5
Лицо Тнельха превратилось в маску, бедняга слова не мог сказать, только хрипел.
— Вуанг, отпусти его, — приказал я.
Воин меня услышал, но не послушал. Работал чётко по инструкции: человек не должен подходить к Тайнику, всякая попытка проникновения должна быть немедленно пресечена, точка.
Понимая, что через две-три секунды мы будем иметь труп и бледный вид, я поспешил объяснить:
— Вуанг, это Инспектор. Он онгхтон.
Воин хватку не ослабил, но задумался.
Я воспользовался его замешательством для того, чтобы нащупать на груди Тнельха медальона, вытянуть и предъявить.
— Видишь — Допуск. Отпусти брата.
Вот это вот помогло.
— Ну и работка у тебя, Вуанг-Ашгарр-Хонгль, — произнёс Инспектор, когда откашлялся и смог дышать. — Сам себе не веришь.
— По-другому нельзя мне, — с притворным сожалением сказал я. — Себе начнёшь верить, другим поверить захочется. Какой Страж из того, кто всем верит? Никакой. Верящий всем подряд Страж — не Страж, а облако в штанах.
— Крепкий чёртяка, — кивнул Тнельх в сторону Вуанга, который, не чувствуя за собой никакой вины, уже зажигал один за другим настенные факелы. — Так придавил, что все заклятия-проклятия из головы напрочь вылетели.
— Что умеем, то умеем, — без лишней скромности сказал я, с любовью разглядывая тренированное тело Вуанга.
На воине были лишь чёрные хлопчатобумажные штаны свободного фасона и больше ничего: голый торс, босые ноги, и блики огня на бритой башке. И дело не в том, что мы застали его врасплох, он всегда под землёй ходит в таком виде. Таков уж стиль — минимум тряпок, максимум мускулов. Всё, как и обещано в песне: стальные нервы, стальная плоть, стальная хватка когтей.
Когда Вуанг зажёг последний факел, я торжественно объявил:
— Вот он, наш бункер.
И жестом пригласил гостя оценить незатейливое убранство помещения, в котором находится Тайник.
То, что я называю бункером, Ашгарр — бомжатником, а Вуанг никак не называет, представляет собой круглый зал с куполообразным сводом. Сам зал пуст как выеденное яйцо (если, конечно, не брать в расчёт трофейное оружие на стенах), но имеет ходы в пять келий. В одной из них находится Тайник с фрагментом Вещи Без Названия, три предназначены для Хранителей, ещё одна — кухня с очагом. Что находится в последней, в пятой, никто не знает. Заходить туда запрещено.
В келье, предназначенной для меня, я соорудил химическую лабораторию. Размерами она невелика, но в ней есть всё, что нужно для спагирических операций, родственных алхимическим, но производимых не над минералами, а над растениями и растительными экстрактами. Есть там и классический атанор — печь с мехами и ретортой, и колбы разных форм, и змеевики разных калибров, и в неограниченном количестве препараты-химикаты всякие, и ингредиенты-компоненты — какие только душа ни пожелает.
Когда приходит мой черёд сменить Вуанга, я коротаю время, пронося дары Флоры через двенадцать врат, ведущих к открытию эликсира жизни. Врата эти: разделение, размягчение, расщепление, растворение, разложение, соединение, перегонка, возгонка, брожение, усиление, разбавление и волнение. Эликсир пока не получил (да он мне и без надобности), но в качестве того, что называется «побочным эффектом», создал немало полезного. В том числе Зёрна Света и Бальзам Золотого Дракона.
Келья Ашгарра похожа на склад музыкального магазина. Всеми этими духовыми, ударными и щипковыми инструментами, которыми завалил свою келью поэт, можно оснастись сводный оркестр Сибирского военного округа. Единственно чего у Ашгарра нет так это рояля. И ещё — арфы. Вообще-то, он хотел притащить и эти крупногабаритные балалайки, но мы с Вуангом запретили. Согласись мы на рояль с арфой, он бы не успокоился и стал бы требовать орган.
У Вуанга в келье с десяток тренажёров, циновка и широкий поддон с речным песком. Тренажёры — понятно для чего, циновка — для отдыха и медитаций, песок — для того, чтобы записывать сочинённые хокку. Хокку — это обязательно. Ведь Вуанг не только воин, но и поэт. Немного. А помимо того — маг. Чуть-чуть. Также как и я — немного воин и чуть-чуть поэт, а Ашгарр — немного маг и чуть-чуть воин.
