ГЛАВА 16
Двадцать второго апреля солнце проглядывало сквозь редкие случайные капли дождя. Погода была неопределенной, но не более чем чувства мэра и олдерменов Йорка, проехавших пять миль от города, чтобы приветствовать своего победоносного короля. Прямо на дороге они упали перед ним на колени, выпачкав грязью свои ярко-алые мантии, но не смогли просить о милосердии, потому что никогда не признавались в своих симпатиях к бунтовщикам. Генрих тоже не мог обвинять их. Он милостиво приказал им подняться и поблагодарил за приветствие.
Затем он заговорил о восстании, но словами, которые они вряд ли надеялись услышать. Он говорил с ними не как разгневанный монарх, а как огорченный отец, отметив, насколько бесплодным является любое восстание против силы его власти, и насколько быстро оставшаяся часть нации взялась за оружие на его стороне.
– Я не собираюсь наказывать за эту глупость, – сказал он, – потому что я понимаю, что люди могут быть сбиты с праведного пути несколькими нечестивцами, сыгравшими на их страхе. Кое-кто подумал, что в будущем я обойдусь с ними жестко и несправедливо из-за того, что в прошлом они были на стороне моего врага. Это неправда. Прошлое – это прошлое. Все англичане, северяне и южане, с востока или с запада в сердце моем воспринимаются одинаково как мои подданные. Поэтому в этот раз я продемонстрировал милосердие и любящее прощение. В этот раз! Но невиновным и – чувствующим за собой вину, необходимо знать, что милосердие – это не слабость, и то, что однажды было рассмотрено как глупость, снова глупостью считаться не будет.
Он приказал им сесть и ехать вместе с ним и перевел разговор к непосредственным интересам Йорка, расспрашивая об их торговле и о том, что необходимо сделать, чтобы помочь процветанию города.
Мэр был осторожен в своих ответах, но он чувствовал искренность короля, который в отличие от прошлых Ланкастеров не презирал торговцев, а называл их движущей силой нации. Они ехали очень медленно, ведь всадникам, скачущим впереди, необходимо было время, чтобы предупредить город о добрых намерениях Генриха. Все было подготовлено к великому празднованию, но для каждого карнавального шествия было два набора речей – один восхваляющий и благодарственный, другой, более скромный, взывающий к милосердию.
Облегчение, которое люди почувствовали, увидев, что король столь милосерден, – в конце концов Йорк публично объявил о своем огорчении по поводу поражения Глостера, – привело к взрыву народного энтузиазма по отношению к Генриху, энтузиазма, который, возможно, не мог быть вызван обычной преданностью. Улицы были настолько переполнены людьми, что Генрих с трудом мог прокладывать себе путь. «Король Генрих! Да здравствует король Генрих!» – кричали они. Кто-то с луженой глоткой, возможно, из-за того, что не смог подойти ближе, чтобы лучше видеть, или из-за слабого зрения проревел: «Храни Господь это милое и красивое лицо!», и этот крик был также подхвачен толпой и сопровождал Генриха, пока он не обнаружил, что беспомощно смеется вместо того, чтобы улыбаться с достоинством. Это были всего лишь глаза слепой любви, хотя и временной, что позволила назвать его лицо либо милым, либо красивым.
Ему необходимо было собраться, чтобы ответить ораторам празднества. В конце концов, когда царь Соломон заявил, что он является «самым благоразумным принцем доказанных положений, мудрым правителем», ведь этому не следовало смеяться, подобно идиоту, и необходимо было ответить. Также и в этом случае невозможно было допустить, чтобы внезапный спазм в горле прервал его речь в момент, когда появились, любовно обнявшись, мужчина в красном одеянии и девушка в белом.
Несмотря на то, что улицы были заново отмыты от грязи, и дома увешаны гобеленами и гирляндами, Генрих увидел следы крайней бедности – лохмотья, исхудавшие лица и, что более важно, бедность была видна повсюду, и в пустых и полуразвалившихся магазинах и складах.
Со времен правления Ричарда для Йорка наступили тяжелые времена. Торговцы неохотно занимались своим делом, постоянно опасаясь репрессий. Товары, которые они отправляли, могли быть конфискованы, а торговцы из других городов не решались торговать с теми, кто в любой момент мог быть объявлен предателем. Генрих постарался успокоить отцов города и на практике продемонстрировал им свою благосклонность, сообщив, что не ожидает обычного денежного дара: вместо этого деньги надлежит использовать для поддержки разорившихся торговцев и, в конечном итоге, для подъема торговли.
Его поблагодарили за это без высокопарных фраз, а простыми откровенными словами, которые содержали больше истинной благодарности и искренности, чем все то, что было сказано ранее. Город, в свою очередь, предложил ему крупные поставки продовольствия, и Генрих принял это предложение, понимая, что никому не хочется считаться бедной сестрой, и это позволит ему облегчить бремя меньших городов по снабжению его многочисленной свиты. Он удалился, наконец, во дворец архиепископа, где к своей радости его ожидал Фокс.
– Храни Господь это милое и красивое лицо, – насмешливо произнес Фокс, целуя его руку.
– Ричард! Только не это!
– Таковы плоды хорошей политики, Ваше Величество. Я не могу не сделать вам комплимент относительно этого дела, вы всегда поступаете мудро, но было просто замечательно простить их. Это была просто глупость нескольких безрассудных людей. Никогда не было…
– Да, да, я знаю. Как поживает Ее Величество?
– Если она и играла какую-либо роль в этом, то это сверх моего понимания. Те пятеро, которых мы видели, ничего не знают об этом, хотя они виновны в том, что сильно испугались и решили бежать.
– Я не это имею в виду, Ричард, – нетерпеливо произнес Генрих.
– Я могу сказать вам немного. Я не видел Ее Величество довольно долго, потому что не было причин, чтобы свести нас вместе. Она выглядит бледной и усталой, очень тихой за парадным столом. Определенно никто не знает, что она ждет ребенка. Я тоже не знал, но ваша мать уверена в этом.
– Я рассчитывал услышать какие-либо новости от тебя, – Генрих неожиданно ударил кулаком по столу, и Фокс молча поправил опрокинувшийся от удара пустой кубок.
– У меня нет плохих новостей, – успокоил он, – и в этом случае это лучшее, что можно ожидать, пока не пройдет определенное время.
Генрих начал нервно расхаживать по комнате.
– Да, садись, – сказал он наконец. – Тебе нет необходимости стоять из-за того, что я не могу сесть отдохнуть.
Затем последовала долгая пауза, в течение которой беспокойный король бродил по комнате, трогая бесполезно развешанные и притягивающие любой мусор портьеры, и раздраженно пиная мебель, попадающуюся на его пути. Фокс осторожно убрал ногу, когда Генрих проходил мимо, и тогда король внезапно остановился и рассмеялся.
– Я не бью своих друзей, Ричард, даже когда Господь не смотрит на эти припадки, чтобы сделать некоторое отступление для королей и сократить время для хороших манер. Я глупец.
– Нет, Ваше Величество, вы человек.
– Да, но я не имею права на это. Король не может позволить себе быть человеком. Достаточно. Я глупец. А теперь у Йорка есть проблемы, и если я смогу устранить или облегчить их, то у меня будет меньше беспокойства по поводу преданности его жителей.
Не дожидаясь приказания, Фокс двинулся к столу, который по приказу короля должен был находиться вместе с бумагой и письменными принадлежностям в каждой комнате, где бы он ни останавливался. Он записал все то, о чем говорил Генрих. Сначала о порядке выборов мэров Йорка, затем о различных концессиях гильдиям города для стимулирования торговли. Позднее Фокс составит черновые наброски хартий, добавив свои собственные идеи. Черновик будет проверен Генрихом, переписан с необходимыми изменениями и уточнениями, которые предложит король, снова проверен и, если ни у кого из них, а также у тех членов совета или отцов города, мнение которых спрашивали, не возникнет новых идей, будет в конечном итоге записан на пергаменте, который король прочтет снова, подпишет и скрепит большой печатью.
Двадцать восьмого апреля в Йорке был устроен прощальный пир в честь Генриха. Двадцать девятого он вернулся в Донкастер, чтобы показаться в ореоле триумфа после напряженного предыдущего короткого пребывания в этом городе. Генрих повторно посетил Ноттингем с той же целью, и затем двинулся на запад и южнее к Бирмингему, начиная обратное путешествие по стране. Он регулярно получал новости от своей матери и Элизабет, но вестей, которые относились бы к делу, не было. Он довольствовался холодным утешением Фокса, что лучшее в этом случае – отсутствие новостей. До сих пор он оставался официально в неведении относительно состояния своей жены. Ему приходилось следить за собой, чтобы даже в порыве возбуждения не выдать того, что он знает об этом. Если Элизабет обнаружит, что кто-либо другой сообщил ему новость, она будет смертельно обижена. Нервы его были напряжены: чтобы не выдать себя, он был вынужден по три раза перечитывать каждое письмо, которое ей писал. К несчастью, это также делало его письма весьма холодными.
Одиннадцатого мая, за день до их отъезда из Бирмингема, Генрих, наконец, вздохнул с облегчением. Элизабет написала ему, и в этот раз своей собственной рукой, что так как не дождалась месячных, она уже уверена в том, что беременна. Она надеется, что это обрадует его, потому что из его письма становится ясным, что он чем-то недоволен. Генрих изверг поток ругательств, от которых его слуги отпрянули назад к стене. Это было первое полученное им свидетельство того, что Элизабет не удовлетворена его письмами. Мне бы это следовало знать, подумал Генрих. Вначале свои ответы она диктовала одной из придворных дам. Но после того, как он подарил ей кроликов, она писала ему сама до тех пор, пока связь между ними не была прервана, когда он получил известие о недолговечном мятеже. Затем в их переписке наступила пауза, но после того, как через Пойнингса он отослал ей записку, Элизабет снова начала диктовать свои ответы ему. Генрих тогда не придавал этому значения, а только беспокоился о том, что она настолько больна, что не может писать. Сейчас же он понял, что обидел ее.
Бумага и ручка было под рукой. Генрих быстро набросал ответ, полный извинений, беспокойства за ее здоровье, радости по поводу известия. Самым неприятным было то, что привычка перечитывать все написанное глубоко укоренилась в нем. Его смутило лишенное эмоциональности сочинение, и он порвал письмо. Затем перечитал письмо Элизабет, пытаясь найти отправную точку для второй попытки. Как он осознал позже, это было ошибкой, потому что его мгновенно охватил гнев. Как смела она протестовать против всего, что он делал, будучи, возможно, полностью втянутой в заговор против него. Ей следовало бы благодарить ребенка в своей утробе, его ребенка, за то, что она не томится в сырых тюремных застенках. Этот ответ так и не был послан. Генрих вернул себе достаточно самообладания, чтобы вспомнить, что она, возможно, была в неведении относительно его подозрений, а может быть, даже и невиновна.
Третий набросок письма был по своему эффекту, пожалуй, даже хуже, чем два предыдущих. Оно было заботливое и тактичное, содержало уместные вопросы относительно здоровья Элизабет, уместное смущение по поводу его недовольства, о котором она упоминает в своем письме. Он определенно не имеет причин для недовольства сейчас и надеется не иметь таких причин в будущем. Если он был краток, она должна считаться с тем, что в его распоряжении очень мало времени для личных дел.
Продиктованный Элизабет ответ на этот шедевр был равным ему по учтивости, но ответ Маргрит, который она начала со слов «Даже мать осмеливается назвать короля ослом», мог бы воспламенить бумагу, если бы чернила горели. В отчаянии Генрих попытался бороться со своими чувствами, но, тем не менее, оказался между чувствами любви и ненависти. Если бы он позволил какому-либо чувству согреть себя, это раздвоение полностью покинуло бы его. Он осыпал себя ругательствами на французском, уэльском и английском, словами, которые джентльмены не слышали из его уст никогда ранее и не представляли себе, что он их знает, но все было тщетно. Холодная учтивость была единственным спасением, которое он мог найти. Он не мог заявить о любви, в которой не признавался, как не признавался в ненависти.
Еще одним спасением для него была работа. Ни один предыдущий король никогда не уделял столько внимания всем сторонам деловой жизни городов, как Генрих. Тюдор был готов в любое время принять делегацию, и его совет был практичным и точным. Ни одна проблема не казалась слишком маленькой для его внимания и ничего не было забыто. За что бы король не брался, он оставлял прекрасное мнение о себе, смешанное с изрядной долей трепета. Распространились слухи о его действительной заинтересованности в благосостоянии нации, и когда он въехал в Бристоль, женщины, высунувшись из окон, осыпали его пшеницей – символом плодородия и изобилия.
Теперь Генрих выслушивал больше жалоб, чем пустых пышных хвалебных речей. Бристоль кричал о своем упадке, проклиная упадок флота и спад в торговле тканями. Король выслушал и пообещал помощь. Каждый король делал это, но на сей раз мэр и члены городского управления были приятно удивлены, когда их вызвали на аудиенцию к королю.
Рядом с Генрихом сидели лорд Динхэм – казначей, граф Оксфорд – главный лорд-адмирал несуществующего флота, и Фокс. Тем не менее стол перед королем не выглядел аккуратно и формально. Он был завален бумагами и расчетами. Это должно было быть заседание не пустых обещаний, а действительно деловых разговоров.
– Позвольте торговцам Бристоля начать строить корабли, – сказал Генрих.
Он выдаст для этого большие ссуды, и такой же большой будет его доля в прибылях. С королевских литейных заводов он предоставит пушки для вооружения кораблей, но при этом должен иметь соглашение, по которому корабли можно будет бесплатно использовать для военно-морского назначения в течение определенного периода времени и по соответствующему уведомлению.
Далее он заговорил о торговле тканями. Он отметил, что не может давать обещаний, поскольку торговля зависит частично от желания других наций, но он будет стремиться всей своей властью оживить это застывшее дело. На прощание лорд-мэр со слезами на глазах поцеловал руки Генриха и сказал:
– В этом столетии не слышали о короле, который был бы таким хорошим утешителем.
Затем настал конец терпению Генриха. За один день он проехал от Бристоля до Абингтона, на следующий от Абингтона до Лондона, и тем самым пересек всю Англию. Небольшая свита, которая сопровождала его, прибыла очень поздно, но на этот раз Генрих позволил себе милость не считаться ни с чем.
Забрызганный грязью, с пятнами пота, он прошел прямо в комнату Элизабет. У него не было намерения будить ее. Он всего лишь хотел посмотреть, как она выглядит. Он совсем забыл, что в его отсутствие некоторые дамы спят прямо в ее спальне, чтобы ухаживать за ней ночью. Одна молоденькая глупышка завизжала от ужаса при внезапном появлении человека в костюме для верховой езды.
– Успокойся, – прокричал Генрих и затем, зная, что уже слишком поздно отступать, позвал: – Не бойся, Элизабет, это я, Генрих.
Он быстро подошел к кровати и раздвинул занавеси. Она была испугана визгом, нервно сжала покрывало, ее губы дрожали. Но шок был очень коротким, она быстро оправилась и протянула ему руку.
– Извини, – нежно произнес Генрих, – я не хотел разбудить тебя.
Смущенная, Элизабет спросила:
– Тогда для чего ты пришел?
– Посмотреть на тебя. Я…
– О, Генрих! – Она притянула его к себе и подставила губы. – Добро пожаловать домой.
– Ты хорошо себя чувствуешь, Элизабет?
– Сейчас намного лучше. Я не испытываю больше тошноты, и я тяжелею с каждым днем, – сказала она с гордостью.
– Это хорошо?
Элизабет посмотрела на озабоченное лицо своего мужа и рассмеялась, затем обняла его за шею.
– Генрих, ты пишешь ужасные письма. Могу поклясться, что я поверила в то, что ты зол на меня из-за того, что я забеременела.
– Бесс, – мягко сказал он, впервые используя нежную краткую форму ее имени, – Бесс… Я… Моя мать написала, что ты больна. Я не знал, что сказать. Я не хотел испугать тебя вопросом о… – В данный момент это была правда. Она была так красива и тепла с ним. Он забыл о своем гневе и подозрениях. Он облизал губы, внезапно пересохшие от желания.
– Бесс, можно мне прийти к тебе?
– Куда ты собираешься сейчас?
– Помыться и сменить одежду.
– Тебе определенно это необходимо, – сказала она, смеясь и морща нос. – От тебя пахнет усталостью и загнанной лошадью.
– Я не настолько устал, – настаивал он. – Я хочу прийти к тебе.
– Ты так этого хочешь, Гарри? – Элизабет улыбнулась и потрогала указательным пальцем его пересохший рот. – Значит ли это, что ты был верен мне?
– Видит Бог, да… в течение трех длинных месяцев.
Элизабет искренне верила, что он говорит правду. Возможно, он и переспал раз или два с неизвестной горничной, но это не имело значения. Из сообщений о его путешествии по стране – не официальных сообщений, а слухов и рассказов, которые доходили до нее – она знала, что одной из немалых добродетелей, за которую король восхвалялся, было его целомудренное отношение к женам и дочерям своих подданных. Возможно, ей и не придется испытать то унижение, которое вынесла ее мать. Это покажут следующие несколько месяцев. Она боялась, что скоро из-за своей беременности она не сможет удовлетворять его: и это время будет решающим. Его поведение на протяжении путешествия по стране предвещало хорошее, но ведь и не было смысла наносить ненужный урон его добродетели.
– Приходи потом ко мне… Я тоже соскучилась по тебе.
Он страстно поцеловал ее и направился к двери, затем медленно вернулся.
– Элизабет, все будет в порядке? Не причиню ли я тебе… или ребенку… какого-либо вреда?
– Это никогда не причиняло вреда моей матери, а я знаю, что она не давала обет целомудрия в то время, когда она вынашивала моих братьев и сестер, – откровенно отвечала Элизабет.
– Спасибо за это Господу, – искренне, от всего сердца ответил Генрих.
Для Элизабет последующие месяцы прошли в мирном удовлетворении. Генрих был бесконечно нежен и внимателен с ней. Вне зависимости от того, насколько он был занят, – а международные отношения начали отнимать у него много времени, как только ему удалось подавить мятеж в стране – он всегда находил время для ответа на просьбы Элизабет о внимании. Он взял за правило завтракать с ней, часто вставая до зари, чтобы иметь дополнительный час или два времени, и посвящая их работе, которую быстро не мог завершить. Он значительно сократил время на те занятия, в которых она более не могла принимать участия, например, на охоту он отправлялся только тогда, когда она настаивала на этом. И Элизабет расцвела от его доброты. Ее нервная раздражительность исчезла. По мере того, как она становилась все более неуклюжей, а погода все жарче, она временами капризничала, но Генрих никогда не терял терпения. И если он не мог шутками вернуть ее в хорошее расположение духа, то она всегда успокаивалась при мысли о ребенке.
Но Генрих не был настолько довольным и, к счастью, его жена, погруженная в себя, какими часто бывают беременные женщины, не представляла себе, насколько ее идеальный муж был в действительности проницательным королем. Его шпионы были неэффективны; ну что ж, он будет наблюдать за ней сам и изучать ее. Он был почти уверен, что Элизабет знала о восстании на севере страны. Когда он сказал ей о нем, ее реакция была неестественной.
Эта осведомленность не доставила ему удовольствия, зато он обрадовался другому. Она не казалась искусной актрисой, он поверил теперь, что она не принимала активного участия в мятеже, и даже более, что это, возможно, она послала Конвея предупредить его. Он думал, что ему известен также и источник бед.
Если когда-либо во взгляде женщины, обращенном к нему, он видел ненависть, значит, этой женщиной была вдовствующая королева. Он не мог предположить, какую пользу она хотела извлечь из подобного поведения; но он мог сделать немногое, чтобы найти ответ на этот вопрос, потому что она избегала его. Сведения, которые он получал, не имели большей ценности. Он не видел способа, как разлучить, особенно теперь, Элизабет с ее матерью. К счастью, казалось, что она тоже сильно привязалась и к его матери. Генриху оставалось только надеяться, что влияние Маргрит будет противодействовать влиянию вдовствующей королевы, и он теперь уделял больше внимания Элизабет, чтобы оправдать ее доверие.
Они покинули Лондон после того, как жара сделала невыносимым зловоние грязного города. По воде добрались до Ричмонда и затем очень медленно плыли на юг, пока первого сентября не решили обосноваться в Винчестере. Генрих оставался с ней в течение недели, но видя, что Элизабет необычайно спокойна и находится в добром здравии, он сообщил ей, что вынужден покинуть ее на некоторое время.
– Надолго? – спросила она, опустив внезапно свой кубок с элем.
– На неделю или две, не больше.
Элизабет посмотрела в сторону. Ей было жарко и неуютно, и она чувствовала себя безобразной и несчастной. Она с нетерпением ждала того момента, когда освободится от своего бремени, но в то же время испытывала ужас при мысли о возможности умереть во время родов.
– Ты хочешь женщину, – грубо сказала она.
Генрих вспыхнул, уверенный, что ее придворные дамы подслушивают их разговор, хотя рядом никого не было.
– Бесс, – нежно произнес он, – ты знаешь, что я этого хочу, и я знаю тоже, поэтому было бы глупым отрицать. Но я клянусь тебе, что не это является целью моего ухода. Я также могу поклясться, если это успокоит тебя, что я не буду этого делать. Давал ли я когда-нибудь тебе повод обвинить меня в подобном?
– Ты слишком долго был у меня на виду, но ведь ты мужчина – нужна ли мне другая причина?
– Определенно, надеюсь, что я мужчина, – шутливо возразил он. – И я дал тебе серьезные основания, чтобы верить в это. Но, Элизабет, я ничем не могу помочь. Я все откладывал и откладывал, занимаясь поисками места, где бы ты была счастлива, но я не смею больше ждать. Я бы очень хотел освободить из тюрьмы графа Суррея, но я должен вначале убедиться, что в Норфолке и Суффолке все спокойно. Они не должны настроить графа против меня, и если только я не ошибаюсь в его добрых намерениях, то и он не должен взбунтовать их.
Настолько редко Генрих упоминал Элизабет о политических делах, что она заморгала от удивления. К тому же ей было приятно его объяснение, которое показывало, насколько он честен, чтобы успокоить ее.
– Если ты должен… – неопределенно сказала она, и затем, нервно сглотнув, добавила: – но уже приближается мое время. Ведь ты потом не оставишь меня одну?
Пытаясь не смотреть ей в глаза, Генрих поднялся и обнял свою жену.
– Ты не будешь одна, Бесс. Твоя мать здесь и моя тоже. – Если не считать, подумал он, еще дюжину придворных врачей, акушерок и бог знает кого еще.
– Но я хочу, чтобы был ты.
Испытывая угрызения совести за свои недобрые мысли, Генрих поцеловал ее волосы, а затем глаза и губы.
– Я буду здесь, обещаю тебе. Я буду здесь.
Оставив позади всех тех, кто не мог скакать, подобно кентавру, Генрих за два дня проехал двести миль. Лошади не были слишком уставшими, потому что их меняли в каждом городе, зато люди валились с ног. Девятого он прибыл в Ист Дирехем, в тот же день завершил свои дела и ночью проехал еще тридцать миль до Брэндон Ферри. Там он договорился о передаче на его попечение Чарльза Брэндона, сына Уильяма Брэддона, чтобы воспитывать его вместе со своим ребенком. На следующий день он уже был в Даунхэме, на двадцать миль к северу, но проблемы торговли и управления задержали его на три дня.
