Валерий Поволяев
Бросок на Прагу (сборник)
Бросок на Прагу
Эльба, несмотря на изящное женское имя, оказалась рекой норовистой, широкой, с пенными волнами, внезапно возникающими на беспокойной свинцовой поверхности воды и также внезапно пропадавшими. Тревожная это была река.
По воде плыли разбитые снарядные ящики, какие-то тряпки, мебель, обрубки деревьев, иногда возникал раздувшийся серый труп, поднявшийся со дна, с раскинутыми крестом руками и широко открытым ртом, потом исчезал.
Капитан Горшков сидел за чугунной тумбой трансформатора и рассматривал в бинокль противоположную сторону длинного прочного моста, переброшенного через реку. Пролеты моста были закопчены, кое-где светились дыры, но сам мост, странное дело, был цел. По нему стреляли все кому не лень, долбили орудиями и минометами, с воздуха накрывали таким ковром, что дым поднимался до неба, кругом все делалось черно, но мосту везло – он оставался цел. Будто заговорен был.
Было тихо. Где-то в стороне некоторое время потрескивали автоматные очереди, словно рвалась старая истлевшая ткань, но потом и они умолкли. Слышно было лишь, как шуршит в траве, на асфальте, в ветках обугленных деревьев мелкий частый дождь – ну словно бы мыши бегают, никак не угомонятся. Совсем рядом носятся грызуны, пытаются раздобыть себе еды, но их не видно…
Нет их. Горшков сунул бинокль под плащ-палатку, расстегнул карман гимнастерки и изнанкой клапана протер забусенные дождем линзы. Тихо было на противоположном берегу Эльбы.
Сквозь скошенную наволочь дождя едва различимо просматривались силуэты домов, наполовину вырубленный снарядами парк, полуразбитая, со стесанным верхом кирха. Что еще? Больше ничего не было видно.
Сидевший рядом с капитаном сержант Коняхин, уютно скрывшийся под плащ-палаткой, будто под колоколом, целиком наружу выступал только нос, еще были видны глаза и губы, также наблюдал за противоположным берегом. Наблюдал молча. Как в разведке. Да покуривал немецкую офицерскую сигаретку, изъятую из полевой сумки убитого гауптмана.
Бинокля у старшего сержанта не было. Да и не нужен он был ему – глаза у Коняхина были острее кошачьих, он видел даже то, чего капитан не видел в бинокль.
В частности, Коняхин засек, как на том берегу к реке спустился пацаненок в куцем мундирчике, с брезентовым ведром, поспешно зачерпнул воды и, поддерживая ведро под дно рукой, тут же ввинтился в какую-то щель: был человек, и не стало его. Явно пацаненок этот из гитлерюгенда, юный фаустпатронщик, которому жизни собственной не жалко, он готов бросить ее, как смятую тряпку, под ноги любимому фюреру – и фюрер возьмет ее, даже не поморщится, в знак благодарности.
«Надо засечь это место, – невольно подумал Коняхин, – если прикажут пойти на ту строну, то проверим этот клоповник. Вдруг он доверху набит фаустпатронщиками? Пара гранат – и клопов не будет».
Тихо-то как! Непривычно тихо, даже озноб по коже ползет, а уши рвет электрический звон. Коняхин с сожалением глянул на догоревшую офицерскую сигарету, которую он тщательно оберегал от дождевой пыли – слишком уж быстро превращается в пепел, небось бумага каким-нибудь порохом пропитана, – сунул ее под подошву сапога.
Дождь продолжал барабанить по капюшону плащ-палатки, плотно натянутому на голову, по спине, вгонял в сон. Коняхин прикрыл зевок кулаком и потряс головой.
Капитан тем временем снова приник к биноклю – продолжал изучать противоположную часть моста и задымленный дождем берег.
Минут через десять ему показалось, что под ногами дрогнула земля, капитан оторвал от глаз бинокль и, настороженно вытянув голову, прислушался к пространству. Было по-прежнему тихо, хотя напряжение, висевшее в воздухе, несмотря на мелкий весенний дождь и тишину, не сулившую ничего худого, не исчезало.
– Иван, – позвал капитан Коняхина, – слышишь чего-нибудь?
– Ничего, кроме звука дождя.
– Земля под ногами не дрожала? Случайно не засек?
– Не засек. – Коняхин мотнул головой.
– Значит, приблазнилось, – успокоенно произнес капитан, стер с лица дождевую морось. – Так в конце войны, ко дню победы, глядишь, перед глазами и чертики будут вертеться.
– Пройдет, товарищ капитан, – отрешенно проговорил Коняхин, зевнул, – с кем не бывает… Со всеми такое бывает. И со мною было.
– Ладно, тезка, – Горшков вновь приник к биноклю, – поехали дальше…
Поехали так поехали. Да-а, Эльба оказалась, вопреки ожиданиям, рекой могучей – такой же, как и Волга где-нибудь в районе Саратова… Нет, Волга все-таки пошире, пополнее будет даже в самую худую жаркую пору, а Эльба кажется такой большой из-за весеннего тепла, наступившего в Германии, тающий снег сволок в воду все, что было лишнего на земле, набил реку всяким мусором, и поволоклось все это куда-то к морю, или куда там впадает Эльба?.. Надо посмотреть по карте, куда она впадает, в море или в какую-нибудь другую реку.
На противоположном берегу вновь показался пацаненок в форме, с прежним брезентовым ведром, согнувшись в три погибели, подскочил к воде, взмахнул шутейским своим ведерком и через несколько мгновений исчез. Горшков на этот раз и засек пацаненка, и хорошо его разглядел. Надо будет обязательно проверить, что за гнездо себе свили юные защитники фюрера. И для чего им понадобилась поганая вода? Ведь ею только сапоги мыть, да и то с опаскою, на другое она не годится.
И капитан, и сержант думали одинаково. Порывшись в кармане, Коняхин достал сложенную в несколько долей бумажку, карандаш, начертил на листке береговую линию, обозначил мост и справа от него поставил точку. Внизу, под точкой, написал: «Примерно 120 метров от моста».
Недалеко, почти у самой кромки берега, на котором сидели капитан и Коняхин, проплыл труп в офицерской форме, с серебряными погончиками, – труп двигался медленно, словно бы подыскивал себе гавань, в которую можно было бы завернуть и отдышаться малость, но таких гаваней не было, и доблестный офицер вермахта поплыл дальше.
Под ногами вновь дрогнула земля, на этот раз ощутимо, это почувствовали и капитан и Коняхин, переглянулись – сквозь надоевший шорох дождя протиснулся гул: по той стороне Эльбы шли танки. Это были американские танки.
– Й-йех! – огорченно воскликнул капитан, хлобыстнул себя ладонью по плащ-палатке – только серые холодные брызги полетели в разные стороны, покрутил нервно головой, словно бы не верил тому, что слышал. – Опередили они нас!
– Это что, плохо, товарищ капитан? – удивленно высунул лицо из плащ-палатки Коняхин. – А чего, собственно, тут плохого? – В голосе сержанта прозвучало недоумение. – Раз подошли американцы, значит, война закончится на месяц раньше.
– Чего тут хорошего, а чего плохого – не нашего с тобою ума, тезка, дело, – назидательно просипел капитан, голос от огорчения у него неожиданно сделался дырявым, – этим занимается высшее начальство. А у нас с тобою приказ локальный, мы с тобою по сравнению с маршалами Жуковым и Коневым – люди маленькие. Пешки.
Сквозь мутную сетку дождя было видно, как на противоположном берегу на набережную вынеслись один за другим три танка, взревели моторами, разворачиваясь в боевую цепь… Силуэты танков были незнакомые, ни у нас, ни у немцев таких машин не было. Значит, это точно прикатили американцы.
Через несколько мгновений из щели, в которой скрылся мальчишка-солдат с брезентовым ведром, полыхнуло два длинных ярких снопа – огонь походил на слепящий сверк электросварки.
Фаустпатроны, с которыми Горшков столкнулся только в Германии. Выпущены пацанами с плеча. Один фаустпатрон пронесся мимо танков и всадился в черный мокрый ствол спаленного дерева. Дерево было старое, ствол имело не меньше трансформаторной будки, за которой скрывались капитан и Коняхин, дождем пропиталось насквозь и по всем законам физики, химии и прочих школьных наук не должно было загореться, но оно загорелось, заполыхало безудержно сильно, словно было облито бензином.
Коняхин удивленно покачал головой: что за фокус?
Второй фаустпатрон угодил в танк, находившийся в середине боевой цепи, пробил дырку в башне, и танк заполыхал также сильно и ярко, как и дерево. Коняхин сжал кулаки:
– Вот суки! Союзников жгут.
Из танка вывалились два живых горящих комка, покатились по мокрой набережной, сшибая с себя огонь, обволоклись рыжеватым химическим дымом – огонь танкистам удалось сбить, теперь они походили на пушистых рыжих зверей, катающихся по земле, – потом танкисты поднялись и, хромая, падая, устремились за угол ближайшего дома.
Два других танка поспешно попятились назад.
– Винтовку бы сюда снайперскую, – досадливо просипел капитан, – от этих юнцов одни бы курточки с галошами остались.
– Что за город на той стороне, товарищ капитан? – поинтересовался Коняхин. – Как называется?
– Бад-Шандау. Так обозначено на карте.
– А на этой стороне что за город находится?
– Тоже Бад-Шандау. Эльба делит его пополам.
Американские танки уже завернули за угол дома, когда из щели на противоположном берегу выскочил еще один стрелок, вскинул на плечо железную трубу с насаженной на конец бутылкой и нажал на спусковой крючок фаустпатрона. Бутылка с воем вырвалась из железной трубы, отплюнулась длинным хвостом огня и понеслась в сторону, где только что находились танки. Опоздал фаустпатронщик, на малую малость опоздал.
