ГЛАВА 4
Вполне понятно, что я ждала приезда тети Эмили и ее суженого не без трепета. В конце концов, истинной матерью мне была она, и сколько бы я ни грезила о прельстительном и грешном создании, породившем меня, но прочных, основательных, внешне вполне обыденных отношений, какие подразумевает материнство в лучшем смысле слова, я искала у тетки. Дни нашей маленькой семьи протекали в Шенли покойно и счастливо, являя собой прямую противоположность жизни в Алконли, сотрясаемой треволненьями и бурными страстями. Пусть у нас было скучновато, зато тут была надежная гавань, и я всегда возвращалась в нее с радостью. Я, кажется, начинала смутно понимать, в какой мере все здесь вращалось вокруг меня, сам распорядок дня — ранний ланч, ранний ужин — построен был сообразно времени моих занятий и моего отхода ко сну. Только по праздникам, когда я гостила в Алконли, у тети Эмили появлялась возможность пожить для себя, но даже эти просветы выпадали нечасто, так как она полагала, что дядя Мэтью да и вообще вся тамошняя беспокойная обстановка не лучшим образом влияют на мои нервы. Я, может быть, и не задумывалась специально о том, до какой степени тетя Эмили соразмеряла свое существование с моим, но с полной ясностью сознавала, что прибавление мужчины произведет в нашем жизнеустройстве коренные перемены. Не зная почти ни одного мужчины за пределами родственного круга, я воображала, что все они созданы по образу и подобию либо дяди Мэтью, либо моего полузаочного, не в меру пылкого папочки — и тот, и другой в стенах нашего опрятного домика неизбежно ощущались бы совершенно чужеродным телом. Я предавалась мрачным предчувствиям и страхам и, при изрядном содействии богатой фантазии Луизы и Линды, привела свои нервы в достаточно плачевное состояние. Луиза теперь изводила меня «Верной нимфой». Последние главы она читала вслух, и вскоре я уже умирала в брюссельском пансионе на руках у мужа тети Эмили.
В среду тетя Эмили позвонила тете Сейди, и они переговаривались целую вечность. Телефон в Алконли находился тогда в застекленном стенном шкафу посередине ярко освещенной задней галереи; отводной трубки не было, так что подслушать ничего не удавалось. (По прошествии лет телефон перенесли в кабинет к дяде Мэтью и установили параллельный аппарат, после чего всем разговорам один на один наступил конец.) Когда тетя Сейди вернулась в гостиную, она так ничего и не сказала, кроме:
— Эмили приезжает завтра в три ноль пять. Тебе привет, Фанни.
Назавтра все мы отправились на охоту. Радлетты любили зверей — они любили лисиц, они, презрев угрозу жестоких побоев, вскрывали заделанные лисьи норы, обливались слезами и ликовали над страницами «Рейнеке-лиса», вставали летом в четыре утра и бежали подглядывать, как в бледно-зеленом лесном сумраке играют лисенята, и тем не менее больше всего на свете они любили охоту. Эта любовь была у них в крови, и у меня была в крови, и вытравить ее было невозможно, хоть мы и знали, что это чуть ли не первородный грех. На три часа в тот день я позабыла обо всем, кроме собственного тела и тела моего пони — только лететь вперед, продираться вперед, шлепать по лужам, взобраться на бугор, съехать, оскальзываясь, вниз, натягивать поводья, погонять — только земля и небо. Я все забыла, я бы с трудом сказала, как меня зовут. Тем, очевидно, и держит людей охота, в особенности глупых людей: она побуждает их к предельному сосредоточению сил, как умственных, так и физических.
Через три часа Джош проводил меня домой. Мне никогда не разрешали оставаться дольше, иначе я переутомлялась и мне становилось худо на всю ночь. Джош выехал из дому на второй лошади дяди Мэтью, часа в два они поменялись и он двинулся к дому на второй, запаренной, взмыленной до пены, и меня взял с собой. Я очнулась от своего исступленья и увидела, что день, лучезарный и солнечный поутру, похолодал и нахмурился, угрожая дождем.
