Книга: Любовь втроем (сборник)
Назад: Глава IV
Дальше: Глава VII

Глава VI

Наутро Жорж Дюруа проснулся не в духе.
Он не спеша оделся, сел у окна и погрузился в раздумье. Он чувствовал себя совершенно разбитым, точно накануне на него сыпался град палочных ударов.
Наконец безденежье подхлестнуло его, и он отправился к Форестье.
Его друг сидел у себя в кабинете и грел ноги у камина.
— Что это тебя подняло ни свет ни заря?
— Важное дело. Долг чести.
— Карточный?
— Карточный, — после некоторого колебания подтвердил Дюруа.
— Большой?
— Пятьсот франков!
Он должен был только двести восемьдесят.
— Кому ты задолжал? — недоверчиво глядя на него, спросил Форестье.
Дюруа не сразу нашелся, что ответить.
— Господину… господину… господину де Карлевиль.
— А–а! Где же он живет?
— На улице… на улице…
Форестье расхохотался:
— На улице Ищи–Свищи, так, что ли? Знаю я этого господина. Вот что, милый мой: так и быть, двадцать франков я еще могу тебе ссудить, но больше не проси.
Дюруа взял у него золотой.
Затем он обошел всех своих знакомых, и к пяти часам у него набралось восемьдесят франков.
Ему не хватало двухсот, но он решил на этом остановиться и, пряча собранные деньги, пробормотал: «Плевать, стану я себе портить кровь из–за какой–то дряни! Когда будут деньги — отдам».
Он взял себя в руки: целых две недели отказывал себе во всем и вел правильный и добродетельный образ жизни. А затем его вновь охватила жажда любви. Ему казалось, что он уже несколько лет не обнимал женщины, и как матрос теряет голову, завидев землю, так трепетал он при виде каждой юбки.
И вот однажды вечером, в надежде встретить Рашель, он снова отправился в Фоли–Бержер. Она проводила в этом заведении все свое время, и он заметил ее сразу, как только вошел.
С улыбкой двинулся он к ней и протянул руку. Она оглядела его с головы до ног.
— Что вам угодно?
Он попытался засмеяться.
— Ну–ну, не валяй дурака.
Она повернулась к нему спиной.
— Я с альфонсами не знаюсь.
Она постаралась нанести ему самое тяжкое оскорбление, и он почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. Из Фоли–Бержер он вышел один.
В редакции ему отравлял существование больной, изнуренный, вечно кашлявший Форестье: он словно нарочно изобретал для него самые неприятные поручения Как то, в минуту сильного раздражения, после долгого приступа удушья, не получив от Дюруа нужных сведений, он даже буркнул:
— Черт возьми, ты еще глупее, чем я думал.
Дюруа чуть было не дал ему по физиономии, но сдержался и, уходя, пробормотал:
— Погоди, я тебе отплачу.
Внезапно у него мелькнула мысль.
— Я наставлю тебе рога, дружище, — прибавил он.
И, потирая руки от удовольствия, удалился.
Он решил как можно скорее приступить к осуществлению своего проекта. На другой же день он отправился на разведки к г–же Форестье.
Она лежала с книгой на диване.
При его появлении она не встала, а лишь повернула голову и протянула ему руку.
— Здравствуйте, Милый друг, — сказала она.
У него было такое чувство, точно ему дали пощечину.
— Почему вы меня так называете?
— На прошлой неделе я видела госпожу де Марель, и она мне сообщила, как вас там прозвали, — улыбаясь, ответила она.
Любезный тон г–жи Форестье успокоил его. Да и чего ему было бояться?
— Ее вы балуете! — продолжала она. — А ко мне являетесь раз в год по обещанию или вроде того?
Он сел и с особым любопытством, любопытством коллекционера, принялся рассматривать ее. Очаровательная блондинка с волосами нежного и теплого цвета, она была точно создана для ласк. «Она, безусловно, лучше той», — подумал Дюруа. Он не сомневался в успехе; казалось, стоит только дотронуться, — и она сама, как созревший плод, упадет в руки.
— Я не приходил к вам потому, что так лучше, — решительно проговорил он.
Она не поняла его.
— Как? Почему?
— Почему? Вы не догадываетесь?
— Нет, даю слово.
— Потому что я влюблен в вас… о, немножко, совсем немножко… я не хотел бы влюбиться в вас по–настоящему.
Она, видимо, не была ни поражена, ни оскорблена, ни польщена. По–прежнему улыбаясь своей бесстрастной улыбкой, она спокойно ответила:
— Ну, приходить–то ко мне все–таки можно. В меня нельзя влюбиться надолго.
Ее тон удивил его еще больше, чем слова.
— Почему?
— Потому что это бесполезно, и я сразу даю это понять. Если б вы раньше поведали мне свои опасения, я бы вас успокоила и посоветовала, наоборот, приходить почаще.
— Разве мы вольны в своих чувствах! — воскликнул он с пафосом.
Она повернулась к нему лицом.
— Дорогой друг, влюбленный мужчина перестает для меня существовать. Он глупеет, больше того: он становится опасен. С теми, кто любит меня как женщину или притворяется влюбленным, я порываю всякие отношения, во–первых, потому, что они мне надоедают, а во–вторых, потому, что я их боюсь, как бешеных собак, которые всегда могут наброситься. Я подвергаю их моральному карантину до тех пор, пока они не вылечатся. Запомните это. Я отлично знаю, что для вас любовь — это нечто вроде голода, а для меня это… это нечто вроде духовной связи, в которую не верят мужчины. Вы довольствуетесь формами ее проявления, а мне важен дух. Ну… смотрите мне прямо в глаза…
Она уже не улыбалась. С холодным и спокойным выражением лица она продолжала, отчеканивая каждое слово:
— Я никогда, — слышите? — никогда не буду вашей любовницей. Упорствовать бесполезно и даже вредно для вас. А теперь… после этой операции… мы можем остаться друзьями, добрыми друзьями, но только настоящими, без всякой задней мысли. Хотите?
Поняв, что это приговор окончательный и что все его усилия будут бесплодны, он покорился своей участи и, в восторге от того, что приобретает такую союзницу, не колеблясь, протянул ей обе руки:
— Располагайте мной, как вам будет угодно.
Тон его показался ей искренним, и она дала ему руки.
Он поцеловал их одну за другой и, подняв на нее глаза, чистосердечно признался:
— Клянусь богом, если б я встретил такую женщину, как вы, с какой радостью я бы на ней женился!
На этот раз комплимент Дюруа, очевидно, принадлежавший к числу тех, что доходят до женского сердца, тронул и умилил ее, и она бросила на него один из тех быстрых признательных взглядов, которые любого из нас превращают в раба.
Потом, видя, что он не может подыскать тему для разговора, она дотронулась до его плеча и ласково сказала:
— Приступаю к исполнению моих дружеских обязанностей. Вы недогадливы, друг мой…
Она замялась.
— Могу я с вами говорить откровенно?
— Да.
— Вполне?
— Вполне.
— Так вот. Пойдите с визитом к госпоже Вальтер, — она о вас очень высокого мнения, — и постарайтесь понравиться ей. Вот там ваши комплименты будут уместны, хотя она порядочная женщина, — слышите? — абсолютно порядочная. Так что… лихие набеги там тоже не будут иметь успеха. Но вы можете добиться большего, если сумеете произвести выгодное впечатление. Мне известно, что в редакции вы все еще занимаете скромное место. Пусть это вас не смущает: всех своих сотрудников они принимают одинаково радушно. Послушайтесь меня, сходите к ней.
— Благодарю вас, — сказал он, улыбаясь, — вы ангел, вы мой ангел–хранитель.
После этого разговор перешел на другие темы.
Он сидел у нее долго, желая показать, как приятно ему находиться в ее обществе. Уходя, он еще раз спросил:
— Итак, решено: мы будем друзьями?
— Да, решено.
Желая усилить впечатление, которое, как он заметил, произвел на г–жу Форестье его комплимент, Дюруа добавил:
— Если вы когда–нибудь овдовеете, я выставлю свою кандидатуру.
И, чтобы не дать ей времени рассердиться, поспешил откланяться.
Идти с визитом к г–же Вальтер Дюруа стеснялся: она никогда его к себе не приглашала, и он боялся показаться навязчивым. Впрочем, патрон к нему благоволил, ценил его как сотрудника, давал ему по большей части ответственные поручения, — почему бы не воспользоваться его расположением, чтобы проникнуть к нему в дом?
И вот однажды он встал рано утром, пошел на рынок и за десять франков купил штук двадцать превосходных груш. Тщательно уложив их в корзинку, так, чтобы казалось, что они привезены издалека, он отнес их к Вальтерам и оставил у швейцара вместе со своей визитной карточкой, на которой предварительно написал:
Жорж Дюруа
покорнейше просит госпожу Вальтер принять эти фрукты, которые он сегодня утром получил из Нормандии.
На другой день он нашел в редакции, в своем почтовом ящике, конверт с визитной карточкой г–жи Вальтер, которая горячо благодарила господина Жоржа Дюруа и извещала, что она «принимает у себя по субботам».
В ближайшую субботу он отправился к ней с визитом.
Вальтер жил на бульваре Мальзерба, в собственном доме, часть которого он, будучи человеком практичным, отдавал внаем. Единственный швейцар, обладавший величественной осанкой церковного привратника, носивший ливрею с золотыми пуговицами и малиновыми отворотами и белые чулки, которые плотно обтягивали его толстые икры, помещался между двумя парадными, отворял дверь и хозяевам и жильцам и придавал всему этому дому вид роскошного аристократического особняка.
В гостиные, находившиеся на втором этаже, надо было пройти через обитую гобеленами переднюю с портьерами на дверях. Здесь, сидя на стульях, дремали два лакея. Один из них принял от Дюруа пальто, другой взял у него тросточку, отворил дверь и, пройдя вперед, выкрикнул в пустом зале его имя, затем посторонился и пропустил его.
Дюруа растерянно оглядывался по сторонам и вдруг увидел в зеркале несколько человек, сидевших, казалось, где–то очень далеко. Сперва он попал не туда — его ввело в заблуждение зеркало, а затем, пройдя два пустых зала, очутился в маленьком будуаре, обитом голубым шелком с узором из лютиков; здесь за круглым столиком, на котором был сервирован чай, вполголоса беседовали четыре дамы.
Столичная жизнь и в особенности профессия репортера, постоянно сталкивавшая Дюруа с разными знаменитостями, выработали в нем привычку держаться развязно, но, попав в эту пышную обстановку, пройдя эти безлюдные залы, он ощутил легкое замешательство.
— Сударыня, я позволил себе… — пробормотал он, ища глазами хозяйку.
Госпожа Вальтер протянула ему руку. Дюруа пожал ее, изогнув при этом свой стан.
— Вы очень любезны, сударь, что пришли навестить меня, — заметила она, указав на кресло, и Дюруа, которому оно сперва показалось довольно высоким, едва не утонул в нем.
Наступило молчание. Наконец одна из дам нарушила его. Она заявила, что стало очень холодно, но все же недостаточно холодно для того, чтобы прекратилась эпидемия брюшного тифа и чтобы можно было кататься на коньках. И тут все дамы сочли долгом высказать свое мнение о наступивших в Париже морозах, а также о том, какое время года лучше, и привели при этом все те банальные доводы, которые оседают в головах, словно пыль в комнатах.
Чуть слышно скрипнула дверь. Дюруа обернулся и сквозь два непокрытых амальгамой стекла увидел приближающуюся полную даму. Как только она вошла в будуар, одна из посетительниц поднялась, пожала всем руки и удалилась. Дюруа проводил глазами черную фигуру этой дамы, поблескивавшую в пустых залах бусинками из стекляруса.
Когда волнение, вызванное сменой гостей, улеглось, разговор внезапно, без всякой связи с тем, что говорилось до этого, перешел к событиям в Марокко, к войне на Востоке и к тем затруднениям, которые испытывала в Южной Африке Англия.
Обсуждая эти вопросы, дамы словно разыгрывали благопристойную светскую комедию, много риз ставившуюся на сцене, причем каждая из них знала свою роль назубок.
Вошла новая гостья, маленькая завитая блондинка, и вслед за тем высокая сухопарая немолодая дама покинула будуар.
Заговорили о Линэ, о том, какие у него шансы попасть в академики. Новая гостья была твердо убеждена, что ему перебьет дорогу Кабанон–Леба, автор прекрасной стихотворной инсценировки «Дон Кихота».
— Вы знаете, зимой ее собирается ставить Одеон!
— Вот как? Непременно пойду смотреть, — это настоящее художественное произведение.
Тон у г–жи Вальтер был ровный, любезный и равнодушный: ей не надо было обдумывать свои слова, — она всегда высказывала готовые мнения.
В будуаре стало темно. Она позвала лакея и велела зажечь лампы, но это не мешало ей думать о том, что она забыла заказать в литографии пригласительные карточки на обед, и в то же время прислушиваться к разговору, журчавшему, как ручеек.
Несколько располневшая, но еще не утратившая привлекательности, г–жа Вальтер находилась в том опасном для женщины возрасте, когда закат уже близок. Ей удалось сохраниться благодаря тому, что она тщательно следила за собой, принимала меры предосторожности, заботилась о гигиене тела, пользовалась разными притираниями. Она производила впечатление натуры уравновешенной, — казалось, это одна из тех благоразумных и рассудительных женщин, внутренний мир которых напоминает подстриженный французский сад. Он ничем не поразит вас, но в этом есть своя прелесть. Воображение ей заменял не показной, проницательный и трезвый ум; в ней чувствовались доброта, привязчивость и спокойная благожелательность, распространявшиеся на всех и на вся.
От нее не укрылось, что Дюруа до сих пор не проронил ни слова, что с ним никто не заговаривает, что он чувствует себя неловко. Наконец, воспользовавшись тем, что дамы все еще были заняты Академией, этим своим коньком, и никак не могли с ней расстаться, она обратилась к молодому человеку с вопросом:
— А вы что скажете, господин Дюруа, — ведь вы должны быть осведомлены на этот счет лучше, чем кто бы то ни было?
— Я, сударыня, в данном случае придаю больше значения возрасту и здоровью кандидатов, нежели их, всегда спорным, достоинствам, — не задумываясь, ответил он. — Я стал бы наводить справки не об их заслугах, а об их болезнях. Я не стал бы требовать от них стихотворных переводов из Лопе де Вега, но осведомился бы о состоянии их печени, сердца, почек и спинного мозга. На мой взгляд, расширение сердца, сахарная болезнь или, еще того лучше, начало мышечной атрофии перевесят многотомные рассуждения о патриотических мотивах в поэзии варварских народов.