Снаряд шлепнулся на мокрую, курящуюся туманом землю, подскочил высоко, будто резиновая безделушка, вновь клюнул в землю и взорвался. Вверх взвился столб цветного сиреневого дыма, следом из столба вывалилась огненная простынь.
– Эта хренотень танковую броню прожигает насквозь. – Коняхин выругался, высунул из-под плащ-палатки ствол автомата, цикнул со вздохом: – Жаль, эта штука до сумасшедших детсадовцев дострелить не сможет.
Да спиной послышался натуженный рев – шли грузовые машины. Недавно в их полк с Урала поступили новенькие ЗИСы, очень прочные, будто из одного куска железа да из четырех кусков монолитной резины сработанные: один отбившийся от колонны зис неожиданно наехал на мину, так ему хоть бы что, только деревянный борт выломало да оторвало колесо, и все.
Капитан приподнял голову, услышал натуженные подвывы зисовских моторов у себя за спиной и проговорил облегченно:
– Наконец-то!
Минут через пять сквозь погустевшую наволочь дождя протиснулся один зис, развернулся на площадке около моста. На буксирном крюке у него, прихваченная мертвым сцепом, «висела» пушка с ободранным щитом, в зазубринах – не раз попадала под немецкий огонь, выстрадала войну так же, как и любой солдат их полка.
Из кузова зиса выпрыгнули трое, одного из них капитан знал – это был землячок из Кемеровской области, младший лейтенант Фильченко, ногастый, долговязый, носастый, с круглыми, немигающими, как у совы, глазами.
Увидев Горшкова, Фильченко улыбнулся во весь рот, от уха до уха, так, что стали видны редкие крупные зубы, – проговорил мощным певческим басом:
– Земеля!
В ответ Горшков вскинул одну руку, спросил:
– Где там мой Мустафа застрял, не видел?
– Видел. На последней машине едет, манатки везет.
– Ладно, раз это так, – успокоенно произнес капитан.
– Как тут обстановочка?
– На той стороне, справа от моста, фаустпатронщики засели. Один американский танк подбили. Видишь, чадит?
Фильченко прищурился, острым совиным взором он разглядел все мигом, сощурился болезненно – жалел подбитых танкистов.
– А где этих недоумков с фаустпатронами засекли?
– Справа от моста темную щель видишь? Оттуда они и выскакивают… Как из преисподней. Коняхин, укажи лейтенанту цель поточнее.
Коняхин зашевелился, достал из кармана бумажку с крохотным чертежом, на котором был намечен мост с береговой линией, развернул ее и потыкал пальцем в дождевой туман.
– Товарищ капитан точно определил – эти гниды сидят вон в той темной щели. Это, судя по всему, русло ручья, и там наверняка есть укрепление. Вылезают именно оттуда, – саданут из своей железной дуры бутылкой и снова ныряют назад.
Младший лейтенант потеребил нос длинными пальцами и скомандовал своим артиллеристам:
– Братцы, разворачивай орудие! – На водителя зиса шикнул: – Отъезжай, не занимай место.
На площадку, примыкавшую к мосту, исковыренную снарядами, засыпанную землей и кусками асфальта, выехала вторая машина.
– Вот и второй ствол прибыл, – довольно проговорил капитан, потер руки: – Хор-рошее дело!
Младший лейтенант Фильченко действовал проворно: его пушкари за минуту установили орудие, раздвинули стальные сошники пошире, чтобы при выстреле пушка не поехала назад и не изувечила людей, заряжающий поспешно загнал в ствол снаряд. Доложился командиру:
– К стрельбе готов!
Фильченко сам встал к прицелу, закрутил рукоять наводки, быстро нащупал стволом орудия цель и озадаченно приподнялся над щитом – темная ручейная щель была пуста, хоть бы кто-нибудь показался в ней…
– Чего ждешь, Фильченко? – поинтересовался капитан.
– Как чего? Развития событий, – не замедлил отозваться Фильченко. Будто в театре.
– Это каких же таких событий? – В голосе капитана послышались ироничные нотки.
– Сейчас кто-нибудь из американцев выскочит… Обязательно.
– Ну и что?
– Это нам на руку.
Младший лейтенант как в воду глядел: на противоположной стороне послышался резкий рев мотора, и на набережную на полном ходу вынесся американский «шерман». Разворачиваться он не стал, развернул только башню. На рев мотора, как мухи на мед, выскочили из своего убежища два фаустпатронщика с диковинными длинными трубами, увенчанными толстыми бутылками…
Танк, спеша, выстрелил первым, и тут же механик-водитель дал задний ход. Снаряд, дымя, пронесся мимо фаустпатронщиков и взорвался в мокром обгорелом парке.
Фаустпатронщики выстрелили ответно, хотя могли бы и не стрелять – ясно было: не попадут, ушел танк. Один фаустпатрон горящим болидом унесся в реку, булькнул, почти не потревожив воду – пошел на корм рыбам, другой всадился в стену полуразрушенного кирпичного дома и растекся по ней жидкой огненной простынею.
В это время младший лейтенант взмахнул рукой, будто шашкой, наводчик, выжидательно смотревший на него, рванул за витой кожаный шнур пуска, пушка рявкнула устрашающе, отплюнулась огнем и длинный рычащий сноп этот в то же мгновение накрыл активистов гитлерюгенда.
В воздух полетели какие-то тряпки, изогнутая кольцом железка – труба от фаустпатрона, комья земли… Когда огонь опал, фаустпатронщиков уже не было – растворились в снопе взрыва.
– Вот и все проблемы, – сказал Фильченко и довольно хлопнул ладонью о ладонь, – у фаустпатронщиков руки больше чесаться не будут, – американцы могут подарить мне пару банок тушенки.
Бойцы тем временем отцепили от зиса второе орудие.
– Ставьте на прямую наводку, – скомандовал капитан, – цель – любая машина, которая появится на мосту.
– А если это будут американцы? – недоуменным тоном спросил Фильченко.
– Американцев я и имею в виду в первую очередь.
– Но это же союзники… – Брови на лице Фильченко, словно две мохнатые птички, взлетели вверх.
– Выполняйте приказ, лейтенант, – жестким голосом, на «вы», произнес Горшков, потом добавил, уже примиряюще: – Сам понимаешь, не мое это решение… Не знаю, может быть, это решено в самом Кремле.
– Есть выполнять приказ, – разом угаснув, проговорил младший лейтенант.
Два орудия установили на площадке, испятнанной следами зисов, третье чуть в стороне, ствол его также навели на мост. Горшков оттянул рукав гимнастерки, глянул на часы и поморщился, будто на зубы ему попала пара кислых жестких ягод.
– Где минеры, Фильченко, а? – раздраженно спросил он у младшего лейтенанта. – Куда они подевались?
– Я за минеров не отвечаю, товарищ капитан.
– Знаю. – Горшков вновь поморщился: командиров много, а отвечать некому.
У него на руках имелся, – как говорят в таких случаях, – приказ командира полка: на мост союзников не пускать, как бы те ни рвались… Вывести орудия на прямую наводку, а сам мост заминировать. Ежели что – взрывать к чертовой матери.
В комнате у командира полка тогда находился генерал – пожилой, одышливый, по фамилии Егоров, – командир дивизии.
– Да-да, сынок. – Кивком крупной седой головы комдив подтвердил слова полковника. – Это так! – Развел в стороны тяжелые крестьянские руки. – Всему причина – высшие силы, – произнес он непонятную фразу и неохотно улыбнулся.
Он мог бы ничего не говорить, и без этого все было понятно, но генерал посчитал нужным поставить в разговоре именно эту точку: под высшими силами он подразумевал политику и тех, кто готовит ее у себя на кухне вместе с яичницей.
Капитан вновь с досадою глянул на наручные часы:
– Ах, минеры, минеры!
В дело это словно бы кто-то вмешался – через пять минут к Горшкову подбежал маленький человечек в каске, помеченной вмятиной – по скользящей прошел осколок, след был приметный, если во время удара каска находилась на голове маленького человечка, то ему здорово повезло.
– Командир взвода саперов лейтенант Кнорре! – подбежавший вскинул руку к каске.
«Ого, какая громкая фамилия! – невольно отметил Горшков. – По-моему, есть писатель с такой фамилией. До войны я читал в журнале “Огонек” его произведения».
– Задерживаться изволите, лейтенант, – недовольно проговорил он.
– Простите, по дороге нас обстреляли, – виновато пробормотал Кнорре, – пришлось повоевать.
– Задание свое знаете?
– Так точно! – лихо отрапортовал маленький лейтенант.
– Тогда – вперед!
Горшков и не заметил, как маленький лейтенант оброс бойцами, такими же низкорослыми, шустрыми, чернявыми, как и он сам. Саперы проворно полезли на мост – минировать настил, быки, массивные металлические балясины.
– Поторапливайтесь, поторапливайтесь, ребята, – подогнал их капитан и поискал глазами: не появился ли ординарец Мустафа?
Застрял где-то Мустафа, хотя должен был, как обещал Фильченко, прибыть с бойцами последнего зиса – разведку всегда оставляли в прикрытии. Впрочем, ее всегда бросали и в первые ряды, в авангард… Да и Мустафа был хорошо известен всему их полку – 685-му артиллерийскому.
На той стороне на набережную вновь выехали американские танки – союзники уже поняли, что сумасшедших юнцов-фаустпатронщиков придавила русская пушка, больше детишки не будут баловать, – на скорости проскочили вперед, остановились у догорающей машины и задрали стволы пушек – словно бы салютовали русским артиллеристам.
Потом один танк подцепил подбитого собрата на крюк и уволок за дома, второй танк остался. Опустил ствол пушки, повернул его в сторону щели, из которой выбегали проворные фаустпатронщики, замер, словно бы слушал пространство.
Дождь тем временем немного угас, небо приподнялось и посветлело.