Когда я в прошлый вторник пополнял провиант, на песке ореховым прутиком было выведено: лапа дракона раскрытого веера тень на белой стене
В чём сакральный смысл, не совсем понял, но образ зацепил и не отпускал до среды. Потом всё завертелось и стало не до того.
Тнельх, осмотрев бункер, сразу вычислил келью, где находится Тайник.
— Здесь? — указал он на обитую кованым железом дверь.
Я кивнул:
— Здесь.
Вуанг ничего не сказал, лишь испытующе посмотрел на гостя — сумеешь ли открыть?
Он сумел.
Знал древнее заклинание и, произнося его, ни разу не ошибся.
В Тайник, как это в таких случаях и полагается, мы вошли втроём. Первым — Инспектор. За ним, освещая помещение факелом, вошёл Вуанг. И уже следом за воином шагнул я.
Без лишней суеты мы окружили стоящий посреди кельи щербатый каменный куб, в специальное углубление которого намертво вставлен бронзовый котёл. Эта древняя посудина — такая огромная, что в ней за раз можно наварить кулеш для сотни оглодавших за долгий переход всадников — была до краёв наполнена водой.
Какое-то время мы молча глядели на воду. Холодная неподвижная гладь отражала вертлявые отблески пламени, и в этом причудливом единении таких разных стихий было нечто торжественное. Не знаю, как остальные, а я проникся. Как и всегда.
Что делать дальше, Инспектор знал на ять, подсказывать не пришлось. Сняв медальон Допуска, он шепнул ему просьбу и бросил в воду. Я досчитал до пяти, прежде чем круг с изречениями Великого Неизвестного стукнулся о дно. Когда волны улеглись, мы увидели в воде небо по-летнему солнечного дня: куда-то плыли облака, сновали птицы, а размазанный след самолёта походил на замысловатый иероглиф.
Заглядывая в воду, Инспектор стал шарить рукой по небу.
Он разогнал облака, распугал птиц и стёр рукавом спецовки инверсионный след самолёта, но фрагмента Вещи Без Названия не нашёл.
Попробовал ещё раз и вновь безрезультатно.
И ещё раз.
Втуне.
Теоретически Инспектор был подкован неплохо, но практические навыки, увы и ах, у него пока отсутствовали. Оно и понятно — новичок он и есть новичок. Даже опытному Инспектору всякий раз нелегко — тайники по своему устройству уникальны, двух одинаковых нет, пойди приспособься. Что уж о новичке говорить.
Переглянувшись, мы с Вуангом поняли друг друга без слов — нечего выпендриваться, надо брату помочь.
И не замедлили.
Воин передал мне факел, мельком глянул в котёл и одним молниеносным движением, словно жаба стрекозу, ухватил фрагмент Вещи возле правого уха растерявшегося Тнельха.
Это была покрытая патиной медная штуковина, похожая с одной стороны на приплюснутый скрипичный ключ, а с другой — на букву «айн» древне-еврейского алфавита.
Инспектор вытащил из заднего кармана джинсов мятый листок из тетрадки в клеточку и стал сверять нанесённый на него чертёж, очень похожий на детские каляки-маляки, с представленной деталью.
Минуты три прошло, прежде чем он сказал:
— Похоже.
А мы и не сомневались.
Инспекция закончилась тем, что Вуанг закинул фрагмент на место, а я сжёг протянутый чертёж в огне факела.
Прежде чем, отправиться с Тнельхом в обратный путь, я заглянул к себе в лабораторию и сунул в карман спецовки несколько упаковок с Зёрнами Света. А потом затянул Вуанга в его келью.
— Охотник в городе, — предупредил я воина.
Хотел, чтобы прозвучало более-менее торжественно, но вышло так, будто бригадир на стройке объявляет, что подвезли цемент. В ответ Вуанг сдержанно улыбнулся и несколько раз ударил кулаком по ладони. Я даже и не сомневался, что последует такая реакция: для воина хорошая драка, что для второклассницы мармелад.
Сказав всё, что хотел сказать, я направился к выходу, но воин ухватил меня за рукав. При этом, как всегда, ничего не сказал, лишь бровью повёл. Впрочем, этого было достаточно.
— Не волнуйся, — сказал я, — со Списком всё в порядке. — Подумал и уточнил: — Почти в порядке. Не закрыт один пункт, но к Ночи Полёта, всё улажу. Может, уже даже завтра улажу.
