Глава 11. Совсем одна
Смерть Вершкова не огорчила Ангелину Германовну, она ее испугала: если уж таких людоедов истребляют, то что же с ней могут сделать?! Смерть дочери, известной всему свету под дурацким псевдонимом Ляля Фенькина, привела Ангелину Шмель в отчаяние, почти убила! Женщина вновь и вновь представляла себе гибель своего единственного ребенка и чувствовала, что это она сама каждый раз мучительно страдает и умирает.
Во что же вляпалась ее маленькая дуреха? Ну чего ей еще не хватало? Слава, деньги, муж — авторитет, отец — законник, что еще надо? Ну кто, кто мог поднять руку на певицу? Она ведь не мафиози, не злодейка; ну покалывалась, и Ангелина знала это, и не единожды выговаривала доченьке, и к врачам ее таскала, — да что там врачи, от этой беды еще никого не избавили!
Конечно, ее девочка была нервной, — а какой ей быть, когда родной отец из тюрем не вылезал, а если домой возвращался, то устраивал форменные Содом и Гоморру: и Ангелине все вещи из ревности на куски рвал, и баб водил! Сколько лет с ним жила, столько лет пребывала в сплошном кошмаре, прямо как с революционером каким! То дома обыск, то засада, а что за звезда его вела: только бы побольше награбить да людям зла причинить! А ты-то, Ангелина Батьковна, чем лучше? Тебя, поди, тоже не одна сотня людей проклинает. Ну конечно, а для себя-то ты вся из себя паинька. Да и все так, не печалься!
А как Лазарь взбесился, когда Ангелина созналась ему в своем лесбиянстве! А она, дура, думала, что это его успокоит, — он-то ее к мужикам ревновал, а к бабам какие могут быть вопросы?
— Да это в зоне не зазорно, где бабы мужиков по пять лет не чуют! А на воле-то с какой напасти?! — Вершок багровел, начинал заикаться, а его татуированные переломанные пальцы сжимались в костистые кулаки. — Брось, Ангел! Слышь, брось эти шутки! Врешь ведь все?! Не зли меня!
А она и не врала! Вот ведь парадокс! Можно человеку любую клюкву навесить — он ее как правду воспримет, а доверь ты ему истинное событие, душу ему открой — нет, скажет, такого никогда не происходило и произойти не может! Да почему же?! Все ведь может быть! На то мы и люди! Мы на все в этой жизни способны! (Да и в той, загробной, тоже, наверное, кое-кто ухитряется темных дел натворить!) Это, кстати, и половой жизни касается, — уж на какие грехи не способны в этой сфере самые, казалось бы, благонадежные персоны. Да уж она-то знает, будьте вежливы, не кривите лицо! Она своих девочек-мальчиков таким благообразным особам высылала, что, действительно, о ком рассказать — так не поверят! А лучше, пожалуй, и не рассказывать — так это, на всякий случай, чтобы хотя бы до пенсии дотянуть, если ненароком сейчас, заодно со всей родней, не пришлепнут.
А что, Лазарь сам, что ли, мужиков в зоне не долбил? «То-то и оно, товарищ авторитет! И у супруги твоей бывшей похожий же опыт имеется. Только она, в отличие от тебя, никого ни к чему не принуждала. Да, представь себе, все происходило добровольно и даже при обоюдном удовлетворении». Не случайно же она взяла шефство над девичьей колонией и не случайно забирала оттуда девчонок под свою персональную ответственность. А уж они-то ее доброту ценили и все ее вложения сполна отрабатывали! Она ведь их не только сама ласкала, она их еще и по вызовам отправляла, а клиенты от ее зэчек просто разум теряли! И она этих господ очень даже хорошо понимает, потому что и сама сколько раз была на грани помешательства после усыпанной оргазмами, как небо звездами, бессонной ночи, когда, в преддверии рассвета, чувствуешь, что все твое существо превратилось в оргазм и это, кажется, будет вечно. В такие часы ей почему-то очень хочется умереть. Подобные мрачные желания возникают, наверное, из-за того, что думаешь, будто это самая счастливая ночь в твоей жизни. Счастливая и греховная, потому что для Ангелины это всегда рядом, — она ведь не дура и не безбожница и великолепно отдает себе отчет в том, что спать с девочкой — грех, да вот не ведает, как ей от этого греха избавиться. А иногда, прости господи, даже думает: надо ли избавляться, ведь это так приятно?