– Вот это другое дело, – пробормотал Фильченко, потом потряс головой, словно хотел что-то вытряхнуть из нее. – Нет, никак не могу понять, товарищ капитан…
– Подучиться надо немного – получишься и будешь все понимать, – Горшков насмешливо фыркнул, – война закончится – в институт пойдешь… Либо того выше – в академию.
Фильченко поскреб нос длинным пальцем – такие изящные гибкие пальцы не артиллеристу нужны, а пианисту либо скрипачу, отрицательно помотал головой. Вздохнул:
– В академию – вряд ли, военный из меня не получится, а вот насчет института… тут все верно. Инженер по строительству железных дорог либо станций метро может получиться вполне.
– Почему именно метро?
– А я полюбил метро. Один раз был в Москве, на метро покатался – удивительная все-таки штука. И быстро, и удобно, и красота под землей такая, что ахнуть можно.
Было что-то в Фильченко от ребенка, он умел восхищаться простыми вещами и добр был, как неиспорченный ребенок – стремился оказать помощь человеку, если тот попадал в беду или в горе, протягивал руку малым и слабым, умел любоваться солнцем, цветами и бабочками – это был не размятый войной, не униженный болью и ранениями человек… Такие в Сибири, особенно в родной Курганской области, которую Горшков видел иногда во сне и чуть не плакал от того, что видел – дом свой, мать, постаревшую и поседевшую, соседей, и отчего-то начинал задыхаться, – попадаются часто.
Жаль только, что Фильченко не хочет пойти в военную академию, ему, кавалеру двух орденов Отечественной войны, академия будет в самый раз, примут без всяких отметок, особенно в артиллерийскую… Пушкарь Фильченко от Бога, вон как лихо сдул с земли двух глупых фаустпатронщиков, – будто снайпер, позавидовать можно.
В эту минуту появился Мустафа – круглоликий, загорелый, с живыми маленькими темными глазами, плотно сбитый. Он нисколько не постарел за последние два с половиной года, скорее даже помолодел – когда Горшков забирал его к себе в разведку, Мустафа был другим, он хоть и не растерял в лагере напористости, но на лице его лежала печать усталости, обреченности, в углах рта застыли небольшие горькие скобочки…
Сейчас этих скобочек не было.
Автомат, висевший у Мустафы на груди, был мокрым от дождя, блестел, словно покрытый лаком, – очень уж картинно смотрелся воин. Хоть в кино снимай.
– Товарищ капитан, я тут горяченького привез на завтрак, похлебать бы надо, – просяще произнес он.
– Потом, Мустафа… Когда закончим минирование моста, тогда и позавтракаем. – Капитан отмахнулся от ординарца, но тот не уходил. – Чего еще у тебя? – недовольно спросил Горшков.
– Квартир свободных в этом городишке нету, я облазил десятка четыре домов – все впустую. Очень много беженцев. Просто кишмя кишат. В некоторых квартирах набито по три семьи.
– Это мы переживем, Мустафа, – и не такое переживали.
– Так точно, и не такое переживали, – подтвердил Мустафа. – Можно было по старой привычке разведчиков облюбовать какой-нибудь сарай, но… – ординарец развел руки в стороны и стал походить на сварливую наседку, – и сараи забиты. Просто под завязку – ни одного свободного сантиметра.
– У немцев сараев нет, Мустафа, у них – хозяйственные постройки.
– Что в лоб, что по лбу, товарищ капитан.
– Поставим палатки. Лучше палатки на фронте жилья нет. Под себя одну полу шинели, сверху другую, под голову пилотку и – чуткий тревожный сон до утра обеспечен.
Люк у «шермана», застывшего на том берегу, словно на почетном дежурстве, приподнялся, некоторое время находился в стоячем положении, будто экипажу потребовался свежий воздух, потом показалась голова в рыжем танкистском шлеме – шлем был явно сшит из чистой кожи, – и нырнула обратно.
Правильно поступил американец – в домах на той стороне могли сидеть снайперы, которых еще не выскребли, а по ним обязательно надо пройтись частой гребенкой, – Горшков одобрительно хмыкнул, заметив маневр танкиста.
– Может, все-таки позавтракаете, товарищ капитан? – взялся за старое Мустафа.
– Не ной, приятель, – не оборачиваясь, бросил капитан, – мы же с тобой договорились: как только саперы уйдут с моста, тут же достанем ложки…
– У меня и фляжечка есть, – проворковал Мустафа голубиным тоном, но Горшков уже не слышал его – из американского танка выбрался человек – тот самый, в рыжем шлеме, который уже показывался, спрыгнул на землю.
Помахал рукой противоположному берегу. Горшков ответил – чего же не ответить, не сделать чужеземцу приятное, – хотя помахал вяло, с опаской. И неведомо было ни незнакомому американскому танкисту, ни начальнику разведки 585-го артиллерийского полка капитану Горшкову Ивану Ивановичу, что это воздушное помахивание – факт исторический, хотя и не отмечен юпитерами, их слепящим светом, все остальные встречи русских с американцами произойдут позже и будут отмечены не только торжественной иллюминацией, но и репортажами корреспондентов. В общем, каждому празднику – свое.
Лишь на следующий день недалеко от города Торгау была отмечена встреча солдат 69-й пехотной дивизии Первой американской армии и бойцов 58-й стрелковой дивизии 1-го Украинского фронта, после чего войскам и одной и другой стороны был дан приказ остановиться.
Были также утверждены опознавательные знаки, чтобы случайно не ударить по своим. В частности, серия зеленых ракет, запущенная ввысь, обозначала, что это – свои. Русские танки должны были пометить башни белыми полосами – вокруг всей башни, ширина полосы – двадцать пять сантиметров. Макушки башен, люки, требовалось украсить белыми крестами, ширина полос креста – также двадцать пять сантиметров.
И вообще, пресловутые двадцать пять сантиметров оказались стандартом советско-американской встречи. Отмеченная историей встреча произошла, к слову, двадцать пятого апреля. А пока… пока саперы лейтенанта Кнорре продолжали минировать мост. Американские танки не должны были переправиться на этот берег. Три полковых «семидесятишестимиллиметровки» – ровно половина батареи, – грозно таращились потертыми, с обгорелыми надульниками стволами в пространство. У них была та же цель – все, что шевелится и ползает на том берегу, должно быть поражено меткими выстрелами, если вздумает переправиться на этот берег.
Американец, вылезший из башни «шермана», беспокоил капитана, очень уж беспечно ведет себя парень – вдруг какой-нибудь гад подсечет его с чердака пулей?
– Уйди, дурак! – выкрикнул капитан, резко располосовал рукою воздух, но танкист не услышал и не увидел его. – Тьфу!
Жаль. А ведь им предстоит еще встретиться, обняться, выпить по стакану русской водки – желательно холодной, хотя и теплая тоже пойдет, – и заесть из одной банки американской тушенкой.
– Уйди!
Нет, не уходит. Снайперы, снайперы… Слишком уж много этих хорошо стреляющих сволочей развелось в последнее время у гитлеровцев. Говорят, что сам фюрер – лично, вот ведь как, не побрезговал, – занимался этим.
Кто-то из приближенных генералов, – кажется, это был Кейтель, – сказал ему, что один снайпер может легко остановить взвод автоматчиков, а четверо снайперов – роту. Фюрера очень взбодрила идея войны малыми силами, он даже перестал походить на слабого ощипанного куренка, на которого очень уж здорово смахивал последние полгода, у Адольфа даже голос сделался куриным, – он загорелся, горделиво вскинул голову и взял под свое крыло скоропортящийся продукт: курсы по досрочному выпуску снайперов.
Очень уж беспечно, бестолково ведет себя танкист – это же война, тут иногда стреляют… Тьфу! А человек в рыжем шлеме и прочном сером комбинезоне начал исполнять на том берегу радостный шаманский танец, совершал прыжки, размахивал руками, что-то кричал, пел. Что именно кричал и пел – не было слышно, все звуки давил дождь.
– Вот обезьяна обрадованная, – Горшков выругался, – совсем себя не бережет.
Он как в воду глядел – с крыши одного из домов, вставших в рядок на противоположном берегу, щелкнул задавленный расстоянием и поредевшим дождем выстрел, американец перестал размахивать руками, недоуменно оглянулся и, сложившись мягким кулем, распластался на земле около гусениц «шермана» У Горшкова потемнело лицо.
– Мустафа! – позвал он.
Мустафа никуда не уходил, сидел за спиной капитана на какой-то деревяшке и «грел» завтрак.
– Я здесь.
– Видел, Мустафа?
– Видел. Я даже засек, с какого чердака стреляли.
– Возьми с собой двоих, Мустафа, и разберись. Пока саперы мост не закрыли.
Ординарец кивнул понимающе и в то же мгновение исчез. Будто и не было его – растворился в пространстве. Через несколько минут он с двумя разведчиками прогрохотал сапогами по мосту. Горшков продолжал наблюдать за противоположным берегом Эльбы.
Вернулся Мустафа через полтора часа. Лицо в поту, губы – запаленные, белые.
– Их там целый выводок оказался, – доложил он, – змеюшник.
– Ну и как?
– Змеюшник ликвидирован.
Капитан довольно кивнул: молодец, Мустафа, можешь взять с полки пирожок, а еще лучше – получишь стопку вне очереди.
Саперы к этой поре уже закончили минирование. Маленький лейтенант в намокшей, колом сидевшей на нем плащ-палатке подбежал к Горшкову, притиснул руку к своей меченой каске.
– Что-то вы, лейтенант, очень быстро справились – мост-то огромный, – недоверчиво пробормотал капитан. – Подозрительно это.
– Под пулями мы работаем еще быстрее. – Сапер неожиданно улыбнулся. Улыбка у него была чистая, как у девчонки.
– Ладно, – прощающе махнул рукой Горшков, – вопрос с повестки дня снимается.
«Шерман», неподвижно стоявший на том берегу, неожиданно дрогнул и тихо пополз назад. Американец, которого задел снайпер – не убил, а только задел и человек свалился без сознания у гусеницы танка (провалялся долго без помощи, очень долго – за это время мог пять раз истечь кровью), – приподнялся и на четвереньках также двинулся назад, танк прикрывал его.
Хорошо, что американцы увидели, как лейтенант со своим взводом минировал мост, – будут осторожны и лишний раз не сунутся… Это очень хорошо. Горшков отер ладонью мокрое лицо – будто умылся, повернулся к Мустафе:
– Давай твой завтрак.
Дождь сделался еще тише, помельчал совсем, капли его превратились в туманную пыль, земля набухла водой, сквозь черноту сгоревших мест, сквозь битый асфальт и кирпич, – куски валялись всюду, – робко пробивалась бледная хилая травка… Жизнь брала свое.
– Неужели мы взорвем этот мост, товарищ капитан? – Неверящие глаза Мустафы превратились в узкие щелки. – А?
– Не знаю, – неохотно ответил Горшков, – это не нам с тобою решать. Решают… – он поднял голову, глянул вверх, в подернутое темной сырой наволочью небо, – там решают…
– На завтрак у нас картошечка с мясной тушенкой, – объявил Мустафа капитану, – есть еще кое-что. – Он выдернул из-под плащ-палатки фляжку, поболтал ею, с довольным видом послушал бульканье. – Еще имеется кофий. Горячий. В термосе. Говорят, французский. – В голос Мустафы невольно натекло уважение: дальний предок его много лет назад с русскими войсками побывал в Париже, поэтому Мустафа ко всему французскому относился с особой симпатией. – Это еще не все, товарищ капитан, – многозначительно проговорил ординарец, – имеется также две баночки рыбных консервов и круг копченой колбасы.
Ординарец по локоть запустил руку в мешок, извлек оттуда нарядно поблескивавшую золотой краской плоскую банку, похожую на шкатулку для дамских украшений. Это были знаменитые марокканские сардины – рыбки, которые сами таяли во рту, не надо было даже разжевывать. Горшкову уже довелось отведать их. В немецкой армии сардинами кормили только генералов, и такие баночки находили только в запасах генеральских кухонь, когда захватывали какой-нибудь крупный штаб.
– Вот, – хвастливо произнес ординарец, повертел банку в руке. Спросил, приподняв одну жидкую бровь: – Открыть?
– Не надо.
– А ведь в самый раз под стопку, товарищ капитан.
– Потом, потом, Мустафа. Это ведь товар такой – не прокиснет. Вдруг американцы заявятся – чем их будем угощать?
– Но пока мы их угощаем стволами «семидесятишестимиллиметровок»…
– Это не наше дело, Мустафа. В стволах нет снарядов. Наверху, думаю, договорятся, и нам так или иначе придется встречать союзников стопками холодной водки.
Картошка с тушенкой оказалась хороша, повар не пожалел, положил в котел и масла, и лаврового листа, и лука, блюдо получилось и душистым и вкусным – век бы ел…
Капитан откинул капюшон плащ-палатки, противная водяная пыль перестала сочиться из небесных прорех, вверху что-то сдвинулось, сырые, заряженные мокретью облака сместились в сторону – похоже, решили сбиться в одну кучу и так, кучей, проследовать дальше, в недалеких деревьях раздалось пение одинокой птицы.
У Мустафы даже лицо вытянулось от удивления: в войну они почти не слышали птиц: грохот, выстрелы, рвущиеся снаряды, дым пожаров, бои отгоняли их далеко, дальше, чем за пресловутый Можай, – сжигали сотнями, тысячами, сжигали жестоко – уничтожали более бездумно, чем людей, казалось, что все, птичье поголовье истреблено под корень, ан нет – отдельные экземпляры выжили…
Приподнявшись на коленях, Мустафа проговорил смятым, едва различимым шепотом:
– Вы слышите, товарищ капитан?
Горшков молча кивнул – он тоже услышал пение птицы, лицо у него сделалось встревоженным и немного растерянным…
Неужели война скоро кончится? Скажите, однополчане, это правда? Горшков неверяще покрутил головой: не может этого быть! Мустафа укоризненно глянул на командира: может, еще как может.
Палатки постарались поставить под деревьями – почему-то места у опаленных ясеневых и кленовых стволов казались более надежными, чем, скажем, около стенки какого-нибудь дома. Обманчивое, конечно, суждение, на войне неуязвимых мест нет, если только на небесах (в конце концов, все там будем), поэтому Горшков расположил своих разведчиков поближе к мосту, под обгорелыми стволами… Спрашивается, зачем? А так, на всякий случай. Переправа будет сохраннее. Да и чутье так подсказывало.
Вечером реку укрыл плотным пологом туман, противоположный берег совсем растаял в нем. Если дело пойдет так и дальше, скоро пальцы на собственной руке невозможно будет разглядеть.
На ночь Горшков выставил часовых: одному определил место у моста, около чугунной трансформаторной будки, облюбованной капитаном еще утром, другому – асфальтовую площадку, окружавшую огромный, сгоревший до середины клен. Предупредил часовых:
– Глядите в оба, мужики! Война еще не кончилась. Смена – через два часа.
Несколько минут постоял у реки. От воды тянуло неприятным холодом, пахло рыбой, травяной прелью, снегом – вполне возможно, что в верховьях Эльбы еще где-то лежал снег, нещадно терзаемый дождями и солнцем, он и добавлял реке свой особый запах, течение было сильным… Горшков вгляделся в темноту, в крутящуюся воду и поспешно отступил назад на несколько шагов. Покачиваясь в волнах, к берегу подплыл ногами вперед труп, на подошвах сапог у него, на носках и каблуках, поблескивали новенькие стальные подковки, хорошо видные в темном тумане.
Судя по подковкам, это был немец, наши солдатики, ходившие в кирзачах, до такого еще не доросли, да и стальные подковки в армию еще не поступали – дорого это было…
Труп ткнулся подошвами в подмытую песчаную кромку и замер на несколько мгновений, потом чуть стронулся и опять замер, словно бы встал на якорь, но никакого якоря не было, и разбухшее тело, подбитое течением, сдвинулось на несколько метров вниз и через минуту исчезло. Труп растворился в туманной ночи.
Подковки на сапогах не обманули – это действительно был немец. В черной форме – то ли железнодорожник, то ли танкист, то ли эсэсовец в парадной одежде.
По-прежнему было тихо – ни единого выстрела: ни на нашей стороне, ни на стороне той. Где-то далеко, за линией горизонта, в тумане метались рыжеватые полосы. В той стороне находился Берлин. Там еще шли бои.
Надо было отдыхать. Горшков развел караульных и снова улегся спать. Организм у него работал как хорошо отлаженный хронометр – капитан мог просыпаться без всякого будильника в назначенное время. И видать, эта привычка вживилась в него уже навсегда, на всю оставшуюся жизнь.
Война вообще вырабатывает в человеке много привычек, причем в основном плохих.
У Горшкова был один толковый разведчик, по фамилии Георгиев, так он настолько привык к наркомовской «сотке» – фронтовым ста граммам водки, что когда его списали в гражданку после потери руки и отправили домой, дома он спился.
Сын его, мальчишка, работавший на кожевенном производстве, начал каждый лень приносить папе по пузырьку спирта, эти пузырьки и погубили толкового разведчика, награжденного двумя медалями «За отвагу».
А когда затяжная война эта закончится совсем и солдаты вернутся домой, наружу вообще полезут всякие хвори, о которых на фронте они даже слыхом не слыхивали, обнаружатся дырки, что вроде бы зажили давным-давно, но в мирную пору открылись вновь, обнаружится что-то еще – нехорошее, – и это произойдет обязательно.
Сделав второй развод часовых, Горшков заснул вновь, погрузился в яркий счастливый сон – он видел собственное детство, рыбалку на озерах, куда часто бегали курганские пацаны и без добычи почти не возвращались, обязательно приносили карасей… Потом краски сна поблекли, света стало меньше, откуда-то приползла пороховая хмарь, и капитан ощутил тревогу, наползшую откуда-то в него.
Вообще, на войне тревога сидит в человеке всегда, это закон, без тревоги здесь и дня прожить нельзя – именно она заставляет солдата лишний раз поклониться пуле, лишний раз проверить, не зарыта ли где-нибудь на хоженой-перехоженой тропе свеженькая мина и нет ли в веселом, безмятежно спокойном месте вражеской засады. Не живет на войне боец беспечно, без тревоги и забот, не дано, тревога всегда находится в нем, она с ним… И будит солдата в нужное время. Капитан Горшков проснулся.
По ткани палатки с шуршанием бегали мелкие капли дождя – будто мыши, было их много, в провисах ткани собралась вода.
Рядом мирно сопел Мустафа, в дождь всегда хорошо спится, капитан некоторое время слушал водяные шорохи, тишь, возникающую после них, попытался понять причины тревоги, всплывшей в нем на поверхность, но не находил. Похоже, где-то рядом обозначилась опасность, и он ее ощущал.
Он поспешно вылез из палатки. Было темно, туманно, в нескольких шагах уже ничего не различишь, – Горшков прислонился плечом к мокрому стволу, всмотрелся в ночь: что там? чего видно?
Ничего, только темное ослепление пространства – оно навалилось на него, попыталось подмять – человек в такой кромешной слепой обстановке быстро теряется, он бессилен, незряч, он становится никем.
Следом из палатки беззвучно выбрался Мустафа.
– Что, товарищ капитан? – шепотом спросил он. – Случилось чего-то?
– Не знаю… – ответил капитан, напряженно вглядываясь в дождевую наволочь.
Темнота немного разредилась, пожижела, глаза почти привыкли к ней, стали видны и другие палатки, мокнущие под водяной сыпью, – бока у палаток провисли, провисы наполнились водой.
Мустафа перекинул через шею ремень автомата.
– Может, посты надо проверить, товарищ капитан… А?
– Надо, Мустафа. – Капитан шагнул в темноту, обошел несколько палаток, в которых обосновались саперы и внезапно присел, Мустафа ткнулся лицом в его спину и также присел: впереди грохнул выстрел. Сильный, звучный, словно бы ударили из базуки. – За мной, Мустафа! – прошептал капитан и ринулся в темноту.
А там, впереди, полыхнула автоматная очередь, задавленная дождем, потом другая, затем третья. Одна из очередей была выпущена из нашего автомата – звук ППШ всегда, даже во сне, можно отличить от торопливого стрекота немецкой «швейной машинки». Из ППШ стрелял явно часовой.
Капитан первым добежал до него, упал на мокрую раскисшую землю.
– Что случилось?
– Немцы. К реке пытаются пройти.
– Много их?
– Не очень. Я засек человек пять, не более.
Горшков понял, в чем дело, что тянет фрицев к реке, усмехнулся:
– К американцам хотят уйти, гады, – мотнул отрицательно головой, – только вряд ли у них это получится.
Темнота невдалеке окрасилась в оранжевый цвет – будто свечечку кто в ночи зажег, в то же мгновение раздался автоматный стрекот. Капитан засек место, где запалилась и тут же погасла свечка, поспешно переполз к другому дереву, спрятался за толстым вековым комлем. Ординарцу сказал:
– Мустафа, ты пока оставайся здесь.
Главное, в слепой ночной стычке не угодить под свою пулю либо под случайную автоматную очередь… Тьфу, что за глупые мысли лезут в голову? А в стычке дневной в таком разе что главное?
Он ждал, когда в темноте снова запалится и тут же погаснет свечка, главное было понять: перемещается противник или залег, находится в одном месте?
Немцы перемещались по берегу – видать, где-то недалеко у них была спрятана лодка, к ней они и устремлялись, иначе чего бы им тут держаться, рисковать – давно бы растаяли, как духи бестелесные… А может, они хотят попасть на тот берег через заминированный мост?
Для этого надо быть совсем наивными людьми. Кто же даст им это сделать? Мосты всегда, любой армией брались под охрану в первую очередь. Так было и в этом случае.
Ну обозначьтесь, фрицы, ну! Неужели вы ушли? Нет, не должны уйти, фрицы здесь.
Сырость заползла капитану за воротник, опалила холодом, он поежился, шевельнул плечами.
Снова застрекотал немецкий автомат, очередь была короткой, слабой, пули, выбивая искры, защелкали о ветки деревьев, от земли сильно запахло плесенью. Свечка зажглась в старом месте – значит, немец залег – посчитал темноту и туман своими верными союзниками: не выдадут, мол… Выдадут, еще как выдадут.
Это один фриц… А где остальные? Часовой сказал, что их было пять человек… Или примерно пять – не один, в общем.
Было холодно – Горшков выскочил наружу без плащ-палатки, теперь сырость пробирала его до костей, допекала, как могла, уже обозначилась под лопатками, по коже заскользили противные, острекающие своими колючими мокрыми лапками муравьи, – гнилая все-таки весна на Эльбе.
В темноте снова запалилась и потухла свечка, шум дождя погасил стрекот выстрелов, пули всадились в комель, за которым лежал капитан. «Однако фриц бьет метко, – отметил Горшков, – он чего, видит что-то, что-то различает в этой грязной плотной темноте?»
Плоско прижимаясь к противной мокрой земле, капитан переполз к Мустафе.
– Вроде чего-то выжидают фрицы, – сказал он, собственного шепота почти не услышал, – не пойму. Может, попытаться взять одного из них?
– Зачем он нужен нам, товарищ капитан? – просипел Мустафа в ответ. – Наступление у нас не предвидится, начштаба языков не требует… Я бы не стал.
– А вдруг эти гады волокут за Эльбу какие-нибудь документы? К американцам… А?
– Все равно игра не стоит свечек. Я бы не стал.
– Как сказать, Мустафа… – Горшков, поморщившись, застегнул под горлом верхнюю пуговицу гимнастерки – за пазухой скоро будет хлюпать вода… – Жди меня здесь.
Он пополз в темноту, целя в то место, где трижды загоралась, а потом угасала свечка – было похоже, что меткий стрелок никуда не делся, продолжал сидеть там. Конечно, в словах Мустафы есть резон – а на хрена нужен этот вшивый пленный, что может он изменить в ходе войны? Оттянуть победу на один день? Вряд ли он сумеет это сделать?
Дождь продолжал шуршать по-мышиному, вызывать озноб, онемение в мышцах, влажные, ставшие морщинистыми и непослушными пальцы тоже онемели, от недалекой реки тянуло ледяным холодом. Хорошо, что в звуке дождя гаснет всякое неосторожное движение – ничего не слышно… Горшков попробовал прикинуть, сколько метров осталось до немца – выходило, немного. Метров пятнадцать всего.
Надо подползти к этому удалому стрелку метра на четыре, иначе немец опередит его, успеет скосить из автомата, когда капитан прыгнет на него. Под руку капитану попали гильзы – целая горсть использованных пустых патронов лежали кучкой, Горшков ощупал гильзы пальцами – показалось, что они еще теплые, – в этом месте еще десять минут назад находился один из фрицев-стрелков. Капитан аккуратно сдвинулся назад – если гильзы, задев друг дружку, зазвякают в ночи, это засечет автоматчик, лежавший уже совсем недалеко от него…
Хоть и недалеко находился фашист, а Горшков не видел его – темнота, сырость, грязный туман поглощали предметы, растворяли не только людей, но и огромные дома, деревья, целые парки и растерзанные снарядами рощи.
Капитан покрутил головой – показалось, что под воротник, прямо на спину, на хребет ему вылили сразу несколько ковшов стылой воды – это дерево сотрясло на него свои мокрые ветки, урожай был богатым, – поспешно отодвинулся от дерева. Ну хоть бы кто-нибудь из немцев обозначился в темноте, пальнул из автомата – нет, молчат фрицы, затаились.
Горшков прополз еще несколько метров, замер, пожалел, что взял с собою автомат, можно было обойтись пистолетом и ножом, а автомат оставить около Мустафы, – вгляделся в недобро шевелящуюся темноту: где же все-таки находятся немцы? Или же они ушли все, остался только один – для прикрытия? Либо не осталось ни одного? Капитан перевел дыхание.
Стрелок все-таки обозначился – не выдержал либо что-то почувствовал; вязкую темноту ночи разрезала короткая оранжевая вспышка, возникла она совсем недалеко от капитана, метрах в десяти, Горшкову показалось, что он даже услышал шипение пуль, унесшихся в пространство.
Стало понятно, что немец никуда не двигался, находился на месте и, судя по всему, он один – оставлен прикрывать отход своих товарищей.
Ну а те… Те либо шкуры свои спасают – слишком много у них скопилось здесь грехов, либо очки зарабатывают, волокут к американцам какие-нибудь документы и для этого ищут проход к Эльбе в другом месте.
Последние метры Горшков полз, сдирая пуговицы с гимнастерки, старался слиться с землей, самому стать ею, – и все-таки глазастый стрелок углядел его, приподнялся недоверчиво и вскинул свой «шмайссер». Нажать на спусковой крючок не успел – капитан со всего маху ударил его прикладом автомата в лоб.
Немец только ботинки вверх вскинул. Наряжен он был в штатское – в серый, испачканный грязью плащ, в разъеме которого был виден воротник рубашки с крупным, неумело повязанным узлом галстука, из-под плаща выглядывали намокшие полосатые брюки.
Капитан сапогом отбил в сторону автомат, склонился, чтобы связать поверженному стрелку руки, но что-то остановило его. Он машинально отпрыгнул в сторону и в то же мгновение тяжелое тело, выплюнутое темнотой, промахнуло мимо него.
Это был здоровенный фриц, также одетый в штатское, в шляпе, с ножом в руке – он почему-то хотел втихую снять капитана, дур-рак… Зачем? Гораздо проще было сделать по-другому. А сейчас фриц проиграл. Самого себя: проиграл, вот ведь как.
В следующий миг приклад горшковского автомата всадился ему в затылок – ударил капитан с силой, у фрица чуть челюсти не вылетели изо рта, чуть на землю не шлепнулись – нельзя было допустить, чтобы он поднялся.
Еще раз отпрыгнув, Горшков растянулся на мокрой, наполовину спаленной траве – надо было оглядеться. А вдруг из темноты вывалится еще один гитлеровец?
Было тихо. Только скрипела на ветках, шуршала в траве и палых листьях, на голых обожженных плешинах мокреть, сыплющаяся с неба, да угрюмо ползли ворохи тумана в темноте. Ничего опасного вроде бы не было – немцы, кажется, ушли. Кроме этих двоих.
Выждав несколько минут, капитан поднялся, постоял немного, изучая темноту. Тут все было важно – и то, что он видел, и то, что слышал, а главное – что ощущал. На войне внутри у всякого человека обязательно сидит некий чувствительный датчик, позволяющий и события предугадывать, и опасность ощущать, и выстраивать линию поведения, чтобы не влететь в какую-нибудь ловушку.
«Не то» у Горшкова уже было – в степи под Сталинградом он пренебрег этим правилом и вместе со своей разведкой попал в капкан. Только он и Мустафа тогда и уцелели. Да и то случайно. Интересно, что подсказывал тогда капитану его внутренний датчик и подсказывал ли вообще что-нибудь?
Этого Горшков не помнил.
