ГЛАВА 2
Общепризнанным фактом в Алконли было то, что меня дядя Мэтью терпеть не может. Этот буйный, необузданный человек, как и дети его, ни в чем не знал середины: он либо любил, либо ненавидел, и по большей части, надо сказать, ненавидел. Причиной ненависти ко мне была ненависть к моему отцу — они враждовали исстари, еще с тех пор, как учились в Итоне. Когда стало очевидным, что родители намерены подкинуть меня кому-нибудь — а очевидным это стало с минуты моего зачатия — тетя Сейди хотела взять меня к себе и воспитывать вместе с Линдой. Мы были одногодки, так что план выглядел разумно. Дядя Мэтью категорически воспротивился. Он ненавидит моего отца, говорил он, ненавидит меня, а главное — ненавидит детей, хватит того, что своих есть двое. (Не предвидел, вероятно, что их так скоро будет семеро — они с тетей Сейди вообще жили в непреходящем изумлении, что ухитрились заселить столько колыбелей, и не имея, по всей видимости, для их обитателей мало-мальски четкой программы на будущее.) Так мое воспитание взяла на себя милая тетя Эмили — ей в свое время разбил сердце некий гнусный повеса, после чего она решила никогда не выходить замуж — и оно стало для нее делом жизни, за что мне остается лишь благодарить судьбу. Горячо веря в женское образование, она положила массу сил на то, чтобы выучить меня должным образом, и даже в Шенли переехала жить потому, что там была поблизости хорошая школа. У Радлеттов девочки практически не готовили уроков. Люсиль, бонна-француженка, учила их читать и писать, час в день им вменялось, при полном отсутствии музыкальности, «упражняться» в студеном танцевальном зале, где они, не отрывая глаз от стрелки на часах, барабанили «Веселого крестьянина» и положенные гаммы; каждый день, исключая дни охоты, их гнали на «французскую прогулку» с Люсиль — и тем исчерпывалось их образование. Дядя Мэтью не переносил ученых женщин, но считал, что девушке из хорошего круга, помимо умения ездить верхом, нужно говорить по-французски и играть на рояле. Я в детстве хоть и завидовала, вполне естественно, их свободе от кабалы и рабства, от задачек и зубрежки, но одновременно не без самодовольства утешалась сознанием, что не вырасту неучем, в отличие от них.
Тетя Эмили нечасто приезжала в Алконли вместе со мной. Возможно, догадывалась, что без ее присмотра мне там интересней — к тому же и ей, безусловно, не мешало сменить обстановку и съездить на Рождество к друзьям своей юности, избавясь ненадолго от стариковских обязанностей. Тете Эмили было в то время сорок лет, и мы, дети, между собой давно и прочно отрешили ее от мирских и плотских соблазнов и утех. В этом году, однако, она уехала из Шенли еще до начала каникул и сказала, что в январе мы с нею встретимся в Алконли.
Днем после детячьей охоты Линда созвала достов на совет. Достами (от титула «достопочтенный») называлось тайное общество Радлеттов; всякий, кто не числился у достов в друзьях, был антидост, и боевой их клич звучал так: «Смерть противным антидостам!» Я тоже принадлежала к достам, потому что у меня, как и у них, отец был лорд.
Существовало, впрочем, и множество почетных достов; чтобы стать достом, необязательно было им родиться. Как заметила однажды Линда: «Доброе сердце выше, чем венец, простая вера — чем норманнская кровь». Не убеждена, что мы действительно так считали, мы были тогда отчаянные снобы, но в целом идея не вызывала возражений. Первое место среди почетных достов занимал конюх Джош, все мы души в нем не чаяли, и ведра норманнской крови рядом с ним не стоили ровным счетом ничего; на первом месте среди противных антидостов стоял егерь Крейвен, с которым шла, не утихая, смертельная война. Досты прокрадывались в лесную чащу и прятали стальные Крейвеновы капканы, выпускали на волю зябликов из проволочных клеток, в которых он, без корма и воды, держал их как приманку для мелкой хищной птицы; устраивали достойные похороны жертвам, предназначенным для егерской кладовой, и перед сбором гончих вскрывали ходы наружу из нор, с таким усердием заделанные Крейвеном.
Бедные досты терзались, наблюдая жестокость местных нравов; для меня же каникулы в Алконли были подлинным откровением, окошком в мир, полный зверства. Домик тети Эмили стоял в деревне — сторожка в стиле королевы Анны: красный кирпич, белые филенки, деревце магнолии в кадке и восхитительный запах свежести. От того, что принято называть природой, его отделяли аккуратный садик, чугунная ограда, зеленая деревенская площадь и сама деревня. И лишь потом начиналась природа, но совершенно иная, чем в Глостершире: холеная, оберегаемая, всячески ухоженная — почти что пригородный парк. В Алконли дремучие леса подступали к самому дому, можно было проснуться от воплей кролика, который в смертной тоске кружил, вырываясь от горностая; странно и жутко вскрикивал лис, а прямо под окошком спальни лисица у тебя на глазах утаскивала живую курицу, и дикими, первобытными звуками оглашали каждую ночь фазаны, устраиваясь на ночлег, и ухали бессонные совы. Зимой, когда земля покрывалась снегом, мы читали на нем следы самых разных тварей. Часто след обрывался лужицей крови, клочьями меха или перьев — значит, хищник поохотился удачно.
При доме — чуть в стороне, буквально в двух шагах — имелась ферма, где открыто, просто и буднично, на виду у всякого, кому случится пройти мимо, забивали птицу и резали свиней, холостили ягнят, таврили скотину. И даже милый старый Джош считал обычным делом прижечь любимой лошадке ноги каленым железом, когда кончался сезон охоты.
— Больше двух ног за раз нельзя, — говорил он, со свистом пропуская сквозь зубы воздух, как делал, ухаживая за лошадьми, — такой боли она не выдержит.
Мы с Линдой сами плохо переносили боль и не могли смириться с тем, что бессловесное зверье обречено терпеть такие муки при жизни и умирать такой мучительной смертью. (Я по сей день не могу, решительно, — а уж тогда, в Алконли, это приобретало у нас форму повальной одержимости.)
Гуманитарная деятельность достов была, под страхом наказанья, запрещена дядей Мэтью, который всегда и во всем становился на сторону Крейвена, любимого своего слуги. Фазаны и куропатки подлежат заготовке впрок, вредители — неукоснительному усыпленью, все, кроме лисиц, которым уготована более драматическая кончина. Сколько звонких шлепков выпадало несчастным достам, сколько раз их лишали на всю неделю карманных денег, отправляли рано спать, дольше держали за роялем, а они все упорствовали в своих супротивных и малопродуктивных деяньях. Время от времени из «Арми энд нейви» прибывали вместительные ящики с новенькими стальными капканами и дожидались своего часа, сложенные штабелями в глухом лесу близ Крейвенова жилища (квартировал он в старом железнодорожном вагоне, стоящем, совсем некстати, на прелестной прогалинке, среди кустов ежевики и цветущих подснежников) — сотни капканов, так стоило ли, думалось невольно, с опасностью для жизни и имущества стараться ради того, чтобы закопать жалкие три-четыре штуки? Бывало, мы находили капкан по крикам пойманного зверя, и требовалось собрать все мужество, чтобы подойти и выпустить его, и видеть, как он убегает на трех ногах, а вместо четвертой болтается какой-то искромсанный кошмар. Мы знали, что потом он, вероятно, погибнет у себя в норе от заражения крови — эту истину дядя Мэтью усердно вбивал нам в головы, не скупясь на душераздирающие подробности нарочито растянутой агонии, но, даже зная, что милосердней было бы прикончить жертву, мы никогда не могли отважиться на такое, это было свыше наших сил. И без того нередко после подобных происшествий кто-нибудь отбегал в сторону, не справясь с тошнотой.
Местом сбора достам служил пустующий бельевой чулан на самом верху, тесный, темный и неимоверно жаркий. Центральное отопление в Алконли, как и во многих старых загородных домах, провели на заре его изобретенья, угрохав на это уйму денег; с тех пор оно безнадежно устарело. Несмотря на размеры котла, более подходящего для океанского лайнера, на тонны кокса, пожираемые им ежедневно, оно почти не отражалось на температуре жилых помещений и, если и давало какое-то тепло, все оно почему-то скапливалось в достовом чулане, где можно было задохнуться от жары. Здесь, скрючась в три погибели на реечных полках, мы просиживали часами, рассуждая на такие темы, как жизнь и смерть.
В прошлые каникулы нас, главным образом, занимало, как рождаются дети; знакомство с этим волнующим сюжетом произошло у нас на удивленье поздно, долгое время мы полагали, что девять месяцев материнский живот раздувается сам по себе, а потом лопается наподобие созревшей тыквы, выщелкивая наружу младенца. Истина, когда она все-таки открылась нам, выглядела несколько расхолаживающе, покуда Линда не раскопала в каком-то романе и не прочла нам вслух замогильным голосом описание женщины во время родов.
«Дыхание с трудом вырывается у нее из груди — по лбу ручьями струится пот — тишина то и дело взрывается, словно от воплей раненого зверя — возможно ли, что этот лик, искаженный мукой — лицо моей бесценной Роны, что эта камера пыток — наша спальня, а эта дыба — наше брачное ложе? «Доктор, доктор, — вскричал я, — сделайте же что-нибудь!» Я ринулся прочь в ночную мглу…» Ну и так далее.