Вуанг одобрительно кивнул и отпустил рукав. Я направился к выходу, но на пороге задержался и повернулся к поддону с песком. Последний опус воина был таким: и после всего всё же вертятся они крутые яйца
«Ни прибавить, ни убавить», — подумал я и вышел из берлоги, пропахшей потом, ржавеющим железом и сыромятью.
Выбрались мы Тнельхом на поверхность в начале седьмого. Такого пекла, как днём, уже не было, но жара ещё не ушла, поэтому я предложил поужинать загородам, в каком-нибудь ресторанчике на берегу Озера. Упрашивать не пришлось, Инспектор согласился сразу. И правильно сделал. Глупо не воспользоваться оказией и не побывать там, где вода бездонна, небо бескрайне, а воздух чист и прозрачен без «б».
Столь легко согласившись на моё предложение, Тнельх тем не менее вежливо поинтересовался:
— А я тебя не напрягу, брат?
Я вспомнил мертвеца с улицы Бабушкина, подумал о шастающем по городу Охотнике, послал мысленный привет находящейся под домашним арестом Лере, нащупал в кармане ключ от номера 404 гостиницы «Элит Холл» и ответил:
— Нисколько.
Когда мы отъехали от Того Самого Места Тнельх заметил:
— Не разговорчив ваш вояка. Слова за всё время не сказал.
— Это у него с детства, — посетовал я. — Услышал от кого-то, что иное слово убивает — теперь лишнего слова из него не вытянешь. Впрочем, не лишнего тоже.
— Это что-то новенькое — воин-пацифист.
— Не-а, не пацифист. Просто любит самостоятельно выбирать цель для удара.
Тнельх удивлённо вскинул брови.
— Сейчас поясню, — сказал я и, осилив запруженный машинами поворот с Маркса на Ленина, рассказал: — Дело в том, что после того, как узнал, что слово иногда убивает узнал ещё и другое. Что однажды произнесённое слово живёт во вселенной вечно.
— Так утверждали философы-стоики, — вспомнил Инспектор.
— Они родимые. Вот у Вуанга и сложилась в голове такая картинка: убийственное слово беспрерывно летает по вселенной и разит всех подряд. И правых, и неправых. Всех. Без разбора. Понимаешь, брат, о чём я? Или я слишком путано?
— Отчего же, понимаю. Слово для него что-то вроде безумной стрелы, которая не только указанную цель разит, но и кучу неуказанных.
— Вот-вот. Знать не может, как слово отзовётся, вот и не произносит.
Инспектор покачал головой.
— Да-а-а, затейливый подход.
— Бред, конечно, — резюмировал я. — Но кто здоров?
Тнельх на это ничего не сказал. Отвлёкся. Мы как раз проезжали недавно открытую гостинцу «Европа», и Инспектор, провожая взглядом эту игрушку со стилизованными под дорические колонами, одобрительно поохал:
— Нет-нет, точно Европа.
— Ай, будет тебе, брат, изгаляться-то, — проворчал я. — Сам же понимаешь, что никогда здешние места не будут Европой.
— Ну, отчего же?
— А оттого что русские люди не европейцы.
— А кто же они?
— Русские это… — Я отвлёкся, дабы шугануть сигналом полезшую под колёса тётку, только потом озвучил выстраданное: — Русские — это русские.
— Вопрос спорный, — заметил Тнельх. — Я так скажу: если русские посчитают себя европейцами, они и будут европейцами.
— Не уверен, что они этого когда-нибудь захотят. А потом, надо ещё чтобы и европейцы посчитали русских европейцами. Нельзя назначить себя братом в одностороннем порядке.
— Вопрос времени, — уверенно сказал Тнельх.
Я и тут не согласился:
— Не-а, никогда этого не будет.
— Почему?
— Потому что европейцы никогда не простят русским спасения от взбесившегося ефрейтора.
— Думаешь, брат?
— Тут и думать нечего. Что я людей, что ли, не знаю? Знаю.
После этих слов, я на какое-то время замолчал, прикидывая: рассказать или не стоит? В тему? Не в тему? Решил, что в тему, и поведал следующее:
— Есть у меня знакомый дворник, зовут дядей Мишей, погоняло — Колун. С ним вот какая история приключилась по молодости. В первую свою ходку спас он одного весьма авторитетного человека: на того в час бессмысленного и беспощадного угара урки кодлой навалилась на хоздворе, а дядя Миша вступился, разогнал придурков колуном. Одного так и вообще насмерть ухайдокал, за что получил от выездной сессии пятачок на сдачу. А дальше так: спасённый на словах дядя Мише шибко был благодарен, но в душе — возненавидел. Просто люто возненавидел. Согласись, брат, непросто авторитетному человеку принять, что его такого крутого и конкретного от смерти уберёг какой-то левый мужичок в потном ватнике.
Притормозив на красный свет, я глянул на Тнельха — согласен со мной? Нет? Но лицо Инспектора не выразило никаких эмоций, и я был вынужден продолжить без поддержки:
— Короче, не простил. Погубить не погубил, но всё для того сделал, чтобы дядю Мишу на другую зону перекинули. Повыше от Полярного круга, подальше от Уральских гор. Вот такая вот поучительная история с психологическим подтекстом. Так что, брат, уверен я: не простят европейцы русским спасения, ни за какие коврижки не простят. И хотя, конечно, не справедливо всё это, ничего тут не попишешь.
Тут загорелся зелёный, я тронулся и сказал:
— Но знаешь, брат, что самое забавное?
— Что, брат? — вяло поддержал мой затянувшийся монолог Тнельх.
— Если европейцам вновь будет угрожать какое-нибудь очередное Дикое Поле, русские опять заслонят их. Я уверен в этом на все сто: встанут стеной и заслонят. Глупое в этом плане племя.
— Глупое, но великое, — веско заметил Тнельх.
— Тоже верно, — согласился я с такой поправкой и, помолчав, добавил: — И про других думают, что великие. Помнишь, как с конца 1943-го на полном серьёзе стали готовиться к отражению действий немецких партизан?
— Помню. Смешно.
— Смешно.
Дальше какое-то время мы ехали молча, Инспектор стал клевать носом, а затем и вовсе заснул. Замаялся бедолага. Ещё бы тут не замаяться: долгий перелёт, бессонная ночь, резкая смена часовых поясов и непростая прогулка по подземному лабиринту — всё это бодрости не прибавляет. Меня и самого ко сну клонило. Тоже набегался. Да ещё и дорога от города до Озера убаюкивающая: полосы широкие, полотно ухоженное, а пейзаж по обочинам однообразен до жути — сосны, берёзы, берёзы, сосны и не одной финиковый пальмы. Того и гляди, упадёшь лицом на руль и съедешь в придорожную канаву.
Чтобы избежать того, что Лера называет «аццким фигаком», я включил магнитолу. Но музыка не взбодрила, даже ненавистный дыц-дыц-дыц и тот не помог. Тогда применил испытанный способ: стал вслух вспоминать один из эпизодов бесконечной легенды о золотом драконе, которую поведал мне в своё время достопочтенный вирм Акхт-Зуянц-Гожд.
— Проведя край, дракон долго спал, — громко рассказывал я сам себе. — Со стороны казалось, что он мёртв. Но это было не так. Просто его сознание укрылось в тесную каморку, где не было света, а были мрак и смертный холод. И ещё кошмары. Кошмары грызли сознание дракона. И днём грызли, и ночью. И не было никакого другого спасения, как только проснуться. Дракон был обязан проснуться, чтобы снова вступить в бой за всё, что когда-то любил.
— И он проснулся, — сказал очнувшийся Тнельх. — И увидел, что стал золотым.
Похоже, он тоже когда-то слышал эту легенду.
А уже через полчаса мы сидели на террасе уютного ресторанчика, глядели на вершины в сизой дымке и хлебали под крики чаек омулёвую уху. Хлебали и нахваливали. Уха, действительно, была чудо как хороша. А другой тут и не бывает. Потом пили испанское вино, вслушиваясь в говор набегающей волны. А когда слегка осоловели, пошла у нас неспешная беседа. О чём мы только с Тнельхом не переговорили. О погодах. О ценах на бензин. О достоинствах накачки шин азотом. О политике партии и правительства. О нравах, царящих в институте, где Тнельх который уже год служит проректором. И ещё говорили о нанотехнологии, в которой я не бельмеса. А ещё: об изящных материях, о различных аспектах бытия, о неисчерпаемости природы в её различных проявлениях.
