Глава 8
«Вот я и дома», — подумал Шетцинг и испугался собственных мыслей. Какой же это дом? Это полевой аэродром штурмовой авиации — ангары с самолетами, сборные домики для пилотов и обслуживающего персонала, несколько сараев-складов. Месторасположение было на редкость удобным, поэтому отдельных взлетно-посадочных полос аэродром не имел, он сам представлял собой одно большое летное поле, на котором можно было взлетать и садиться в любом направлении.
Линия фронта уже несколько месяцев держалась без изменений, поэтому летчики забыли про палатки и временные пристанища, ныне люди были удобно расквартированы. Рудольф доложился командиру, оставил скудный багаж в своем домике, достав лишь подаренный Рихтгофеном кубок. Теперь небольшой сосуд стоял строго посередине стола, неярко, но внушительно сверкая полированными боками.
Теперь следовало проверить самолет.
По пути ему встречались новые коллеги по штурвалу. В недавно сформированной эскадрилье люди еще плохо знали друг друга, общались преувеличенно вежливо и слегка настороженно. Это было нехорошо: в воздухе уже явственно запахло порохом новых сражений, и несработанная часть рисковала большими потерями. Впрочем, с мрачным юмором подумал Рудольф, они в любом случае будут большими…
Здоровенный сарай, гордо именуемый «ангаром», с трудом вмещал огромный «боевик», иначе еще именуемый «штурмовиком». Самолет Шетцинга мирно стоял, прикрытый брезентовым полотнищем. Соседний аэроплан команда суетливых, поминающих гром и бурю техников выкатывала на свет божий, чтобы пристрелять вооружение. На AEG этот рядовой в общем-то процесс принимал увлекательную и даже захватывающую форму — разумеется, для стороннего наблюдателя. G.IVK нес помимо пары привычных пулеметов парабеллум две двухсантиметровых пушки — одна курсовая, в носовой части, для стрельбы вперед-вниз, другая позади, в вырезе кабины, для стрельбы назад-вниз. Из-за такого необычного расположения вооружения, чтобы пристрелять пушки, самолет приходилось закатывать на специальный станок, поочередно приподнимая то нос, то тыльную часть. Многие пилоты просто пренебрегали процедурой, надеясь на удачу и зоркий глаз, но Шетцинг предпочитал не играть с судьбой.
Рудольф сдержанно поздоровался со своими летнабом-бомбардиром и стрелком, договорился, что следующим в очереди на станок будет его самолет.
Он подошел к AEG вплотную, с машины уже сняли покрывало, открыв кабину. Шетцинг положил руку на броневые листы, прикрывавшие кабину, провел ладонью, чувствуя попеременно то гладкий металл, то бугры граненых шляпок.
Нет, он никак не мог ощутить этот аэроплан своим… искренне старался, но не мог. В свое время легкий «Голубь» принял молодого летчика легко и свободно, вознося в небо, как на ангельских крыльях. Так же просто было и с истребителем, но нынешний тяжелый и громоздкий «боевик» словно взирал на своего пилота исподлобья, с угрюмым недоверием. Прежние машины Шетцинга были похожи на Пегасов — быстрые, стремительные. Ширококрылый двухмоторный штурмовик больше напоминал матерого свирепого кабана — угловатый, массивный, обвешанный плитами брони на болтах.
Самолет и летчик определенно не нравились друг другу.
— Рудольф?
Шетцинг обернулся.
Будучи слегка расстроен, летчик пару мгновений не мог признать знакомое лицо. Ранее обладатель добродушного прищура, чуть оттопыренных ушей, высокого гладкого лба и короткого, словно усеченного подбородка всегда был на ногах, всегда в движении. Теперь он сидел в инвалидном кресле из тонких никелированных трубок, накрыв ноги пледом, как какой-нибудь англичанин у камина.
— Вот… — Манфред Рихтгофен развел руками. — Теперь катаюсь…
Лучики морщинок разбежались от уголков глаз человека в коляске, и только теперь, узрев неповторимую улыбку, знакомую множеству людей лично и по газетным фотографиям, Шетцинг окончательно узнал товарища и наставника.
— Черт возьми, Манфред, как я рад тебя видеть! — искренне воскликнул он, шагнув к тому и крепко сжимая его плечи в дружеском объятии. — Я слышал… Слышал…
— Знаю, рассказывают разное, — понимающе сказал Рихтгофен. — Если ты не торопишься, давай, пройдемся.
Рудольф оглянулся на пару из экипажа, те дружно замахали руками. Действительно, любую работу можно отложить, если с тобой хочет поговорить легенда во плоти, сам Красный Барон, небесный ужас Антанты.
Они двигались по тропинке, проложенной по периметру аэродрома, ровной, мощенной красным кирпичом. Поначалу собеседники никак не могли приноровиться друг к другу, Рихтгофену было сложно катиться быстро по неровной поверхности, а Шетцинг то и дело забывался и переходил на привычный стремительный шаг. Но через минуту-другую они нашли приемлемый темп и мирно проследовали по красной тропе — один шагом, другой легко проворачивая колеса длинными изящными пальцами.
— Я рад тебя видеть, — повторил Рудольф, на этот раз уже спокойнее, не так порывисто, но с прежней искренностью. — Как раз сегодня смотрел на твой кубок, вспоминал… Говорили, что твои дела совсем плохи?..
— Не так уж плохи, не так уж, — ответил Рихтгофен. — Это… — Он хлопнул ладонью по подлокотнику своей коляски. — …Временно, трещины в бедренных костях, зарастает трудно. Но пройдет через пару недель, по крайней мере так обещают в госпитале. В общем, я достаточно легко отделался, бывает хуже. Даже буду ходить на своих собственных ногах, не пристукивая деревяшками.
Шетцинг подумал, не спросить ли у друга относительно его возвращения к полетам. Пока он обдумывал формулировку, над головами прожужжал мотор очередного «Фоккера». Самолет рисовал в синем небе идеально ровную окружность, заходя на посадку. Шетцинг перехватил взгляд, устремленный Рихтгофеном на крылатую машину, и в этом взгляде было столько боли и отчаяния, что Рудольф прикусил язык.
— Да, — произнес Барон, безошибочно истолковав молчание шагающего спутника. — Я жив, не очень изувечен, но летать больше не буду. В самолет — только пассажиром.
— Плохо… — отозвался Рудольф, не зная, что еще можно сказать и нужно ли вообще что-то говорить.
— Да уж, нехорошо, — эхом отозвался Рихтгофен. — Давай постоим, крутить эту мельницу иногда становится тяжеловато.
Он остановился, встряхнул руками, словно стряхивая с пальцев невидимые капли. Недолго думая, Шетцинг присел прямо на траву, высоко поддернув брюки. Вокруг было много зелени, светило солнце, пели цикады или еще какие-то сверчки — он не разбирался в насекомых. После череды нескончаемых дождливых дней, наконец-то на Лотарингию снизошла хорошая погода. Пахло скошенной травой, хотя никакого ухоженного газона поблизости не наблюдалось. Травой и самую малость — бензином, легкий ветерок дул от них к ангарам, отгоняя технические запахи.
— Хорошо, — искренне сказал Шетцинг и немного испугался — как истолкует его замечание искалеченный спутник?
— Хорошо, — так же искренне повторил Рихтгофен. — Мне не хватало травы и неба. Полетов, конечно, больше, но в госпитале очень быстро забываешь, что такие вещи вообще есть на свете… Кстати, — неожиданно сменил он тему разговора, — пока тебя не было, наши «друзья» по ту сторону фронта придумали новую забаву — «воздушную торпеду». Слышал?
— Краем уха, ничего точного. Ты видел?
— Конечно, вчера, своими глазами. Задумка простая и изящная, этого не отнять. Похоже на маленький аэроплан без экипажа. Фюзеляж и съемные крылья из папье-маше, фанеры и картона, небольшой двигатель из алюминия и чугуна, немного простой механики и аэролаг на стойке. Как он запускается — непонятно, но эта штука летит на определенной высоте, пока лаг отсчитывает обороты. Как накрутит установленное — крыло сбрасывается, и сам снаряд пикирует на цель, как бомба. Все вместе весит килограммов триста. Вероятно, дешевый.
— Чудно придумано, — удивился Шетцинг, как бывалый летчик, он сразу прикинул примерную точность такого чудо-оружия и фыркнул от сдерживаемого смеха. — Какая боевая нагрузка?
— Килограммов пятьдесят. Янки зовут его «Жук».
— Хорошее название, — одобрил Шетцинг. — Что же, наверное, у янки много денег, если они могут так бросать их на ветер.
— Не скажи, — очень серьезно возразил Рихтгофен. — На днях такой вот «жучок» грохнулся у соседей из ягдштаффеля, ничего не разрушил, но они решили, что начался обстрел сверхтяжелыми, и рванули на улицу, роняя кальсоны.
— Грозное оружие! — подытожил Шетцинг, уже не сдерживая искренний смех.
Тихое умиротворение развеяла громкая очередь, донесшаяся от ангаров, — штурмовик все-таки вкатили на станок, задрав угловатую «морду», и пушка отстреляла первый короб, целясь в мерный щит из фанеры. Даже с такого расстояния было видно, что в щит попали от силы два-три снаряда, Шетцинг представил, как все это будет выглядеть в бою, и ему стало грустно.
— К вопросу о пушках… — невпопад произнес Рихтгофен, хмуря брови и думая о чем-то своем. — Да, об оружии…
Шетцинг изобразил внимание, но собеседник продолжал думать, глядя куда-то вдаль невидящим взором.
— Собственно, я к тебе по делу, — вдруг промолвил Барон. — Хотел сказать пару слов без посторонних ушей, но опасаюсь, что ты поймешь их неверно…
— Специально ко мне? — спросил Шетцинг.
— Ну, не совсем… Но и для этого тоже…
Рихтгофен явно намеревался сказать что-то значимое, очень важное, но словно боялся еще невысказанных слов. Он то открывал рот и склонялся вперед, то резко откидывался на спинку кресла, хмурясь и мрачно сдвинув брови.
— Рудольф, — решился он наконец. — Не усердствуй.
— Что? — не понял Шетцинг.
— Рудольф, — повторил Рихтгофен, — не усердствуй в вылетах.
Последнее слово утонуло в грохоте новой очереди, Шетцинг поначалу подумал, что ослышался, неправильно понял сказанное.
— В вылетах? — переспросил он.
— Да, — решительно подтвердил Рихтгофен, теперь, когда Рубикон был перейден, раненый летчик заговорил быстро и четко, без сомнений и раздумий. — Скоро начнется очень жаркое дело. Так вот, не проявляй лишнего усердия. Это будет трудно, тем более что ты сам выбрал себе самый опасный угол, я не успел раньше. Но постарайся.
Шетцинг резко выпрямился, вытянув ноги. Этого не могло быть, это было невозможно, скорее солнце взойдет с запада, а британцы подарят свою империю немцам, чем Красный Барон покажет себя трусом. И тем более посоветует стать трусом другому солдату. Манфред Рихтгофен, лучший летчик мира, победитель множества схваток, человек, которому все равно, сколько перед ним противников — десять или десять тысяч. Тот, кто вселяет ужас в сердца врагов и священный восторг в сердца друзей.
И этот великий, несгибаемый человек только что предложил своему боевому товарищу и брату «не усердствовать»…
— Манфред… Что ты говоришь, — растерянно пробормотал Шетцинг, не зная, что делать и как реагировать. — Ты ведь… но как ты можешь?
— Могу, — с мрачной иронией усмехнулся Барон. — Могу, Рудольф. Я был таким же, как ты, — горяч, страстен, безрассуден. А теперь я изменился. В сказках герой всегда переживает три испытания, вот и у меня была своя троица. В прошлом апреле меня подбили, пришлось садиться на нейтральной полосе, в разгар боя. Рудольф, друг мой, ты когда-нибудь видел бой на земле? Не сверху, а изнутри.
— Нет, — Шетцинг отвечал, как автомат, речь Рихтгофена доносилась до него как сквозь вату. Он даже помотал головой, словно надеясь вытрясти из ушей негодные слова.
— Мы как-то привыкли смотреть на все свысока. Красивые стремительные самолеты, поединки крылатых рыцарей, романтика… И если смерть, то быстрая и яркая, у всех на виду. Но снизу все выглядит совсем по-другому, — Рихтгофен резко склонился вперед, вонзив в Шетцинга немигающий взгляд. — Я уже успел забыть, каково это, забыл настоящую войну. Рудольф, ту, что мы не знаем, не хотим знать. Я увидел ад, так мне тогда показалось… Хотя я ошибся.
— Нет… — Сознание Шетцинга понемногу впускало в себя понимание невероятного катаклизма, понимание того, что его друг и учитель оказался трусом, но это понимание прокрадывалось частями, понемногу, слишком уж страшным оно было, для того чтобы быть воспринятым сразу. — Этого не может быть…
Рудольф скрестил взгляд с Бароном и ужаснулся. Они были одногодками, хотя Шетцинг всегда воспринимал Манфреда как, безусловно, старшего, не по возрасту, но по опыту и лидерству. Сейчас же он смотрел в глаза глубокого старика, мутные стеклянные шарики, лишенные выражения.
— Затем я стал обращать внимание, как мало становится наших самолетов и как прибавляется врагов, — продолжал этот старик с непроницаемым обсидиановым взглядом. — Мы привыкли чувствовать себя лучшими, мы привыкли думать, что врагов всегда больше, но мы всегда лучше. Но раз за разом я возвращался один. Я приносил победы, много побед, но мои учителя и друзья оставались там, на поле боя, обгоревшими трупами. И это было мое второе испытание. Я увидел, что все наши подвиги бессильны против толпы, что давит нас в небе. А затем… Затем я сам едва не стал тем самым трупом. Три пули, ушитая печень, разбитые ноги, и все в одно мгновение…
Вновь прогремела пушка. Не считая этого звука, все кругом дышало миром и покоем. Поодаль прошли два пехотных офицера, оба отдали честь своим авиационным коллегам. Прочертил небо еще один самолет, тренировочный — ослепительно-красный «ящик», слишком медленный для теперешних боев. Рихтгофен запнулся и проводил его взглядом, кусая губы. Наверное, Барону вспомнились времена, когда его вызывающе окрашенный триплан гонял врагов, как метлой, заставляя бежать без боя целые эскадрильи.
— Я бы скорее умер, чем сказал это тебе пару месяцев назад, — промолвил наконец он. — Но эти месяцы я провел в госпитале. Как и почему выжил — не знаю до сих пор. Там я увидел настоящий ад, не придуманный, а тот, что есть на самом деле. Преисподняя, Рудольф, это не смешные черти с котлами и вилами. Это когда бинты делаются из бумаги, а раненые по ночам дерутся из-за лекарств с черного рынка, потому что всех лечат одинаково — карболкой и разведенной солью. Ведь ничего другого нет, давно нет. Можно сказать, это была третья соломинка…
Шетцинг сорвал соломинку, прикусил ее, глядя в небо.
— И что теперь? — жестко спросил он, справившись с волнением, по крайней мере, внешне. Теперь Рудольф был непроницаемо сдержан, только подрагивающие крылья носа выдавали бурю, терзавшую его душу.
— Я говорю тебе как летчик летчику, дружище, время рыцарства давно прошло. И время нашей славы прошло. Не лезь на рожон и сохрани себя для семьи, для матери…
— Не поминай ее, — резко оборвал его Шетцинг. — Ты много говорил, теперь скажу я.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— Я бы тоже скорее умер, чем сказал это пару месяцев назад, но приходится. Приходится сказать, что Манфред Рихтгофен, мой друг, — трус. Да, трус! — бросил оскорбление Шетцинг, видя, как искажается лицо Барона. — Я никому не скажу об этом, но я теперь знаю, и ты знаешь, что ты — трус! Но меня ты трусом не сделаешь, я помню, что такое долг, честь и храбрость солдата!
Резким движением Рихтгофен наклонился, почти перевалился через подлокотник каталки, железной хваткой зацепил Шетцинга за воротник и притянул к себе.
— Когда ты будешь падать в разбитом самолете, — сказал, почти прошипел он прямо в лицо ошеломленному Рудольфу. — Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость и что такое смелость. Только тогда!
Он ослабил хватку, и Шетцинг сбросил руку Барона.
— Может быть, такой день и наступит, — чеканя каждое слово, сказал Рудольф. — Но я не превращусь в тебя, не стану таким же… Я не потеряю себя.
Он зашагал обратно, к своему самолету, не чувствуя под собой ног. Рудольф не оглядывался, высоко задрав подбородок, он надеялся, что никто не видит навернувшихся на глаза слез. Шетцинг чувствовал себя так, словно кто-то вырезал ему частицу сердца.
— Посмотрим, — сказал ему в спину Рихтгофен, судорожно склонив голову, стискивая пальцами ободья колес. — Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь.