Книга: Быть драконом
Назад: 11
Дальше: 13

12

По окончании насыщенного трудового дня я завёз Леру в Дом культуры имени товарища Дзержинского. По средам у моей помощницы «танец живота». Ничего не имею против, хотя и не совсем понимаю, где она прячет тот самый живот, которым должна зажигать.
Прежде чем расстаться, я вытащил из бардачка коробок с золотой лодочкой и выдал девушке задание:
— С утра идёшь в краеведческий музей, находишь профильного специалиста и выясняешь об этой штуковине всё, что можно выяснить. Осилишь?
— Спрашиваете! — загорелась Лера. — Конечно. А что это?
— Я тебя зачем в музей посылаю?
— Узнать всё про эту вот красоту.
— Так чего ты у меня спрашиваешь? Это я у тебя сам завтра спрошу, что это да зачем это.
— Блондинке стало стыдно, — созналась Лера. — Блондинка зарделась.
— То-то же, — усмехнулся я. — И вот что ещё. Вне коробочки держи эту штуковину не больше минуты.
— Почему?
— Чтоб не окислилась.
— Но это же золото. Оно же…
— Умная?
— Не совсем, но на макушке уже появилось тёмное пятнышко.
— Гони сюда коробок, сам схожу.
— Но почему?!
— Потому что мне для этого дела не нужен умный помощник, мне нужен исполнительный.
— Всё, шеф, поняла. Минуту так минуту.
Она зажала коробок в кулачке и выскочила из машины.
Оставшись в одиночестве, я пошёл на круг по улице Декабрьских Событий и чтобы не тратить понапрасну время, запустил подготовленный Лерой диск с той дорожки, на которой прервался в офисе.
— Не спите, шеф! — раздался из колонок окрик Леры (при чтении собранного материала, она не забывала вставлять в текст отсебятину). — Начиню читать про тамошних служителей культа. Слушайте. Для отправления жертвоприношений у доваларов, как и у других коренных народов Сибири, существует особый класс шаманов, которых они называют кхамами. Кхамами бывают не только мужчины, но и женщины. Вау! Вперёд, сестрёнки! Согласитесь, шеф, это справедливо. Я иногда вот думаю, почему у нас нет женщин священнослужителей? Попадей. Нет, попадья — это жена попа. Поповниц… Попиц. Тьфу ты! Как будет правильно? Ладно, не важно. Почему такая дискриминация? А, шеф?
— Потому что, — буркнул я.
— Ладно, шеф, не ругайтесь, — предугадала мою реакцию Лера. — Читаю дальше. Дальше, дальше, дальше… Ага. Вот. По поверью, кхамы рождаются с непреодолимым стремлением камлать, то есть кудесничать. Звание это не наследственно, и сын кхама не всегда бывает кхамом, а также не всякий кхам имеет отцом кхама. Но всё-таки расположение кхамской деятельности до известной степени врождённое, и если не в сыне, то во внуке или в правнуке обязательно отразится. Генетическая наследственность, однако. Так… Ага. Позыв к камланию у человека выявляется во время зрелища камлания. Даже при отдаленных звуках бубна с ним начинаются конвульсии. Ох! Ах! Да у нас в любом ночном клубе, шеф, таких шаманов Ладно, молчу, молчу, молчу. Где это я? Вот я где… Значит, эти самые конвульсии со временем усиливаются и становятся столь нестерпимыми, что поступление в кхамы для несчастного мученика становится неизбежным. Тогда он идет в ученики к одному из старых кхамов, изучает напевы и гимны, изготавливает собственными руками бубен и посвящается в кхамское звание. Все кхамы считают себя потомками одного древнего кхама. Имя его было, по одному преданию, Катылпаш, по другому — Достокош. Это древнейший кхам, родоначальник нынешних кхамов и основатель шаманства, первый человек на земле, который запрыгал под удары бубна. Он был гораздо искуснее и могущественнее нынешних. Хм… А как это проверить, шеф?
— Никак, — ответил я Лере заочно. — Читай дальше.
— Читаю дальше, — будто услышала меня девушка — Нынешние кхамы не владеют и сотой долей силы и знания своего родоначальника, который был в состоянии перелетать с бубном в руках через большие реки, притягивать молнию с неба и тому подобное. Помимо всего он властвовал и над самой смертью: не было ни одного умирающего, которого бы он не мог при желании возвратить к жизни. О нём существуют многочисленные легенды. В одной из них рассказывается, что некий хан, которому надоело враньё шаманов-шарлатанов, повелел всех их сжечь. «Если, все сгорят — сказал он, — жалеть нечего. Значит, все они были обманщики. Если между ними есть истинные шаманы, то они не сгорят». Изверг какой-то! Правда, шеф?
— Не более других властителей мира, — успел вставить я.