Говорили-говорили, а я у меня на уме вертелось: «Каким образом Тнельх стал онгхтоном, как пережил напасть, как теперь живёт и что при этом испытывает?» Вот что мне хотелось узнать. Не из праздного любопытства, нет, а на тот подлый случай, который, как известно, всякий. Не видел я ничего плохого в том, чтобы узнать, как это оно — не быть драконом. К тому же полагал: пусть даже и не пригодится в будущем этот чужой горький опыт, зато он может придать ощущение дополнительной ценности каждому мгновению моей жизни в качестве истинного дракона. Что само по себе уже неплохо.
Короче говоря, хотелось мне его расспросить, да не знал, как подступить. Ходил вокруг да около, а напрямую задать вопрос не решался. Мялся, как красна девица. Сам себя не узнавал.
Но Тнельх (всё-таки маг как никак) моё желание уловил, и разговор о своём горе завёл первым. Прервав на полуслове рассказ о недавних театральных премьерах, неожиданно сказал:
— Когда-то я был нефритовым драконом и звали меня Руанмг-Тнельх-Солращ. Знаешь, что собой представляет нефритовый дракон?
Я кивнул.
— Как не знать. Триединство лекаря, мага и учёного мужа.
— Вот-вот — учёного, чёрт его дери, мужа. — Тнельх недобро ухмыльнулся и, с трудом сдерживая охватившие его эмоции, нервно побарабанив пальцами по столу. — Из-за того, что наш умник Солращ, хотел знать всё обо всём, и погиб двадцать восемь лет назад доблестный дракон Руанмг-Тнельх-Солращ.
— Как это произошло? — тихо спросил я.
Тнельх поднял бокал, отхлебнул вина и, прежде чем ответить, сам задал вопрос:
— О зеркалах сагасов Фессалии слышал?
Я кивнул:
— Конечно. Пишешь на таком зеркале кровью, и надпись проявляется на лунном круге.
— У тебя такое есть?
— Нет.
— А вот у меня было.
— И что?
— Да ничего. — Тнельх вновь пригубил вино, потом какое-то время молчал, что-то припоминая, и после небольшой паузы спросил: — Вот скажи мне, брат, как маг магу, что такое магия?
Вопрос был неожиданным. Я удивлённо хмыкнул, почесал затылок и ответил так:
— Ну, грубо говоря, магия — это совокупность нетехнических приёмов воздействия на природу и живых существ.
— И точка?
— И точка.
— И ведь нас с тобой, брат, не особо волнует, как оно всё устроено? Ведь так?
— В принципе — так. Необъяснимо и хрен с ним. Лишь бы работало.
— Всё правильно, нас, магов, не волнует. А вот кое-кого волнует. Кое у кого мозг чересчур пытливый, а ручки шаловливые.
— Это ты об учёных? — спросил я, сообразив, куда он клонит.
— О них, — подтвердил он. — Хлебом их не корми, с бабой не ложи, но дай ковырнуть потаённые пружины. Вот и вышло: стащил у меня Солращ зеркало сагасов, стал с ним экспериментировать и до того доэкспериментировался, что однажды отразился в нём. Причём, полностью. С концами.
— А что помешало вернуться?
— В лаборатории крыса белая жила.
— Что — хвостиком вильнула? — спросил я.
— Вильнула тварь лабораторная, — горько усмехнулся Тнельх.
— Вдребезги?
— Вдребезги.
— А склеить не пробовали?
— Шутишь или издеваешься?
Я не нашёл, что ответить, и на какое-то время наш разговор умолк.
Пока длилась пауза, я потягивал вино, а Тнельх наблюдал за полётом дельтаплана, сумасшедший пилот которого закладывал такие виражи, что казалось — вот-вот свалиться в штопор и рухнет в воду. Но не свалился. И не рухнул. А всё кружил и кружил на честном слове и одном крыле. Сокол сталинский.
Я первым нарушил тишину, спросив:
— Слушай, брат, скажи, а как это оно — не быть драконом?
— Хреново, — признался Тнельх и жестом попросил подлить вина. Я налил до краёв, он выпил махом, поставил бокал на скатерть и, промокнув губы салфеткой, сказал: — Первые три года — не веришь, ещё три — тоскуешь, а потом какое-то время живёшь на автопилоте, чисто зомби. Ну а дальше, когда уже кровь станет совсем красной, — либо смиряешься, либо… — Он резко провёл ребром ладони по горлу. — Я, к примеру, смирился, а Руанмг не смог. Ушёл за край. У тебя курить есть?