Сколько раз Ангелина зарекалась не тратить больше времени на рассуждения о причинах и последствиях своей однополой страсти! Сколько раз женщина клялась самой себе не вспоминать об этих уродах, больше всего на свете как раз и гордящихся своим врожденным уродством — отвратительным отростком, произрастающим, словно огурец, из их промежности! Чтоб они его себе в задницу затолкнули да так и ходили всю жизнь! Зачем только Господь Бог создал этих самцов?! Как бы хорошо и спокойно бабы жили на земле без этих чудовищ! А как она сама, наивная и доверчивая, когда-то мечтала познать близость с кем-нибудь из парней! И надо вспомнить, не раз добивалась удачи. Но все-таки девки пересилили. Ну вот, она опять тревожит эту тяжелую тему и нарушает установленное собой табу, возвращаясь к тому дню, когда Зинка повела ее подсматривать за мальчишками из их отряда, которые беззаботно мылись в бане…
Обычно их водили мыться два раза за смену. Баня стояла на служебной территории лагеря, куда в обычное время отдыхающим вступать запрещалось. Это сейчас детлашня куда угодно ворвется без всякого чувства вины и ответственности, а в пору ее однопартийного детства на это могли решиться только самые отпетые, кому взрослые сулили в ближайшем будущем спецшколу и даже колонию.
Тогда их отряд был дежурным, и это давало право пройти на служебную территорию, где жили работники лагеря и стояли всякие малоизвестные им строения. Подопечная сказала, что уже не раз залезала с девчонками на чердак, откуда можно было «сечь» за парнями.
В том возрасте, а было ей лет двенадцать, Ангелина действительно очень интересовалась тем, «самым главным», что отличает мужчину от женщины. Она знала, что это «главное» есть у ее отца, она даже несколько раз заставала его абсолютно голым и восприняла то лишнее, что росло у него внизу живота, каким-то болезненным наростом. Однажды Ангелина с изумлением запечатлела, как у пьяного отца из его воспаленного нароста била упругая, похожая на латунную проволоку струя. Она ни разу не говорила об увиденном ни с матерью, ни с подругами, а пыталась укрепить свои знания за счет листания учебников для старших классов и анатомического атласа, который хранился у них дома на застекленной полке.
— Иди за мной, только очень тихо и осторожно, — скомандовала Зинка и взяла Ангелину за руку. Они двинулись по чердаку к столбику света, восставшему где-то на краю помещения. — Мальчишки говорят, что это они проковыряли, чтобы за нами подсматривать.
Когда они оказались над источником мутного света, Зинка осторожно опустилась на колени, оттопырила зад и сунула лицо чуть ли не в уголь, которым был засыпан чердачный пол. Шмель стояла в полумраке и высматривала на потолке дырочки, через которые пробивался дневной свет. Они лучились, как звезды в ночном небе.
Зинка оторвала свое лицо от бреши в полу и заговорщицки посмотрела снизу на подругу. Шмель опустилась на корточки и заняла место для подглядывания. Внизу клубился плотный пар, а сквозь него угадывались мальчишеские тела. Иногда облака рассеивались, и тогда парней было видно целиком: они мылили свои совершенно голые, загорелые тела с белой полоской на бедрах, болтали и смеялись. Ангелине казалось, что она попала в сказку: ей было интересно и тревожно, — а вдруг сейчас кто-нибудь застукает их здесь, на чердаке, и каким тогда позорным скандалом все это может завершиться?
Сквозь дыру обозревалась только часть бани, где мылись четверо мальчишек. Среди них Шмель узнала Стаса Весового и ухмыльнулась про себя, отметив, что из всех парней у него самый маленький «стручок», как она называла те штучки, которые болтались у парней под животами.
Насмотревшись, Ангелина уступила место подруге, которая припала к дыре, словно изнуренный жаждой странник к долгожданному роднику. Ангелина подумала, не закончить ли ей сеанс, как вдруг Подопечная нащупала ее ногу и нервно сжала лодыжку своей теплой и влажной рукой. Это движение означало, наверное, сигнал к началу подглядывания, но Шмель мгновенно ощутила совершенно новое, сладостное чувство, — ее словно ударило молнией удовольствия, она чуть не потеряла сознание и чуть не закричала. «Что же ты натворила, Зинка? Зиночка!» — едва не спросила пошатнувшаяся Ангелина.
Словно во сне, девочка заняла свое место над дырой и увидела, что вместо их малолеток в поле зрения попал вожатый первого, самого старшего отряда, который в этом году уже закончил школу. Вожатые обычно помогали мыться пионерам. Так было и у девчонок, когда сисястая вожатая, не снимая купальника, наблюдала за их мытьем. Когда воспитанники, которых уже ждал в раздевалке воспитатель или физрук, выходили из мойки, имел право раздеться и помыться вожатый.