Он вновь поднялся. Подошвы сапог на мокрых листьях разъезжались – ну будто маслом их смазали. Сапоги старые, стоптанные, рисунок на подошвах стерт – куда хочет обувь, туда и едет. В глотке сидела сырость, усталые мышцы были вялыми, кости ломило. Надо было отдохнуть хотя бы один раз в последние годы, поспать вволю, чтобы никто не будил, и выспаться, в конце концов, а потом уже – куда угодно: хоть в бой, хоть за обеденный стол… Любой приказ можно будет выполнить.
Держа автомат наизготове, он подошел к лежащему немцу – тому, который захотел поиграть ножичком. Выбил из скрюченных пальцев нож, поднял его с земли, стер с лезвия грязь. Это был знатный ножик – эсэсовский кортик с костяной ручкой и коротким, очень прочным, закаленным лезвием. Такими ножами пользовались еще штурмовики Рема.
Капитан приподнял голову эсэсовца. Тот был мертв – очень уж лихо опечатал его Горшков прикладом. Второй немец был жив. Капитан ухватил его за шиворот, резким рывком поставил на ноги.
Немец был вял, как тряпичная кукла, лицо его плоско светлело в темноте, изо рта то ли кровь текла, то ли слюна – не понять, Горшков встряхнул его снова, встряхнул так, что у неудачного стрелка даже лязгнули зубы. Подобрал с земли измазанный грязью «шмайссер», снова встряхнул пленника:
– Пошли, пошли, тетеря недоделанная…
До самого утра пленник сидел в палатке, кряхтел болезненно, ощупывал свою голову, морщился и снова кряхтел – капитан славно угостил его. Мустафа не спал, охранял немца, позевывал досадливо, сверлил взглядом фрица, но глаз не смыкал – нес караульную службу.
Утром немца отвели в штаб полка. Немец был упитанный, розовый, с лоснящимися холеными щеками, но когда он попал в плен, то сгорбился, постарел и вид теперь имел какой-то общипанный, будто после болезни.
Когда днем Горшков заглянул в штаб, то Мурыжин, старший лейтенант-переводчик, сообщил, что пленный оказался интендантом, интереса особого не представлял, поскольку всю жизнь командовал только амуницией да лопатами для рытья окопов и оставлен был на берегу действительно для прикрытия – прикрывал отход шести человек, которые собирались уйти к американцам. Помогал ему гауптман Фефель. Фефелю не повезло: приклад у русского автомата ППШ оказался крепче его черепушки.
– А кто были шестеро ушедших?
– Начальник гестапо, его зам и еще четыре местных шишки.
– Ушли?
– Говорит, что нет – вернулись в город.
– Ну и слава богу, – проговорил капитан удовлетворенно, – в городе мы их где угодно найдем. Кого-кого, а начальника гестапо тут должна знать каждая собака. Документы они с собою никакие не несли?
– Интендант говорит, что несли. Бумаги находились у второго гестаповца, у зама.
– Потолковать с этим интендантом можно?
– Сколько угодно. После того как ему обработали ссадину на голове, он стал говорлив, как попугай, которому пообещали орехов, – не умолкает ни на минуту. Все благодарит за то, что не убили.
Горшков понимающе склонил голову набок, усмехнулся:
– Вообще-то надо было убить гада. Он же строчил из автомата не переставая, будто костюм себе перелицовывал. Хорошо, что никого из наших не задел. Если бы задел – вряд ли сегодня находился у вас.
– Капитан, капитан, конец войне… Всем жить хочется. И этому отставной козы барабанщику тоже.
– Начштаба у себя?
– Если можешь не ходить – не ходи. Злой, как черт, которому под хвост насыпали толченого перца.
– Не ходить нельзя, – Горшков глянул на наручные часы, качнул отрицательно головой, – надо доложиться – время! Иначе… – Он отрицательно попилил себя пальцем по горлу.
– Понимаю. – Мурыжин отступил на шаг назад и шутливо перекрестил капитана. – С Богом!
Начальник штаба у них был новый. Строптивый молодой подполковник был переведен к ним из штаба соседней дивизии, в артиллерийский полк он пришел с понижением – что-то у него в дивизии не срослось, след какой-то худой он оставил там, он вообще должен был пойти под трибунал, но его спас родной папаша, которого подполковник называл папахеном, – важная фигура в центральном Смерше, в результате проштрафившегося подполковника понизили в должности, тем и ограничились.
Остановившись перед дверью подполковника, Горшков громко стукнул в нее костяшками пальцев, прислушался: отзовется хозяин кабинета или нет?
За дверью громыхнул опрокинутый стул, прозвучал невнятный голос и капитан вошел в серую унылую комнату, которую выбрал себе начальник штаба, – неудачно с точки зрения Горшкова, выбрал, но на вкус и цвет товарищей, как известно, нет.
Хозяин кабинета был занят важным делом – стоя на одном стуле, вешал на стенку портрет товарища Сталина (вождь был изображен в маршальском кителе с отложным воротником и петлицами), второй стул валялся на полу, и подполковник шутовски дергал висящей правой ногой, не зная, куда ее пристроить. Оглянувшись на Горшкова, он выкрикнул громко, будто поднимал людей в атаку:
– Чего стоишь, капитан? Ну-ка подсоби мне!
Дел-то тут было на полтора удара молотком – вбить всего один гвоздь, но чувствовалось по всему, что подполковник бьется над решением этой трудной задачи уже долго и никак не может свести концы с концами и победить. Глаза у него, как у быка на корриде, были красными. Не хотелось бы на этой битве выступать в роли поверженного тореадора.
Но подполковник вместо того, чтобы обварить Горшкова огнем, спрыгнул со стула и протянул ему молоток:
– На!
Хоть и не отличался особыми способностями капитан, и мастеровым человеком себя не считал, ему действительно хватило полутора ударов молотком, чтобы загнать гвоздь в стенку и нацепить на него бечевку, прикрепленную к портрету.
Спрыгнув со стула на замызганный паркетный пол, Горшков приложил руку к пилотке:
– Финита, товарищ подполковник!
– Финита, но не ля комедия, – спокойно произнес тот, – не то я совсем замучался, – подполковник повертел перед собой растопыренными пальцами, глянул на них, – пульку такие пальцы расшвыривают так, что любо-дорого посмотреть, все время выигрыш бывает, а вот насчет молотка с гвоздями… – Он критически хмыкнул. – Что там с союзниками из-за океана?
– Ворота держим крепко, союзники пока не суются. После вчерашних событий ничего новенького.
– Что за стрельба была ночью?
Капитан пояснил. Про себя удивился – не думал, что подполковник не знает о пленном, доставленном ему в штаб. В свою очередь спросил о Берлине: как там?
– Наши уже под Рейхстагом, бои идут на площади. Гитлер, говорят, покинул Берлин.
– Раз покинул, товарищ подполковник, то рейху – крышка. Капут!
– Вашими устами, капитан, да мед бы пить…
– Мед – не мед, а шнапс можно.
Потолкавшись немного в штабе, заглянув в комнату связи, Горшков покинул этот старый, на треть разрушенный особнячок с продавленной обмедненной крышей – судя по всему, раньше тут находилось заведение, в котором веселились богатые офицеры, – хорошо, когда разведчики не требуются, можно отдохнуть от приказов начальства…
Разведчики подтянулись к палатке командира, установили несколько трофейных палаток – они были потяжелее наших, зато надежнее, с каучуковой пропиткой, такие палатки никакой дождь не берет. Коняхин ходил между палатками, покрикивал командно, иногда помогал какому-нибудь оплошавшему бойцу – старшина из Коняхина получался неплохой, надо бы подать бумаги следом – на присвоение ему очередного звания и назначить главным хозяйственником в группе разведки… Дело в общем-то недолгое, двадцати минут на это хватит.
Увидев капитана, Коняхин сбавил обороты, но не стих – не та была натура. Горшков засек насмешливый взгляд Мустафы – тот поглядывал на Коняхина с иронией, за суетой наблюдал словно бы свысока, забравшись на дерево, но стараниям сержанта не препятствовал.
– Ну, что на том берегу? – привычно окинув взглядом противоположную сторону Эльбы, затянутую сизой кисеей, похожей на сигаретный дым, спросил Горшков. – Тихо?
– Тихо, товарищ капитан. Американцы так и не появились – сидят за теми вон домами и носа не кажут.
– Дай-ка, Мустафа, бинокль, – попросил капитан, осмотрел противоположный берег внимательно. Тот был совершенно пуст – ни одного человека, и следов войны почти никаких, – кроме обугленных деревьев леска, разбитой ломины, в которой вчера прятались юные фаустпатронщики, да большого черного пятна, где стоял горелый американский танк – из него, видать, вытекла солярка, раз место то спалило до самой земли.
– Команду пойти на контакт с американцами еще не дали, товарищ капитан? – Мустафа хитро прищурил один глаз.
– Не дали. А что тебя так волнует, Мустафа? Перспектива отведать консервов из американской индейки?
– Да нет. Просто пообщаться интересно. – Мустафа приоткрыл прищуренный глаз, вид его сделался еще более хитрым. – Понять, кто они такие, американы эти, пощупать их, воздух около них понюхать…
– И пощупаем их. Мустафа, и воздух понюхаем вместе, и даже водки выпьем – все впереди.
Неожиданно у крайней палатки, где располагались разведчики, раздался пронзительный женский визг. Капитан оглянулся недоуменно – непонятно было, что там происходит.
– Ну-ка, Мустафа, – велел он, – проверь, каким образом в наши доблестные ряды занесло какую-то непутевую бабу? Похоже, это немка.
Мустафа исчез стремительно, будто его и не было, объявился очень скоро, с собою притащил толстую разъяренную немку со следами помады, ярко испятнавшими ее круглые щеки – ну будто бы кто-то специально разрисовал эту даму тюбиком броской губной краски.
В руках разъяренная немка держала какую-то рваную тряпку.
– Вас ист дас? – визгливо закричала она, увидев капитана, и взмахнула тряпкой призывно, как флагом.