— А ее светлость где же охотится в нынешнем году? — спросил Джош, когда мы тронулись рысцой по мерлинфордской дороге, пролегающей по самому гребню нагорья и настежь открытой всем ветрам, как ни одна знакомая мне дорога — без единого намека на укрытие на всем своем протяжении в пятнадцать миль, из которых нам предстояло проехать десять. Подвозить нас к месту сбора или домой на машине дядя Мэтью категорически отказывался, считая это потворством презренной изнеженности.
Я знала, что Джош говорит о моей матери. Он служил у моего деда, когда она и ее сестры были еще маленькие; мать была его кумиром, он боготворил ее.
— Она в Париже, Джош.
— В Париже… Зачем это?
— Как видно, ей там нравится.
— Хо, — возмущенно уронил Джош, и мы примерно полмили ехали в молчании. Пошел дождь; холодный и мелкий, он сеялся, во всю ширь застилая собою окрестность по обе стороны дороги, и мы трусили навстречу мокрому ветру. У меня слабая спина и долго ехать трусцой, сидя в дамском седле, для меня сущая погибель. Я свернула на обочину и пустила пони в легкий галоп по траве, но знала, что Джошу это совсем не понравится: так лошадь приходит к концу пути чересчур разгоряченной — с другой стороны, если пустишь ее шагом, то можно застудить. Полагалось трусить да трусить всю дорогу рысцой, разламывая себе спину.
— Мое лично мнение, — заговорил, наконец, Джош, — что ее светлость даром, прямо-таки даром пропадает все то время до последней минуточки, когда не сидит на лошади.
— Она замечательно ездит верхом, правда?
Все это я уже слышала от Джоша, и не раз, но мне всегда было мало.
— Я, например, второй такой не видал, — сказал Джош, со свистом пропуская сквозь зубы воздух. — Рука, точно бархат, но и железная, сильная рука, а уж посадка!.. Теперь посмотреть, к примеру, хоть на вас — изъерзались буквально в седле, то туда, то сюда, жди нынче к вечеру стертой спины, уж это как пить дать.
— Да рысца эта, Джош! И потом, я так устала.
— Чтобы она когда устала — я такого не видывал. А видел, как проскачет десять миль и сменит лошадь на свежую молодую пятилетку, какую не выводили всю неделю — взлетит в седло легче птички — ногу и не учуешь в ладони — мигом подобрала поводья, вздернула голову коню — и забор ей не забор, ограда не ограда — пустит вскачь, не разбирая, где там пашня, где круча, а сама сидит как влитая. Теперь, напротив, возьмем его светлость (это уже о дяде Мэтью) — ездить верхом умеет, не отрицаю, но гляньте, в каком он виде возвращает лошадей — до того измочалены, что уже и пойло не хлебают. Умеет ездить, это да, но что с того, когда он лошадь не чувствует. Вот мама ваша такими их домой не приводила, знала, когда остановиться, и уж тогда прямиком к дому, без никаких. Оно понятно, его светлость — мужчина крупный, рослый, кто же спорит, фунтов на двести потянет с гаком, но у него и лошади тоже крупные, рослые, а он их умудряется заездить до полусмерти, и кому тогда нянькаться с ними ночь напролет? Мне!
Дождь уже лил как из ведра. Ледяная струйка, просочась мне за воротник, добралась до левой лопатки, в правый сапог постепенно наливалась вода, поясницу резало, как ножом. Я чувствовала, что еще минута — и я не выдержу этих терзаний, прекрасно зная, что обязана продержаться еще целых сорок минут, еще пять миль. От боли в спине я нагибалась все ниже, и Джош кидал на меня презрительные взгляды, явно недоумевая, как у моей матери могла родиться такая дочь.
