Я много помню и расскажу, но сначала получу награду. Я больше не верю в обещания. Два дня на палубе, это первое условие. Второе. Ты отцепишь ядро и во второй день я буду лазать по мачте и смотреть, как работают с парусами. Третье…
– Ты так-то не наглей, – удивился Алонзо. – Я еще и первого не принял.
– Тогда я пошел в трюм. Пять дней спать в тишине, не видеть твою рожу – это тоже неплохо. У-учи, лито Алонзо, не пробуй заморозить меня взглядом. Треть времени ты истратил, а пользы – лишь чуть… Кому из нас нужна моя разговорчивость? И моя плохая память, вот еще что важно… Ты позволил нам утеплить стены домов. Но, если мне вздумается как следует напрячь память: не ты ли рассказал Магуру о том, как изготовить длинный ствол для дальнобойного ружья? И кто сообщил в подробностях, из чего следует производить порох?
– Замолчи! – В голосе оптио промелькнули нотки раздражения, кожа на скулах чуть заметно побледнела. – Ты не умеешь лгать и не сможешь оклеветать меня, это позор по вашему закону леса.
– Может, я приму веру в Дарующего? – прищурился Ичивари, очистив вторую тарелку. – Сразу почувствую свет в душе и прилив новых сил. Память моя окрепнет, ненависть к еретикам станет велика. Ты еретик, Алонзо. Ты ходил в долину Поникших Ив и смотрел на закат, ты слушал песни самаат и даже рассказал нам о пушках… Я припоминаю: у нас есть штук пять. Это великая тайна.
– Ты гнусный дикарь, – прошипел Алонзо. – Тебе никто не поверит. Я единственная твоя надежда выжить и сохранить статус посла.
– Два дня на палубе, – вернулся к торгу Ичивари. – Изучение работы с парусами. И третье. Я устал от безделья, я желаю хоть с кем-то побороться, что ли… или поплавать в море. Еще день.
– Три дня, – нехотя выдавил оптио. – И все три ты проведешь в работе с парусами и ремонте мачты, буря повредила одну, и крепкие руки очень нужны, боцман даже спрашивал о тебе… Полагаю, после этого борьба не потребуется. Но затем ты расскажешь все, что слышал от деда и отца.
– На пять дней рассказов точно хватит, без трепа, – заверил Ичивари.
– Лучше бы я забрал Гуха и не затевал твое похищение, – нехотя признал оптио. – Он бы принял веру и относился ко мне с уважением. Такой вежливый, тихий мальчик… был.
– Он бы не пережил твоего предательства, – стараясь держаться спокойно, ответил Ичивари. – Он бы убил себя, осознав, что бледный, которого он звал учителем и иногда дедом, всего лишь мертвая гнилая коряга на дне самого затхлого болота. Он верил в тебя. И если бы ты хоть немного сохранил в себе настоящей души, ты бы не спал ночами, опасаясь увидеть во сне его тень. Он бы явился тебе во сне и сказал: «Я прощаю тебя, учитель». Ты ведь веришь в прощение?
– Иди, – едва слышно молвил оптио. – Я распоряжусь, чтобы тебе доверили самую тяжелую работу, которую обычно поручают двоим или троим. И четыре часа на сон, не более. Хотел палубу, будет тебе палуба. Досыта. Учти: боцман имеет право бить всех, кто ему подчинен. Тебя тоже.
Вопреки ожиданиям и надеждам оптио, работать на палубе Ичивари понравилось. Он ворочал тяжеленные бревна, меняя сломанную мачту, переругивался с моряками, которые постепенно приняли его за своего, учил новые слова и толкался с миской у большого котла. Да, варево гнуснейшее и гнилое, труд тяжелый, непривычный. Зато вокруг – море, бесконечно изменчивое от предрассветных чутких сумерек и до поздней ночи. Вода черная, как деготь, вода рыжая и масляная, подставляющая спины волн факельному свету. Вода сияющая, пронизанная высоким солнечным светом, закипающая буруном у корабельного носа… Это были лучшие три дня за все время плавания, но в душе копилось смутное опасение: оптио не допустит для пленника возможности распоряжаться собой и даже пробовать приказывать. Не стоило, поддавшись детскому азарту, угрожать, вызывая на сером лице бледность испуга. Услышав слово «еретик», стоящее рядом с собственным именем, оптио по-настоящему насторожился. Может быть, он и сам боится подобных предположений со стороны ордена?