– Что с ней, Мустафа? – Горшков невольно поморщился: еще не хватало воевать с какими-то непотребными бабами, задал грубый вопрос, который в другой раз вряд ли задал бы: – Чего она орет, будто ей вырезали матку вместе с желудком?
– Фрау утверждает, что ее изнасиловали, да вдобавок ко всему порвали хорошую юбку. Насчет изнасилования она не в претензии, а вот за порванную юбку просит заплатить.
– Кто ее изнасиловал, фрау знает?
– Говорит, что какой-то солдат с медалями на груди. Вооружен автоматом.
– Солдата опознать сможет?
– На этом она не настаивает, а за юбку требует дойчмарки.
Капитан задумчиво покачал головой: эту историю можно, конечно, раздуть до размеров баобаба, а можно погасить в корне, и тогда никто ничего не узнает.
– Видите, что он сделал, герр офицер! – пуще прежнего заорала немка и вновь взмахнула порванной юбкой, несколько раз прокрутила ее над головой. Баба она была здоровая, мясистая, для изголодавшегося солдата очень даже аппетитная, ляжки были такие, что легкое платьице, которое она в спешке натянула на себя, готово было треснуть по боковым швам. И по заднему шву тоже. Платье натянуть на себя не забыла, а вот смыть помаду с крепкощекого лица своего забыла.
– Мустафа, у тебя дойчмарки есть? – Горшков решил, что раздувать эту историю ни к чему, смершевцы ведь обязательно разыщут этого бравого солдатика и еще, чего доброго, шлепнут. Медали его не спасут.
– Если надо, найдем, товарищ капитан. – Мустафа улыбнулся скуласто – одобрял действия шефа.
– Найди, Мустафа, и заплати ей, сколько она просит.
– Пли-из, фрау, – галантно просипел Мустафа, рукой показывая, куда надо идти. – Битте-дритте за мной!
Толстуха напоследок уничтожающе глянула на Горшкова, будто он был виноват в «приключении», случившемся с ней, фыркнула, давя в себе ярость, и устремилась следом за Мустафой.
Вечером Горшкова вызвал к себе начальник штаба. Подполковник пребывал в приподнятом настроении, благодушно поглаживал живот, неведомо по какой причине выросший у него на войне, – харчей жирных не было даже в высоких штабах, но у подполковника «трудовой (а может, боевой?) мозоль» наметился такой, что его едва сдерживал новенький офицерский ремень, укрепленный портупеей. Может, подполковника ранило куда-нибудь в укромное место, в результате живот и вырос? Увидев Горшкова, начштаба ткнул пальцем в стул:
– Садись!
Когда подполковник бывал раздражен, хотел подчиненного отдалить от себя, то обращался к нему на «вы», если же, напротив, считал нужным приблизить, произносил «ты».
Капитан сел на стул, глянул выжидательно на начальника штаба. Портрет Сталина висел над головой подполковника ровно и, надо признаться, украшал кабинет. Сталин на портрете довольно улыбался.
– Вот что, капитан Горшков, – начштаба помял пальцами нижнюю челюсть, словно бы после вывиха ставил ее на место, – у тебя, как мне доложили, есть опыт общения с гражданским населением.
«Ого, – мелькнуло в голове капитана удивленное, – уже кто-то успел побывать здесь и настучать, что к разведчикам прибегала злющая немка. Тьфу! Надо бы вычислить этого докладчика. Чтобы больше не докладывал».
– Есть, капитан, или нет? Признавайся!
– Нет, товарищ подполковник.
– У меня имеются совершенно другие сведения, – начштаба погрозил Горшкову пальцем, – так что не ври, капитан. А посему есть мнение – назначить тебя временным комендантом города Бад-Шандау. По нашим сведениям, в городе тридцать тысяч жителей, чуть более ста тысяч беженцев и пять тысяч раненых фрицев в воинском госпитале. Так что приступай к выполнению приказа.
– Да вы чего, товарищ подполковник? – Горшков умоляюще прижал к груди обе ладони. – Из меня комендант, как из ездового ефрейтора зулусский князь.
– Ничего не знаю, капитан.
– Но мне же велено присматривать за американцами…
– Тот приказ отменяется.
– Ведь сам генерал Егоров приказал…
– Он этот приказ и отменил, – в голосе подполковника обозначились раздраженные нотки – не любил, когда ему сопротивлялись подчиненные или хотя бы возражали. – Выполняйте, капитан!
Горшкову ничего не оставалось, как взять под козырек, внутри родилось ощущение досады, чего-то противного, холодного, показалось даже, что в глотке вот-вот вспухнет комок тошноты, но он справился с ним. И вообще делать было нечего, приказ есть приказ.
– Есть! – произнес он и, повернувшись четко, будто находился в карауле, направился к двери.
– Наши солдаты умудрились ограбить часовщика, взяли полмешка часов – все неисправные, мастер не успел их починить. Разберитесь с этой историей в первую очередь, капитан. На этом дело, я думаю, не закончится.
Капитан снова вскинул руку к пилотке:
– Есть!
Сам подумал, что виною тому, наверное, сталинский приказ о том, что всякое беспризорное имущество, валяющееся на немецкой территории, наши солдаты могут брать беспрепятственно и в размере посылки отправлять домой.
Определение «беспризорное имущество» солдаты просто-напросто опустили, вывели за кавычки и стали брать все подряд. И то, что плохо лежит, совсем не охраняется хозяевами, и то, на чем висит большущий замок и для пущей убедительности красуется табличка «Руками не трогать».
В Берлине грохотала канонада, на улицах рвались снаряды, обваливая, превращая в груды мусора целые кварталы, дома, причастные к всемирной истории, а в Бад-Шандау было тихо, даже пистолетные хлопки уже не слышались – люди привыкали к мирной жизни. Горшков послал Мустафу в «глубокую разведку», как он сам выразился:
– Узнай-ка, друг, где, в каком банке или в конторе мы можем разжиться дойчмарками.
– Зачем они нам, товарищ капитан?
– Пока других денег в Германии нет, только дойчмарки… Изнасилованную немку помнишь?
– Еще бы!
– Если бы у нас не было марок, мы вряд ли справились с этой историей. Шум пошел бы на весь фронт.
Мустафа озадаченно поскреб пальцами затылок.
– А ведь верно, товарищ капитан.
– Действуй, Мустафа.
Капитан собрал группу разведки, молча оглядел каждого, качнул головой удовлетворенно: хоть и небольшая у него была группа – всего двенадцать человек, с ним тринадцать, а стоила много, народ в ней собрался штучный (как, собственно, и во всякой разведке), а штучными бывают не только товары и производства, но и люди. Полковая разведка капитана Горшкова собрала, наверное, лучшее, что удалось отыскать в полку, в пополнениях, даже в других частях.
– Поступила новая вводная, друзья, – проговорил капитан неожиданно мягко, совершенно по-штатски, – ну совсем «штрюцким» он вернулся на этот раз из штаба (штатский народ, который не носил на плечах погон, «штрюцким» называл писатель Куприн Александр Иванович), – нам велено выполнять в городе комендантские функции. Я, значит, назначен комендантом, а вы – вся разведка, вся, до единого человека – комендантским взводом. Будем сообща наводить порядок в городе.
– Надолго это, товарищ капитан? – спросил ефрейтор Дик, плотный плечистый здоровяк с красным обожженным лицом.
– Не знаю, – честно признался капитан.
– Вот напасть-то. – Дик огорченно крякнул.
Шахматный ход насчет денег был сделан Горшковым правильно – дойчмарки потом помогли заткнуть немало дыр и уладить кое-какие скандальные дела. Ведь что ни день, то в Бад-Шандау обязательно чего-нибудь случалось. Случалось и уже знакомое: на немок – посмазливее разъяренной тетки, густо измазанной губной помадой, – нападали наши солдатики, на ходу задирали подолы и старались побыстрее добраться до сладкой бабьей начинки, стонали от страсти… Но это все ерунда по сравнению с тем, что произошло на второй день горшковского комендантства, так некстати свалившегося…
А на второй день к коменданту пришла делегация жителей Бад-Шандау – полтора десятка пожилых мужиков и женщин с пустыми кружками и ложками, проворно застучали ложами по доньям кружек:
– Брот, гepp комендант! Брот!
Что такое «брот», Горшков знал очень хорошо и раз уж терпеливые немцы начали разевать рты, как голодные птенцы, значит, приперло. Надо было что-то делать.
Капитан кинулся к подполковнику в штаб – помогите хоть чем-нибудь!
Тот раздвинул складки на пухнущем животе, сгреб их к бокам – к одному боку и к другому, – и произнес недовольным тоном:
– Вы комендант, вы эту проблему и решайте. Проявите инициативу. Ко мне больше не приходите. Кру-гом!
Делать было нечего. Горшков сел за руль доджа, посадил рядом с собою переводчика Петрониса, младшего лейтенанта, перешедшего к артиллеристам из пехоты, в кузов запрыгнули четыре разведчика с автоматами – Коняхин, Мустафа, Дик и Юзбеков, и капитан вывел машину на плохо расчищенную от обломков и разрубленных взрывами камней улицу.
Стоило проехать немного, как в окнах домов начали возникать любопытные детские мордахи, были видны и лица взрослых, но их было много меньше, чем детских, но они были, вот ведь как, – всем было интересно посмотреть на русских солдат: какие они?
Действительно ли на голове у русских растут рога, как вещал доктор Геббельс – у-умный человек, а из галифе, из прорех сзади, высовывается длинный гибкий хвост? Удивительная штука, но ни рогов, ни хвостов у разведчиков капитана Горшкова не было.