— До чего мисс Линда уродилась в ее светлость, — заметил он, — это даже удивлению подобно.
Но наконец-то, наконец мы свернули с мерлинфордской дороги, спустились в долину и, проехав деревню Алконли, стали подниматься в гору, к поместью, мимо сторожки у ворот, по подъездной аллее — и на конюший двор. Я с трудом спешилась, сдала пони на руки кому-то из помощников Джоша и, по-стариковски волоча ноги, поплелась к дому. И лишь у самых дверей, с внезапно екнувшим сердцем, вспомнила, что по времени тетя Эмили, а значит и ОН, уже должны быть здесь. Долгая минута прошла, покуда я набралась духу открыть парадную дверь.
И точно: в холле, спиной к камину, стояли тетя Сейди, тетя Эмили и белокурый, маленького роста, молодой на вид мужчина. Самое первое мое впечатление — что совсем не похож на мужа. И, похоже, мягкий и добрый.
— А вот и Фанни, — хором сказали мои тетки.
— Деточка, — прибавила тетя Сейди, — позволь представить тебе капитана Уорбека.
Я резким, неловким движением, как часто получается у девочек в четырнадцать лет, пожала протянутую руку, думая, что на капитана он тоже совершенно не похож.
— Душенька, как ты промокла! Остальных, вероятно, не будет еще сто лет — ты откуда вернулась?
— Я их оставила прочесывать рощицу у «Старой Розы».
Я вдруг вспомнила — сказалась женская природа, в конце концов, я находилась в присутствии мужчины — в каком жутком виде мне свойственно возвращаться с охоты: вся забрызгана грязью с головы до ног, котелок сбился набекрень, прическа как воронье гнездо, галстук полощется, точно флаг на ветру — и, пробурчав что-то невнятное, удалилась по задней лестнице принимать ванну и отдыхать. После охоты нас по крайней мере два часа держали в постели. Скоро вернулась и Линда, вымокшая еще сильнее меня, и юркнула ко мне под одеяло. Она тоже успела повидать капитана и согласилась, что внешность у него неподходящая для жениха и для военного.
— Трудно представить себе, как такой уложит немца шанцевым инструментом, — сказала она пренебрежительно.
Как бы мы ни боялись дяди Мэтью, как бы его ни осуждали, а подчас и ненавидели всеми фибрами души, он все равно оставался для нас как бы мерилом мужских достоинств англичанина; всякий, кто сильно отличался от него, казался нам каким-то не таким.
— Устроит ему дядя Мэтью мартышкино житье, вот увидишь, — сказала я, заранее опасаясь за тетю Эмили.
— Бедная тетя Эмили, он еще, чего доброго, потребует, чтобы жениха держали на конюшне, — давясь от смеха, сказала Линда.
— Знаешь, а все-таки он симпатичный, ей повезло, что хоть кого-то нашла, если учесть, сколько ей лет.
— Ох, интересно будет взглянуть, как они встретятся с Пулей.
Однако нашим ожиданиям кровавой драмы не суждено было исполниться: с первой минуты стало очевидно, что капитан Уорбек пришелся дяде Мэтью как нельзя более по сердцу. А поскольку этот последний никогда не менял своего первоначального мнения и немногие его любимцы вольны были совершать хоть тысячу самых тяжких преступлений, оставаясь при этом в его глазах чисты и безгрешны, то капитан Уорбек отныне и навеки утвердился относительно дяди Мэтью в незыблемо благоприятном положении.
— До чего головастый малый — страшное дело, и начитанный, столько всего умеет, вы не поверите. И книги пишет, и критические статьи по изобразительному искусству, и на рояле бренчит так, что закачаешься, хоть, правда, сами вещи — не очень. Но можно вообразить, как он откалывал бы что-нибудь эдакое — из «Крестьяночки», например, если б разучил. Этому что хочешь по плечу, сразу видно.