Новое посещение каюты Алонзо началось весьма буднично. Завтрак, повторение вопроса о тактике и скрип пера по бумаге. Ровный почерк, бережно умещающий слова тоненькими нитками букв, плотно прижатых друг к дружке. Ичивари смотрел, моргал и ощущал нарастающую слабость во всем теле, делающемся непослушным, безвольным, едва способным удерживаться на табурете. Потом и это стало непосильно, и он сполз на пол, понимая, что уже и моргнуть едва может… Оптио сел рядом, похлопал по щеке и повернул голову так, чтобы было удобно смотреть в глаза.
– Я испробовал все способы ведения беседы, известные мне, – вздохнул Алонзо с грустью, которую Ичивари более не полагал искренней. – Я предупреждал тебя, что есть и иные пути… Но ты не пожелал меня понять и себя пощадить. Не надейся, я говорю теперь вовсе не о пытках, это было бы скучно и неоднозначно. Я истратил бы слишком много сил и времени, рискуя испортить материал… Вы ведь полагаете, что даже детям допустимо причинять боль. Хотя именуете это нелепо – почетным правом встать у столба боли и доказать мужество. Дикари… в ничтожные полвека вы привели моих соплеменников к той же дикости, я сам не верил в то, что видел, когда попал на ваш берег. Им нравится отказываться от цивилизации! Вот уж истинные и гнуснейшие еретики!
Алонзо помолчал, снова похлопал махига по щеке, тронул веко, проверяя состояние зрачка. Удовлетворенно кивнул:
– Я привезу тебя на западный берег настоящим послом и убежденным, истово кающимся прозелитом. С тобой будут обращаться вежливо и почтительно, чего еще мне желать? Я исполню долг свой перед ментором и верой, я не обременю душу грузом применения пыток и даже возможным убийством. Все просто, Ичи. Через месяц ты мне скажешь спасибо за приобщение к цивилизации. И, что вдвойне забавно, – оптио позволил себе широкую улыбку, – ты уже не сможешь вернуться домой. И не захочешь.
Оптио обернулся на скрип открывающейся двери, деловито кивнул, указывая на Ичивари. Крепкие руки подхватили его и потащили по коридору. Доски у самого лица, плывут назад, толчками. Порог каюты. Пол, и он слегка покачивается, и тело к нему льнет, как старая тряпка, пропитанная водой… Восприятие распалось на невнятные обрывки впечатлений и образов. Обутые ноги. Гулкий стук по доскам. Тошнота. Снова темные холодные глаза оптио, близко. Голос, с трудом различаемый и маловнятный, слух изуродован эхом головокружения и частичной утраты сознания.
– Твой отец не зря запретил для вас все виды сбродивших напитков, вы к ним привыкаете слишком быстро и без надежды на излечение. Зато вы становитесь замечательно сговорчивы. – Рука оптио покрутила над лицом толстостенную бутыль. – Вот ваш настоящий бог и хозяин. Я нашел простое решение, и я знаю, что оно, а не пушки и порох принесет нам победу в следующей войне. В последней войне на вашем берегу, короткой и бескровной. Пей, тебе понравится. Солодовая живая вода. Есть еще виноградная, пшеничная, хмелевая… Орден взращивает злаки и лозы, создает сию жидкость для страждущих, и вера их крепнет. Я бы так описал действие: в нем безумие ариха пребывает в состоянии, угодном свихнувшемуся асхи. Сначала ты, чадо, испытаешь радость, затем покой и в конце – расплату за наслаждение, жестокую, требующую новой порции… Скоро ты назовешь это лекарством. Пей, Ичи. Выбора у тебя нет, яд я подобрал надежный, ты не то что зубы сжать, ты веки поднять не сможешь еще два дня. Не переживай, за тобой будут ухаживать и утолять жажду щедро, я распорядился.
Оптио бережно провел пальцами по векам, смыкая их и погружая сознание во мрак какого-то безграничного отчаяния. Жидкий огонь лился в горло, и ничего с этим поделать было невозможно. Ичивари захлебывался и тонул в ужасе, впервые понимая, что страх ведом всем, даже воинам. Даже вождям. Страх безвозвратно утратить себя – самый, может быть, окончательный и большой из всех…