Этот черноволосый парень, наверное, недавно начал мыться, потому что еще только намыливал длинную мочалку с петлями на концах. Признаться, Ангелине даже не верилось, что она видит все это наяву: вот он положил мочалку на табуретку, а сам лег на деревянный топчан, словно специально давая подробно разглядеть ту часть тела, которая больше всего интересовала затаившихся девчонок.
Шмель сразу заметила, что у этого парня вместо стручка форменная сарделька, да и под ней не тот грецкий орех, что у их сверстников, а целый мяч от большого тенниса. Но как здорово ей только что было, когда Зинка взяла ее за ногу, и что сделать, чтобы это повторилось? Сознаться во всем подруге? Попросить еще раз попробовать? Да нет же, стыдно, — засмеют! Опозорят! И она тогда никому ничего не сказала. Вот дура! Чего было бояться-то? Да Зинка бы наверняка ей ни в чем не отказала и сама бы еще попробовала, что это такое — оргазм у ученицы средних классов.
Конечно, нынче другие времена и другой расклад. Тот же Витька Сучетоков ей сколько раз рассказывал, как строго охраняются права сексменьшинств на Западе: попробуй только тронь! Сама она не может этого утверждать, потому что не знакома по этой теме ни с одним документом, но Носорог хвастался, что если там кого-нибудь обзовут за его ориентацию или просто не пойдут навстречу его намерениям (да-да, Витька утверждал именно это!), то за такое попрание прав человека нарушитель может и под штраф попасть, и даже в тюрьму залететь. Вот это демократия! А у нас? Скажи кому, что ты лесбиянка или гомик, — с говном сожрут! Причем в первую очередь не натуралы, нет, — свои! Вот это-то и обидно! Вот поэтому-то все отсюда и линяют, что людям не позволяют быть самими собой. Живи и лицемерь! А она устала, смертельно устала от лицемерия!
Сколько лет она вынуждена скрывать свою однополую страсть? Она уверена в том, что никогда не стала бы такой подлой и жестокой, если бы с самого начала, с момента своей первой любви, смогла объявить об этом чувстве всему белому свету! А ведь это действительно было прекрасное чувство! Ей казалось, что она была способна на очень большую жертву ради своей любимой. Но Шмель не решилась даже намекнуть о том, отчего так разрывалось ее сердце при виде той, чья тень или следы были для нее желанны и святы.
Пожалуй, она и позже была способна на бескорыстное, самоотверженное чувство. Она ведь так много и увлеченно мечтала о настоящей, прочной семье с одной из тех девушек, которые особенно теребили ее фантазию. Она даже мечтала забеременеть от одной евреечки, но та так никогда и не узнает не только безумного желания Ангелины, но даже ее божественного имени. Так распорядилась судьба!
А сколько лет своей жизни она провела в банях, где, борясь с подкатившим обмороком, поглощала глазами фигуры девчонок, ничего, наверное, не подозревающих о бесстыдном соглядатайстве! Превозмогая озноб, она слизывала нежнейшим языком с их распаренных тел каждую каплю, в своей воспаленной фантазии гладила драгоценные вишенки их чувствительных сосков, касалась обезумевшими пальцами волшебного пушистого треугольника. Она хотела их всех! Она имела их всех!
Сколько веков она пролежала на пляже, когда ее глаза пылали откровенным безумием, губы блуждали в затопившем разум желании, а руки не подчинялись разуму и готовы были опасно подвести Ангелину, набросившись на одну из оплавившихся на солнце особ женского пола!
Сколько тысячелетий она провела в засаде в собственной постели, выжидая удачного момента, чтобы хотя бы прикоснуться к столь желанному ей телу любимой, которой могла стать встреченная в толпе, увиденная из окна, в транспорте, на работе, да где угодно, потому что Шмель уже целую вечность бережно хранила заветный образ своей госпожи и рабыни, своей жены и мужа, ребенка и родителя, дерева и рыбы, стены и даже табачного дыма, — она угадывала его повсюду, куда бы ни кинула ее судьба, даже в роддоме, где Ангелина мучилась родами своей ненаглядной, злодейски растерзанной извергами дочурки.
Даже здесь, в этой грязной больнице,
Я узнала средь боли тебя!
Что ты ищешь, летая, как птица?
Что ты хочешь, меня не любя?