А она уже продолжала:
— Всех шаманов собрали в одну юрту, обложили сухим хворостом и подожгли. Юрта сгорела вместе с находившимися в ней шаманами. Спасся только один. Живой и невредимый он вылетел из огня с бубном в руках. Садизм какой-то! Читаю, шеф, и плачу.
После этих её слов я вырубил проигрыватель и притормозил у обочины — опять прихватило сердце. Не так сильно как с утра, но всё же.
«Что же это с ним там такое? — подумал я, скрепя зубами от боли. — Может что-то не так с тайником?»
Едва отпустило, я тут же погнал на бывшую Луговую, ныне Марата. Решил на месте проверить, что там да как.
На фасаде дома N32 по улице, с какого-то коммунистического перепугу названной в честь члена Наблюдательного Совета Коммуны и руководителя монтаньяров в Конвенте, висит памятная доска, на которой выбито: «В этом доме с 1956 по 1977 год жил и работал член Союза писателей СССР Кишмишов Аристарх Селуянович». Под этой доской в специальной нише, похожей на морозильную камеру холодильника, и хранится моё сердце. Раньше где его только не доводилось прятать: и в глубине пещер, и на вершинах гор, и в проруби, и на дне колодца, и в леднике подвала — целое дело! Теперь, в век высоких технологий, всё по-другому. Всё теперь гораздо проще.
Подъехав на место, я вытащил из багажника раздвижную стремянку, фигурный торцовый ключ, фонарь и, приставив лестницу к стене, полез наверх. Минуты две откручивал болты. Когда управился, с силой надавил на букву «и» в слове «писателей». Тут же щёлкнула пружина, и с лёгким потрескиванием пошли проворачиваться шестерни невидимого механизма.
Вскоре доска откинулась, повиснув на кронштейнах, и моему взору открылась вырубленная в стене потайная ниша.
Я подождал, пока рассеется пар, и посветил внутрь.
Широкогорлая стеклянная колба с трёхгранной пирамидой из голубоватого льда стояла на своём месте — в специальном пазу, вырезанном на расстоянии вытянутой руки. Сквозь стекло и лёд был хорошо виден малахитового (на самом деле — золотистого) цвета кристалл размером с три моих кулака. Этот кристалл, формой напоминающий миниатюрный противотанковый ёж, и есть моё сердце. А если быть терминологически точным — сердце дракона, ипостасью которого я являюсь.
Зря я волновался: и сердце было на месте, и холодильный агрегат работал исправно: стены ниши покрывала изморозь, градусник показывал минус восемь по Цельсию, давление не превышало атмосферное. Всё было в порядке. Всё было в норме.
«Наверное, чувствует, что где-то по городу бродит Охотник, вот и тревожится», — подумал я и прислушался к его биению. Но в данную конкретную минуту оно стучало тихо и ритмично. Словно метроном.
«А может, Альбина слепила из мякиша моё чучелко и, поминая недобрым словом, тыкает в него зубочисткой», — родилась у меня ещё одна версия. Вполне могло быть.
И тут представив, как выгляжу со стороны, я невольно усмехнулся: «Японец японцем».
Доводилось мне слышать, что в каждом традиционном японском доме обязательно есть «токонома» — неглубокая ниша в стене, в которой стоит ваза с икебаной или висит пейзаж тушью по шёлку. Время от времени хозяева дома садятся напротив этой концептуальной дыры, внимают тишине и приводят свои мысли в порядок. Чем я в данном случае не японец? Только тем, пожалуй, что не человек, а дракон.
Вернув доску на место, я стал приводить всё в исходное состояние. Когда подтягивал последний болт, внизу нарисовалась бдительная бабулька с чёрным пуделем на поводке.
— Чего там творишь, сынок? — поинтересовалась она озабоченным голосом. — Не в металл собрался сдать?
— Что такое говоришь, мать? — притворился я обиженным. — Не видишь, пыль протираю.
— Ась?
— Пыль, говорю, протираю, — повторил я громче, после чего вытащил носовой платок и действительно тщательно потёр в ноздре члена писательского Союза.
Бабулька поверила. Пудель — нет. Высоко задрав ногу, он побрызгал на стремянку и для острастки тявкнул.
— Пасть закрой, — гавкнул я в ответ и стал спускатьсяь.
Услышав родную речь, пёс поначалу опешил, а потом зарычал. Бабка же — молодец: фукнула на сатанинское отродье и придержала стремянку, чтобы не завалилась набок.
А уже спустя сорок пять минут я, уставший и голодный, как шахтёр-стахановец, проторчавший в забое три смены подряд, подходил к родному дому. Когда завернул за баскетбольную площадку, увидел дворника дядю Мишу по прозвищу Колун. Он был занят делом: мазюкал известью бордюрные плиты в районе автомобильного аппендикса.