Его слова были встречены удивленным молчанием.
— Почему же? — улыбаясь, спросила г–жа Вальтер.
— Потому что я всюду и всегда стараюсь найти то, что может доставить удовольствие женщинам, — ответил он. — Академия же, сударыня, привлекает ваше внимание лишь тогда, когда кто–нибудь из академиков умирает. Чем больше их отправляется на тот свет, тем это должно быть для вас приятнее. Но чтобы они скорее умирали, надо выбирать больных и старых.
Дамы, видимо, не понимали, к чему он клонит, и Дюруа счел нужным пояснить свою мысль:
— Откровенно говоря, мне тоже бывает приятно прочитать в парижской хронике о том, что какой–нибудь академик приказал долго жить. Я сейчас же задаю себе вопрос: «Кто на его место?» И намечаю кандидатов. Это игра, прелестная игра, — после кончины кого–нибудь из бессмертных в нее играют во всех парижских салонах, — «игра в смерть и в сорок старцев».
Дамы, все еще недоумевая, заулыбались, — они не могли не оценить меткости его наблюдений.
— Это вы, милостивые государыни, выбираете их, — заключил он, вставая, — выбираете только для того, чтобы они скорей умирали. Так выбирайте же старых, самых старых, наистарейших, а об остальном можете не беспокоиться.
И, сделав весьма изящный общий поклон, Дюруа удалился.
— Занятный молодой человек, — как только он вышел, заметила одна из дам. — Кто он такой?
— Один из наших сотрудников, — ответила г–жа Вальтер. — Пока что ему поручают мелкую газетную работу, но я не сомневаюсь, что он скоро выдвинется.
Дюруа, веселый, довольный собой, танцующей походкой шел по бульвару Мальзерба, бормоча себе под нос: «Для начала недурно».
Вечером он помирился с Рашелью.
На следующей неделе произошли два важных события: он был назначен заведующим отделом хроники и приглашен на обед к г–же Вальтер. Связь между этими событиями он уловил без труда.
Для коммерсанта Вальтера, которому и пресса, и депутатское звание служили рычагами, «Французская жизнь» была прежде всего коммерческим предприятием. Прикидываясь простачком, никогда не снимая личины добродушия и веселости, он для своих весьма разнообразных целей пользовался только такими людьми, которых он уже проверил, прощупал, распознал, которых считал оборотистыми, напористыми и изворотливыми. И, понаблюдав за Дюруа, он пришел к заключению, что на посту заведующего хроникой этот малый будет незаменим.
До сих пор хроникой ведал секретарь редакции Буаренар, старый журналист, дотошный, исполнительный и робкий, как чиновник. В продолжение тридцати лет он перебывал секретарем в одиннадцати разных газетах и при этом ни в чем не изменил своего образа мыслей и образа действий. Он переходил из одной редакции в другую, как переходят из одного ресторана в другой, почти не замечая, что кухня не везде одинакова. Вопросы политики и религии были ему чужды. Он не за страх, а за совесть служил газете, какова бы она ни была, отдавая ей свои знания и свой драгоценный опыт. Он работал, как слепой, который ничего не видит, как глухой, который ничего не слышит, как немой, который никогда ни о чем не говорит. Вместе с тем, отличаясь большой профессиональной чистоплотностью, он ни за что не совершил бы такого поступка, который с точки зрения журналистской этики нельзя было бы признать честным, лояльным и благородным.
Патрон хотя и ценил его, а все же частенько подумывал о том, кому бы передать хронику, которую он называл сердцевиной газеты. Ведь именно отдел хроники распространяет новости, распускает слухи, влияет на публику и на биржу. Надо уметь, как бы невзначай, между двумя заметками о светских увеселениях, сообщить какую–нибудь важную вещь, вернее — только намекнуть на нее. Надо уметь договаривать между строк, опровергать так, чтобы слух становился от этого еще более правдоподобным, утверждать так, чтобы все усомнились в истинности происшествия. Надо вести отдел хроники таким образом, чтобы каждый ежедневно находил там хотя бы одну интересную для него строчку, и тогда хронику будут читать все. Надо помнить обо всем и обо всех, о всех слоях общества, о всех профессиях, о Париже и о провинции, об армии и о художниках, о духовенстве, об университете, о должностных лицах и о куртизанках.
Руководитель этого отдела, командир батальона репортеров, должен быть всегда начеку, должен быть вечно настороже; он должен быть недоверчивым, предусмотрительным, сметливым, гибким, проворным, должен быть во всеоружии коварнейших приемов и обладать безошибочным чутьем, чтобы в мгновение ока отличать достоверные сведения от недостоверных, чтобы знать наверняка, что можно сказать и чего нельзя, чтобы заранее представлять себе, какое впечатление произведет на читателей то или иное известие. Кроме того, он должен все преподносить в такой форме, которая усиливала бы эффект.
Буаренару, несмотря на его многолетнюю службу в редакциях, недоставало мастерства и блеска. А главное, ему недоставало врожденной смекалки, необходимой для того, чтобы постоянно угадывать тайные мысли патрона.
Дюруа мог великолепно поставить дело, он как нельзя более подходил к составу редакции этой газеты, которая, по выражению Норбера де Варена, «плавала в глубоких водах коммерции и в мелких водах политики».
Вдохновителями и подлинными редакторами «Французской жизни» были шесть депутатов, участвовавших в авантюрах, которые предпринимал или поддерживал издатель. В палате их называли «шайкой Вальтера» и завидовали тем солидным кушам, которые они срывали вместе с ним и через его посредство.
Отделом политики заведовал Форестье, но он был пешкой в руках этих дельцов, исполнителем их воли. Передовые статьи он писал у себя дома, «в спокойной обстановке», как он выражался, но по их указаниям.
А для того чтобы придать газете столичный размах, редакция привлекла к участию двух писателей, пользовавшихся известностью каждый в своей области: Жака Риваля, автора фельетонов на злобу дня, и Норбера де Варена, поэта и автора художественных очерков или, вернее, рассказов, написанных в новой манере.
Затем из многочисленного племени продажных писак, мастеров на все руки, были набраны по дешевке художественные, музыкальные и театральные критики, а также судебный и беговой репортеры. Две дамы из общества, под псевдонимами «Розовое домино» и «Белая лапка», сообщали светские новости, писали о модах, о нравах высшего общества, об этикете, хорошем тоне и перемывали косточки аристократкам.
И «Французская жизнь» «плавала в глубоких и мелких водах», управляемая всеми этими разношерстными кормчими.
Дюруа, еще не успев пережить ту радость, которую ему доставило новое назначение, получил листок картона. На нем было написано: «Г–н и г–жа Вальтер просят господина Жоржа Дюруа пожаловать к ним на обед в четверг двадцатого января».
Этот знак благоволения, последовавший так быстро за первым, до того обрадовал его, что он поцеловал пригласительную карточку, точно это была любовная записка. Затем отправился к кассиру, чтобы разрешить сложный финансовый вопрос.
Заведующий отделом хроники обыкновенно имеет свой бюджет, из которого он и оплачивает всю ту доброкачественную и не вполне доброкачественную информацию, которую ему, точно огородники, поставляющие первые овощи зеленщику, приносят репортеры.
