Глава 5. Остроумие и юмор: случаи из театрального мира
Иные проявляют смелость, не имея ее, но нет человека, который бы демонстрировал остроумие, не будь он остроумен от природы.
Джордж Галифакс
Бepиo, в предпоследнее свое путешествие в Лондон, был принят как князь. В честь него давались концерты, рауты, выходили пироги и конфеты его имени; словом, ему оказывалось все то, что Англия воздает после своего admiration-sterling. Однако ж с ним случилось следующее происшествие. В один вечер Бepиo взял скрипку, извлек несколько всем известных, гармонических звуков, и о, к сожалению своему, увидал, что, при первых же штрихах смычка, толпа танцоров стала в кадриль. Его сочли за музыканта, играющего на вечерах…
* * *
Фонтенель был в опере. Ему было сто лет. В его ложу входит англичанин и говорит: «Я нарочно приехал из Лондона, чтобы увидать автора «Фетиса и Пелеи». – «Милостивый государь, – возражает Фонтенель, – я вам дал на это время».
* * *
Не отдавая еще своей трагедии «Смерть Генриха IV» на французский театр, Легуве хотел прочесть ее Наполеону, и император согласился ее прослушать. Аудиенция была назначена в полдень. Легуве отправился в Сен-Клу с Тальма, который должен был читать его пьесу. Когда они приехали, сестры императора и их придворные дамы собрались в голубую залу, где должно было происходить заседание. Всем им чрезвычайно хотелось послушать новое произведение автора: «Le mѐrite des femmes» (достоинства женщин); но Наполеон вежливо прогнал их, сказав, что это собрание частное, в котором могут присутствовать только императрица, император и гофмаршал. Наполеон сам запер задвижкой дверь голубой залы, которая вела в парадные апартаменты, потом, указав Легуве на стул, пригласил его сесть. Видя, что Легуве не решается сесть, Наполеон сказал ему с обязательной досадой: «Разве вы хотите заставить меня стоять?» Тальма начал чтение. В начале пьесы Генрих IV с прискорбием рассказывает своему поверенному Сюлли, как огорчают его поступки надменной и властолюбивой Медичи. Слушая эти стихи, Наполеон дружески улыбнулся Жозефиек, как будто благодаря императрицу за ее кротость и неизменную преданность; потом при описании привязанности Генриха IV к Сюлли, счастье иметь истинного, искреннего друга, счастье, которое так редко достается в удел государям, Наполеон сделал приветливый знак рукой Дюрану, который стоял опершись на спинку кресел и слушал с величайшим вниманием. Когда Тальма прочел следующий стих, который Генрих IV произносит, как бы предчувствуя свою близкую кончину:
Je tremble, je ne sais qnelqu’nn pressentiment
Наполеон прервал чтение и сказал Легуве: «Я надеюсь, что вы перемените это выражение; король может дрожать, потому что он такой же человек, как и другиe, но он не должен в этом сознаваться».
Легуве взял из рук Тальма свою рукопись и тотчас переменил этот стих следующим образом:
Je fremis… etc…
Наконец заговорщики достигли своей цели, и Генрих IV поражен ножом, который изуверные монахи вложили в руку Равальяка. Сюлли, вне себя от ужаса и горести, рассказывает об этом ужасном событии.
«Бедняга! Превосходный был человек!» – повторил несколько раз Наполеон, между тем как Жозефина заливалась слезами. «Вы хорошо сделали, – прибавил он обращаясь к Легуве, – что указали на виновников этого гнусного преступления. Разумеется, вам не избегнуть критики, но я предсказываю вашей пьесе огромный успех».
По окончании чтения, Наполеон разговаривал о Легуве о других его произведениях и изъявил намерение даровать ему награду, которой он по справедливости заслуживаем своим талантом. Легуве скромно отвечал, что он уже вполне награжден. «Ни даже пенсии? Вы однако ж не богаты». – «Уверяю вас, что я ничего не желаю, ваше величество». – «Вы, любезный Легуве, истинный литератор», – сказал Наполеон.
На другой день император приказал сказать актерам Первого Французского театра, чтоб трагедия Легуве была поставлена на сцене как можно скорее, и что он с императрицей будет присутствовать на первом представлении. Через неделю после того афишка известила о представлении трагедии «Кончина Генриха IV».
* * *
Знаменитый актер Гаррик, узнав, что кто-то намерен издать с портретом сочинения одного знакомого ему поэта, умершего, не оставив после себя своего изображения, сумел придать своему лицу такое удивительное сходство с покойным, что издателю сделалось дурно, когда он вошел к нему в комнату. Портрет был написан, и сама вдова поэта находила его удивительно схожим.
* * *
Композитор Галеви пересматривал свою оперу «Королевские мушкетеры», уже им оконченную, но которая еще не репетировалась в театре. Вдруг под его окном раздается пение одного из мотивов этой оперы. Он вскакивает в удивлении и, уверенный, что никто еще не мог слышать этого сочинения, воображает, что, думая создать свое, он конечно только перефразировал мотив, где-нибудь слышанный и оставшийся у него в памяти. «Да, – воскликнул самолюбивый композитор, – я беден зрителями, у меня нет воображения, есть только память, я не художник, я просто копиист». И отчаянию его нет меры. Наконец дело выясняется очень просто. Под окном пел маляр, беливший наружные стены, в пел точно мотив из «Мушкетеров», слышав его однажды, когда красил двери в квартире примадонны, разбиравшей некоторые номера оперы по просьбе самого маэстро.