«Атас, — подумал я. — Надо проскочить, пока стоит в позе сборщика кокоса».
Но как ни торопился, незаметно войти в подъезд не сумел. Пёс Кипеш, заприметив меня, обрадовано залаял и тем предал. Дядя Миша обернулся на шум, приложил ладонь козырьком ко лбу и, разглядев, что это я, окликнул:
— Егор Владимирович! — И когда я сделал вид, что не услышал, проорал на весь двор: — Егор Владимирович, твою дивизию!
Пришлось подойти и поручкаться.
— Добрый вечер, Михаил Кузьмич.
— Вечер добрый, Егор Владимирович. Как житьё-бытьё?
— Кручусь помаленьку.
— Это хорошо, движение — жизнь. Ну а как с сорняками?
Я не понял:
— О чём ты, Михаил Кузьмич?
— Как это о чём?! — в свой черёд удивился дворник. И, присаживаясь на скамейку, напомнил: — О том самом. О воскресном нашем разговоре. Уже начал пропалывать?
Я сел рядом, попытался вспомнить, чем конкретно грузил Колун меня в тот раз, и не смог. В одно ухо влетело, в другое — вылетело. Впрочем, как и всегда. Сроду не вдавался в его проповеди. Чему человек может научить дракона? Ничему не может. И не научит ничему, и в веру свою не обратит.
Чтобы не обижать блаженного, я всё-таки ответил и, не мысля предмета, как можно туманнее:
— Пока, Михаил Кузьмич, не решил ничего. Пока мнусь-перетаптываюсь на границе опыта и осознания.
— Торопись, торопись с решением, Егор Владимирович. Как жить-то дальше будешь, если в Избавителя нашего не уверуешь?
И тут стало понятно, про какие такие сорняки говорит наш славный дворник. Он всё о том же. О прополке души. О её спасении.
«Как четыреста пятьдесят восемь лет до этого дня жил, так и дальше буду», — подумал я про себя, а вслух произнёс с деланным сожалением:
— Христос уверял, что спастись можно только через любовь, а у меня, Михаил Кузьмич, с этим делом большая напряжёнка.
— Бывает, — посочувствовал мне дядя Миша. — Только жить без любви нельзя.
— Это, смотря, что под жизнью понимать.
Дядя Миша мигом зацепился за тему:
— А что ты, например, под этим делом понимаешь? Что такое, по-твоему, Егор Владимирович, жизнь?
— Жизнь — это… — Я задумался, и после недолгой паузы сказал: — Я тебе, Михаил Кузьмич, вместо определения на этот счёт лучше одну историю расскажу.
— Давай, — согласился он.
И я начал:
— Однажды, когда я был ребёнком, мой наставник… — Я прервался и пояснил: — Был у меня такой, что-то вроде няньки, только мужик.
Дядя Миша кивнул, дескать, понимаю, бывает.
— Так вот, — продолжил я. — Однажды мой наставник привёл меня на озеро. Купаться не разрешил, потому как вода была ещё холодная, но немного побродить по воде вдоль берега позволил. Естественно, велел, чтобы далеко не отходил. Строго-настрого велел. Мол, ни-ни чтобы. Я пообещал. Я был очень послушным… мальчиком. Ну и вот. Стал я, значит, бродить по воде, яко посуху, мелочь всякую рыбью прутиком пугать и хлестать шугу. И ничего беды не предвещало. Абсолютно ничего. Но вдруг в одном месте ноги мои начали скользить по илу, и стал я сползать на глубину. Не сразу бултых, а потихоньку так, потихоньку. И всё глубже и глубже. Кричать я почему-то не стал. Не помню, почему. Кажется, подумал: «Люди на берегу загорают, наставник носом в книгу уткнулся, небо голубое, солнышко сияет, такая благость кругом, и тут вдруг я всю эту благость своим криком порушу». Так подумал. Или что-то навроде того. И не стал никого звать. Глупость, конечно, если рассудить, но что было, то было. Может, ещё и то тут свою роль сыграло, что ничего ничегошеньки не знал про смерть, и оттого чувства самосохранения не ведал. Что взять? Ребёнок. Глупый непуганый ребёнок. И вот стал я, значит, тонуть. Вода сначала до рта дошла, потом до носа, почти утонул уже. Ещё чуть-чуть, воздух бы в лёгких кончился и… Но тут мне под ноги попался камень. Небольшой такой, с футбольный мяч. И я как-то так на него пальцами, пальцами… Зацепился, в общем за этот голыш. На носочки привстал, вытянулся весь в струнку, голову задрал, дышу носом… Живу. И стараюсь не двигаться. Камень-то скользкий, того и гляди, соскользнёшь. Соскользнёшь, и сразу в бездну. Вот так-то оно всё, Михаил Кузьмич.