Для начала Дюруа ассигновал тысячу двести франков в месяц, причем львиную долю этой суммы он намеревался удерживать в свою пользу.
Кассир, уступая его настойчивым просьбам, выдал ему авансом четыреста франков. Дюруа сперва было твердо решил отослать двести восемьдесят франков г–же де Марель, а затем, рассчитав, что ста двадцати франков, которые останутся у него на руках, не хватит на то, чтобы поставить дело на широкую ногу, отложил уплату долга на более отдаленные времена.
В течение двух дней он устраивался на новом месте: в огромной комнате, где помещалась вся редакция, у него был теперь отдельный стол и ящики для корреспонденции. Он занимал один угол комнаты, а другой — Буаренар, склонявший над листом бумаги свои черные как смоль кудри, которые, несмотря на его почтенный возраст, еще и не начинали седеть.
Длинный стол посреди комнаты принадлежал «летучим» сотрудникам. Обычно он служил скамьей: на нем усаживались, свесив ноги или поджав их по–турецки. Иной раз человек пять–шесть сидели на этом столе в позе китайских болванчиков и с сосредоточенным видом играли в бильбоке.
Дюруа в конце концов тоже пристрастился к этой игре; под руководством Сен–Потена, следуя его указаниям, он делал большие успехи.
Форестье день ото дня становилось все хуже и хуже, и он предоставил в его распоряжение свое новое превосходное, но довольно тяжелое бильбоке черного дерева, и теперь уже Дюруа, мощной рукой дергая за шнурок увесистый шар, считал вполголоса:
— Раз, два, три, четыре, пять, шесть…
В тот день, когда ему предстояло идти на обед к г–же Вальтер, он впервые выбил двадцать очков подряд. «Счастливый день, — подумал он, — мне везет во всем». А в глазах редакции «Французской жизни» уменье играть в бильбоке действительно придавало сотруднику некоторый вес.
Он рано ушел из редакции, чтобы успеть переодеться. По Лондонской улице перед ним шла небольшого роста женщина, напоминавшая фигурой г–жу де Марель. Его бросило в жар, сердце учащенно забилось. Он перешел на другую сторону, чтобы посмотреть на нее в профиль. Она остановилась, — ей тоже надо было перейти улицу. Нет, он ошибся. Вздох облегчения вырвался у Дюруа.
Он часто задавал себе вопрос: как ему вести себя при встрече с ней? Поклониться или же сделать вид, что он ее не заметил?
«Сделаю вид, что не заметил», — решил он.
Было холодно, лужи затянуло льдом. Сухие и серые в свете газовых фонарей, тянулись тротуары.
Придя домой, он подумал: «Пора переменить квартиру. Здесь мне уже неудобно оставаться». Он находился в приподнятом настроении, готов был бегать по крышам и, расхаживая между окном и кроватью, повторял вслух:
— Что это, удача? Удача! Надо написать отцу.
Изредка он писал ему, и письма от сына доставляли большую радость содержателям нормандского кабачка, что стоял при дороге, на высоком холме, откуда видны Руан и широкая долина Сены.
Изредка и он получал голубой конверт, надписанный крупным, нетвердым почерком, и в начале отцовского послания неизменно находил такие строки:
«Дорогой сын, настоящим довожу до твоего сведения, что мы, я и твоя мать, здоровы. Живем по–старому. Впрочем, должен тебе сообщить…»
Дюруа близко принимал к сердцу деревенские новости, все, что случалось у соседей, сведения о посевах и урожаях.
Завязывая перед маленьким зеркальцем белый галстук, Дюруа снова подумал. «Завтра же напишу отцу. Вот ахнул бы старик, если б узнал, куда я иду сегодня вечером! Там, черт побери, меня угостят таким обедом, какой ему и во сне не снился». И он живо представил себе закопченную кухню в родительском доме, по соседству с пустующей комнатой для посетителей, кастрюли вдоль стен и загорающиеся на них желтоватые отблески, кошку, в позе химеры примостившуюся у огня, деревянный стол, лоснившийся от времени и пролитых напитков, дымящуюся суповую миску и зажженную свечу между двумя тарелками. И еще увидел он отца и мать, этих двух настоящих крестьян, неторопливо, маленькими глотками хлебающих суп. Он знал каждую морщинку на их старых лицах, их жесты, движения. Он знал даже, о чем они говорят каждый вечер за ужином, сидя друг против друга.
«Надо будет все–таки съездить к ним», — подумал Дюруа. Окончив туалет, он погасил лампу и спустился по лестнице.
Дорогой, на внешних бульварах, его осаждали проститутки. «Оставьте меня в покое!» — отдергивая руку, говорил он с таким яростным презрением, как будто они унижали, как будто они оскорбляли его. За кого принимают его эти шлюхи? Что они, не видят, с кем имеют дело? На нем был фрак, он шел обедать к богатым, почтенным, влиятельным людям — все это вызывало в нем такое чувство, точно он сам стал важной особой, стал совсем другим человеком, человеком из общества, из хорошего общества.
Уверенной походкой вошел он в переднюю, освещенную высокими бронзовыми канделябрами, и привычным движением протянул пальто и тросточку двум подбежавшим к нему лакеям.
Все залы были ярко освещены. Г–жа Вальтер принимала гостей во втором, самом обширном. Его она встретила очаровательной улыбкой. Он поздоровался с двумя мужчинами, которые пришли раньше, — с г–ном Фирменом и г–ном Ларош–Матье, депутатами и анонимными редакторами «Французской жизни». Ларош–Матье пользовался огромным влиянием в палате, и это создало ему особый авторитет в редакции. Ни у кого не возникало сомнений, что со временем он станет министром.
Вошел Форестье с женой; его обворожительная супруга была в розовом платье. С обоими депутатами она держала себя запросто, — для Дюруа это было новостью. Минут пять, если не больше, беседовала она вполголоса возле камина с Ларош–Матье. У Шарля был измученный вид. Он очень похудел за последний месяц, кашлял не переставая и все повторял: «Зимой придется ехать на юг».
Жак Риваль и Норбер де Варен явились вместе. Немного погодя дверь в глубине комнаты отворилась, и вошел Вальтер с двумя девушками — хорошенькой и дурнушкой, одной из них было лет шестнадцать, другой — восемнадцать.
Дюруа знал, что у патрона есть дети, и все–таки он был изумлен. До этого он думал о дочках издателя так, как думаем мы о далеких странах, куда нам заказан путь. Кроме того, он представлял их себе совсем маленькими, а перед ним были взрослые девушки. Эта неожиданность слегка взволновала его.
После того как он был представлен сестрам, они поочередно протянули ему руку, потом сели за маленький столик, по всей вероятности предназначавшийся для них, и начали перебирать мотки шелка в корзиночке.
Должен был прийти еще кто–то. Все молчали, испытывая то особое чувство стесненности, какое всегда испытывают перед званым обедом люди, собравшиеся вместе после по–разному проведенного дня и имеющие между собою мало общего.
Дюруа от нечего делать водил глазами по стене; заметив это, Вальтер издали, с явным намерением похвастать своими приобретениями, крикнул ему:
— Вы смотрите мои картины? — Он сделал ударение на слове «мои». — Я вам их сейчас покажу.