За обедом капитана Уорбека, сидящего рядом с тетей Сейди, и дядю Мэтью, который сидел возле тети Эмили, разделяли не только четверо детей (Бобу, в связи с предстоящим отъездом в Итон на следующий триместр, разрешалось, как и нам, обедать внизу), но также провалы темноты. Обеденный стол освещали три электрические лампочки, свисающие гроздью с потолка и занавешенные темно-красным шелком с золотой бахромой. На середину стола, таким образом, падал пучок яркого света, меж тем как обедающие со своими приборами сидели в полной мгле. Все мы, естественно, не отрывали глаз от смутных очертаний жениха и обнаружили в его поведении массу любопытного. Сперва он завел с тетей Сейди разговор о садах, садовых растениях и цветущих кустарниках — предмете, о котором в Алконли ничего не знали. Садом занимался садовник, и дело с концом. Сад находился в полумиле от дома, если не дальше, и никто туда не захаживал — разве что в летнее время кому-нибудь вздумается слегка размять ноги. Странным казалось, что человек, живущий в Лондоне, почему-то знает названия, привычки и лечебные свойства такого количества растений. Тетя Сейди из вежливости старалась не отставать, но не могла полностью утаить свое невежество, хотя отчасти и умудрялась скрывать его за легкой дымкой рассеянности.
— А почва тут у вас какая? — осведомился капитан Уорбек.
Тетя Сейди, просияв, спустилась с облаков и с торжеством — уж это-то она знала — ответила:
— Глинистая.
— А, ну да, — сказал капитан.
После чего извлек на свет Божий коробочку, украшенную каменьями, достал большую таблетку, проглотил, не запив, к великому нашему изумлению, ни единой капли воды, и словно бы обращаясь к самому себе, но вполне явственно произнес:
— Тогда, значит, здешняя вода безумно крепит.
Когда дворецкий Логан поднес ему картофельную, «пастушью», запеканку с мясом (кормили в Алконли всегда обильно и вкусно, но незатейливо, на простой манер), он отвечал — и снова не совсем понятно было, с расчетом ли, что услышат, или нет:
— Нет, благодарю, мясо двойной термообработки не для меня. Я жалкая развалина и вынужден соблюдать осторожность, иначе меня ждет расплата.
Тетя Сейди, которая так не любила разговоры о здоровье, что люди часто принимали ее за приверженку «Христианской науки» — каковой она и впрямь могла бы стать, когда бы ей еще больше не претили разговоры о религии — оставила эти слова без всякого внимания, зато Боб с интересом спросил, что же такого делает с человеком мясо двойной термообработки.
— Как, это страшная нагрузка на пищеварительные органы, с таким же успехом можно жевать подметку, — слабо отозвался капитан Уорбек, выкладывая себе на тарелку горой весь салат. Затем, как бы вновь уйдя в себя, прибавил: — Сырой латук, противоцинготное, — открыл другую коробочку с таблетками еще больших размеров и проглотил две, прошелестев: — Протеин.
— Какой у вас дивный хлеб, — обратился он к тете Сейди, словно желая загладить невежливость своего отказа есть мясо двойной термообработки. — Уверен, в нем содержится зародыш.
— Что-что? — встрепенулась тетя Сейди, прерывая приглушенное совещание с Логаном («спросите, не приготовит ли миссис Крабб быстренько еще салата»).
— Я говорю — уверен, что ваш замечательный хлебушек пекут из муки жернового помола, в значительной мере сохраняющего зародыш. У меня дома в спальне висит изображение пшеничного зерна — увеличенное, разумеется, — на котором ясно виден зародыш. В белом хлебе, как вам известно, зародыш, с его изумительными целебными свойствами, уничтожен — верней сказать, удален — и пущен на куриный корм. Род человеческий, как следствие этого, хиреет, а куры с каждым новым поколением становятся все крупнее и крепче.
— И кончится тем, — сказала Линда, слушавшая его с пожирающим вниманием, чего нельзя было сказать о тете Сейди, которая укрылась за облачком скуки, — что куры достигнут ростом достов, а досты будут покуривать себе в курятнике. Ах, я бы с удовольствием поселилась в хорошеньком таком курятничке!
— Тебе бы работа не понравилась, — сказал Боб. — Я раз наблюдал, как курица кладет яйцо, у нее было просто отчаянное выражение лица.
— Подумаешь, все равно что сходить в уборную.
— Будет, Линда, — резко сказала тетя Сейди, — это совершенно лишнее. Доедай то, что у тебя на тарелке, и поменьше разговаривай.
С тетей Сейди, при всей ее отрешенности от мира, не всегда можно было рассчитывать, что происходящее ускользнет от нее.
— Так вы, капитан Уорбек, что, простите, говорили мне относительно детеныша?
— Нет, не детеныша — зародыша…
Я в это время заметила, что в темноте на другом конце стола между дядей Мэтью и тетей Эмили завязалась, как обычно, ожесточенная полемика и она касается меня. Такие перепалки у них происходили каждый раз, когда тетя Эмили приезжала в Алконли, но все равно видно было, что она ему нравится. Он всегда любил тех, кто не давал ему спуску — кроме того, он, вероятно, видел в ней повторенье тети Сейди, которую обожал. В тете Эмили ощущалось, по сравнению с тетей Сейди, больше определенности, больше характера, она была не так красива, зато не изнурена родами — при всем том, каждый сразу сказал бы, что они сестры. Моя мать была совершенно другая во всех отношениях — что, впрочем, и неудивительно при такой, как сказала бы Линда, сексуальной озабоченности.
Сейчас дядя Мэтью и тетя Эмили спорили о том, что мы уже слышали много раз. Речь шла о женском образовании.
Дядя Мэтью:
— Надеюсь, эта самая школа (слово «школа» произносится с невыразимым презрением) действительно, как ты утверждаешь, приносит Фанни какую-то пользу. Что она там набирается чудовищных выражений, это бесспорно.
Тетя Эмили — спокойно, но переходя к обороне:
— Очень может быть. И попутно набирается ценных сведений для своего образования.
Дядя Мэтью:
— Образования! Я всегда полагал, что образованный человек никогда не попросит занять ему что-нибудь, а я сам слышал, как Фанни, бедная, просила Сейди занять ей писчей бумаги. И это — образование? Фанни говорит «одену платье» и «обую ботинки», пьет кофе с сахаром, носит зонт с кисточкой и если изловчится отыскать себе мужа, то, уж конечно, будет называть его родителей папой и мамой. Поможет ли ему, несчастному, ее хваленое образование терпеть на каждом шагу эти бесконечные ляпсусы? Слышать, как жена говорит: «одену платье» — от этого у святого лопнет терпенье.
Тетя Эмили:
— А для других мужчин нестерпимо, когда жена понятия не имеет, кто такой Георг III. (Но все-таки, Фанни, девочка, правильно будет «надену», — следи, пожалуйста, за своей речью.) А вообще, на то и мы с тобой, Мэтью, — общепризнанно, что домашнее влияние играет в процессе образования чрезвычайно важную роль.
Дядя Мэтью:
— Ага, вот видишь…
Тетя Эмили:
— Чрезвычайно, но далеко не самую важную роль.
Дядя Мэтью:
— Не обязательно ходить в тошнотворное заведение нашего очень среднего класса, чтобы выучить, кто такой Георг III. Кстати, Фанни, кто он такой?
Увы, мне никогда не удавалось блеснуть в подобных случаях. С перепугу перед дядей Мэтью все мысли у меня разбежались врассыпную и я, покраснев как рак, пробормотала:
— Король. Он сошел с ума.
