Глава тридцать четвертая
Пак
Я не собираюсь тащить Дав на пляж в воскресенье после службы в церкви. Все и каждый после мессы отправятся туда со своими кабилл-ушти, и я надеюсь, что как раз в это время у меня будет неплохая возможность разузнать кое-какие подробности о самих соревнованиях и о моих соперниках. А Дав я приведу на пляж вечером, наверное, после того, как она целый день будет жевать дорогое сено и привыкнет к мысли о том, что может бежать быстро.
Я оставляю Финна и Гэйба дома одних. Гэйб пришел вместе с нами на службу в церкви, хотя постоянно посматривал на часы и сбежал посередине мессы, что заставило отца Мунихэма посмотреть сначала на него, а потом на нас с Финном. Проповеди отца Мунихэма не слишком мучительны, однако все равно предполагается, что в течение них ты должен страдать. Если у тебя затекли ноги, ты по-прежнему сидишь неподвижно. Если выпитый перед мессой чай заставляет тебя мечтать о туалете вместо богоявления, ты поневоле дергаешься и жмешься, но терпишь. Если ты — Брайан Кэррол и тебе пришлось всю ночь рыбачить, ты вынужден запрокидывать голову, чтобы не так уж невозможно было держать глаза открытыми.
В любом случае ты не должен вставать и уходить. А Гэйб встал и ушел. А чуть погодя и Бич Грэттон сделал то же самое. И если бы Томми Фальк вообще потрудился явиться в церковь, он наверняка тоже сбежал бы, я уверена.
Я думаю о том, что мне просто необходимо пойти на исповедь, и не только из-за одолевающих меня даже во время мессы нехороших мыслях о брате. Мне немножко не по себе от того, что если я погибну в ближайшие несколько часов, то могу отправиться прямиком в ад, — но, увы, я должна заняться делом до того, как начнется прилив и все наездники исчезнут с пляжа.
Ну, как бы там ни было, когда я смотрю на них с утеса над песчаной полосой берега, кажется, что все они далеко-далеко от меня. И хотя мне не захотелось бы скакать по этим каменистым, продуваемым ветром вершинам, я ничего не имею против того, чтобы здесь посидеть. Я сбрасываю со спины мешок с затолканным туда шерстяным одеялом и устраиваюсь на надежной площадке рядом с краем обрыва, откуда отлично видно проходящую внизу тренировку. Плотно закутываюсь в одеяло, делаю глоток чая из термоса и принимаюсь за одно из ноябрьских пирожных. Я утром разогрела целых три штуки в духовке, вместе с несколькими камнями, и теперь камни, удерживая тепло, обеспечивают пирожным и вкус, и температуру. И я чувствую себя вполне добродетельной и сообразительной, когда достаю тетрадку, карандаш и секундомер, который раздобыл для меня Финн. Если я просижу здесь достаточно долго, лошади наверняка раскроют передо мной свои тайны. Я хочу знать, с какой скоростью они проходят дистанцию, а потом намерена добиться от Дав такого же времени. Если я буду знать, в чем состоят трудности бегов, возможно, сумею лучше подготовиться к ним.
Я сижу на площадке уже около десяти минут, когда краем глаза замечаю какое-то движение. Кто-то усаживается в нескольких шагах от меня, подогнув одну ногу и опершись о нее рукой.
— Значит, ты решила разгадать тайну победы, да, Кэт Конноли?
Я узнаю этот голос, даже не повернув головы, и мое сердце тут же громко бухает… и вроде бы собирается проделать это еще раз, но как-то странно замирает.
— Я же говорила — зови меня Пак.
Шон Кендрик больше ничего не говорит, но и не поднимается с места. Я пытаюсь угадать, о чем он думает, пока мы сидим здесь, наблюдая за лошадьми далеко внизу. Сверху все выглядит совсем по-другому: как будто тренировка идет упорядоченно, тихо, целенаправленно, это совсем не похоже на тот хаос, который я видела, находясь вблизи. Даже когда две лошади поднимаются на дыбы, чтобы сцепиться друг с другом, а их наездники стараются растащить своих скакунов, звуки приглушены расстоянием и ветром и все выглядит вполне безобидно. Игрушечные солдатики.