Он взял лампу, чтобы дать гостю возможность рассмотреть их во всех подробностях.
— Здесь пейзажи, — сказал он.
В центре висело большое полотно Гийеме — берег моря в Нормандии под грозовым небом. Внизу — лес Арпиньи и принадлежащая кисти Гийоме алжирская равнина с верблюдом на горизонте — огромным длинноногим верблюдом, похожим на некий странный монумент.
Перейдя к другой стене, Вальтер торжественно, словно церемониймейстер, возвестил:
— Великие мастера.
Тут были четыре полотна: «Приемный день в больнице» Жервекса, «Жница» Бастьен–Лепажа, «Вдова» Бугро и «Казнь» Жан–Поля Лоранса. Последняя картина изображала вандейского священника, которого расстреливал у церковной стены отряд «синих».
Когда Вальтер подошел к следующей стене, по его серьезному лицу пробежала улыбка:
— А вот легкий жанр.
Здесь прежде всего бросалась в глаза небольшая картина Жана Беро под названием «Вверху и внизу». Хорошенькая парижанка взбирается по лесенке движущейся конки. Голова ее уже на уровне империала, и сидящие на скамейках мужчины вперяют восхищенные, жадные взоры в это юное личико, появившееся среди них, в то время как лица мужчин, стоящих внизу, на площадке, и разглядывающих ее ноги, выражают досаду и вожделение.
— Ну что? Забавно? Забавно? — держа лампу в руке, с игривым смешком повторял Вальтер.
Затем он осветил «Спасение утопающей» Ламбера.
На обеденном столе, с которого уже убрали посуду, сидит котенок и недоумевающим, растерянным взглядом следит за мухой, попавшей в стакан с водой. Он уже поднял лапу, чтобы поймать ее одним быстрым движением. Но он еще не решился. Он колеблется. Что–то будет дальше?
Затем Вальтер показал «Урок» Детайя: солдат в казарме учит пуделя играть на барабане.
— Остроумно! — заметил патрон.
Дюруа одобрительно посмеивался, выражал свой восторг:
— Чудесно, чудесно, чуде…
И вдруг осекся, услыхав голос только что вошедшей г–жи де Марель.
Патрон продолжал показывать картины и объяснять их содержание.
Он навел лампу на акварель Мориса Лелуара «Препятствие». Посреди улицы затеяли драку два здоровенных парня, два геркулеса, и из–за них вынужден остановиться портшез. В оконце портшеза прелестное женское личико; оно не выражает ни нетерпения, ни страха… оно, если хотите, любуется единоборством этих двух зверей.
— В других комнатах у меня тоже есть картины, — сообщил Вальтер, — только менее известных художников, не получивших еще всеобщего признания. А здесь мой «Квадратный зал». В данный момент я покупаю молодых, совсем молодых, и пока что держу их в резерве, в задних комнатах, — жду, когда они прославятся. Теперь самое время покупать картины, — понизив голос до шепота, прибавил он. — Художники умирают с голоду. Они сидят без гроша… без единого гроша…
Но Дюруа уже ничего не видел, он слушал и не понимал. Г–жа де Марель была здесь, сзади него. Что ему делать? Поклонись он ей, она, чего доброго, повернется к нему спиной или ответит дерзостью. А если он к ней не подойдет, то что подумают другие?
«Во всяком случае, надо оттянуть момент встречи», — решил Дюруа. Он был так взволнован, что у него мелькнула мысль, не сказаться ли ему больным и не уйти ли домой.
Осмотр картин был закончен. Вальтер поставил лампу на стол и пошел встречать новую гостью, а Дюруа снова принялся рассматривать картины, точно он не мог на них налюбоваться.
Он терял голову. Что ему делать? Он слышал голоса, до него долетали обрывки разговора.
— Послушайте, господин Дюруа, — обратилась к нему г–жа Форестье.
Он поспешил к ней. Ей надо было познакомить его с одной своей приятельницей, которая устраивала бал и желала, чтобы о нем появилась заметка в хронике «Французской жизни».
— Непременно, сударыня, непременно… — бормотал он.
Госпожа де Марель находилась теперь совсем близко от него. Ему не хватало смелости повернуться и отойти.
Вдруг ему показалось, что он сошел с ума.
— Здравствуйте, Милый друг, — отчетливо произнесла г–жа де Марель. — Вы меня не узнаете?
Он живо обернулся. Она стояла перед ним, приветливо и радостно улыбаясь. И — протянула ему руку.
Дюруа взял ее руку с трепетом: он все еще опасался какой–нибудь каверзы или ловушки.
— Что с вами случилось? Вас совсем не видно, — простодушно сказала она.
— Я был так занят, сударыня, так занят, — тщетно стараясь овладеть собой, залепетал он. — Господин Вальтер возложил на меня новые обязанности, и у меня теперь масса дел.
Госпожа де Марель продолжала смотреть ему в лицо, но ничего, кроме расположения, он не мог прочитать в ее глазах.
— Я знаю, — сказала она. — Однако это не дает вам права забывать друзей.
Их разлучила только что появившаяся толстая декольтированная дама с красными руками, с красными щеками, претенциозно одетая и причесанная; по тому, как грузно она ступала, можно было судить о толщине и увесистости ее ляжек.
Видя, что все с нею очень почтительны, Дюруа спросил г–жу Форестье:
— Кто эта особа?
— Виконтесса де Персмюр, та самая, которая подписывается «Белая лапка».
Дюруа был потрясен, он чуть не расхохотался.
— Белая лапка! Белая лапка! А я–то воображал, что это молодая женщина, вроде вас. Так это и есть Белая лапка? Хороша, хороша, нечего сказать!
В дверях показался слуга.
— Кушать подано, — объявил он.
Обед прошел банально и весело: это был один из тех обедов, во время которых говорят обо всем и ни о чем. Дюруа сидел между старшей дочерью Вальтера, дурнушкой Розой, и г–жой де Марель. Соседство последней несколько смущало его, хотя она держала себя в высшей степени непринужденно и болтала с присущим ей остроумием. Первое время Дюруа волновался, чувствовал себя неловко, неуверенно, точно музыкант, который сбился с тона. Но постепенно он преодолевал робость, и в тех вопросительных взглядах, которыми они обменивались беспрестанно, сквозила прежняя, почти чувственная интимность.
Вдруг что–то словно коснулось его ступни. Осторожно вытянув ногу, он дотронулся до ноги г–жи де Марель, и та не отдернула ее. В эту минуту оба они были заняты разговором со своими соседями.
У Дюруа сильно забилось сердце, и он еще немного выставил колено. Ему ответили легким толчком. И тут он понял, что их роман возобновится.
Что они сказали друг другу потом? Ничего особенного, но губы у них дрожали всякий раз, когда встречались их взгляды.
Дюруа, однако, не забывал и дочери патрона и время от времени заговаривал с ней. Она отвечала ему так же, как и ее мать, — не задумываясь над своими словами.
Справа от Вальтера с видом королевы восседала виконтесса де Персмюр. Дюруа без улыбки не мог на нее смотреть.
— А другую вы знаете — ту, что подписывается «Розовое домино»? — тихо спросил он г–жу де Марель.
— Баронессу де Ливар? Великолепно знаю.
— Она вроде этой?