Мы ощутили некоторое беспокойство, догадываясь, что нам тоже, по всей вероятности, предстоит испытать эти невыносимые мученья. Обращение к тете Сейди, как раз завершившей процесс производства на свет семерых детей, принесло мало утешительного.
— Да, — сказала она рассеянно. — Хуже этой боли ничего нет на свете. Но самое странное, что в промежутках про это всегда забываешь. Каждый раз, как она начиналась, мне хотелось сказать: «А, теперь я вспомнила, не надо, остановите». Но к тому времени, конечно, спохватываться было слишком поздно.
На этом месте Линда залилась слезами, повторяя, как же должны тогда страдать коровы, чем, собственно, и кончился разговор.
Говорить с тетей Сейди о сексе было трудно, всякий раз что-нибудь мешало, и дальше деторожденья дело не шло. В какой-то момент они с тетей Эмили, чувствуя, что нам бы следовало знать об этом предмете больше, но не решаясь из неловкости просветить нас сами, дали нам почитать современный учебник.
Так в нашем обиходе появились довольно любопытные соображения.
— Джесси, бедная, — с презрением сказала однажды Линда, — это живой пример сексуальной озабоченности.
— Кто — я пример? Если кто и пример сексуальной озабоченности, Линда, так это ты! Мне стоит хотя бы на картину посмотреть, как ты тут же объявляешь, что я пигмалионистка.
В конце концов мы почерпнули гораздо больше сведений из книги под названием «Утки и их разведение».
— Утки могут совокупляться только в проточной воде, — сказала Линда, проведя некоторое время за чтением ее. — Ну что же, о вкусах не спорят.
В канун того Рождества мы всей гурьбой набились в достоприбежище послушать, что нам скажет Линда: Луиза, Джесси, Боб, Мэтт и я.
— Вот и толкуй про позыв назад в утробу, — сказала Джесси.
— Бедная тетя Сейди, — сказала я. — Вряд ли ей улыбается принять всех вас обратно.
— Это еще неизвестно. Поедают же кролики своих крольчат — надо бы объяснить им, что это просто комплекс такой.
— Как ему объяснишь, когда он кролик? От этого-то и обидно за животных — ты говоришь с ним, а он, святая душа, не понимает, хоть плачь. А про Сейди я так тебе скажу — она сама бы рада назад в утробу, недаром у нее этот пунктик насчет коробочек, это всегда верный признак. Ну, кто еще, — Фанни, ты как?
— Меня что-то не тянет, но ведь мне, знаешь ли, не слишком было там уютно, наверное, а больше там вообще никому не давали задержаться.
— Аборты? — с интересом спросила Линда.
— Во всяком случае — бесконечные прыжки с высоты и горячие ванны.
— Но откуда ты знаешь?
— Слышала, когда была совсем маленькая, один разговор между тетей Эмили и тетей Сейди — и потом вспомнила. Тетя Сейди говорит: «Как же она выходит из положения?» А тетя Эмили: «На лыжах бегает или едет на охоту либо просто прыгает с кухонного стола».
— Да, хорошо тебе все-таки, что у тебя беспутные родители.
Эту фразу Радлетты на разные лады твердили без устали, я в их глазах тем, главным образом, и была интересна, что у меня беспутные родители — в остальном я, признаться, была прескучной девицей.
— Сегодня у меня для вас новость, — сказала Линда, прочистив горло, как взрослая, — которая представляет немалый интерес для всех достов, но в первую очередь касается Фанни. Я не прошу вас постараться угадать — до чая почти нет времени, и вам ни за что не догадаться, поэтому скажу прямо. Тетя Эмили обручена.
Досты хором ахнули.
— Линда, — сказала я с негодованием, — ты все выдумала. Но в глубине души я знала, что такое нарочно не придумаешь.
Линда извлекла из кармана бумажку. Пол-листка почтовой бумаги — по всей видимости, окончание письма — исписанной крупным детским почерком тети Эмили; глядя через Линдино плечо, я следила, как она читает вслух:
«…не сообщать первое время детям, что мы обручены, как ты считаешь, душенька? А с другой стороны, вдруг Фанни его невзлюбит — мне это, правда, трудно себе представить, но от детей никогда не известно, чего ждать — не примет ли она тогда это известие еще более болезненно? Ох, прямо не знаю, как и быть. Короче говоря, душа моя, поступай, как сочтешь нужным, мы приезжаем в четверг, а в среду вечером я позвоню и выясню, что и как. С любовью, Эмили».
В достовом чулане — сенсация.