— Ярко сказано, содержательно, — заметил с сарказмом дядя Мэтью. — Ради таких познаний определенно стоит пожертвовать теми крохами женского обаяния, какими наделила природа. Ноги, от игры в хоккей на траве, — точно воротные столбы, посадка в седле — я у женщины хуже не видел. Стертая спина обеспечена лошади с первой минуты. Линда, ты у нас, слава Богу, необразованная, — ну-ка, что ты можешь сказать о Георге III?
— Так, — сказала Линда с набитым ртом. — Он был сыном бедняги Фреда, а с его собственным сыном водил дружбу Бо Браммел — «Кто толстый ваш приятель?». Сам же он был из этих, знаете, колеблющихся. «Я — их высочества собака — а вы, сэр, чей вы пес, однако?» — прибавила она без видимой связи с предыдущим. — Ах, какая прелесть!
Дядя Мэтью метнул на тетю Эмили взгляд, исполненный злорадного торжества. Я видела, что подвела свою союзницу, и ударилась в слезы, чем подвигнула дядю Мэтью на дальнейшие гадости:
— Хорошо еще, что у Фанни будет 15 000 фунтов в год дохода, — сказал он, — и это не считая того, что приберет к рукам Скакалка на своем творческом пути. Фанни подцепит себе мужа, будь покойна, хотя и говорит «одновременно» и «представлять из себя» и наливает сначала молоко, когда пьет чай. Меня-то это не волнует, я только говорю, что он у нее, страдалец, запьет горькую.
Тетя Эмили с возмущением посмотрела на него из-под насупленных бровей. Она всегда старалась скрыть от меня тот факт, что я — богатая наследница, пусть до того лишь момента, пока мой отец, мужчина в самой поре и в добром здравии, не заведет себе жену, которой еще не поздно иметь детей. Дело в том, что ему, подобно представителям ганноверской династии, нравились лишь те женщины, которым перевалило за сорок; после того как от него сбежала моя мать, ее сменила череда стареющих жен, которым никакие чудеса современной науки не вернули бы репродуктивных способностей. Среди взрослых, кроме того, царила ошибочная убежденность, будто мы, дети, пребываем в неведении, что мою матушку величают Скакалкой.
— Все это не имеет ни малейшего отношения к делу, — сказала тетя Эмили. — Да, может быть, в отдаленном будущем Фанни получит какие-то небольшие деньги — о такой цифре, как 15 000, просто говорить смешно. Но независимо от этого, тот, за кого она выйдет замуж, возможно, будет способен содержать жену — с другой стороны, учитывая, каков наш современный мир, ей, может быть, придется и самой зарабатывать на жизнь. Во всяком случае, она вырастет более гармоничной и зрелой личностью, более интересной, активной, если…
— Если будет знать, что Георг III был король и сошел с ума.
И все-таки правда была на стороне моей тетки, и я это знала, и она — тоже. Дети у Радлеттов глотали книги, хватаясь за первую, какая под руку подвернется в библиотеке Алконли, хорошей библиотеке, в которой была с особой полнотой представлена литература девятнадцатого века и собранной их дедом, широко образованным, просвещенным человеком. Однако, накопив таким образом изрядный запас разнородных сведений, расцвечиваемых живыми красками их оригинальности, и прикрывая зияющие дыры невежества латками обаяния и остроумия, они так и не приобрели навыка к сосредоточению, умения основательно и серьезно работать. Следствием чего, в дальнейшей их жизни, была неспособность переносить скуку. Препоны и бури им были нипочем, зато обычная, будничная повседневность вгоняла их в нестерпимую тоску, по причине полнейшего отсутствия у них хотя бы тени умственной дисциплины.
После обеда, когда мы потянулись из столовой, мы услышали, как капитан Уорбек говорит:
— Нет-нет, благодарю вас. Чудный напиток, портвейн, но я вынужден отказаться. В нем содержится кислота, и теперь это мгновенно отражается на моем состоянии.
— А, так вы в прошлом — большой любитель портвейна?
— О нет, отнюдь, я к нему в жизни не притрагивался. Мои предки…
Спустя немного, когда они вышли к нам в гостиную, тетя Сейди сказала:
— Ну, теперь дети знают вашу новость.