— Нет. Но такая же забавная. Представьте себе шестидесятилетнюю старуху, сухую как жердь, — накладные букли, вставные зубы, вкусы и туалеты времен Реставрации.
— Где они нашли этих ископаемых?
— Богатые выскочки всегда подбирают обломки аристократии.
— А может быть, есть другая причина?
— Никакой другой причины нет.
Тут патрон, оба депутата, Жак Риваль и Норбер де Варен заспорили о политике, и спор этот продолжался до самого десерта.
Когда все общество вернулось в гостиную, Дюруа подошел к г–же де Марель и, заглянув ей в глаза, спросил:
— Вы позволите мне проводить вас?
— Нет.
— Почему?
— Потому что мой сосед, господин Ларош–Матье, отвозит меня домой всякий раз, как я здесь обедаю.
— Когда же мы увидимся?
— Приходите ко мне утром завтракать.
И, ничего больше не сказав друг другу, они расстались.
Вечер показался Дюруа скучным, и он скоро ушел. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варена. Старый поэт взял его под руку. Они работали в разных областях, и Норбер де Варен, уже не боясь встретить в его лице соперника, относился к нему теперь с отеческой нежностью.
— Может, вы меня немножко проводите? — спросил он.
— С удовольствием, дорогой мэтр, ответил Дюруа.
И они медленным шагом пошли по бульвару Мальзерба.
Париж был почти безлюден в эту морозную ночь, — одну из тех ночей, когда небо словно раскинулось шире, звезды кажутся выше, а в ледяном дыхании ветра чудится что–то идущее из далеких пространств, еще более далеких, чем небесные светила.
Некоторое время оба молчали.
— Ларош–Матье производит впечатление очень умного и образованного человека, — чтобы что–нибудь сказать, заметил наконец Дюруа.
— Вы находите? — пробормотал старый поэт.
Этот вопрос удивил Дюруа.
— Да, — неуверенно ответил он. — И ведь его считают одним из самых даровитых членов палаты.
— Возможно. На безрыбье и рак рыба. Видите ли, дорогой мой, все это люди ограниченные, — их помыслы вращаются вокруг политики и наживы. Узкие люди, — с ними ни о чем нельзя говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум у них затянуло тиной или, вернее, нечистотами, как Сену под Аньером.
Ах, как трудно найти человека с широким кругозором, напоминающим тот беспредельный простор, воздухом которого вы дышите на берегу моря! Я знал таких людей — их уже нет в живых.
Норбер де Варен говорил внятно, но тихо, — чувствовалось, что поэт сдерживает голос, иначе он гулко раздавался бы в ночной тишине. Поэт был взволнован: душу его, казалось, гнетет печаль и заставляет дрожать все ее струны, — так содрогается земля, когда ее сковывает мороз.
— Впрочем, — продолжал он, — есть у тебя талант или нет, — не все ли равно, раз всему на свете приходит конец!
Он смолк.
У Дюруа было легко на сердце.
— Вы сегодня в дурном настроении, дорогой мой, — улыбаясь, заметил он.
— У меня всегда такое настроение, дитя мое, — возразил Норбер де Варен. — Погодите: через несколько лет и с вами будет то же самое. Жизнь — гора. Поднимаясь, ты глядишь вверх, и ты счастлив, но только успел взобраться на вершину, как уже начинается спуск, а впереди — смерть. Поднимаешься медленно, спускаешься быстро. В ваши годы все мы были веселы. Все мы были полны надежд, которые, кстати сказать, никогда не сбываются. В мои годы человек не ждет уже ничего… кроме смерти.
Дюруа засмеялся:
— Черт возьми, у меня даже мурашки забегали.
— Нет, — возразил Норбер де Варен, — сейчас вы меня не поймете, но когда–нибудь вы вспомните все, что я вам говорил.
Видите ли, настанет день, — а для многих он настает очень скоро, — когда вам, как говорится, уже не до смеха, когда вы начинаете замечать, что за всем, куда ни посмотришь, стоит смерть.
О, вы не в силах понять самое это слово «смерть»! В ваши годы оно пустой звук. Мне же оно представляется ужасным.
Да, его начинаешь понимать вдруг, неизвестно почему, без всякой видимой причины, и тогда все в жизни меняет свой облик. Я вот уже пятнадцать лет чувствую, как она гложет меня, словно во мне завелся червь. Она подтачивала меня исподволь, день за днем, час за часом, и теперь я точно дом, который вот–вот обвалится. Она изуродовала меня до того, что я себя не узнаю. От жизнерадостного, бодрого, сильного человека, каким я был в тридцать лет, не осталось и следа. Я видел, с какой злобной, расчетливой кропотливостью она окрашивала в белый цвет мои черные волосы! Она отняла у меня гладкую кожу, мускулы, зубы, все мое юное тело, и оставила лишь полную отчаяния душу, да и ту скоро похитит.
Да, она изгрызла меня, подлая. Долго, незаметно, ежесекундно, беспощадно разрушала она все мое существо. И теперь, за что бы я ни принялся, я чувствую, что умираю. Каждый шаг приближает меня к ней, каждое мое движение, каждый вздох помогают ей делать свое гнусное дело. Дышать, пить, есть, спать, трудиться, мечтать — все это значит умирать. Жить, наконец, — тоже значит умирать!
О, вы все это еще узнаете! Если бы вы подумали об этом хотя бы четверть часа, вы бы ее увидели.
Чего вы ждете? Любви? Еще несколько поцелуев — и вы уже утратите способность наслаждаться.
Еще чего? Денег? Зачем? Чтобы покупать женщин? Велика радость! Чтобы объедаться, жиреть и ночи напролет кричать от подагрической боли?
Еще чего? Славы? На что она, если для вас уже не существует любовь?
Ну так чего же? В конечном счете все равно — смерть.
Я вижу ее теперь так близко, что часто мне хочется протянуть руку и оттолкнуть ее. Она устилает землю и наполняет собой пространство. Я нахожу ее всюду. Букашки, раздавленные посреди дороги, сухие листья, седой волос в бороде друга — все ранит мне сердце и кричит: «Вот она!»
Она отравляет мне все, над чем я тружусь, все, что я вижу, все, что я пью или ем, все, что я так люблю: лунный свет, восход солнца, необозримое море, полноводные реки и воздух летних вечеров, которым, кажется, никогда не надышишься вволю!
Он запыхался и оттого шел медленно, размышляя вслух и почти не думая о своем спутнике.
— И никто оттуда не возвращается, никто… — продолжал он. — Можно сохранить формы, в которые были отлиты статуи, слепки, точно воспроизводящие тот или иной предмет, но моему телу, моему лицу, моим мыслям, моим желаниям уже не воскреснуть. А между тем народятся миллионы, миллиарды существ, у которых на нескольких квадратных сантиметрах будут так же расположены нос, глаза, лоб, щеки, рот, и душа у них будет такая же, как и у меня, но я–то уж не вернусь, и они ничего не возьмут от меня, все эти бесчисленные создания, бесчисленные и такие разные, совершенно разные, несмотря на их почти полное сходство.
За что ухватиться? Кому излить свою скорбь? Во что нам верить?
Религии — все до одной — нелепы: их мораль рассчитана на детей, их обещания эгоистичны и чудовищно глупы.
Одна лишь смерть несомненна.