Тем не менее четырнадцатого он уже был в Гринвиче и два дня принимал иностранные делегации из Франции, Бретани, Римской империи и Испании, и две ночи давал указания Мортону и Фоксу о том, что можно и что нельзя предлагать иностранным послам в его отсутствие. На заре семнадцатого числа прибыл гонец с сообщением о том, что королева заболела. Генрих оделся, вскочил в седло и за два часа проскакал прочти восемьдесят миль до Винчестера только для того, чтобы узнать, что признаки болезни уже исчезли. Элизабет была так благодарна ему, что он не смог разозлиться. Она прижала его к своей набухшей груди.
– Я рада, что послала за тобой. Ты полуживой от работы. Ты не должен возвращаться в Лондон. Тебе следует остаться здесь и отдохнуть. Пожалуйста, Генрих! Твоя мать говорит, что это может произойти в любой момент. Пожалуйста, не оставляй меня.
– Нет, – хрипло ответил Генрих. – Я останусь.
Он жестом попросил принести стул к ее кровати, но Элизабет неправильно поняла его и покачала головой.
– Не здесь. – Она подняла руку, чтобы погладить его волосы. – Хотя я и буду рада впустить тебя в свою постель, но ты не сможешь здесь спать. Иди и отдохни, любовь моя. Я попытаюсь не беспокоить тебя слишком скоро.
Генрих проспал двенадцать часов, а затем провел весь день восемнадцатого числа, нервно расхаживая по дворцу и ожидая в любой момент, что его позовут.
День тем не менее был полностью лишенным каких-либо событий, а вечер, который он провел с Элизабет, подтвердил отсутствие перемен в ее состоянии. Генрих стал крайне раздраженным.
Казалось, что она не родит еще неделю или месяц, и он будет вынужден навсегда остаться среди этих болтливых женщин. На самом деле, он был так близок к ссоре со своей женой, что Маргрит была вынуждена прогнать его.
К несчастью, нервы Генриха достигли такого состояния, когда ничто, кроме возбуждающей ссоры, не могло успокоить его. Маргрит была слишком занята приготовлениями к родам, чтобы беспокоиться о сыне. Джаспер совершенно неправильно понял сущность проблемы и полностью отказался от вмешательства в спор, вне зависимости от того, что сказал или сделал Генрих. Никто больше не осмеливался ссориться с королем, и все обходили его стороной с такими испуганными лицами, что это только еще больше приводило его в ярость.
Генрих подошел к Элизабет во время завтрака пятнадцатого сентября. Его внешнее спокойствие скрывало бурлящие в нем эмоции, близкие к помешательству. День был теплым, она раскраснелась, и ей было трудно дышать. Ее волосы были темными и жирными, она не могла за ними правильно ухаживать из-за того, что ее кожа стала очень чувствительной. Она сидела боком около открытого окна, и свет подчеркивал нелепые очертания ее тела. Генрих почувствовал отвращение.
Ему хватило нескольких слов, чтобы оскорбить Элизабет, которая была даже еще более несчастной, чем он, и вскоре она уже вопила, как торговка рыбой. Когда ее дамы попытались вмешаться, Генрих выставил их из комнаты. Половина из них бросилась к Маргрит, а остальные к матери Элизабет, но к тому времени, как эти дамы набросили достаточно одежды для соблюдения приличий, Генрих уже ушел, а Элизабет была в истерике. Король вскочил на лошадь, проклиная женщин, детей и себя в том, что имеет жену, которая настолько глупа, что не знает, когда должен родиться ее собственный ребенок.
Нед Пойнингс видел, как король в одиночестве двигался в сторону конюшен. Он схватил два плаща и кошелек и последовал за ним, соблюдая дистанцию, пока Генрих, который, казалось, дал полную волю своему гневу, не остановил лошадь. Пойнингс осторожно приблизился, но Генрих не хотел видеть ни его, ни кого-либо другого и снова умчался по холмам в западном направлении. Они повторили эту игру еще дважды.
Близился полдень, и непривычная в это время года жара имела все признаки надвигающейся грозы. К двум часам дня начался такой плотный ливень, что Генрих был вынужден остановиться, боясь, что лошадь споткнется и сбросит его. Он сидел с понурой головой. Пойнингс накрыл его плащом и готов был уйти, когда Генрих заговорил:
– Я разрушил за пять минут плоды пяти месяцев тяжелого труда.
– Вы имеете в виду, что поссорились с Ее Величеством, сир?
Генрих кивнул.
– Женщины не обижаются на подобные вещи.
– Я полагаю, – вздохнул Генрих. – Я должен вернуться и помириться с ней.
– Если вы решили сделать это… – Пойнингс оставил фразу незаконченной и уловил вопросительный взгляд Генриха. Было ясно, что король полон раскаяния, но его нервное состояние было таким, что если он получит отказ при попытке примирения, то это оживит былое чувство гнева и приведет к очередной ссоре.
– У меня нет опыта в подобных вопросах, – сказал Пойнингс, – но я знаю, что бы сказал Девон.
– Что?
– То, что перед тем, как есть пирог, вы должны дать ему сначала хорошенько остыть.
– Но я не могу не пойти к ней сразу же после возвращения домой. Я убежден, что это сделает положение еще хуже. И… – Генрих засмеялся. – Я был бы рад съесть любой пирог. Я чертовски голоден, потому что остался без завтрака. Но у меня нет ни пенса, Нед. Не думаешь ли ты, что в таком грязном виде мне кто-нибудь поверит, что я король, и даст мне немного поесть?
Пойнингс потряс кошельком, в котором звенели монеты, благодаря свою предусмотрительность.
– Вам нет необходимости проверять милосердие ваших людей, Ваше Величество.
Они медленно поехали вместе, пока не нашли постоялый двор, в котором, прикрыв плащами свою чересчур элегантную одежду и довольные своей анонимностью, заказали и съели с огромным удовольствием обычный обед. В связи с тем, что их лошади устали от дикой езды с самого утра, им потребовалось намного больше времени на обратную дорогу в Винчестер, чем на то, чтобы уехать из города.
Тем не менее прошло недостаточно времени, чтобы Элизабет остыла. Когда Генрих, вымокший до нитки, предстал перед ней, она выставила его вон. Он не настаивал, но когда вернулся вечером, она снова не разрешила ему войти. Генрих колебался. Конечно, никто не смел отказать ему войти, если он настаивал на этом, но он решил, что еще слишком рано добиваться от Элизабет чего-либо силой принуждения.
Он пошел спать, чувствуя растерянность. Впервые со времени их свадьбы он не мог поговорить и получить прощальный поцелуй от своей жены, хотя они и находились в одном доме. Это было странное и неприятное ощущение, решил Генрих, разглядывая узор на занавесках кровати. В конце концов он заснул, но немного времени спустя после полуночи его разбудили.
– Сир.
– Джон, если только дворец не горит или не подвергся нападению, то я сниму с тебя голову за то, что ты разбудил меня.
Чени не побледнел от страха. Необходимость есть необходимость.
– Сир, женщина Ее Величества просит, чтобы вы пришли к ней.
– О Боже! – раздраженно произнес Генрих. Ночной халат был умело накинут на него, а комнатные туфли надеты на ноги. Генрих быстро вышел из комнаты, но он решительно не ожидал ничего, кроме капризов Элизабет, которая не может заснуть. Однако он устроил с ней ссору, и было бы правильно исправить это, если Элизабет хочет. Его впечатление только усилилось, когда он нашел ее одну, за исключением постоянной служанки, но когда он подошел к ее кровати и взял ее за руки, они были холодными, как лед, и дрожали.
– Я очень сожалею, Элизабет, – с раскаянием произнес Генрих. – Хотя, я не знаю, как тебе объяснить или попросить прощения. Я…
– Не думай сейчас об этом, Генрих, – ответила она странным прерывистым голосом. – Я достаточно дразнила тебя за эти последние месяцы, чтобы хоть раз получить отпор. – Она сжала его руки еще сильнее. – Начинается. Я уверена, что начинается.
Генрих дико осмотрел комнату, удивляясь, где же находятся все те люди, которые должны были заниматься этим. Он не осознавал, что его постоянная доброта превратила его в символ безопасности и поддержки для Элизабет, и что при всей своей набожности она считала его большим источником утешения, чем Бог.
Она была принцессой крови, и всем ее желаниям и прихотям потворствовали, но она была достаточно умна, чтобы понять, что после того, как умер ее отец, и она покинула семью, те люди, которые делали это, искали лишь личную выгоду, были заинтересованы в продвижении, богатстве или покровительстве, которые она могла им дать. Генрих казался ей единственным человеком, обладающим над ней абсолютной властью, который хорошо к ней относился, потому что любил ее. Он никогда об этом не говорил, даже в наиболее пылкие моменты их отношений, но он доказал это тысячу раз тысячью способами в течение последних пяти месяцев. Она знала, что дорога ему как дочь Эдварда, но это одно могло гарантировать ей лишь вежливое обращение, а никак не безудержную нежность с его стороны.
– Позволь мне позвать врачей и твою мать, Бесс.
– Нет, – закричала она, еще более отчаянно сжав его руки. – Я хочу только тебя!
Король Англии, который сражался на Босвортском поле за свою жизнь и корону против превосходящих сил и хладнокровно отнесся к восстанию, покрылся холодным потом от ужаса.
– Я не оставлю тебя, – сказал он, пытаясь говорить спокойно, – но я не знаю, что лучше сделать. Позволь мне послать за кем-либо.
– В этом нет необходимости, – маркиза Дорсет, которая ухаживала за королевой и спала в примыкающей комнате, подошла к ним. – Ее Величеству было беспокойно, и она хотела видеть вас, поэтому мы решили, что будет лучше, если вы побудете с ней. Необходимость что-либо делать настанет только через несколько часов.
Элизабет закрыла глаза и сжала губы.
– Поговорите с ней, – прошептала на ухо Генриху жена Дорсета, – о ребенке или о чем-либо, что отвлечет ее мысли. Она испугана.
Как и я, подумал Генрих. Святая Мария, помилуй меня!
– Бесс, – сказал он, усаживаясь к ней на кровать, – если это мальчик, то как бы ты хотела назвать его?
– Генрих.
– Спасибо, но я считаю, что Генрихов уже достаточно, как ты думаешь? Я уже седьмой. Пусть Англия отдохнет немного от Генрихов. Хочешь, – неохотно сказал он, но в тот момент он был готов для нее на все, – назовем его Эдвардом?
Добрый, добрый, он такой добрый. Элизабет услышала неохоту, с которой он произнес это, подумала о триумфе своей матери и покачала головой. Она была рада увидеть облегчение своего мужа по поводу того, что не позволила себе эту маленькую победу. Затем ее руки вновь судорожно сжали руки мужа.
– Новое имя, Бесс? Английское имя? – торопливо заговорил Генрих. – Артур? Он был великим героем и великим королем.
– Да, Артур. Это имя должно удовлетворить всех.
И на этом они исчерпали вопрос. Генрих лихорадочно искал другую тему для разговора, но у него не было ни единой мысли. Элизабет сама выручила его.
– Генрих, ты не будешь злиться на меня, если родится девочка?
– Конечно, я не буду злиться. Я буду рад девочке, такой же красивой, как ее мать.
Она выдавила слабую улыбку.
– Это, конечно, неправда, но было замечательно с твоей стороны сказать это.
– Это правда, Элизабет. Мы еще молоды. У нас будет еще много других детей. Какая разница, кто будет первым – мальчик или девочка?