— И потешаются, я полагаю, от души, — сказал капитан Уорбек, — такие старые, а собрались жениться.
— Нет, что вы, — вежливо запротестовали мы, краснея, — вовсе нет.
— Невероятный малый, — вмешался дядя Мэтью, — все знает. Говорит, тот судок для сахара, эпохи Карла II, — никакой не Карл, вообразите, а лишь георгианская подделка и абсолютно не представляет ценности. Завтра мы с вами обойдем весь дом, я покажу наши вещи и вы нам скажете, что чего стоит. Очень полезно иметь в семье такого человека, должен сказать.
— Как славно, с удовольствием, — отозвался Дэви слабым голосом, — а сейчас, если не возражаете, я пойду прилягу. Да, спасибо, непременно чайку с утра пораньше — необходимо восполнить потерю влаги во время сна.
Он попрощался со всеми за руку и поспешил из комнаты, заметив, как бы про себя:
— Жениховство — так утомительно…
— Дэви Уорбек — дост, — объявил Боб, когда мы спускались наутро к завтраку.
— Это правда, — сонным голосом сказала Линда, — кажется, потрясающий дост.
— Да нет, я хочу сказать — настоящий. На букву «у», понимаешь? «Дост. Дэви Уорбек», я проверял, все правильно. — Бобу в то время служил настольной книгой «Дебретт», он так и жил, уткнувшись в него носом. Итогом этих изысканий было, к примеру, сообщение, сделанное им в чьем-то присутствии Люсили: «Происхождение рода Радлеттов теряется во мгле глубокой древности». — Он всего-навсего младший сын, а у старшего есть наследник, значит, боюсь, не быть тете Эмили леди. Отец у него — только второй барон в их роду, первый получил этот титул в 1860, а сам род ведется с 1720, раньше идет женская линия… — Голос Боба замер. — Так что — вот.
Мы услышали, как Дэви Уорбек, сходя по лестнице, говорит дяде Мэтью:
— Нет, это никоим образом не Рейнольдс. В лучшем случае — Принс Хор, и из самых слабых.
— Свинского умишка, Дэви? — Дядя Мэтью приподнял крышку горячего блюда.
— Мозгов, вы хотите сказать? Да, пожалуйста, Мэтью, так прекрасно усваиваются…
— А после завтрака я покажу вам нашу коллекцию минералов в северной галерее. Тут уж, ручаюсь, вы согласитесь, что это нечто стоящее, считается одной из лучших коллекций в Англии — досталась мне от старого дядюшки, он всю жизнь ее собирал. А пока — как вам мой орел?
— Да, будь эта вещь китайской работы, ей цены бы не было. Но, как ни жаль, — Япония, не стоит даже бронзы, которая пошла на отливку. Пожалуйста, апельсинового джема, Линда.
После завтрака мы повалили гурьбой в северную галерею, где в застекленных витринах хранились сотни камней. Такая-то окаменелость, такое-то ископаемое; больше всего дух захватывало от плавикового шпата, от ляпис-лазури, меньше — от крупной кремневой гальки, словно подобранной на обочине дороги. Ценные, единственные в своем роде, камни были семейной легендой. «Минералы из северной галереи сделали бы честь иному музею». Мы, дети, относились к ним с почтением. Дэви осматривал камни внимательно, кой-какие подносил к окну и изучал при свете. Наконец с глубоким вздохом произнес:
— Замечательная коллекция. Но вы, вероятно, знаете, — все они больны?
— Больны?
— Очень, и болезнь слишком запущена, уже ничем не поможешь. Год, два, — и они погибнут, можно хоть сейчас спокойно выбрасывать.
Дядя Мэтью был в совершенном восторге.
— Черт знает, что за малый, — говорил он, — и все-то не по нем, первый раз такого встречаю. У него камни, и те болеют ящуром!