* * *
В 1813 г. Россини жил в Венеции и занимал очень некрасивую комнату. Погода была суровая и чтоб не топить камина (скупость маэстро всем известна), он писал не вставая с постели. В эту минуту нотный лист, на котором он писал, вырвался из-под его руки и упал под кровать. Россини хотел его поднять, но холод в комнате был так велик, что он поспешил снова спрятаться под одеяло и только издалека поглядывал на свой неоконченный дуэт. Наконец досада его взяла. «Э! – подумал он, – что упало, то пропало! Не зябнуть же мне, в самом деле из-за таких пустяков. Ведь этот дуэт всецело сохранился в моей памяти». И не думая более о нотном лоскутке, он со скоростью, ему свойственной, записал дуэт вторично, но у него было такое обилие мыслей, что сочинение вышло совершенно новое. В эту минуту в комнату вошел один из его приятелей. Россини попросил его, прежде всего, поднять лежавшую на полу бумагу, потом пропел ему оба номера и тогда спросил, который из двух, по его мнению, лучше подходит к моменту, который должен изображать. Приятель нашел, что второй слишком игрив и дал предпочтение первому номеру, а из второго маэстро тут же сделал терцет для той же оперы.
* * *
Бетховен до такой степени увлекался, дирижируя оркестром, что принимал самые забавные позы согласно с темпом, то поднимаясь на цыпочки в crescendo, то, напротив, почти садился на пол, укорачивая тело свое в diminuendo; изображая piano, он плавно, как крыльями, пошевеливал руками, а в forzando топал ногой, а иногда стремительно подпрыгивал. Однажды, дирижируя оркестром, игравший в первый раз его новый концерт, Бетховен», дойдя до cadenza, сложил» руки на груди и только быстрыми движениями пальцев, как бы перебирал клавиши на фортепьяно, изображая беглый взмах первой скрипки, оканчивающийся продолжительным fermato, после которого все инструменты вместе ударяют громкий аккорд. Для изображения этого эффектного перехода Бетховен мгновенно раскинул в обе стороны руками, пюпитр пошатнулся, ноты разлетелись, cвечи выскочили из подставок, и розетки их с дребезжанием битого стекла упали на пол. Поднялась суматоха, оркестр остановился и зловещий хохот в публике приветствовал Бетховена, который не слыхал шума, но был раздосадован своей, неловкостью только потому, что прервал свой концерт в самом его эффектном месте.
В другой раз для предупреждения подобной неприятности, свечи поручено было держать двум мальчикам. Бетховен начинает свои эволюции, но до злополучного fermato все идет благополучно. Увлеченная прелестью музыки публика не обращает внимания на телодвижения композитора и с явным сочувствием внимает божественным звукам. Между тем мальчуганы, сыновья одного из музыкантов, зная несколько ноты, зорко следили за партитурой, намереваясь вовремя отдалиться от размаха руки Бетховена. Один из них, действительно, успел отскочить в сторону, но другой, заглядевшись на публику, подвергся всей силе удара в с громким криком полетел на пол». Несчастный композитор в сильном гневе удалился и с тех пор он уже никогда не дирижировал на публике оркестром.
* * *
Тальма одевался, готовый ехать в театр. К нему вошла актриса Р., красивая женщина, хотя и не первой молодости. Увидев ее, Тальма замахал руками, потом зажал уши и сказал: «Нет, петь, нет! Тысячу раз нет!» Актриса засмеялась. «Ну, ну, полно, голубчик, кобениться. Ведь это просто капризы. Ты же не захочешь нанести театру убыток в 6000 франков» – «Зачем они поставили мое имя на афише без моего согласия? – твердил упрямый трагик, – я устал играть всю неделю, мне надоело плясать под их дудку. Они засылают тебя, потому что знают наши дружеские отношения, но это не поможет: я играть завтра не буду!» – «Тальма!» – «Нет!» – «Голубчик Тальма». – «Не искушай, меня». – «А! если так, то вот тебе! – и обвив руками его шею, она крепко его чмокнула. – «Спасибо, спасибо, милый товарищ, ты согласен, я это вижу и бегу порадовать директора». Тальма расхохотался и дал согласие.
* * *
Знаменитый композитор Берлиоз тщетно ожидал достойной оценки при жизни; его великие творения не находили поклонников и современники оставались глухи к его несомненному таланту. «Время придет», – говорил он друзьям, досадовавшим на такое равнодушие публики.
«Время пришло! – сказал он за нисколько часов до смерти: – я умираю».
Он был прав.
* * *
В царствование Людовика ХVIII на сцене поставили прекрасную комедию Рожера «Адвокат». Когда автор ее, как новый член Французской Академии, представлялся королю, последний принял его чрезвычайно ласково и, говоря о сочувствии публики к его будущим пьесам, он прибавил с улыбкою: «К тому же за вас порукой ваш «Адвокат».
* * *
Актер Бобург был чрезвычайно некрасив лицом и когда в трагедии Расина «Митридат», в 3-м действии, девица Лекуврер произнесла известный стих:
«Государь, вы изменились в лице!»
Какой-то шутник закричал из партера: «Слава Богу, поздравляю!»
* * *
Знаменитый английский актер Кин был иногда чрезвычайно рассеян и нередко во время лучших своих моментов делал непростительные промахи. Таким образом, играя однажды роль Баланса в комедии «Наборщик рекрутов», он, обращаясь к актрисе, исполнявшей роль дочери судьи, сказал: «Сильвия, который тебе год был в день свадьбы твоей матери?» Смущенная актриса не знала что отвечать, тогда Кин, как бы спохватись, прибавил: «Я спрашиваю тебя, дитя мое, который был тебе год, когда мать твоя родилась?» Видя, что партнер ее впал в припадок рассеянности, из которого не может выпутаться, актриса возразила очень спокойно: «Не могу вам дать ответа на ваши оба вопроса, господин офицер, но известно мне только, что мне было четыре года, когда мать моя умерла».
* * *
Актер Кольбрен с детства уже показывал большая драматические способности, так что, когда на сцену ставили драму «Избиение младенцев», директор театра Мейер пожелал, чтобы он исполнил роль понятливого мальчика, которого мать защищает от убийц и, видя поднятый над ребенком меч, хватает зубами руку злодея. Меч падает, мальчик хватает его и вонзает сердце воина, намеревавшегося его убить. Роль без бессловесная, но преисполненная драматизма. Маленький ростом Кольбрен был вполне способен выполнить ее, но, paзумеется, не создать, и старшие обязаны были растолковать ему приличную мимику. Мальчик не мог понимать, чего от него требовали, и вместо того, чтобы в страхе и ужасе вбегать на сцену, преследуемый убийцами, ребенок на репетициях преспокойно входил медленным шагом, засунув руки в карманы панталон. Мейер горячился, одергивал, бранил бедного мальчика, кричал на него, а тот все-таки не понимал чего от него хотят и чего он должен пугаться. «Погодите, – сказал актер Монтиньи, – я растолкую по-своему этому сморчку, как он должен выходить на сцену в этой роли!» И взяв мальчика за руку, он поставил его за кулисами в нескольких шагах от входа, потом отoшел от него и, украдкой вынув плетку, вдруг хлестнул его по спине. Испуганный ребенок, стремглав бросился вперед и инстинктивно бросился в объятия актрисы, игравшей роль его матери, с выражением такого ужаса на лице, что Мейер пришел в восторг, а присутствующие осыпали рукоплесканиями невольного актера. Монтиньи после того приласкал ребенка и спросил: «Понял?» – «Да, да, – сказал мальчик, – искоса поглядывая на лежавшую на земле плетку, – не забуду теперь никогда моего первого успеха?»
* * *
Когда Барон, один из знаменитейших актеров французской сцены, должен был изображать характер мрачный и суровый, то он за кулисами омрачался сам, ругаясь не только со служителями, но и со своими товарищами того и другого пола так, что иногда дело доходило до серьезной брани. Это он называл «уважать партер».
* * *
Однажды Мариво находился у знаменитой актрисы Сильвии. Увидев на столе какую-то современную брошюру, он сказал: «Можно вас просить сказать заглавие этой брошюры?» – «Это «Ошибка любви», премиленькая пьеска и автор которой, отказываясь назваться, служит причиной того, что пьесу играют не так хорошо, как ее можно было бы играть». Мариво взял комедию и прочем несколько сцен из роли Сильвии. «Ах, милостивый государь, – воскликнула актриса, перебивая его, – вы мне даете почувствовать все красоты моей роли; вы читаете так, как я чувствовала, что нужно играть. Вы или автор пьесы или дьявол!»
* * *
В 1870 году в г. Тулузе, во Франции, в публичном тамошнем театре давали комедию под названием «Lе Scandal» (Скандал). Пьеса эта сама по себе была довольно ничтожная, но отличается тою особенностью, что один из актеров и одна из актрис труппы, во время представления, сидит в креслах в партере, откуда, но ходу пьесы, и должна была переговариваться с действующими лицами на сцене, о чем, впрочем, не все зрители знали. Вдруг актриса из партера обращается к действующим на сцене артистам и начинает упрекать их за то, что они разоблачают семейные тайны женщины, достойной уважения и несчастной собственно потому, что имеет мужа-негодяя. Тогда актер, сидящий в партере, встает и, обращаясь к актрисе, объявляет, что он – муж этой, защищаемой ею женщины, а потому может с полным знанием говорить о ней, при чем обязанностью считает подтвердить всё то, что о ней теперь высказывается со сцены. Вслед за этим один из зрителей, ничего не подозревавший о том, что кроме сцены разыгрывается другая комедия в партере, подошел в актеру, представлявшему недовольного мужа, и сказал ему: «Вы не поверите, как, но чувству человеческого эгоизма, приятно встретить в другом все то, чего сам терпишь: я также очень несчастлив в дружестве, у меня жена страшная шалунья, и она часто приводит меня в отчаяние, особенно когда, подобно этой вот (указывая на актрису в партере), некоторые ее защитницы стоят за нее и хотят уверить всех, даже меня самого, что она – верх добродетели». Эта его тирада была принята публикой и самими актерами и актрисами громким, гомерическим хохотом.
* * *
Однажды, за обедом у Гаррика (знаменитого англйскаго актера), речь зашла о сценическом притворстве. Гаррик мог краснеть и бледнеть по желанию; вслед за веселым смехом, у него лились обильные слезы скорби. Лицо его было приучено ко всем возможным изменениям: не было страсти в природе, отпечатка которой не принимала бы его физиономия. В этот день, обычная в последние годы его жизни, грудная одышка не так мучила великого артиста, и он начал показываться гостям, в числе которых был и наш также знаменитый актер Дмитревский (1734–1821). Вдруг Дмитревский вскрикнул, задрожал, залепетал невнятные слова и, бледный как полотно, упал без чувств. Все кинулись помогать. Гаррик уже сам хотел бежать за ближайшим доктором, но тут Дмитревский вскочил, захохотал и вывел всех из заблуждения: он хотел только пошутить и показать и свое уменье в pendant к искусству великого Гаррика.
* * *
Однажды Вольтер делал у маркиза Виллена репетицию своей «Ирены», и актриса, которой отдана была эта роль, читала ее слишком поспешно. «Сударыня, – сказал ей выведенный из терпения автор, – помните, – что я не писал для вас стихов в шесть футов, чтоб вы могли съедать половину».
* * *
Лимббер, знаменитый лондонский актер, особенно любимый за удачные остроты, прогуливался однажды с приятелем, как вдруг подошел к ним нищий и попросил милостыни. Приятель Лимббера не дал ничего, актер же дал несколько золотых монет.
«Я уверен, что это какой-нибудь обманщик», – сказал приятель. – «Это или очень несчастный человеку – возразил Лимббер, – или лучший актер, который когда-либо существовал, потому что в обоих этих случаях он имеет право на мою помощь».
* * *
На Страделлу, известного итальянского композитора, напали однажды разбойники. Кинжалы злодеев были уже направлены к груди несчастного Страделлы. Спасения не было. «Постойте! – вскричал композитор, – дайте мне хоть помолиться пред смертью!» Разбойники согласились. Страделла опустился на колена, сложил руки на груди и поднял глаза в небу. Сперва тихо, потом громче и звучнее полились звуки из груди музыканта. Как бы воодушевленный торжественностью предсмертной минуты, Страделла импровизировал чудную молитву; душа его, казалось, уже отделилась от плоти и возносилась к престолу Того, пред Которым она должна была предстать.
Картина была удивительная. Посреди диких, грозных скал, в пустыне, толпа вооруженных разбойников окружала гениального человека, стоявшего на коленах и в экстазе воссылавшего свою песнь к престолу Всевышнего. И чудной мелодией разносилась эта песнь до пустыне, и гармонически вторило ей эхо.
Молча внимали разбойники импровизации. Угрюмые, суровые лица их прояснились. Быть может, предсмертная молитва Страделлы пробудила в сердцах их нежные ощущения, заглушенные буйной жизнью; быть может, они вспомнили о тех прекрасных днях молодости, когда совесть их была чиста, когда не пробудившиеся еще дикие страсти не ввергли их в бездну преступлений. Певец умолк и с покорностью опустил голову.
Никто не прерывал молчания. Разбойники переглянусь; казалось, никто уже не дерзал нанести смертного удара гениальному певцу. Наконец, один ив них подошел к Страделле и коснулся плеча его. «Встань, – сказал он взволнованным голосом, – Господь услыхал твою молитву. Иди с Богом».
* * *
В небольшом итальянском городке Бергамо был оперный театр, имевший очень посредственных певиц и певцов, но превосходных хористов. По крайней мере большая часть последних сделалась впоследствии знаменитыми певцами, музыкантами или композиторами. Донзелли, Сривелли, Теодор Бианки, Мори, Дольчи начали свою карьеру тем, что участвовали в хорах бергамского театра. Между ними был тогда один молодой человек, очень скромный и очень бедный, но любимый всеми. В Италии оркестр и хоры получают не слишком большое вознаграждение, а потому иногда случается, что, зайдя в лавку сапожника, вы узнаете в хозяине, первую скрипку оркестра, а в работниках – тех музыкантов, которые вчера вечером в театре разыгрывали пред вами какую-нибудь оперу, кто на кларнете, кто на гобое. Таким образом и молодой человек, о котором мы говорим, для поддержания себя и своей матери с обязанностями хориста соединял еще другие, хотя более скромные, зато и более доходные: он был просто портной. Однажды он принес к знаменитому певцу Нозари новые панталоны. Артист посмотрел на него пристально и спросил: «Я, кажется, видал где-то тебя прежде?» – «Очень может быть, сударь, что вы меня видели в театре: я хорист здешней труппы». – «Хорош ли у тебя голос?» – «Не слишком, сударь: я с трудом могу взять sol. «Посмотрим, – сказал Нозари, подходя к фортепьяно, ну, давай-ка сюда твою гамму». – Хорист повиновался, но, дойдя до sol, он должен был остановиться. – «Ну, скорее! бери 1а!..» – «Не могу, сударь…» – «Возьми 1а, говорят тебе!» – «La, la, la». – «Теперь si». – «Но, сударь. – «Бери si, чорт возьми, или я тебя…» – «Не сердитесь, сударь, я попробую. La, si, la, si, do!» – «Ага, видишь, – вскричал Нозари с торжествующим видом. – Ну, теперь, мой милый, слушай, что я тебе скажу: обрабатывай свой голос, трудись, учись, и ты сделаешься первым тенором Италии». Нозари не ошибся. Бедный хорист, который для своего дневного пропитания должен был шить панталоны, впоследствии имел около двух миллионов франков состояния и назывался Рубини.
* * *
Однажды Бальф, состоя басистом при парижской итальянской опере, находился на вечере у графини Мерлен, известной во многих отношениях в литературном и музыкальном мире. Увлеченный настоятельными просьбами гостей, Бальф сел за фортепьяно и пропел знаменитую арию из «Севильского цирюльника» «Largo al factotum». Ария эта была коньком Россини, – никто не пел ее лучше его, и Бальф, зная слабость маэстро, никогда не соглашался исполнять ее в частных домах; в этот же вечер он не полагал встретить Россини и решился на трудный подвиг. Едва окончил он, как Россини, незаметно вошедший во время пения, бросился обнимать молодого артиста и, взяв его за руку, громко произнес: «Вот единственный соперник мой, он один понял меня».
* * *
Известный композитор Мишель Бальф в молодости своей был певцом при Миланском театре и ставил на сцене одну из своих опер «Генрих IV» (Enrico IV). Первый скрипач того театра был один из тех стариков, которые, будучи убеждены в собственном достоинстве, верят в талант только тогда, когда он развивается посредством долголетней опытности. Постановка оперы, написанной молодым певцом, была не по сердцу музыканту и, при первой же репетиции он отказался играть. «Но что же вводит вас в затруднение?» – спросил Бальф, бывший на сцене. – «Я решительно не понимаю вашей музыки, – отвечал ему скрипач, – или вы ошиблись, что было бы непростительно, или переписчик переврал». – «Позвольте посмотреть». – «Смотрите и скажите, может ли человек играть подобную шваль!» – возразил старик, протягивая композитору свои ноты. Бальф взглянул на них и улыбнулся. – «Хорошо, – сказал он, – я сыграю пассаж этот за вас, а вы спойте мою арию». Бальф вскочил в оркестр, взял из рук удивленного музыканта скрипку и начал играть. Раздались громкие рукоплескания; все присутствовавшие нашли, что не только музыкант не прав, но что даже место это заключает в себе дивную гармонию. – «Вы видите, – прибавил композитор-виртуоз, – я сдержал слово, я исполнил вашу обязанность, извольте же теперь исполнить мою». Пристыженный музыкант отказался от пения. Происшествие это произвело на бедного скрипача такое сильное впечатление и так живо затронуло его полувековое самолюбие, что, возвратившись домой, он слег в постель и умер через несколько дней.
* * *
Одному остроумному критику плохой драматург послал на рассмотрение трагедию и комедию своей стряпни. Критик, прочитав пьесы, послал их к сочинителю с следующей запиской: «Я с большим удовольствием прочитал обе пьесы вашего сочинения, но жаль, что вы мне не сказали, которая из них трагедия и которая комедия».
* * *
13 июля 1741 года, множество зрителей собралось в залу лондонского театра Гудменг-Фильдса. Давали «Ричарда III» для дебюта молодого, еще неизвестного артиста. Долго ждала публика, наконец занавес взвился я на сцену явился дебютант. Благородная осанка, развязные движения, умные черты лица скоро произвели на зрителя хорошее впечатление о дебютанте. Но тщетно ожидают начала его монолога. Несколько секунд прошло, пьеса не начинается. В зале глубокое молчание, никто не шевелится, все затаили дыхание. Проходит минута, актер все стоит за рампою, робко глядит на публику, открывает рот, шевелит губами, но ни слова, ступает несколько шагов, опять шевелит губами – напрасно: первые слова его роли не идут никак с языка. Зрители теряют терпение, слышен е смех, слышны вопросы: «Что ж, Ричард нем?» Наконец, пронзительный свист совершенно поражает бедного дебютанта, – он в отчаянии уходит со сцены. «Все пропало, – восклицает он, – я ни к чему но гожусь, навсегда осрамлен; остается только кинуться в Темзу!» Насилу уговорили несчастного выкинуть эту мысль из головы; насилу убедили его, что еще не все потеряно без возврата. Между тем, неудовольствие публики достигает высшей степени. Крики и возгласы сливаются в страшный концерт. Наконец, директор выходит на авансцену, и шум умолкает. «Господа, – говорит он, – актер, которому отдана роль Ричарда, так смутился от первого появления перед вами, что на минуту лишился голоса. Сейчас он опять выйдет, но покорнейше прошу о снисхождении». Извинение смягчило гнев публики: согласились сначала выслушать артиста до конца, потом судить. Но каково было удивление публики: молодой человек, взявшийся за роль, с самого начала возбудил одобрительный шепот своей безукоризненной, безыскусственной, натуральной игрой, своим плавным, звучным голосом; когда же последовали минуты отрасти, патетического одушевления, – восторг зрителей дошел до нельзя. Зала тряслась, трещала от хлопанья, браво гремело из всех уст. Стыдясь, что не признала такого могучего дарования, публика старалась всячески вознаградить оскорбленного дебютанта. Поэт Поппе, бывший в числе зрителей, пошел к дебютанту в уборную, пожал ему дружески руку и сказал: «Поздравляю вас, вы первый трагик в Англии». Поппе сказал правду: дебютант этот был – Гаррик.
* * *
Бетховен, не вполне оцененный при жизни, был покинут всеми на смертном одре. Возвратившись в Вену на исходе 1826 года, он заболел и, нуждаясь в медицинской помощи, просил племянника своего послать за доктором, который поручил это трактирному слуге. Слуга, по беспечности, забыл поручение и не исполнил его. Таким образом, один из величайших музыкальных гениев XIX-го века лежал на смертном одре, не получая никакой помощи. По странному случаю, вскоре заболел трактирный слуга; его отправили в больницу. Только там вспомнил он о Бетховене и рассказал о нем профессору Вовруху, который немедленно отправился к больному. Он нашел его одного, страдающего, без помощи, покинутого всеми. У него было воспаление легких, за которым последовала водянка. Ему сделали четыре операции и, когда выпускали воду, он говорил полушутливо: «Лучше вода из живота, нежели с пера!» Все старания Вовруха и знаменитого Мальфатти были тщетны. Бетховен скончался 26 марта 1827 года. Когда великий гений закрыл глаза, тогда только пробудилось общее сочувствие к нему, и великолепные похороны достались в удел человеку, которого не умели ценить при жизни.
* * *
Первые репетиции оперы «L’Esule di Roma» были без сценнческаго представлешя. Но когда на главной репетиции Лаблаш, проникнутый своею ролью, явился на театре, весь оркестр, пораженный страшным выражением искаженного страстью его лица, мгновенно остановился и не мог продолжать играть. Когда прошло первое изумление, Лаблаш, обратясь к оркестру, сказал со смехом: «Xорош я буду, если вы завтра со мною сделаете то же!» – «Нет, – отвечал капельмейстер, – успокойся! завтра я запрещу оркестру смотреть на тебя во время этой сцены».
* * *
Беллини, прибыв в Париж в 1835 году, написал для Гризи, Лаблаша и Тамбурини «Пуритане», одно из лучших своих произведений. Все любители с восторгом вспоминают о Лаблаше в партии Джиорджио и о прекрасном дуэте с Тамбурини: «Il rival salvar tu dei!» Доницетти также написал для него оперу «Marino Falieros» и «Don Pasquale»; когда Лаблаш в 1850 году посетил Лондон, Галеви написал для него оперу «Буря», и все долго помнили огромный эффект, произведенный артистом в партии Колибана. Композитор, восхищенный успехом своей оперы, обратился к артисту, который наиболее содействовал успеху, и просил его написать ему что-нибудь на память в альбом. Лаблаш тут же взял перо и написал следующие строки:
«Quanto dell’altre varia
D’Halevy la tempesta!
Quelle fan’piover grandino
Oro fa piover questa!»
* * *
В те времена, когда у Лаблаша не было еще тех трех миллионов франков, которыми он владел впocлeдcтвии, он скитался вечером по Парижу, отыскивая себе квартиру, потому что хозяин дома, в котором он жил, поссорился о ним за неплатеж. Входит он на лестницу одного дома в итальянском бульваре, вглядываясь в подписи квартир, где отдавались внаймы огромные номера для холостых, и слышит звуки музыки. Он обратился к привратнику, который его сопровождал: «Что это такое?» – спросил он у него. – «Это во втором этаже парижские артисты дают концерт в пользу бедных», – «Ну, и концерт должен быть беден: ни одной кареты не видно у подъезда». – «Неудивительно: вечер, как вы видите, превосходный; публика гуляет по бульвару, и ее не заманишь слушать музыку никакими именами». – «Но я слышу итальянские apии»… Что ж делать! Я сам прибивал афишки к столбам бульварных фонарей и очень хорошо помню, что в афишах сказано: «Будут петь арии, которые на днях пел Лаблаш!» и посмотрите, ничто не помогло – во всей концертной зале не болee двадцати человек слушателей, да и те, большею частью, родные артистов! Нет, добрый господин, нашей публики ничем не приманишь. «А постой, дай-ка я попробую!» – сказал Лаблаш своему провожатому, – давай мне билет!»
Через десять минут бульвар опустел, и публика ломилась в двери концертной залы. Билеты за тройную и четверную плату были все распроданы. Привратник начал впускать публику без билетов за упятеренную цену. Лаблаш, стоя на бедной дощатой эстраде, с нотами в руках, среди двух рядов сальных свечей, пел, и публика, за четверть часа перед тем беспечно гулявшая по бульварам и невнимательная, осыпала теперь артиста рукоплесканиями.
* * *
Музыка к «Суду Мидаса», сочиненная Гретри, была освистана при дворе и одобрена в Париже. По этому поводу Вольтер послал этому знаменитому композитору следующее четверостишие:
«La cour dénigre tes chants
Dont Paris disait merveilles,
Gretry, les oreilles des grands
Sont Bouvent des grandes oreilles».
* * *
Известно, что Клеопатра, чтоб избегнуть стыда следовать в Рим в триумфе, заставила аспида ужалить себя в грудь. В трагедии Мармонтеля «Клеопатра» был представлен этот момент, и аспид, которого употребляла в дело актриса, исполнявшая роль Клеопатры, был превосходный автомат работы Вокансона, сделанный до того хороню, что когда он выпускал жало, то слышался легкий свисть. По окончании спектакля у кого-то спросили его мнение о пьесе. Он отвечал так же тонко, как и ядовито: «Я разделяю мнение аспида».
* * *
На Берлинском театре давали оперу «Олимпия». В торжественном марше второго действия выходит на сцену слон, в ногах которого запрятаны были четыре статиста. Левая задняя нога слова маршировала не в такт, забегала вперед и даже делала престранные скачки и кабриоли. – «Да что ты там разбушевался, – сказала правая задняя нога, – иди в такт, а не галопируй». – «Эх, братец, я отсюда через дырочки в ляжках слона вижу мою подругу в райке: ей ведь интересно видеть, как я могу разнообразно играть мою роль». – «Роль левой задней ноги слона, – сказала опять правая нога, – а все-таки иди смирнее и не пляши для твоей любезной. А то ей-ей пожалуюсь режиссеру, и ты не получишь условленной платы, на которую мог бы знатно угостить твою подругу пивом и кровяной колбасой».
* * *
На сцене театра Бомарше давали однажды водевиль, в котором должен был являться осел, разумеется, искусственный, но приводимый в движение двумя человеками, заключенными в его туловище. Один заставлял действовать передние ноги, а другой задние и так как в начале пьесы осел должен долгое время стоять смирно, фигурантам наскучила такая стоянка и ради развлечения они шепотом начали беседовать. В это время всю Европу занимал итальянский вопрос, и наши двигатели ослиных ног принялись рассуждать о необходимости войны; но мнения их были совершенно противоположны, завязался спор, противники горячились и, забыв в каком месте находятся, они вступили в рукопашный бой, отчего все четыре ноги осла пришли в такое неестественное движение, что вдруг шкура лопнула, и глазам удивленных зрителей представились два раскрасневшиеся как вареные раки бойца. Их с трудом могли разнять, но директор также подал на них жалобу за разорванную шкуру осла; но к сожалению, неизвестно чем кончилось это дело.
* * *
Очень знаменитый английский танцор, приехав в Париж, явился с визитом к славному танцору Марселю и сказал ему: «Я явился к вам, чтоб засвидетельствовать вам то почтение, которым вам обязаны все люди вашего ремесла; позвольте мне протанцевать, пред вами и воспользоваться вашими советами». – «С удовольствием», – отвечал ему Марсель. Англичанин тотчас начинает выделывать труднейшие па и бесчисленные антраша. Марсель долго смотрел на него и вдруг воскликнул: «Я вижу, милостивый государь, что во всех странах скачут, но танцуют только в Париже».
* * *
Актриса Клерон, знаменитая Фретильон, славившаяся на французской сцене XVIII века, отказавшись показаться на сцене с актером, который ей не нравился, была приговорена к месячному тюремному заключению. Когда ей объявили это решение, она отвечала с совершенно театральным достоинством: – «Король может располагать моею свободой, моим имуществом, даже моею жизнью. Но он не имеет ни малейшего права на мою честь». – «Вы правы, – отвечал придворный, которому она давала этот блестящий ответ, – потому его величество будет иметь осторожность не касаться вашей чести, так как он хорошо знает, что пароль теряет свои права там, где нечего взять».
* * *
Представления театра Водевиль, после пожара 1838 года, возобновились в зале Кооре-Спектакль, на бульваре Бон-Нувелль. В одной сцене, где оба действующих лица должны были присесть, на сцене оказался один только стул. Арноль нашелся и, подавая стул своему собеседнику, сказал: – «Извините, мы переезжаем».
* * *
Новая актриса, играя в Лондоне роль леди Анны в трагедии «Ричард III» и забыв свою роль, несколько раз повторяла слова: – «Ах, когда я успокоюсь?» – «Никогда, если не заплатишь тридцати шиллингов, должных мне!» – закричал из партера один из ее заимодавцев.
* * *
Мецетин, старинный актер итальянской комедии, пришел, как говорят, в театр, спрятав что-то под плащом. Арлекин спрашивает его: – «Что несешь?» – «Кинжал», – отвечал Мецетин. Арлекин обыскивает его и, видя, что это бутылка вина, осушает ее и, отдавая Мецетину, говорит: – «Я тебе дарю ножны».
* * *
В парижском театре лакей вошел в одну ложу и сказал сидевшей в ней даме:
– «Сударыня, ваш муж поражен апоплексическим ударом».
Дама встала и по спешила выйти из ложи. Вдруг она вернулась и сказала капельдинеру:
– «Боже мой! в испуге я совсем забыла взять контрамарку».
* * *
Известный в Англи своими остротами граф Дорсей, будучи однажды с графиней Блессингтон в театре, увидел в одной ложе писательницу мисс Ландон, на голове которой был черный ток с белым пером. «Посмотрите, – воскликнул граф, – против нас сидит мисс Ландон с чернильницей и пером на голове».
* * *
Раз как-то знаменитая певица Каталани, собираясь петь в одном концерте, в зале Итальянского театра в Париже, сказала своему мужу г-ну Валабриту: – «Надобно понизить фортепиано, а то я не могу петь; но прошу вас, чтобы это было сделано к сегодняшнему вечеру». – Наступал вечер, и г-жа Каталани явилась перед публикой, но уже при первых звуках заметила, что строй фортепиано заставляет ее петь гораздо выше обыкновенного. Нисколько не смутившись, она, как искусная певица, удачно преодолевает это затруднение и кончает арию среди страшного грома рукоплесканий восторженных слушателей. Сойдя со сцены, она с сердцем говорит своему доброму мужу, совершенному профану в музыке: – «Я вас просила понизить фортепиано, а вы нисколько не позаботились об этом». – «Как не позаботился? Я сам был при том, когда его понижали и готов вам это доказать». Г-н Валабрит посылает за машинистом и спрашивает его: – «На сколько вы понизили фортепиано?» – «На полтора вершка», – отвечаете машинист. – «Ну кто прав, сударыня?» – торжественно спрашиваете муж. Г-жа Каталани пожала плечами и, обратясь с тому же машинисту, приказала сделать под укороченные им ножки подставки, во вместе с тем послала за своим настройщиком и велела ему понизить тон своего инструмента.
* * *
Артист Сантейль имел привычку возвращаться домой иногда гораздо позже, чем обыкновенно желают того портье, т.-е. привратники. Раз, явившись к своему дому около двух часов утра, Сантейль постучался в ворота, но привратник, вместо того, чтобы отпереть тотчас, объявил запоздалому жильцу, что, по новому распоряжению домовладельца, ворота запираются с этого дня в двенадцать часов аккуратно и могут быть отперты не раньше, как на другой день в шесть часов утра. После долгих увещеваний и просьб, оставшихся бесплодными, жилец решился прибегнуть к последнему и самому верному средству. Оп просунул под ворота приличную монету и они растворились как бы по мановению волшебной палочки. Сантейль, сделав несколько шагов по лестнице, вдруг как будто бы вспомнил, что оставил книгу на скамье, на которой ожидал, пока его пустят. Привратник, расположенный к услужливости недавним подарком, вышел на улицу, а жилец, воспользовавшись этим временем, быстро сбежал с лестницы и запер ворота, Полуодетый страж, не найдя книги, воротился и начал стучать. «Хозяин не велел никого пускать между двенадцатью и шестью», – отозвался Сантейль. – «Помилуйте, сударь, да ведь я же отпер!» – «И а тебе отопру, пожалуй, только за ту же цену». Портье почесался, но делать было нечего, возвратил монету.