Для него, конечно, была разница, огромная разница, но Элизабет не смогла бы ничего сделать сейчас, чтобы изменить пол ребенка. Ее глаза нашли его, и он увидел в них страх. Это был не тот страх, от которого он мог избавить ее. Она боялась, что умрет, и что у нее не будет больше детей, и она даже не испытает радость от рождения этого ребенка. Его ладони вспотели в ее объятиях, и он снова почувствовал пот, выступивший на лбу.
– Я думаю, – спокойно сказала маркиза Дорсет, – что Ее Величеству необходимо немного пройтись. Если она будет сидеть так долго в кровати, то ей сведет судорогой ноги.
Они накинули на Элизабет халат, Генрих обнял ее рукой и они прошлись немного вместе. Когда Элизабет устала, он усадил ее в кресло возле камина и опустился на колени у ее ног, разговаривая и разговаривая. Дважды маркиза предлагала позвать мать Элизабет, но каждый раз Элизабет рыдала, вцепившись в Генриха, и он не находил в себе сил отказать ей. Заря занималась на небосклоне, и у Элизабет начались более частые, сильные и регулярные схватки. Теперь, когда она сжимала руки Генриха, ее ногти вонзались ему в кожу.
Женщины входили, тихо проходили по комнате, и до Генриха доносились слабые звуки бурной деятельности в гостиной Элизабет, иногда они проходили, иногда садились, а Генрих все говорил, говорил, пока не понял, что скоро сойдет с ума от звука собственного голоса. Он не знал, о чем говорил, и не придавал этому значения, потому что был уверен, что Элизабет не понимает ни единого его слова. Тем не менее она хотела слышать его постоянно, и если он замолкал на время, то она спохватывалась: «Да, Генрих?», и ему приходилось начинать говорить снова. Когда полностью рассвело, в комнату влетела мать Элизабет.
– Вы не нужны здесь, – холодно сказала она королю. – Мы позовем вас, когда придет время.
– Нет! – закричала Элизабет, вцепившись с отчаянием в своего мужа. – Ты обещал не оставлять меня. Ты обещал!
Генрих склонил голову на подлокотник кресла, благодаря судьбу, что им не нужно ходить, потому что его ноги так дрожали, что он сомневался, смогут ли они держать его.
– Я останусь здесь до тех пор, пока это не будет причинять тебе вреда, Бесс.
– Ты делаешь для меня только хорошее, только хорошее.
Минут десять спустя, хотя для Генриха это показалось вечностью, к ним подошла Маргрит. Вначале она ничего не сказала, ласково поцеловала Элизабет и начала расчесывать и заплетать ее волосы, спутанные и влажные от пота. Затем она незаметно просунула свою руку между рук Генриха и Элизабет.
– Элизабет, дорогая, – сказала Маргрит, – посмотри на меня. Да, любовь моя, посмотри сюда. Ты должна позволить Генриху уйти и немного одеться. – Она сделала паузу, пока не прошел приступ боли, и затем продолжила: – Посмотри на него, дорогая. Он весь мокрый от пота. Ты же не хочешь, чтобы он простудился. Посмотри, как он дрожит. – В широко раскрытых глазах Элизабет появилась некоторая осмысленность, и Маргрит взяла ее другую руку.
Элизабет оттолкнула ее в сторону.
– Нет, – закричала она в истерике, – я умру! Я хочу, чтобы он был здесь!
Измученный и обессиленный, Генрих начал всхлипывать, но Маргрит, даже не взглянув в его сторону, основательно пнула его ногой.
– Это чушь, дорогая. Как же я родила Генриха, ведь мне было только тринадцать лет. Было тяжело, но я же не умерла. А ведь ты похожа на свою мать. Вспомни, скольких детей она родила, и вот она здесь, живая и здоровая.
Вдовствующая королева нагнулась над Элизабет по другую сторону кресла.
– Лиззи, любовь моя, конечно же ты не умрешь. Если бы каждая женщина умирала во время родов, скоро не было бы больше ни женщин, ни детей.
– Генрих боится, – прорыдала Элизабет. – Я никогда раньше не видела и не слышала, чтобы он был испуган. Я знаю. Даже в Босворте он не был испуган.
Маргрит бросила взгляд на своего сына, который должен был бы сразить его наповал, но он был настолько поглощен своим ужасом, что не заметил его.
– Это только потому, что он мужчина, и ничего не знает. Элизабет, ты действительно не умрешь. Скоро ты будешь держать в руках чудесного ребенка. Прогони Генриха отсюда. Ты пугаешь его, потому что он не понимает, что происходит, и он пугает тебя потому, – Маргрит посмотрела на своего дрожащего сына, – что он дурак.
Вдвоем, Маргрит и вдовствующая королева, оторвали Элизабет от ее мужа. Они ненавидели друг друга, но сейчас действовали вместе так, будто любили друг друга с самого рождения. Они утешали, прижимали к себе Элизабет и напевали ей тихонько, пока она не перестала с каждым приступом боли звать Генриха. Он не двигался, но шаг за шагом женщины продвинулись вперед него и, наконец, Маргрит прошептала:
– Иди.
– Я не могу, – с трудом выдавил Генрих.
Маргрит уложила голову Элизабет к себе на грудь и прошипела, повернувшись через плечо, жене Дорсета:
– Приведите Бэдфорда к королю.
Маргрит была в гневе на Генриха и едва сдержалась, чтобы не назвать его сопливым идиотом. Он управлял целой страной, но не почувствовал необходимости поступить жестко со своей женой или, если он не мог проявить такой решительности, настоять хотя бы, чтобы позвали кого-нибудь, кто бы смог справиться с Элизабет. По мнению Маргрит, именно Генрих довел Элизабет до состояния истерики, что не имело ничего хорошего, потому что могло подвергнуть ее опасности во время родов. Она также чувствовала раздражение к жене Дорсета. Ей следовало бы лучше позвать даже без разрешения старших дам, чем оставлять их вместе на такое долгое время. Но маркизу можно было простить, она была недостаточно умна и пребывала в страхе перед королем.
Джаспер пришел следом за маркизой. Он старался не смотреть в сторону Элизабет, но по шепотом отданному приказу Маргрит помог Генриху встать на ноги и вывел его из комнаты.