Я перекинул ему пачку сигарет и зажигалку, после чего поинтересовался:
— Летать тянет?
— Всё меньше и меньше, — закурив, ответил он.
— А читать Книгу Завета?
— Нет. Книга сразу отпустила. Небо вот не сразу, а Книга — сразу. — Тнельх затянулся, выпустил дым и уточнил: — А почему ты Книгу называешь Книгой Завета?
— А как её называть?
— Вообще-то, Книгой Исповеди.
— Первый раз слышу.
— Поди молодой ыщо. Сколько тебе?
— Четыре с половиной.
— Да нет, взрослый уже мальчик, должен был догадаться… А ты, вообще-то, чувствуешь, что с Книгой что-то не так?
— Очень даже чувствую, — сознался я. — Читаю-читаю, а ничего из прочитанного запомнить не могу.
— А потому что не несёт Книга никакого завета. — Тнельх вдавил выкуренную только до половины сигарету в дно пепельницы и, не делая перерыва, прикурил новую. Затянулся, выпустил дым и сказал: — Она исповедь принимает.
Для меня это прозвучало откровением.
— Это как понять? — пытаясь осмыслить услышанное, спросил я.
— А это так понять, что не ты читаешь Книгу, а Книга — тебя, — сбив пепел с кончика сигареты, ответил Тнельх.
— То есть?
— А то и есть. Приходишь ты, брат, в Храм Книги с одной-единственной целью — рассказать, что случилось с тобой за время, что прошло с Ночи Знаний до Ночи Знаний. Только для этого. Такова была задумка Высшего Неизвестного.
— А смысл?
— Тут целых два смысла — физиологический и высший.
Становилось всё интересней и интересней, я слёзно попросил:
— Просвети, брат.
— Запросто, — легко согласился Тнельх и тотчас стал объяснять. — Что касается физиологического, тут просто: всякому дракону требуется время от времени сбросить лишнюю информацию. Наблюдательность у нас нечеловеческая, но тела-то человеческие. Для нагона чревато помнить всё, что когда-то увидел и услышал. Уже на третьей сотне лет мозг бы переполнился и крякнул. Вот ты помнишь, например, сколько в берковце пудов, а в лоте золотников?
— Нет.
— А и не надо. А сколько в унции драхм?
— Это помню. Восемь.
— Надо тебе для химических твоих опытов, поэтому помнишь. А не надо было бы — забыл бы давно. Врубаешься, о чём я?
— Врубаюсь. Другого не понимаю — почему раньше я этого про Книгу не знал?
Тнельх отогнал от лица дым, после чего произнёс менторским тоном:
— Всякому овощу своё время.
Спорить с этой «глубокомысленной» сентенцией было глупо, я и не стал спорить, спросил:
— Ну а второй?
— Что «второй»? — не понял Тнельх.
— Ты сказал, что есть в этом нашем сакральном действе ещё и некий высший смысл.
— А-а. Ну, да. Тут чистая космогония. Считается, что события этого мира однажды исчерпают себя, станут повторяться, драконом нечего будет поведать Книге нового и тогда свершиться Великое Деланье, результатом которого будет наступление новейшей эры.
— Надо полагать, что это будет эра драконов?
— Надежда — наша религия и Высший Неизвестный пророк её.
Закрепляя в сознание всё только что услышанное, я произнёс вслух:
— Получается, что в радостные Ночи Знаний мы все вместе, дружно галлюцинируя, пишем в Запредельном Книгу, которая однажды изменит всё. Так?
— Так и есть, — отозвался Тнельх. — Уводят драконы понемногу череду событий из этого плана бытия в тот, подталкивая историю к концу и освобождая место для новой истории.
— Где-то я это уже слышал. Борхес, кажется, писал где-то, что мир существует, чтобы однажды стать книгой.
— Это он Малларме цитировал. Но, вообще-то, это ещё до Малларме было сказано. Люди ведь тоже давно пишут свою книгу. Точнее — текст. Ещё точнее — мега-текст. Пишут без передыха. В последнее время — особо рьяно. Заметил, сколько кругом писателей развелось?
Трудно было не согласиться.
— Это да, — кивнул я. — И политики пишут, и спортсмены, и жёны мужей, и папины дочки — все пишут. Писателей — как собак нерезаных. Всё, как в старом анекдоте: «Сейчас в Тульской писательской организации двести членов, а до революции был один. Толстой».