Я наблюдаю за Яном Прайвитом и его серой Пендой, они мчатся галопом вдоль воды. Я включаю секундомер и делаю заметку на листке.
— Он будет скакать гораздо быстрее, — сообщает Шон Кендрик. — Потом. Он сейчас не хочет слишком давить на коня.
Я не знаю, то ли он считает меня настолько глупой, что мне может прийти в голову записывать бессмысленное время, то ли сообщает мне то, что я не могу узнать другим способом. Поэтому просто молча продолжаю водить карандашом по бумаге, записывая цифры. Мне хочется узнать у Кендрика, почему он вступился за меня прошлой ночью, но мама всегда твердила мне, что слишком невежливо напрашиваться на комплименты, а такой вопрос как раз это бы и подразумевал. Потому я и не спрашиваю, хотя любопытство гложет меня.
Мы еще некоторое время сидим молча, и штормовой ветер забирается под мое одеяло и в шапку и ворошит листы тетради. Я сую руку в свой мешок, достаю одно из драгоценных ноябрьских пирожных — еще теплое — и предлагаю его Шону.
Он берет пирожное и далее не благодарит. Но благодарность каким-то непонятным образом подразумевается и ощущается. Я не понимаю, как это удается Шону, потому что я не смотрю на него и не вижу его лица, когда он берет угощение.
Взглянув на берег, он говорит:
— Видишь вон ту черную кобылу? Та, на которой Фальк. Она очень возбуждена, ей хочется за кем-нибудь гнаться. На месте Фалька я бы вел ее сразу за лидером, чтобы у нее был мотив. Учти это потом.
Я хмурюсь, всматриваясь в пляж, пытаясь увидеть то же, что и Шон Кендрик. На песке — мешанина, имитирующая бега, лошади несутся укороченным галопом. Я нахожу взглядом Томми и его черную кобылу и некоторое время наблюдаю за ними. Кобыла довольно тонконога для кабилл-ушти, и при этом ее голова слегка покачивается, когда левое заднее копыто касается земли.
— И еще, — говорю я, поскольку должна же и я что-то сказать, — она немного прихрамывает на левую заднюю.
— Вроде на правую? — бормочет Шон Кендрик, но тут же поправляет себя: — Да, на левую, ты права.
И я чувствую себя довольной, хотя он всего лишь согласился с тем, что я и без него знаю.
Теперь я уже расхрабрилась достаточно, чтобы задать вопрос.
— А ты почему не скачешь там?
Спрашивая, я смотрю на него, изучаю его острый профиль. Глаза Кендрика мечутся взад-вперед, следя за движением внизу, но в остальном он совершенно неподвижен.
— Бега — это нечто большее, чем вот такая суета.
— А что ты там высматриваешь?
И снова следует чрезвычайно длинная пауза между вопросом и его ответом, и я уже решаю, что он вообще не собирается отвечать, а потом думаю, что, может быть, только подумала о том, чтобы спросить, но вслух ничего не произнесла, наконец прикидываю, не могла ли я его чем-то оскорбить, только мне никак не припомнить в точности свои слова, чтобы наверняка оценить их.
Наконец Шон Кендрик говорит:
— Я хочу знать, кто боится воды. Я хочу знать, кто в состоянии скакать по прямой. Я хочу знать, кто разорвет Корра в клочья, как только догонит его. Я хочу знать, кто не в состоянии удержать своих лошадей. Я хочу знать, как им нравится бежать. Я хочу знать, кто хромает на левую заднюю ногу. Я хочу знать, насколько избит песок в этом году. Мне нужно еще до начала бегов знать, чего ждать от них в этот раз.
— Далеко внизу кричит пегая кобыла, достаточно громко, так что мы слышим ее даже отсюда, с утеса. Я просто поверить не могу, что ночью сожалела об упущенном шансе. И прослеживаю за взглядом Шона.
— И, — говорю я, — ты думаешь, что за той пегой кобылой нужен глаз да глаз.
— И ты тоже должна за ней присматривать.
И тут же пегая кобыла бросается вперед, несется вдоль линии яростного прибоя. Она резко заворачивает к морю и сразу с такой же скоростью возвращается обратно. Она настолько быстра, что доходит до конца дистанции прежде, чем я успеваю посмотреть на секундомер.
— Твой брат собирается уехать на материк, — говорит Шон Кендрик.
Я надолго задерживаю дыхание, но наконец говорю:
— Да, сразу после бегов.
Нет смысла делать вид, что это какой-то секрет; все давно уже об этом знают. И Шон слышал, как я говорила об этом с Грэттоном в грузовике.
— Но ты с ним не едешь.
Я чуть не брякаю: «Он меня не зовет», но успеваю сообразить, что дело совсем не в этом. Я не еду с ним потому, что здесь мой дом, а в других местах дома нет.
— Нет. Не еду.
— И почему же?
Его вопрос приводит меня в бешенство.
Я резко бросаю:
— Да почему это все считают, что обязательно нужно уехать? А тебя кто-нибудь спрашивает, Шон Кендрик, почему ты остаешься здесь?
— Спрашивают.
— И почему же?
— Из-за неба, и песка, и моря, и Корра.
Ответ звучит просто восхитительно, я застигнута врасплох. Мне и в голову не приходило, что мы ведем серьезный разговор, иначе я бы хорошенько подумала, прежде чем отвечать Шону. И еще я удивлена тем, что в список причин он включил своего жеребца.
Я пытаюсь понять, слышат ли люди, когда я говорю о Дав, о том, как я ее люблю? Люблю так же, как любит Корра Шон Кендрик, я ведь услышала нежность в его голосе. Мне трудно представить, что можно любить такое чудовище, водяную лошадь, как бы ни была она прекрасна. Я вспоминаю слова старика в мясной лавке о том, что Шон Кендрик одной ногой стоит на суше, а другой — в море. Может, и в самом деле нужно стоять одной ногой в море, чтобы увидеть в водяной лошади что-то, кроме жажды крови.
— Наверное, дело в желаниях, — говорю я наконец, подумав немного. — Туристы как будто постоянно чего-то хотят. А на Тисби неважно, чего ты хочешь, важно просто выжить.
Сказав это, я опасаюсь, не решит ли он после моих слов, что мне не хватает целеустремленности или честолюбия. Наверное, в сравнении с ним самим действительно можно так предположить. Может, я не сумела точно выразить свою мысль, и не представляю, что он может сказать на это.
А Шон Кендрик ничего не говорит. Он наблюдает за лошадьми, суетящимися и толкающимися внизу под нами. Наконец, не глядя на меня, он сообщает:
— Они все равно постараются не допустить тебя на пляж. Ночью ничего не кончилось.
— Но почему? Я не понимаю.
— Если бега — это способ показать себя другим, доказать что-то, то люди, с которыми ты соревнуешься, так же важны, как лошадь, на которой ты скачешь.
Его взгляд не отрывается от пегой кобылы.
— Но не похоже, чтобы они были важны для тебя.
Шон резко поднимается на ноги и стоит теперь рядом со мной. Я смотрю на его грязные ботинки. «Теперь я точно его оскорбила», — думаю я. Но он продолжает:
— Мне никогда не было дела до других людей, Кэт Конноли. Пак Конноли.
Я наконец поднимаю голову и смотрю на него. Одеяло падает с моих плеч, и завязки шапки ослабели под порывами ветра. Я не могу понять выражения его лица, поскольку он щурится. Я спрашиваю:
— И что теперь?
Кендрик поднимает воротник куртки. Он не улыбается, но и не так хмур, как обычно.
— Спасибо за пирожное.
И тут же он уходит широким шагом, оставляя меня с тетрадкой и карандашом, прижатым к бумаге. У меня такое ощущение, как будто я узнала что-то важное о предстоящих бегах, но представления не имею, как это сформулировать и записать.