– Подожди, – невнятно произнес Генрих, в то время, как его голова покоилась на плече Джаспера, – в спальне должно быть полно людей. Я не могу с ними встречаться. Не могу.
– Тогда сюда, – Джаспер заметил дверь в туалетную комнату Элизабет. Там было кресло, и Генрих благодарно опустился в него. – Дитя мое, не беспокойся так об этом. Женщины всегда себя так ведут. Боже, ты промок до нитки. Ты должен переодеться. Гарри, с тобой все будет в порядке, если я оставлю тебя одного?
– Да.
Остаться в одиночестве, это было именно то, чего хотел Генрих. Он сидел с закрытыми глазами, пытаясь восстановить дыхание и вернуть контроль над своим телом. Дверь открылась и закрылась, но он не обернулся, только ругнулся шепотом по поводу бдительной заботливости своего дяди. Спустя некоторое время, когда никто не заговорил и, не ощутив на себе внимательно изучающего взгляда, Генрих осторожно осмотрелся. Нед Пойнингс стоял у узкого окна, выглядывая наружу. Генрих вздохнул с облегчением, а затем остолбенел после того, как долгий, похожий на животный вопль донесся из-за закрытой двери. Небольшим утешением для него было видеть, что плечи Неда вздрогнули. Было приятно узнать, что не он один страдает о такой естественной вещи, как роды.
Приглушенные звуки возросшей деятельности вызвали у Генриха внутреннее напряжение, но не вынудили его уйти. Наконец вернулся Джаспер с его одеждой. Когда он открыл дверь, Генрих услышал слова своей матери: «Не кричи сейчас, Элизабет, ты только растратишь попусту силы. Глубоко дыши и тужься книзу». Джаспер поспешно закрыл дверь и начал суетливо помогать Генриху переодеваться. Генрих в отчаянии попытался узнать время, но в комнате не было часов, а день был слишком облачным, чтобы определить положение солнца.
– Это всегда так долго длится? – наконец спросил он.
– Да, – коротко ответил Джаспер.
По правде говоря, он не имел представления об этом, и единственные роды, на которых он присутствовал, это рождение Генриха, двадцать девять лет назад. Затем вновь наступила долгая тишина, прерванная дважды животным воплем из-за двери. Генрих теребил одежду и грыз пальцы; Пойнингс уставился в окно; Джаспер слепо смотрел в пространство, ритмично сжимая и разжимая кулаки. Вдруг воздух заполнил пронзительный крик, затем другой. Генрих вскочил на ноги, перевернув кресло. Он закрыл уши руками, но ни это, ни дверь не могли оградить его от криков и визга, чередовавшихся со страшной регулярностью.
– Я не могу вынести это, – прорыдал он. – Если она должна умереть, дайте ей умереть. Не давайте ей больше страдать. Неужели ничего нельзя сделать для нее? Я не могу вынести этого.
Джаспер обнял Генриха.
– Пойнингс, скажите графине Ричмонд, чтобы она сейчас же пришла к королю.
У Неда не было никакого желания входить в эту комнату, но приказ есть приказ. Пробираясь посреди снующих женщин, он нечаянно увидел Элизабет и остановился в шоке. Королеву невозможно было узнать, у нее было опухшее и перекошенное лицо, глаза навыкате и открытый рот. Пойнингс подавил волнение, собрался и попытался говорить, но его голос потонул в раздирающем душу вопле; рука Элизабет в поиске опоры вцепилась в платье Маргрит и оторвала рукав, оставив на коже графини длинную красную полосу.
– Мадам, – в отчаянии сказал он в то время, как Элизабет перевела дыхание и вцепилась в руку Маргрит, – герцог Бэдфорд просит вас прийти к королю.
Первая часть злого ответа Маргрит утонула в очередном крике Элизабет, и Нед уловил только «старый осел Джаспер», и затем «во время родов редко лишаются отцов, но с Генрихом это может случиться».
Пойнингс был рад уйти даже с таким неудовлетворительным ответом, потому что с его точки зрения обстановка в туалетной комнате была намного лучше, чем снаружи.
Генрих был бледен и вздрагивал, безрезультатно пытаясь избавиться от приступов рвоты, потому что ничего не ел. Не имея под рукой никаких лекарств, Джаспер и Пойнингс попытались помочь ему, чем могли. Дверь распахнулась.
– Ваша Светлость, идите скорее сюда! – закричала женщина.
Генрих, пошатываясь, встал на ноги, оттолкнув от себя Джаспера и Неда. В спальне Элизабет, которая теперь оказалась полна великолепно одетых людей, все расступились, давая ему дорогу. Генрих, тем не менее, ничего не видел. Он был оглушен криками Элизабет. Вдруг, как будто звук обрезали ножом, наступила тишина, и раздалось несколько раз продолжительное хныканье, а затем после тридцати секунд безмолвия пронзительный детский крик.
Маргрит появилась перед сыном. Кровь капала с ее рук, Элизабет содрала кожу с них, ее волосы торчали в беспорядке, платье было разорвано в клочья, а плечи и руки были испещрены царапинами, но в ее глазах светился триумф, а звук голоса был похож на победную песню.
– Мальчик, князек, чудесный, здоровый мальчик!
– Элизабет? – прохрипел Генрих.
– Великолепно, – гордо ответила Маргрит. Она говорила, что Элизабет будет прекрасной женой, и была права. Маргрит взглянула на своего сына с остатком былого неодобрительного отношения. – Не могу тебя благодарить за то, что испугал ее и довел до такого ослабленного состояния. Когда мы исправили положение, сделанное тобой, и она поняла, что необходимо сделать, она была умницей. Немного спустя ты можешь подойти к ней и поблагодарить за сына.
– Слава тебе, Господи, – прошептал Генрих, а в следующий момент он полуистерически смеялся, опускаясь на колени, чтобы помочь Пойнингсу, – Пойнингсу бесстрастному, Пойнингсу невозмутимому, – который упал в обморок.