* * *
B одном провинциальном, даже уездном городишке вo Франции, на маленьком местном театре давали какую-то пьесу, написанную по случаю наполеоновских побед, в ходе которой на сцену являлся ни с того, ни с сего орёл. Провинциальный Вокансон не сумел сделать искусственного орла, а живого в наличности не имелось, почему мэр города и общины, по совещании с антрепренером этого театра, распорядился вместо орла пустить на сцену черного индейского петуха, который как только увидел себя в таком ярком освещении, то вздумал разыгрывать роль орла без всяких шуток, почему употребил в дело свои крылья и долетел прямо в ложу, занимаемую мэром о своим семейством. Оркестр или скорее капельмейстер, думая угодить мэру, вдруг заиграл известную арию: «Оù peut on être mieux qu’eu sein de sa famille?» т. е. «где может быть лучше, как не в среде родной семьи?» При всей благонамеренности действия услуга, оказанная в этом случае мэру оркестром или капельмейстером оркестра, оказалась очень нe кстати, потому что городские шутники стали говорить, что и индюк, сидящий в ложе мэра, принадлежит к его семье, правду оказать, как и глава её, не отличаемся большим развитием и умом.
* * *
Жулковский, известный комик варшавского театра, подшутил однажды над каким-то франтом. «Я не позволю вам шутить надо мною, – крикнул франт, – я вызываю вас на дуэль». – «Очень хорошо, – хладнокровно ответил Жулковский, – но я другой дуэли не принимаю, как только на огнестрельном оружии». «Тем лучше, это скорее к результату», – сказал франт. Назначено было время и место. Жулковский добыл из какого-то вельможного, проданного за долги, замка старую пушчонку, много лет стоявшую вместе с своею подругою, другого пушкою, на террасе этого барского загородного жилища, запряг в нее шестерик лошадей и отправился, сидя на пушечном лафете, туда, где назначена была дуэль. – «Будемте же стреляться», – сказал он франту. «Ну, я вам говорю решительно, – отвечал последний, – один из нас должен здесь остаться». – «Так останьтесь, вам делать-то нечего, а у меня на руках репетиция завтрашнего спектакля, так я поеду честно назад. Поворачивай-ка, брат, коней», – сказал он кучеру, снова уселся на лафет и преспокойно уехал.
* * *
Некий оперный певец, при порядочном состоянии, имел обыкновение являться в театральную контору за получением жалованья прежде других. Однажды, когда он пришел в контору, главный кассир сказал ему: «Вам надо нисколько подождать, милостивый государь, справедливость требует удовлетворить прежде тех, которые плачут (понимая трагическую труппу), а потом уже тех, которые поют».
* * *
Странствующая труппа немецких актеров, приехав в Регенсбург, устроила свой театр в ветхом сарае на скотном рынке города. Стали играть трагедию Шиллера «Разбойники». В ту минуту, когда Карл Моор слышит жалобные стоны своего отца ив подземелья, проходило мимо походного театра стадо быков. Одно из этих животных, приняв театральный сарай зa свой хлев, вошло через задние двери на сцену, повалило рогами нисколько кулис и остановилось пред зрителями. Карл Моор, думая, что привидение появилось из башни, закрыв лицо руками, закричал: «Вечное правосудае!.. это мой отец!»
* * *
В небольшом городке давали трагедию, которая была так плоха, что при представлении ее в театре поднялся ужасный шум. Полицейский комиссар, для восстановления тишины, спросил: «Желал бы я знать, кто причина этого шума?» – «Вот этот шалун, – сказал какой-то шутник, указывая на автора».
* * *
Кто-то сказал об актрисе Дежазе (начала XIX столетия), что она, не будучи хороша, украшает собою все, что имеет на себе. Услыхав это, Дежазе отвечала ему: «Ах, милостивый государь, зачем я не так сильна, чтобы взять вас себе на плечи!»
* * *
Какая-то актриса появилась на сцене в самой середине зимы в платье, украшенном живыми цветами. «Ах, Боже мой! – сказала ей Coфия Арну, – вы имеете вид теплицы».
* * *
Удивлялись в присутствии д’Аламбера тому, что оперные певицы редко составляют себе значительное состояние, между тем как нет ни одной танцовщицы, которая не была бы обременена имениями. – «Это, – отвечал академик-геометр, – необходимое следствие законов движения».
* * *
Один драматический писатель имел обыкновение в тот день, когда шла его новая комедия и если она не удавалась, отправляться с некоторыми из своих друзей в трактир ужинать. Утром, после репетиции своей драмы «Агитаторы», он спросил у своей дочери, которой не было еще десяти лет, мнение о пьесе. – «Ах, папаша! Сегодня вечером вы можете идти ужинать в трактир».
* * *
Кто-то говорил драматическому писателю после представления одной из его пьес: «Друг мой, вы дурно воспользовались временем для представления: груша не спела!» – «Это, однако ж, не помешает ей упасть», – отвечал писатель.
* * *