Не меняя сумрачного выражения лица, онгхтон обронил:
— Смешно.
И потянулся к бокалу.
— Им-то, брат, для чего всё это? — смутившись оттого, что шутка не прошла, спросил я. — Про нас я понял, им — зачем?
— У людей свои проблемы. Решают.
Видя, что мне этого ответа недостаточно, что я жду объяснений, Тнельх справился:
— Слышал байку про обезьяну за печатной машинкой?
Я, разумеется, помнил, но уточнил:
— Это ты о той, где говорится, что если обезьяну не останавливать, то по теории вероятности она однажды напечатает «Я помню чудное мгновенье»?
— О той, о той, — закивал Тнельх. — Так вот. Насчёт чудного мгновения. Существует воззрение, которому лично я склонен верить, что все пишущие люди — это такая коллективная обезьяна, которая должна написать нечто такое, через что людям будет даровано Спасение. Быть может, это даже будет всего лишь одно слово, но такое, что все ахнут. Ахнут, опомнятся и вырвутся в едином порыве из бездны страданий. А кто именно напишет это слово — великий мастер или начинающий графоман, никому неведомо. Да, по сути, это всё равно. Но очевидно — чем больше пишущих, тем больше вероятность, что чудо свершится.
— В начале было Слово и в конце будет слово, — рассудил я. — Хотя и не верю я в чудеса, но пусть тогда пишут.
— Пусть. Они в своём праве.
Вновь наполнив бокалы, мы чокнулись и выпили за успех всех этих тщетных потуг. Почувствовав, что наступил момент, когда можно спросить о главном, я сказал:
— Ещё хотел об одном спросить, брат.
— Спрашивай, — разрешил Тнельх.
— Как у вас, у онг…
Что-то помешало мне произнести слово «онгхтон», я начал заново и политкорректно:
— Как у вас, обретших иные таланты…
Захмелевший Тнельх возмутился:
— Чего, брат, выделываешься? Онгхтон я. Онгхтоном и называй.
— Хорошо, — согласился я, — онгхтон так онгхтон. Скажи, онгхтон, как у вас, онгхтонов, обстоит дело с любовью?
— В принятом у людей смысле? — уточнил Тнельх, откинувшись на спинку стула.
— Ну да.
— Вот чего навалом, так уж этого. Хоть лопатой греби. Каждую весну — любовь-морковь и свист в ушах. Так уж наш мир устроен — всё компенсируется. Иногда с лихвой. Только ну его всё нафиг. Я все эти свои охи-вздохи готов отдать за одну Ночь Любви. А за Ночь Полёта ещё бы и приплатил.
— А какая она — любовь?
— Тебе химическую формулу или как?
— Или как.
— Смесь обожания, тоски и жалости в термоядерных пропорциях. Хочется разорвать грудь, спрятать любимого человечка себе под рёбра и никому не отдавать. И ещё — постоянно тянет смеяться и плакать. Одновременно — и смеяться, и плакать. Болезнь, короче. Порою, кстати, приводящая к летальному исходу. Вот такая она, любовь.
После этих его слов мы долго молчали, потом некоторое время обменивались какими-то незначительными фразами, перемежая их долгими паузами, которые становились всё длиннее и длиннее. Вскоре они стали длинными до неприличия. Не зная, чем таким ещё развеселить гостя, я стал поглядывать на часы, что не прошло мимо его внимания.
— Ты поезжай, брат, — сказал он. — У тебя дела, а мне торопиться некуда — рейс завтра в полдень. Посижу немного. Когда ещё доведётся такое увидеть.
И показал на запад, где солнце уже сползало за кардиограмму вершин, перемазав её во все оттенки красного.
— Ты уверен, брат, что хочешь остаться? — переспросил я. Подумал, вдруг не так понял. Пойдут потом слухи, что Инспекторов ни во что не ставим. Будет неудобно.
Но Тхельм замахал руками:
— Езжай-езжай, я на такси доберусь. Не ребёнок.
Было видно, что онгхтон действительно хочет остаться, хочет побыть на берегу великого Озера.
«Видимо на самом деле собрался тихо погрустить, топя прошлое в вине, а будущее — в закате, — подумалось мне. — В таком случае мешать не стоит».
Закинув в рот прощальную маслину, я положил под солонку деньги, встал из-за стола, крепко пожал протянутую руку и, не оглядываясь, направился к машине.