Я замолчал и стал чесать за ухом у подбежавшего Кипеша.
— Так это ты всё о чём, Егор Владимирович? — прервал моё молчание дядя Миша.
— О жизни, Михаил Кузьмич. О жизни. Ты спрашивал, я ответил. Так получается, что для меня жизнь это и есть нелёгкое стояние на том подводном камне.
Дядя Миша озадаченно хмыкнул, вытащил пачку «Примы» и угостил меня цигаркой. Мы закурили. Курили чинно и без баловства. А главное — молча.
Не знаю, о чём думал дворник, а я ни о чём не думал, просто наблюдал за сценкой, которая разыгралась на детской площадке.
В песочнице копались двое ребятишек лет, наверное, четырёх. Мальчик и девочка. Не знаю, что уж они там, какие куличики, между собой не поделили, а только вдруг девчонка взяла да и ударила пластмассовым совком мальчишку по голове. И пока он соображал, заплакать ему или нет, она, по-девчачьи коряво размахнувшись, ударила его ещё раз. Бабах — на тебе, дурак нехороший. От души приложилась красна девица. Ничего не скажешь — от души.
После этого парню уже, собственно, ничего другого и не оставалось, как только зареветь. Горькими слезами и без излишнего геройского выпендрёжа. Что он срочно, не сходя с места, и предпринял.
Правда, по началу, как это у них, у нынешних-то, водится, в один лишь глаз. Вторым стал напряжённо зырить по сторонам. Желал лично отследить реакцию мировой общественности. Общественность, надо сказать, его не подвела: обе бабки, ослабившие за болтовней контроль над подопечными, тут же подорвались со скамейки. И ну к песочнице. Бодро, скачками, обгоняя друг друга. Туда, туда — к эпицентру «кровавой» трагедии.
Пацан, узрев, что миротворческие силы на подходе, перестал экономить ресурс жалости к самому себе, расслабился, и припустил уже в оба-два глаза. Губы его задрожали. Носопырка соплями набухла. Началась у парня вульгарная истерика. Зашёлся.
А юная феминистка, ошарашенная столь неожиданным результатом своей агрессии, в миг сделалась испуганной, уронила безвольно совок на дно песочницы, и, побледнев, на всякий случай тоже завыла. Причём, мастерски, — с ходу навзрыд. Дескать, жалейте, люди, коль на то дело пошло, тогда уж и меня — несчастную жертву тёмных страстей.
Колодец двора наполнился тревожной какофонией, вобравшей в себя нарастающий детский вой, шелестящие старушечьи причитания и лай рванувшего к месту разборки пса Кипеша.
«Маленькие, а уже люди», — усмехнулся я. После чего последний раз затянулся и загасил сигарету о каблук. Хотел бросить окурок на газон, но на излёте движения передумал и сунул в карман. Похлопав дворника по коленке, стал прощаться:
— Пойду я, пожалуй, Михаил Кузьмич. Набегался за день. В люльку тянет.
— Ну что ж, коль так, иди, Егор Владимирович, иди, — разрешил дворник. — Иди с Богом, но о том, о чём я тебе в то воскресение говорил, подумай.
— Подумаю, Михаил Кузьмич. Обязательно. Как только в люльку заберусь, так и сразу думать начну.
— Вот оно и будет хорошо, — одобрительно покивал дворник и вдруг спросил: — Скажи, Егор Владимирович, а как ты тогда спасся?
— Когда? — не понял я.
— Когда тонул, да на камень выбрался.
— А я не спасся, Михаил Кузьмич.
— Как так?
— Да вот так. До сих пор на том камне стою.
— Во как ты лихо завернул! — довольно крякнул дядя Миша.
Уже набрав код на замке двери, я обернулся и спросил:
— Михаил Кузьмич, скажи, у нас в подвале крысы водятся?
— Были, да прошлой весной всех толчёным стеклом ухайдакал, — припомнил дворник.
— Увидишь новых, дай знать.
— А зачем они тебе, Егор Владимирович?
— Хочу, Михаил Кузьмич, посмотреть какой-нибудь из них в глаза. Говорят, если долго смотреть в глаза крысы, то можно увидеть свою смерть.
— Правда, что ли?
— Говорят.
Оставив дворника раздумывать над этой сенсационной мулькой, я нырнул в подъезд и, пока поднимался к себе на третий, подвывал за Гребенщикова:
И всё бы ничего,
Когда б не голубой дворник,
Который все подметёт, который все объяснит,
Войдёт ко мне в дверь,
И, выйдя, не оставит следа.

Нажать на пипку не успел: только потянулся, а дверь уже распахнулась — Ашгарр почувствовал, что я подхожу, и открыл, не дожидаясь звонка.
Назад: 11
Дальше: 13