Он остановился и, взяв Дюруа за отвороты пальто, медленно заговорил:
— Думайте об этом, молодой человек, думайте дни, месяцы, годы, и вы по–иному станете смотреть на жизнь. Постарайтесь освободиться от всего, что вас держит в тисках, сделайте над собой нечеловеческое усилие и еще при жизни отрешитесь от своей плоти, от своих интересов, мыслей, отгородитесь от всего человечества, загляните в глубь вещей — и вы поймете, как мало значат споры романтиков с натуралистами и дискуссии о бюджете.
Он быстрым шагом пошел вперед.
— Но в то же время вы ощутите и весь ужас безнадежности. Вы будете отчаянно биться, погружаясь в пучину сомнений. Вы будете кричать во всю мочь: «Помогите!» — и никто не отзовется. Вы будете протягивать руки, будете молить о помощи, о любви, об утешении, о спасении — и никто не придет к вам.
Почему мы так страдаем? Очевидно, потому, что мы рождаемся на свет, чтобы жить не столько для души, сколько для тела. Но мы обладаем способностью мыслить, и наш крепнущий разум не желает мириться с косностью бытия.
Взгляните на простых обывателей: пока их не постигнет несчастье, они довольны своей судьбой, ибо мировая скорбь им несвойственна. Животные тоже не знают ее.
Он снова остановился и, подумав несколько секунд, тоном смирившегося и усталого человека сказал:
— Я погибшее существо. У меня нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, ни бога.
После некоторого молчания он прибавил:
— У меня есть только рифма.
И, подняв глаза к небу, откуда струился матовый свет полной луны, продекламировал:
И в небе я ищу разгадку жизни темной,
Под бледною луной бродя в ночи бездомной.
Они молча перешли мост Согласия, миновали Бурбонский дворец.
— Женитесь, мой друг, — снова заговорил Норбер де Варен, — вы себе не представляете, что значит быть одному в мои годы. Одиночество наводит на меня теперь невыносимую тоску. Когда я сижу вечером дома и греюсь у камина, мне начинает казаться, что я один в целом свете, что я до ужаса одинок и в то же время окружен какими–то смутно ощутимыми опасностями, чем–то таинственным и страшным. Перегородка, отделяющая меня от моего неведомого соседа, создает между нами такое же расстояние, как от меня до звезд, на которые я гляжу в окно. И меня охватывает лихорадка, лихорадка отчаяния и страха, меня пугает безмолвие стен. Сколько грусти в этом глубоком молчании комнаты, где ты живешь один! Не только твое тело, но и душу окутывает тишина, и, чуть скрипнет стул, ты уже весь дрожишь, ибо каждый звук в этом мрачном жилище кажется неожиданным.
Немного помолчав, он прибавил:
— Хорошо все–таки, когда на старости лет у тебя есть дети!
Они прошли половину Бургундской улицы. Остановившись перед высоким домом, поэт позвонил.
— Забудьте, молодой человек, всю эту старческую воркотню и живите сообразно с возрастом. Прощайте! — пожав своему спутнику руку, сказал он и скрылся в темном подъезде.
Дюруа с тяжелым сердцем двинулся дальше. У него было такое чувство, точно он заглянул в яму, наполненную костями мертвецов, — яму, в которую он тоже непременно когда–нибудь свалится.
— Черт побери! — пробормотал он. — Воображаю, как приятно бывать у него. Нет уж, я бы не сел в первый ряд, когда он производит смотр своим мыслям, слуга покорный!
Но тут ему пришлось пропустить надушенную даму, вышедшую из кареты и направлявшуюся к себе домой; в воздухе повеяло ирисом и вербеной, и Дюруа с наслаждением вдохнул этот запах. Легкие жадно вбирали его, радостно забилось сердце. Он подумал о том, что завтра увидит г–жу де Марель, и при одном воспоминании о ней по его телу прошла горячая волна.
Все улыбалось ему, жизнь была к нему благосклонна. Как хорошо, когда надежды сбываются!
Заснул он, чувствуя себя наверху блаженства, и встал рано, чтобы перед свиданием пройтись по аллее Булонского леса.
Ветер переменил направление, за ночь погода сделалась мягче, солнце светило, точно в апреле, стояла теплынь. Любители Булонского леса, все как один, вышли на зов ласкового, ясного неба.
Дюруа шел медленно, упиваясь свежим и сочным, как весенняя зелень, воздухом. Миновав Триумфальную арку, он пошел по широкой аллее, вдоль дороги, предназначенной для верховой езды. Он смотрел на богатых светских людей, мужчин и женщин, ехавших кто галопом, кто рысью, и если и завидовал им сейчас, то чуть–чуть. Профессия репортера сделала из него что–то вроде адрес–календаря знаменитостей и энциклопедии парижских скандалов, и он знал почти всех этих господ по фамилии, знал, в какую сумму исчисляется их состояние, знал закулисную сторону их жизни.
Мимо него проезжали стройные амазонки в темных суконных костюмах, обтягивавших фигуру, и было в них что–то высокомерное, неприступное, свойственное многим женщинам, когда они сидят на лошади. А Дюруа тем временем развлекался: вполголоса, точно псаломщик в церкви, называл имена, титулы и чины их настоящих или приписываемых им любовников; при этом один ряд имен: «Барон де Танкле, князь де ла Тур–Энгеран…» — порой сменялся другим: «Уроженки острова Лесбос: Луиза Мишо из Водевиля, Роза Маркетен из Оперы».
Эта игра казалась ему очень забавной: он словно убеждался воочию, что под чопорной внешностью скрывается исконная, глубоко укоренившаяся человеческая низость, и это его утешало, радовало, воодушевляло.
— Лицемеры! — громко сказал он и принялся искать глазами тех, о ком ходили самые темные слухи.
Среди всадников оказалось немало таких, о ком поговаривали, что они ловко передергивают карту, — как бы то ни было, игорные дома являлись для них неистощимым, единственным и, вне всякого сомнения, подозрительным источником дохода.
Иные, пользовавшиеся самой широкой известностью, жили исключительно на средства жен, и это знали все; иные — на средства любовниц, как уверяли люди осведомленные. Многие из них платили свои долги (привычка похвальная), но никто не мог бы сказать, где они доставали для этого деньги (тайна весьма сомнительная). Перед глазами Дюруа мелькали денежные тузы, чье сказочное обогащение началось с кражи и которых тем не менее пускали даже в лучшие дома; были тут и столь уважаемые лица, что при встрече с ними мелкие буржуа снимали шляпу, хотя ни для кого из тех, кто имел возможность наблюдать свет с изнанки, не составляло тайны, что они беззастенчиво обворовывают крупнейшие государственные предприятия.
Высокомерный вид, надменно сжатые губы, а также нахальное выражение лица являлись отличительными особенностями всех этих господ: и тех, кто носил бакенбарды, и тех, кто носил только усы.
Дюруа посмеивался.
— Экий сброд! — повторял он. — Шайка жуликов, шайка мошенников!
Но вот пронеслась красивая открытая низенькая коляска, запряженная двумя белыми лошадками с развевающимися гривами и хвостами; лошадьми правила молодая миниатюрная белокурая женщина, известная куртизанка, сзади помещались два грума. Дюруа остановился, — ему хотелось поклониться ей, хотелось аплодировать этой выскочке, бойко торговавшей любовью и с такой дерзостью выставлявшей на погляденье в час, когда все эти лицемерные аристократы выезжают на прогулку, кричащую роскошь, которую она заработала под одеялом. Быть может, он смутно сознавал, что между ним и ею есть нечто общее, что в ее натуре заложено нечто родственное ему, что они люди одной породы, одного душевного строя и что он достигнет своей цели столь же смелыми приемами.
Назад он шел медленно, с чувством глубокого удовлетворения, и все же явился к своей прежней любовнице несколько раньше условленного часа.
Выйдя к нему, она протянула губы с таким видом, точно между ними ничего не произошло; на несколько секунд она даже забыла благоразумную осторожность, обыкновенно удерживавшую ее от бурных проявлений страсти у себя дома.
— Ты знаешь, милый, какая досада? — сказала она, целуя закрученные кончики его усов. — Я надеялась провести с тобой чудесный медовый месяц, а тут, как снег на голову, свалился муж: ему дали отпуск. Но я не могу целых полтора месяца не видеть тебя, особенно после нашей легкой размолвки, и вот как я вышла из положения: я ему уже говорила о тебе, — в понедельник ты придешь к нам обедать, и я вас познакомлю.
Дюруа колебался: он был слегка озадачен, ему еще не приходилось бывать в гостях у человека, с женой которого он состоял в связи. Он со страхом думал о том, что его может выдать легкое смущение, взгляд, любой пустяк.
— Нет, — пробормотал он, — я предпочитаю не знакомиться с твоим мужем.
Наивно глядя на него широко раскрытыми от удивления глазами, она продолжала настаивать:
— Но отчего же? Что за вздор! Это так часто бывает! Честное слово, я думала, что ты умнее.
Это его задело.
— Ну хорошо, я приду обедать в понедельник.
— А чтобы это выглядело вполне прилично, я позову Форестье, — прибавила г–жа де Марель. — Хотя, должна сознаться, не любительница я принимать у себя гостей.
До самого понедельника Дюруа не помышлял о предстоящей встрече. Но когда он поднимался по лестнице к г–же де Марель, им овладело непонятное беспокойство: не то чтобы ему была отвратительна мысль, что ему придется пожать руку ее супругу, пить его вино, есть его хлеб, — нет, он просто боялся, боялся неизвестно чего.
Его провели в гостиную, и там ему, как всегда, пришлось ждать. Потом отворилась дверь, и высокий седобородый мужчина с орденом на груди, безукоризненно одетый и важный, подойдя к нему, изысканно вежливо произнес:
— Очень рад познакомиться с вами, сударь, жена мне много о вас рассказывала.
Стараясь придать своему лицу самое дружелюбное выражение, Дюруа шагнул навстречу хозяину и нарочито крепко пожал ему руку. Но как только они уселись, язык у Дюруа прилип к гортани.
— Давно вы пишете в газетах? — подкинув в камин полено, осведомился г–н де Марель.
— Всего несколько месяцев, — ответил Дюруа.
— Вот как. Быстро же вы сделали карьеру!
— Да, довольно быстро.
И он принялся болтать о том, о сем, почти не вдумываясь в то, что говорил, пользуясь теми общими фразами, к которым прибегают люди, встречающиеся впервые. Он уже успокоился, положение казалось ему теперь забавным. Почтенные седины и серьезная физиономия г–на де Марель смешили Дюруа, и, глядя на него, он думал: «Я наставил тебе рога, старина, я наставил тебе рога». Мало–помалу им овладело чувство постыдного внутреннего удовлетворения, он переживал бурную упоительную радость — радость непойманного вора. Ему внезапно захотелось войти к этому человеку в дружбу, вкрасться к нему в доверие, выведать все его секреты.
Неожиданно вошла г–жа де Марель и, бросив на них лукавый и непроницаемый взгляд, подошла к Дюруа. При муже он не осмелился поцеловать ей руку, как это делал всегда.
Она была весела и спокойна; чувствовалось, что в силу своей врожденной и откровенной беспринципности эта видавшая виды женщина считает состоявшуюся встречу вполне естественной и обыкновенной. Вошла Лорина и с необычной для нее застенчивостью подставила Жоржу лобик, — присутствие отца, видимо, стесняло ее.
— Отчего же ты не назвала его сегодня Милым другом? — спросила мать.
Девочка покраснела так, как будто по отношению к ней совершили величайшую бестактность, сказали про нее что–то такое, что нельзя было говорить, выдали заветную и несколько предосудительную тайну ее сердца.
Явились Форестье; все пришли в ужас от того, как выглядит Шарль. За последнюю неделю он страшно осунулся, побледнел; кашлял он не переставая. Он объявил, что в следующий четверг по настоянию врача едет с женой в Канн.
Сидели они недолго.
— По–моему, его дело плохо, — покачав головой, заметил Дюруа. — Не жилец он на этом свете.
— Да, конченый человек, — равнодушно подтвердила г–жа де Марель. — А женился он на редкость удачно.
— Много ему помогает жена? — спросил Дюруа.
— Вернее сказать, она делает за него все. Она в курсе всех его дел, всех знает, хотя можно подумать, что она ни с кем не видится. Добивается всего, чего ни захочет, в любое время и любыми средствами. О, таких тонких и ловких интриганок поискать! Настоящее сокровище для того, кто желает преуспеть.
— Разумеется, она не замедлит выйти замуж вторично? — осведомился Дюруа.
— Да, — ответила г–жа де Марель. — Я не удивлюсь, если у нее и сейчас уже есть кто–нибудь на примете… какой–нибудь депутат… разве только… он не пожелает… потому что… потому что… тут могут возникнуть серьезные препятствия… морального характера… Впрочем, я ничего не знаю. Довольно об этом.
— Вечно ты чего–то не договариваешь, не люблю я этой манеры, — проворчал г–н де Марель; в тоне его слышалось вялое раздражение. — Никогда не нужно вмешиваться в чужие дела. Надо предоставить людям поступать, как им подсказывает совесть. Этому правилу должны бы следовать все.
Дюруа ушел взволнованный: он уже смутно предугадывал какие–то новые возможности.
На другой день он отправился с визитом к Форестье; в доме у них заканчивались приготовления к отъезду. Шарль, лежа на диване, преувеличенно тяжело дышал.
— Мне надо было уехать месяц назад, — твердил он.
Хотя обо всем уже было переговорено с Вальтером, тем не менее он дал Дюруа ряд деловых указаний.
Уходя, Жорж крепко пожал руку своему приятелю.
— Ну, старик, до скорого свидания!
Госпожа Форестье пошла проводить его.
— Вы не забыли наш уговор? — с живостью обратился он к ней. — Ведь мы друзья и союзники, не так ли? А потому, если я вам зачем–нибудь понадоблюсь, — не стесняйтесь. Телеграмма, письмо — и я к вашим услугам.
— Спасибо, я не забуду, — прошептала она.
Взгляд ее говорил то же самое, но только еще нежнее и проникновеннее.
На лестнице Дюруа встретил медленно поднимавшегося де Водрека, которого он уже как–то видел у г–жи Форестье. Граф имел печальный вид, — быть может, ему было грустно оттого, что она уезжает?
Желая выказать перед ним свой светский лоск, журналист поспешил поклониться.
Де Водрек ответил учтивым, но несколько высокомерным поклоном.
В четверг вечером Форестье уехали.
Назад: Глава IV
Дальше: Глава VII