Книга: Я научила женщин говорить
Назад: Защитники Сталина
Дальше: Реквием 1935—1940

Северные элегии

Всё в жертву памяти твоей.
Пушкин

«Их будет семь – я так решила...»

Их будет семь – я так решила,
Пора испытывать судьбу,
И первая уж совершила
Свой путь к позорному столбу...

Первая
Предыстория

Я теперь живу не там...
Пушкин
Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: «Henriette», «Basile», «André»
И пышные гроба: «Шумиловстарший».
Но, впрочем, город мало изменился.
Не я одна, но и другие тоже
Заметили, что он подчас умеет
Казаться литографией старинной,

«Здесь впервые во всей полноте раскрылось ее мастерство в области исторической живописи. Здесь – далекая предыстория тех громадных событий, которые произошли в первой четверти двадцатого века».
Корней Чуковский. «Анна Ахматова»
Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых, кажется, годов.
         Особенно зимой, перед рассветом,
         Иль в сумерки – тогда за воротами
         Темнеет жесткий и прямой Литейный,
         Еще не опозоренный модерном,
         И визави меня живут – Некрасов
         И Салтыков... Обоим по доске
         Мемориальной. О, как было б страшно
         Им видеть эти доски! Прохожу.
А в Старой Руссе пышные канавы,
И в садиках подгнившие беседки,
И стекла окон так черны, как прорубь,
И мнится, там такое приключилось,
Что лучше не заглядывать, уйдем.
Не с каждым местом сговориться можно,
Чтобы оно свою открыло тайну
(А в Оптиной мне больше не бывать…).

Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
Ореховые рамы у зеркал,
Каренинской красою изумленных,
И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве
Под желтой керосиновою лампой,
И тот же плюш на креслах...
         Все разночинно, наспех, как-нибудь...
         Отцы и деды непонятны. Земли
         Заложены. И в Бадене – рулетка.

И женщина с прозрачными глазами
(Такой глубокой синевы, что море
Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
С редчайшим именем и белой ручкой,
И добротой, которую в наследство
Я от нее как будто получила,
Ненужный дар моей жестокой жизни...

«Я тоже вздумал родиться в то время, – или несколько позже,– и могу засвидетельствовать, что самый колорит этой эпохи, самый ее запах переданы в «Предыстории» с величайшей точностью.
Мне хорошо памятна та бутафория семидесятых годов. Плюш на креслах был малинового цвета, или – еще хуже – едко-зеленого. И каждое кресло окаймлялось густой бахромой, словно специально созданной для собирания пыли. И такая же бахрома на портьерах.
Зеркала действительно были тогда в коричневых ореховых рамах, испещренных витиеватой резьбой с изображением цветов или бабочек.
«Шуршанье юбок», которое так часто поминается в романах и повестях того времени, прекратилось лишь в двадцатом столетии, а тогда, в соответствии с модой, было устойчивым признаком всех светских и полусветских гостиных. Это шуршанье юбок не раз воспевалось поэтами:
О сладкий, нам знакомый шорох платья
Любимой женщины, о как ты мил!
Где б мог ему подобие прибрать я
Из радостей земных? Весь сердца пыл
К нему летит, раскинувши объятья,
Я в нем расцвет какой-то находил.
Но в двадцать лет – как несказанно дорог
Красноречивый, легкий этот шорох.

(Фет)
Чтобы нам стало окончательно ясно, какова была точная дата этих разрозненных образов, Ахматова упоминает об Анне Карениной, вся трагическая жизнь которой крепко спаяна со второй половиной семидесятых годов.
Комментариями к этим стихам можно было бы заполнить десятки страниц, указав, например, на их тесную связь с романом Достоевского «Подросток», написанном в 1875 году, с сатирами Щедрина и Некрасова, относящимися к той же эпохе. Но здесь достаточно будет сказать о знаменательном смысле эпиграфа, предпосланного этой «Предыстории». Эпиграф взят из пушкинского «Домика в Коломне» – пять простых, нарочито обыденных слов, между тем они озаряют всю написанную ею картину:
Я теперь живу не там...

В переводе на ахматовский язык это значит: “Я живу теперь не в той эпохе. Я переселилась в другую. А та для меня только прошлое, только увертюра к иным временам”».
Корней Чуковский. «Анна Ахматова»
Страну знобит, а омский каторжанин
Все понял и на всем поставил крест.
Вот он сейчас перемешает все
И сам над первозданным беспорядком,
Как некий дух, взнесется. Полночь бьет.
Перо скрипит, и многие страницы
Семеновским припахивают плацем.

Так вот когда мы вздумали родиться
И, безошибочно отмерив время,
Чтоб ничего не пропустить из зрелищ
Невиданных, простились с небытьем.

3 сентября 1940. Ленинград
Октябрь 1943. Ташкент

Вторая
О десятых годах

Ты – победительница жизни,
И я – товарищ вольный твой.
Н. Гумилев
И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и игрушек,
И добрых тёть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
Уже я знала список преступлений,
Которые должна я совершить.
И вот я, лунатически ступая,
Вступила в жизнь и испугала жизнь.
Она передо мною стлалась лугом,
Где некогда гуляла Прозерпина.
Передо мной, безродной, неумелой,
Открылись неожиданные двери,
И выходили люди и кричали:
«Она пришла, она пришла сама!»
А я на них глядела с изумленьем
И думала: «Они с ума сошли!»
И чем сильней они меня хвалили,
Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить,
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу сторицей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
Везде, где просыпаться надлежит
Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.

4 июля 1955
Москва

Третья

В том доме было очень страшно жить,
И ни камина свет патриархальный,
Ни колыбелька моего ребенка,
Ни то, что оба молоды мы были
И замыслов исполнены. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .и удача
От нашего порога ни на шаг
За все семь лет не смела отойти, —
Не уменьшало это чувство страха.
И я над ним смеяться научилась
И оставляла капельку вина
И крошки хлеба для того, кто ночью
Собакою царапался у двери
Иль в низкое заглядывал окошко,
В то время, как мы, замолчав, старались
Не видеть, что творится в зазеркалье,
Под чьими тяжеленными шагами
Стонали темной лестницы ступени,
Как о пощаде жалостно моля.
И говорил ты, странно улыбаясь:
«Кого они по лестнице несут?»
Теперь ты там, где знают всё, – скажи:
Что в этом доме жило кроме нас?

1921
Царское Село
Л. К. Чуковская приводит отзыв Ахматовой (20 июля 1939 г.) о творчестве Мопассана: «Я только один рассказ люблю – тот, где человек сходит с ума». Впоследствии, комментируя эту запись, Чуковская проводит параллели между упомянутым мопассановским рассказом и «Северной элегией» 1921 г.:
«Напоминаю: человек сходит с ума в рассказе «Орля» (1886). <…> Герою представляется, будто рядом с ним, под одним с ним кровом, у него в доме, поселилось невидимое, но грозное и могущественное чудовище (которое он называет «Орля»). <…> Для проверки, существует ли Орля в самом деле,– герой проделывает многие опыты: например, оставляет с вечера на столе хлеб, графины с водой, молоком, вином, а утром обнаруживает, что вода и молоко выпиты. <…>
Я не знаю, в каком году Ахматова впервые прочитала этот рассказ. Но когда теперь я перечитываю свои ахматовские записи, я не могу не вспомнить постоянных споров Анны Андреевны с окружающими: был ли у нее в ее отсутствие обыск? Все говорили: «нет, это вам кажется». И, наконец, нельзя не принять во внимание многих и многих стихов – хотя бы «Северную элегию» 1921 года, обращенную к Гумилеву:
В том доме было очень страшно жить…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И оставляла капельку вина
И крошки хлеба для того, кто ночью
Собакою царапался у двери
Иль в низкое заглядывал окошко
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Теперь ты там, где знают всё, скажи —
Что в этом доме жило кроме нас?

Разве это не то же ощущение, каким преисполнен герой мопассановского рассказа: кто-то невидимый вечно следит за мной, а может быть, и живет вместе со мной под одной кровлей?» (Чуковская Л. К. «Записки об Анне Ахматовой»)

Четвертая

Так вот он – тот осенний пейзаж,
Которого я так всю жизнь боялась:
И небо – как пылающая бездна,
И звуки города – как с того света
Услышанные, чуждые навеки.
Как будто всё, с чем я внутри себя
Всю жизнь боролась, получило жизнь
Отдельную и воплотилось в эти
Слепые стены, в этот черный сад...
А в ту минуту за плечом моим

«К Пунину обращена <…> одна из «Северных элегий» («Так вот он – тот осенний пейзаж»); если судить по строкам
Пятнадцать лет – пятнадцатью веками
Гранитными как будто притворились —

брак Анны Андреевны с Пуниным длился пятнадцать лет (с 1923-го по 1938-й год). Впоследствии надо всем циклом «Северных элегий» Ахматова поставила эпиграф из Пушкина «Всё в жертву памяти твоей…». Очень может быть, что слова эти отнесены ею к Пунину».
Лидия Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой».
Мой бывший дом еще следил за мною
Прищуренным, неблагосклонным оком,
Тем навсегда мне памятным окном.
Пятнадцать лет – пятнадцатью веками
Гранитными как будто притворились,
Но и сама была я как гранит:
Теперь моли, терзайся, называй
Морской царевной. Все равно. Не надо...
Но надо было мне себя уверить,
Что это все случалось много раз,
И не со мной одной – с другими тоже, —
И даже хуже. Нет, не хуже – лучше.
И голос мой – и это, верно, было
Всего страшней – сказал из темноты:
«Пятнадцать лет назад какой ты песней
Встречала этот день, ты небеса,
И хоры звезд, и хоры вод молила
Приветствовать торжественную встречу
С тем, от кого сегодня ты ушла...

Так вот твоя серебряная свадьба:
Зови ж гостей, красуйся, торжествуй!»