Действительно, даже в этом убогом роддоме она в полубессознательном состоянии умудрилась влюбиться в несовершеннолетнюю цыганку, родившую своему черноглазому господину отменного малыша.
Да, она искала и находила повсюду!
Вспоминая свои романы и анализируя прошедшую жизнь, Ангелина неизменно приходила к тому, что влечение к девчонкам развивалось в ней не столько в силу некоей изначальной установки, а в основном благодаря эгоизму и равнодушию мужчин, с которыми ей удалось встретиться. Конечно, если бы судьба сложилась иначе и она познакомилась с тем, кто, подобно малолетней Зинке, смог одним пожатием руки доставить ей неописуемую радость, она бы, наверное, помчалась за этим волшебником на край света! Но вот, все вышло иначе, а теперь она осталась в полном смысле у разбитого корыта, потеряв единственного ей родного, близкого, дорогого человека, которого ей уже никем и никогда не заменить, — она потеряла дочь.
Шмель зарыдала, опустилась на диван, повалилась на кожаную поверхность, на которой столько раз забавлялась со своими воспитанницами. Тот же Сучок говорил ей, что для них (него, нее и им подобных) не бывает в жизни ни настоящего горя, ни настоящего счастья.
— Мы — ненастоящие люди, мы — неправильные. Да, Ангел, я это понимаю, но что я могу с собой поделать, как себя изменить? Знаешь, мне даже кажется, да нет, я уверен: привяжи меня к столбу, а передо мной сожги всех моих родных и близких — я не откажусь от своей страсти, это как пожизненный приговор.
Но что же ей теперь-то делать? Самой повеситься или ждать, когда ее через мясорубку пропустят? Надо взять себя в руки и позвонить Кумиру — сейчас им необходимо сплотиться и победить своих врагов. Да, она все равно хочет жить! Она еще не старуха, и ей еще, может быть, отпущено тридцать, а то и сорок законных лет, — куда же спешить? Люди теряют в жизни и большее, и ничего — живут и радуются каждому дню. Не сразу, конечно, но краски жизни должны вернуться, надо только оставаться сильной и не допускать глупостей. Прежде всего надо позвонить Игорю и договориться о встрече. И, конечно, Рамизу, причем ему, наверное, даже в первую очередь.
Ангелина сняла трубку и набрала знакомый ей мобильный номер. Она успела еще подумать о том, что, кроме кошмара с дочерью и нависшей над ней угрозой, ожидаются очень серьезные разборки у Кумирова и в его предвыборной борьбе, и в тяжбе на заводе имени Немо. Вот как все сразу навалилось! Недаром же люди говорят: пришла беда — отворяй ворота!
— Але! — раздалось в трубке.
— Здравствуй, Рамиз, — грустно произнесла Шмель. — Это Ангелина.
— Я узнал, — с участием отозвался капитан милиции. — Прими мои искренние соболезнования в связи с гибелью дочери и Лазаря. Даже не знаю, что тебе сказать… Держись, если сможешь. Хочешь, я заеду?
— Да, нам надо встретиться. Лучше троим. Вместе с Игорем. Ты ему сможешь позвонить и с ним договориться? Мне это сейчас трудно. Я даже не знаю…
Ангелина отвела в сторону руку и зарыдала. Она пыталась взять себя в руки. Чтобы хотя бы закончить разговор, но это никак не получалось. Наконец женщина закусила до крови нижнюю губу и в тот момент, когда рыдания прекратились, поднесла ко рту трубку:
— Извини меня, не сдержалась. Давай, может быть, на вечер? Хочешь, ночью? Мне сейчас все равно. Но лучше сегодня. Ты, наверное, сам понимаешь?
— Конечно, понимаю. Ты поставь на ответчик, я тебе позвоню, как только освобожусь, ладно? — Рамиз говорил громко, почти кричал, возможно, он считал, что сейчас у Шмель расстроены все чувства, даже слух. — А с Игорем я сам договорюсь, нет проблем. Ты лучше прими что-нибудь и ляг.
— Да, наверное, я так и сделаю. Спасибо. Жду тебя.
Ангелина положила трубку, потянулась к сервировочному столику, взяла бутылку красного вина и вновь наполнила бокал. Это был уже не первый заход, но она не чувствовала никакого охмеления, которое было ей сейчас так желанно. Может быть, отравиться? Нет, она должна быть сильнее! Хватит метаться! Хочешь — плачь, рыдай, ползи на стену, но знай меру: ты — Ангелина Шмель! И никогда не забывай этого! Допей эту красноту и ложись, может быть, заснешь…