Книга: Мартин Фьерро
Назад: Песнь одиннадцатая
Дальше: Песнь тринадцатая

Песнь двенадцатая

Старший сын Мартина Фьерро

 

ТЮРЬМА

 

Каково,- как говорится,-
дерево, таков и плод;
только пусть честной народ
мне простит, коль оплошаю:
до отца, и сам я знаю,
сын вовек не досягнет.

 

Сызмала у нас - ни крова,
чтоб от бури нам укрыться,
ни куска, чтоб прокормиться,
ни огня, чтоб отогреться,
ни рубашки, чтоб одеться,
и ни пончо, чтоб накрыться!

 

Счастлив, кто в родном дому
рос обласканный и сытый,
в теплом гнездышке укрытый
ото всех житейских бед.
Худо тем, кто с малых лет -
без опоры, без защиты.

 

Коль судьба тебя невзлюбит,
только подставляй бока,-
длинная у ней рука.
Что ни сделаешь - все к худу,
гонят, гонят отовсюду,
как паршивого телка.

 

Словно зверь, одним ты занят:
ищешь ты еду и кров;
всякий пнуть тебя готов,
как какого-нибудь гада,
нет в сиротской жизни лада,
ты - гитара без колков.

 

Ни родителей, ни дома,
ни одной души родной,
ты сам-друг с твоей тоской,
что грызет тебя и точит;
раз ты сирота,- кто хочет,
может помыкать тобой.

 

Каждый рад поиздеваться:
кто со зла намнет бока,
кто "для смеху" даст пинка,
кто "шутя" хлыстом ошпарит...
А никто ведь не подарит
и дырявого мешка.

 

Если и наймут на службу,
то не жди для сироты
жалости и доброты.
Денег дать, одежду? Нет уж!
Так, швырнут иной раз ветошь
для прикрытья наготы.

 

Кое-как своим трудом
добывал я пропитанье.
Голод, нищета, скитанья -
вот удел мой с малых лет;
взрослым стал - для новых бед,
новые узнал страданья.

 

В этой школе брал уроки
и не год я и не два.
Слушайте мои слова -
столько мною пережито!
Жизнь пригубивши едва,
горестей хлебнул досыта.

 

Ежели грехи какие
числились когда за мной,-
темнота тому виной.
Время шло. Я вроде начал
жить сытней - в тот год батрачил
па эстансии одной.

 

Но бедняк всегда в ответе
перед теми, кто силен.
Как-то был убит пеон
у соседнего сеньора.
Розыск быстро шел и споро:
тут же я был обвинен.

 

Люди добрые, легко ли
вынести подобный срам?
Стыдно, думаю, и вам
слушать про дела такие.
Был причислен без вины я
к душегубам и ворам.

 

И еще двоих схватили.
Как решить - кто виноват?
Но судья у нас был хват,
нас обмерил острым взглядом:
"Что ж, с разбойниками рядом
сам спаситель был распят.

 

Всех троих,- нам объявил он,-
в окружной отправлю суд".
Приговор и впрямь был крут,
правда, мы еще вначале
ничегошеньки не знали
о мытарствах, что нас ждут.

 

В "окружном" для вновь прибывших
пышный был готов прием:
зарешеченный проем
в толстой стенке каземата.
Звался он "острог" когда-то,
"Исправительный" стал "дом".

 

"Исправительный"? За что ж
получило это зданье
новое теперь названье?
Уж назвали б "Горький дом",
потому что в доме том
вдоволь горя и страданья.

 

Что ж, креол, терпи, свыкайся,
коль не повезло тебе,
покорись своей судьбе;
гринго - тот уж исхитрится,
он убьет и притворится,
будто был он не в себе.

 

Потянулся день за днем
в этой каменной могиле,-
заперли, да и забыли.
Коль снаружи не толкнут,-
поспешать не станет суд.
Дело спит под слоем пыли.

 

Посидишь вот так, без срока,
словно бы живой мертвец,
и отчаешься вконец.
Если даже был ты прежде
забубённый удалец,-
скажешь тут прости надежде.

 

Строгости сильнее там,
где закон составлен скверно.
Наш закон писала, верно,
душегубская рука:
будь вина и впрямь тяжка,-
наказанье непомерно.

 

Тут согнешься,- хоть герой ты,
хоть отъявленный злодей,
слыша только звон ключей,
видя лишь тюремных стражей,
что бесчувственнее даже
камня камеры твоей.

 

Тяжелей всех наказаний
наказанье тишиной,-
впору биться головой
в стены каменные эти;
все один ты - иль на свете
нет другой души живой?

 

Будь ты молодцом бывалым,
будь бесстрашным драчуном,
а, попавши в этот дом,
долго там не похрабришься,
сникнешь, коли потомишься
с совестью своей вдвоем.

 

Нет быков в коррале этом,
там встречаешь лишь ягнят,
все трясутся и молчат,
в страхе навостряя уши.
Гнет в дугу людские души
беспощадный каземат.

 

Может статься, что не зря
я про жизнь свою кривую
добрым людям повествую:
обошла коль вас беда,
так не вредно иногда
про беду узнать чужую.

 

Матери! Своих сынов
вы вскормили для того ли?
Иль для каторжной неволи
вы рожали их на свет?
Знайте же, что доли нет
горше арестантской доли.

 

Женщины, мужьям скажите:
для живых страшней всего
этот дом, где все мертво.
Адову там терпят муку,
одному внимая звуку -
стуку сердца своего.

 

Нет там солнца - день не светел,
ночь без звезд вдвойне темна;
и какая бы вина
впрямь не числилась за вами,
там вы горькими слезами
смоете свой грех сполна.

 

Слышишь в тишине тюремной
только стук в своей груди
(всем вам бог не приведи
жить неделями без слова):
и в чистилище, поди,
нет безмолвия такого.

 

Счет ведя часам унылым,
нескончаемым часам,
ты отягощаешь сам
это тягостное бремя;
там отсчитывают время
лишь по вздохам да слезам.

 

Будь ты храбрым, будь ты сильным,-
не за месяц, так за год
тишина тебя проймет.
Если вдруг шаги услышишь,-
притаишься и не дышишь:
может, смерть к тебе идет?

 

Мучится душа, и что-то
новое родится в ней:
ты о жизни о своей
думать больше начинаешь,
сам себе ты обещаешь,
коль отпустят,- жить честней.

 

Вспоминаешь все былое,
близких вспоминаешь, мать...
Это надобно понять:
будь беспамятным ты сроду,
там, утративши свободу,
выучишься вспоминать.

 

Кто с рожденья своего
вольным был, как ветер в поле,
тот не свыкнется с неволей,
жить не сможет под замком.
Не умел я нипочем
притерпеться к этой боли.

 

И порой (ведь в тесной клетке
все страшней день ото дня)
вырывался у меня
громкий стон: "Кабы дождаться,-
сесть бы снова на коня,
в пампу снова бы умчаться!"

 

Но за крик наденут цепи!
Карцер тоже есть в тюрьме:
настоишься в полной тьме,
скован с балкою железной.
"Забуянил, друг любезный?
Да в своем ли ты уме?"

 

Сколько есть печалей в мире,-
арестанту все близки.
Скорбь берет его в тиски,
сердце рвет ему на части:
не встречается злосчастье
без своей сестры - тоски.

 

Хоть умойся ты слезами,
а не сладишь с этой злой,
с этой въедливой тоской.
В одиночестве коснея,
видишь ты еще яснее,
как ты обделен судьбой.

 

Не проникнет из-за степ
ни единый звук утешный.
Парень и взаправду грешный,
потерявший страх и стыд,
как попал в тот ад кромешный,-
стонет, плачет и молчит.

 

Лезешь на стену сперва,
сердцу впору бы разбиться!..
Но берет свое темница:
гнев сменяется тоской...
Может, я б нашел покой,
если бы умел молиться.

 

Знал бы хоть одну молитву,-
к богу бы вознес мольбу.
В этом каменном гробу
всеми ты забыт, ты - лишний,
не услышит и всевышний,
как ты ропщешь на судьбу.

 

Месяца два-три всего лишь
в заключенье посидел,
а уже я поседел,
вся моя иссякла сила.
И уж так мне горько было,
что молиться не умел.

 

Я от ярости сначала
был как бешеный - точь-в-точь!
Скоро стало мне невмочь,-
крепко въелась в грудь тоска мне,
и кропил немые камни
я слезами день и ночь.

 

Хоть нечасто, к арестантам
(ради праздничного дня)
допускается родня.
Горше я страдал в дни эти:
близкой не было на свете
ни души ведь у меня.

 

Господи, благослови
тех тюремщиков, в ком малость
милосердия осталось!
Но почти что нет таких:
строго взыскивают с них,
коль они проявят жалость.

 

Маешься и днем и ночью
в той могильной тишине
сам с собой наедине,
а заснешь на час короткий,-
лишь засовы да решетки
видятся тебе во сне.
......

 

Разговаривать - нельзя,
петь - нельзя (ведь узник в пенье
мог бы черпать утешенье),
мате и в помине нет
и (вот зверство-то!) запрет
там строжайший на куренье.

 

Эти правила придумал
не законник, а элодей!
Любо им терзать людей
и смотреть на их страданья.
Но всего там тяжелей
это вечное молчанье.

 

И с тюремною решеткой
ты поговорить бы рад,-
вспомнить, как слова звучат,
только не забудь при этом,
что слова тут под запретом,
а строптивых не щадят.

 

Все молчишь, молчишь, и - глядь!
тварью стал ты бессловесной;
человека ж, как известно,
отличает от зверей
речь,- по милости своей
дал нам речь отец небесный.

 

Но тебя лишают речи,
если ты попал в тюрьму.
Кто ответит - почему?
Коль от бога нам дар слова,
то карать нас так сурово -
только богу одному.

 

Изо всех даров господних
(хоть, в невежестве своем,
я с немногими знаком,
но их все ценю и славлю)
речь на первом месте ставлю,
дружбу ставлю на втором.

 

Знаю, пишется закон,
чтоб злодеям неповадно
было зло творить,- ну, ладно!
Но закон не в меру строг,
если то, что дал нам бог,
отнимает беспощадно.

 

В одиночестве тоскуя,
одурев от тишины,
виноват иль без вины
(а невинным вдвое хуже),
удивляешься - кому же
эти строгости нужны?

 

Будь с тобой товарищ,- мог бы
в нем поддержку ты найти.
Коль один ты взаперти,-
мыслишь днями и ночами:
"Кроме как вперед ногами,
на свободу не уйти!"

 

В книжках для себя нашел бы
утешенье грамотей,
ну, а я, по простоте,
утешеньем жил единым:
был Христос господним сыном,
а страдал ведь на кресте.
И слова простые эти
освещали мне мое
беспросветное житье,
хоть и было нелегко мне.
О чужих страданьях помня,
легче сносишь ты свое.
......

 

Пусть же западет вам в души
этот горький мой рассказ.
И не то чтобы у нас
зверем был начальник главный, -
он служака был исправный,
честно выполнял приказ.

 

И тюремщики не злые,-
все равнялись по нему;
все же угодить в тюрьму,
если бы святыми даже
были тамошние стражи,
не желаю никому.

 

О своих страданьях тяжких
я тут рассказал, как мог,
и других предостерег.
Если, сохрани вас боже,
не запомните урок,
вам страдать придется тоже.

 

Берегитесь, чтоб тюремных
не видать вовек ворот.
А для этого вперед
надо смирно жить и честно:
береженого, известно,
и господь убережет.

 

Люди добрые, простите,
коли сделалось грустней
вам от повести моей.
Тем, кто, хоть на срок короткий,
видел мир из-за решетки,
век не позабыть о ней.

 

Назад: Песнь одиннадцатая
Дальше: Песнь тринадцатая