Март 1942
Ташкент
Лидия Чуковская воспроизводит рассказ Ахматовой (19 августа 1940 г.) об уходе от Пунина:
«– Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем уже после конца, не правда ли? Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет! <…> И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: «давайте обменяемся комнатами». Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы еще хоть годик со мной побыли». <…>
– Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» – и вышел из комнаты. И это было все. Согласитесь, что и на этом ничего не построишь... С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила» (Чуковская Л. К. «Записки об Анне Ахматовой»).

Пятая

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Тютчев
Н. А. О—ой
                   Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
О, как я много зрелищ пропустила,
И занавес вздымался без меня
И так же падал. Сколько я друзей
Своих ни разу в жизни не встречала,
И сколько очертаний городов
Из глаз моих могли бы вызвать слезы,
А я один на свете город знаю
И ощупью его во сне найду.
О сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня задушит...
Мне ведомы начала и концы,
И жизнь после конца, и что-то,
О чем теперь не надо вспоминать.
И женщина какая-то мое
Единственное место заняла,
Мое законнейшее имя носит,
Оставивши мне кличку, из которой
Я сделала, что можно.
Я не в свою, увы, могилу лягу.

Но иногда весенний шалый ветер,
Иль сочетанье слов в случайной книге,
Или улыбка чья-то вдруг потянут
Меня в несостоявшуюся жизнь.
В таком году произошло бы то-то,
А в этом – это: ездить, видеть, думать,
И вспоминать, и в новую любовь
Входить, как в зеркало, с тупым сознаньем
Измены и еще вчера не бывшей
Морщинкой...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но если бы откуда-то взглянула
Я на свою теперешнюю жизнь,
Узнала бы я зависть наконец...

2 сентября 1945
Фонтанный Дом (задумано еще в Ташкенте)

Шестая

Последний ключ – холодный ключ забвенья.
Он слаще всех жар сердца утолит.
Пушкин
Есть три эпохи у воспоминаний.
И первая – как бы вчерашний день.
Душа под сводом их благословенным,
И тело в их блаженствует тени.
Еще не замер смех, струятся слезы,
Пятно чернил не стерто со стола —
И, как печать на сердце, поцелуй,
Единственный, прощальный, незабвенный…
Но это продолжается недолго...
Уже не свод над головой, а где-то
В глухом предместье дом уединенный,
Где холодно зимой, а летом жарко,
Где есть паук и пыль на всем лежит,
Где истлевают пламенные письма,
Исподтишка меняются портреты,
Куда как на могилу ходят люди,
А возвратившись, моют руки мылом
И стряхивают беглую слезинку
С усталых век – и тяжело вздыхают...
Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам.
И, раз проснувшись, видим, что забыли
Мы даже путь в тот дом уединенный,
И, задыхаясь от стыда и гнева,
Бежим туда, но (как во сне бывает)
Там все другое: люди, вещи, стены,
И нас никто не знает – мы чужие!

«Как всякий историк, поднявшийся над тесными рамками своей эпохи, своей биографии, Ахматова с необычайной остротой ощущает непрерывное движение мельчайших молекул – минут и часов, осуществляющих смену эпох:
Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать».

Корней Чуковский. «Анна Ахматова»
Мы не туда попали... Боже мой!
И вот когда горчайшее приходит:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас – и даже
Всё к лучшему...

5 февраля 1945
Фонтанный Дом

Седьмая

А я молчу, я тридцать лет молчу.
Молчание арктическими льдами
Стоит вокруг бессчетными ночами,
Оно идет гасить мою свечу.
Так мертвые молчат, но то понятно
И менее ужасно. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мое молчанье слышится повсюду,
Оно судебный наполняет зал,
И самый гул молвы перекричать
Оно могло бы, и подобно чуду
Оно на всё кладет свою печать.
Оно во всем участвует, о Боже!
Кто мог придумать мне такую роль?
Стать на кого-нибудь чуть-чуть похожей,
О Господи! – мне хоть на миг позволь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И разве я не выпила цикуту,
Так почему же я не умерла
Как следует – в ту самую минуту?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Нет, не тому, кто ищет эти книги,
Кто их украл, кто даже переплел,
Кто носит их, как тайные вериги,
Кто наизусть запомнил каждый слог
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, не к тому летит мое мечтанье,
И не тому отдам я благодать,
А лишь тому, кто смел мое молчанье
На стяге очевидном – написать,
И кто с ним жил, и кто в него поверил,
Кто бездну ту кромешную измерил
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мое молчанье в музыке и песне
И в чьей-то омерзительной любви,
В разлуках, в книгах...
                        В том, что неизвестней
Всего на свете. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я и сама его подчас пугаюсь,
Когда оно всей тяжестью своей
Теснит меня, дыша и надвигаясь.
Защиты нет, нет ничего – скорей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Кто знает, как оно окаменело,
Как выжгло сердце и каким огнем,
Подумаешь! Кому какое дело,
Всем так уютно и привычно в нем.
Его со мной делить согласны все вы,
Но все-таки оно всегда мое
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Оно мою почти сожрало душу,
Оно мою уродует судьбу,
Но я его когда-нибудь нарушу,
Чтоб смерть позвать к позорному столбу.

1958—1964
Ленинград
Назад: Защитники Сталина
Дальше: Реквием 1935—1940