В воздух висела маслянистая копоть – кто-то поджег два крытых пропитанным жирной смолой рубероидом цеха, где производили люки для подводных лодок. На заводе том были еще два цеха, но они не работали, и их не тронули. Кто подпалил промышленное предприятие, свои или чужие, было неведомо. В этом надо бы разобраться…
Впрочем, Горшков на три четверти был уверен, что это сделали наши: они находились на территории врага, поэтому и считали, что им сам бог велел уничтожать все, что у врага есть, и в первую очередь – разные заводы, фабричонки и фабрики, мастерские, цеха, потоки, дававшие военную продукцию.
На выезде из города, около одного из домов, Горшков остановился, выпрыгнул из доджа.
– Пока все оставайтесь в машине, – скомандовал он, – со мной – Петронис. Мы скоро вернемся.
Улица эта была тихая и почти целая, снаряды ее тронули мало, несколько воронок, испортивших асфальт, были заделаны камешником, привезенным с реки, затем засыпаны песком и плотно утрамбованы. Война ведь почти закончилась, по Бад-Шандау уже вряд ли будут бить пушки, можно начинать ремонт, а потом, поднатужившись, собравшись с духом и начать отстраиваться. Заново. Уже без Гитлера.
Капитан вошел во двор небольшого кирпичного дома, обнесенного железной оградой, на крыше дома красовались свежие заплаты – несколько листов железа были сорваны взрывной волной, посечены осколками, скручены в рогульки, и хозяин, не имея под руками никакого другого материала, взял пару пустых металлических бочек, расклепал их, выпрямил листы и пустил на крышу. Горшков постучал костяшками пальцев в дверь.
– Хозяи-ин! – Снова постучал в дверь.
Занавеска за одним из окон шевельнулась, в раздвиг двух половинок кто-то выглянул, и дверь отворилась.
Ефрейтор Дик, сидя в додже, удивленно распахнул рот:
– Прямо сказка какая-то. Капитан уже и тут заимел знакомства.
– Не замай капитана, иначе дело будешь иметь со мной, – предупредил Мустафа. Ефрейтор покраснел еще больше, сквозь ожоги, казалось, вот-вот проступит кровь и не произнес больше ни слова. – Вот это правильно, – оценил его молчание Мустафа.
А капитан знал, куда и к кому пришел, потому так смело и стучал в дверь. Все дело в том, что вчера утром к нему заявился необычный посетитель – местный столяр с руками, изуродованными в гестапо: у столяра были расплющены два пальца, а с нескольких с корнем содраны ногти.
– Ты комендант? – колюче глядя на Горшкова, спросил столяр.
– Я. Временно, – ответил Горшков, попросил Петрониса: – Пранас, переведи!
– Нет ничего более постоянного, чем временные назначения на должность, – ворчливо произнес гость, оглянулся привычно и, пошарив искалеченными пальцами в кармане пиджака, достал удостоверение – книжицу в красном матерчатой переплете, аккуратно развернул ее. – Я – член Коммунистической партии Германии, – произнес он торжественно, голос его, глуховатый, с простудными трещинами, неожиданно обрел звонкость, морщины на лице разгладились.
– Очень приятно, – ответил Горшков удивленно – не думал он, что в Германии еще сохранились коммунисты, гестапо в последние годы жестоко вылавливало их, вырубало под корень, взял рукою под козырек, назвался сам.
– Сохранились коммунисты, – прежним ворчливым тоном произнес гость, – я не один в городе, нас целая ячейка… Подпольная.
– Ячейка большая?
– По нынешним временам большая. Четыре человека.
– А где остальные? – спросил Горшков почти машинально, понял запоздало: вопрос этот – неуместный.
Столяр засипел простуженно и выдохнул шепотом, едва слышно:
– Остальные казнены.
Как всякий комендант – пусть даже временный, – Горшков обладал властью, поэтому он поразмышлял немного и назначил столяра бургомистром Бад-Шандау.
К бургомистру он сейчас и приехал. Столяр, сидя на табуретке с мягким верхом и поставив на стол таз с горячей водой, отпаривал искалеченные руки, постанывал и ерзал задницей по верху табуретки – ему было больно.
Увидев капитана, он привстал и произнес каким-то измученным и одновременно очень спокойным, почти угасшим голосом:
– Сегодня в Берлине не стало Гитлера.
Горшков не выдержал, повел головою в сторону, словно бы горло ему сдавил тугой воротник, выплюнул зло:
– Надеюсь, у собаки была собачья смерть! Тьфу!
– Вместо себя Гитлер оставил гросс-адмирала Деница. По радио объявили, что Гитлер пал на боевом посту.
Капитан отплюнулся еще раз:
– Тьфу!
Столяр вытащил из таза одну руку, потом другую и, кряхтя, потянулся к приемнику, ухватился пальцами за пластмассовую бобышку, включил. Послышались звуки музыки – протяжные, навевающие уныние, капитан этой музыки никогда не слышал. Столяр пояснил:
– Седьмая симфония Брукнера. Ее очень любил покойный фюрер. – Губы столяра презрительно сдвинулись в сторону.
Симфония неожиданно прервалась, и послышался голос диктора:
– Наш фюрер Адольф Гитлер, сражаясь до последнего дыхания против большевизма, сегодня пал за Германию в своем оперативном штабе в рейсхканцелярии.
Презрительная улыбка на лице столяра расширилась.
– Пал за Германию, – хмыкнул он. – Пристрелили небось, как шелудивoго пса, и бросили в канаву. Еще, может быть, облили бензином из канистры и подожгли.
– Откуда такие сведения? – спросил капитан.
– Это не сведения, это – предположение.
– Тридцатого апреля фюрер назначил своим преемником гросс-адмирала Деница, – продолжал вещать диктор.
– Вот, – сказал столяр.
– Сегодня слушайте обращение к немецкому народу гросс-адмирала и преемника фюрера, – произнес диктор напоследок, в приемнике что-то щелкнуло, и послышались заунывные звуки симфонии, сочиненной неведомым Брукнером.
– Собирайтесь, – подогнал капитан столяра, – надо проехать по здешним хозяйствам, узнать, кто какие продукты может дать городу.
– Хорошее дело, – одобрил столяр.
– Иначе горожане от голода и вас и меня вздернут на каком-нибудь крепком суку.
– Я знаю несколько хороших фермеров, – сказал столяр, – они помогут. А я тут вот что сочинил. – Выдвинув ящик стола, он порылся в нем, извлек лист бумаги, протянул капитану. – Вот.
Горшков взял лист, повертел его и передал переводчику.
– Пранас, посмотри, что это?
Тот прочитал бумагу и, с трудом сдерживая улыбку, прижал к губам пальцы. Наклонил пониже голову, чтобы столяр не засек улыбку, если она вдруг прорвется и он не сдержит ее.
– Это документ. Наши немецкие товарищи провели первое открытое партсобрание и вынесли постановление… – Петронис покашлял в кулак.
– Ну!
– В постановлении написано: «Запрещается всем бывшим членам нацистской партии ловить в Эльбе рыбу».
Капитан также покашлял в кулак. Невольно.
– Ну и ну! Судьбоносное постановление, ничего не скажешь. Значит, поступим так, Пранас… Ты переведи поточнее. Если партийная ячейка сможет снабжать рыбой население Бад-Шандау, беженцев, госпиталь и всех остальных, я готов утвердить это постановление. Если нет, то и суда нет.
Столяр замялся, губы у него неожиданно приняли обиженное выражение, он развел руки в стороны.
– Ага, – сказал капитан. – Вижу, что партийная ячейка не готова кормить город рыбой. Постановление временно замораживается. Поехали, бургомистр, к фермерам.
Столяр закряхтел досадливо, ткнулся в один угол, в другой – искал свою выходную одежду. Что-то нашел, чего-то не нашел, закропотал недовольно, замахал руками на жену – та также заметалась по дому…
Через пять минут выехали.
Следов войны за городом было втрое больше, чем в самом Бад-Шандау. В городе люди хоть и не очень старались по этой части, но все же пытались убрать скорбные следы, засыпали воронки, растаскивали крюками горелые дома, спиливали изувеченные деревья, пускали их на корм для печей, обогревались сырыми ночами и варили еду, а в полях и в лесах изуродованная земля так и оставалась изуродованной землей, никто ее не лечил, не обихаживал.
Сидя в машине, среди автоматчиков, столяр затих, сжался, превращаясь в этакого старого мыша, боящегося кота, щурился подслеповато – он не узнавал землю, по которой так много ходил и ездил, рот у него сомкнулся в печальную скобку, отвердел, и сам он сделался печальным, здорово одряхлевшим.
Неуютно он чувствовал себя. Мотор доджа гудел натужно, разведчики держали автоматы наготове – из-за любого куста ведь могла выплеснуться свинцовая струя.
Но пока не выплескивалась, было тихо – доджу везло. Птиц тоже не было слышно – вернувшись, они старались найти себе места поспокойнее, без стрельбы и взрывов, – и переселялись туда. Таким местом у них, похоже, считался и городок Бад-Шандау, там птичьи голоса все-таки звучали.
Поездка не была удачной, проку от нее оказалось ноль: разведчики побывали в трех хозяйствах, и во всех трех им отказали – продуктов, дескать, нет, коровы, напуганные войной, перестали доиться, а куры нести яйца… «Самим бы выжить», – дружно хныкали фермеры.
Столяр был обескуражен. Даже его старый приятель, с которым он выдул не менее трех цистерн пива, – толстый, с бородавчатым лицом Курт Цигель, – и тот развел в стороны полные конопатые руки.
– Извини, Эрих, – сказал он столяру, – сам не знаю, как буду выкручиваться… Ничем не могу тебе помочь.
Маленькие заплывшие глазки его при этом ускользали в сторону, на своего пивного приятеля Цигель старался не смотреть. Все было понятно.
– Ах ты, старый куриный желудок, – сказал столяр фермеру, – обожравшийся сосискоед, павиан облезлый. – Голос у столяра сделался расстроенным, дрогнул, он махнул рукой слабо и полез в додж.
Уже в кузове доджа пробормотал угрюмо: