Чужая боль
(октябрь 1984 года, Кабул, Центральный военный госпиталь)
Следующие месяца полтора вычеркнуты из моей жизни. Напрочь. Потому что не было ее, жизни. Было выживание. На грани, на пределе. Даже воспоминания о том времени только черно-белые. Хотя нет, одно цветное имеется…
Сентябрь, мы всей ротой рысачим где-то на окраине бригады — тактика. Днем еще очень жарко. Мы, молодые, еще не привыкли к недостатку кислорода на этом высокогорье и еле тащим ноги. Все в поту, в пыли, увешанные оружием и амуницией. И вот этим звенящим табуном пробегаем мимо какого-то капонира и… И видим картину, неожиданнее и нереальнее которой вообразить трудно.
Капонир представляет собой земляную насыпь в форме подковы, высотой метра полтора-два. С углублением внутри около полуметра. В нем может располагаться техника или могут храниться боеприпасы. Но внутри этой подковы лежит бомба. Нет, не авиационная бомба. А секс-бомба! Да-да! Самая настоящая женщина! И мало того — она еще и ГОЛАЯ! Из одежды только темные солнцезащитные очки. И такая она вся спелая, знойная, загорелая… И ноги при этом так нецеломудренно раздвинула, что даже мы, замотанные до полубессознательного состояния и голодные «шнуры», как-то встрепенулись.
Уж что там произошло с дембелями, у которых режим дня более щадящий и питание регулярное, а до дома три месяца оставалось — об этом я судить не берусь. Мне таких подарков под дембель получать не довелось. Даже на бегу.
Самое смешное, что в замешательство от всего этого пришла совсем даже не она, а мы. Потому что за эти три-четыре секунды мы успели сообразить, что это баба одного из старших офицеров бригады. Точнее, мы-то поняли, какого именно, но это неважно сегодня, спустя столько лет. Тех, кому положены были ППЖ (походно-полевые жены), в бригаде было несколько. И жили они все в отдельных домиках, так называемых «бочках». И ходили к ним туда эти мадамы, не особо таясь. И статус их этот вполне устраивал, видимо. Так что никакого особого секрета тут не было. А вот что и сегодня удивительно — это ее реакция на нас. Точнее, отсутствие какой бы то ни было реакции! Как будто и не пробежали мимо, уставившись на нее, полсотни солдатиков. И ведь даже не прикрылась, пока бежали, даже позу не сменила. Голову только чуть повернула лениво. Как будто и не было нас вовсе… Хотя на самом деле — а существовал ли для нее кто-то из нас? Вряд ли… Впрочем, никогда я этого не узнал и не узнаю.
Зато история эта стала единственной цветной вспышкой в моих воспоминаниях о первых месяцах в бригаде. А дальше — снова жуткая черно-белая беспросветка… Хрясь ребром ладони по нагнутой шее!.. И так — день за днем, неделя за неделей.
И вдруг передышка — госпиталь. Мы с Пахомом угодили туда почти одновременно, с разницей в несколько дней. И даже в одно отделение. Вот ведь переплелась судьба…
Для нормального человека попасть в больницу — неприятность. Для молодого солдата очутиться в госпитале — удача. Если, конечно, целы руки-ноги-голова. У меня целы — мелочи не в счет…
Центральный военный госпиталь в Кабуле для меня сейчас воплощение рая на земле. В существование какой-то там мифической гражданки я уже не сильно верю. Да и думать об этом на ближайшие несколько месяцев мне противопоказано. Опасно. Как опасно задумываться о воде в пустыне — силы отнимает, да и крыша может съехать. О реальном нужно думать, о насущном — как от жажды не сдохнуть, как растянуть оставшиеся глотки.
Госпиталь — как глоток воды из фляги в пустыне. Вода теплая, вонючая, противная и невкусная. Но на какое-то время поддержит тебя и не даст совсем загнуться… Здесь тебя нормально кормят, дают нормально спать и по-человечески к тебе относятся. А с теми, кто пытается относиться ненормально, уже можно «пободаться».
Это в бригаде ты просто «шнур» — здесь ты уже «шнур» из ВДВ. И заложенное в тебя с гражданки фильмами и вбитое за три месяца учебки сержантами представление о собственной исключительности, «элитности» начинает потихоньку проявляться. Особенно когда ты слегка отъелся, восстановил хотя бы доармейский вес, и тебя, крутого нынче десанта, не сдувает ветром…
— Один! Сигарету!
Это уже не обязательно к тебе — уже посмотришь сначала, кто зовет. Свой ли, «полосатый» или кто другой. Своему и сигарету принести не в падлу, тем более что и проблем здесь с куревом куда меньше — стрельнуть всегда есть у кого. Офицеров вокруг навалом, и при этом все они расслабленные, не шакалистые, как в бригаде, где мы для них — вечный источник проблем и объект вздрючивания… Да и внешне офицеры в госпитале куда меньше отличаются от нас. Пижамы-то одинаковые у всех — синие. И халаты — коричневые… А в таком наряде 20-летнего дембеля от 21-летнего летехи не всегда отличишь. У дембелей-то бывает и гонору побольше — он ведь УЖЕ дембель, а тот пока ВСЕГО летеха…
В общем, нет той дистанции, что в части. Хотя кучкуются офицеры, конечно, и здесь вместе. Так оно и понятно — каждому свое.
Кабульский центральный военный госпиталь — это концентрация человеческой боли, страданий; каждый день напоминает о том, что дорога домой будет непростой.
Каждый день привозят сюда кровавые ошметки афганской мясорубки. И когда идет большой поток раненых, на помощь привлекают нележачих больных. И чаще всего наша помощь требуется именно в приемном покое.
Нередко раненых привозят сюда еще пахнущих пороховой гарью, еще не пришедших в себя после шока. И уже обколотых промедолом. И от этого зрелища тебе, кажется, больнее, чем ему. И хочется закричать от ужаса раньше, чем закричит от нахлынувшей боли он. А как не закричать, когда заносишь в приемную обрубок тела, обгоревший со всех сторон? Он весь, кажется, спекся, сплавился. Вместо лица — сплошное месиво. Сквозь черную корку просвечивает розовое мясо.
Перекладываем его на осмотровый стол. Врач сует мне в руки фонарик:
— Свети!
Я не сразу понял, куда светить и зачем. А врач орет:
— В глаза свети, идиот! В глаза!!!
А где у него глаза? Где в этом месиве глаза и откуда им там быть?
Врач берет мою руку и направляет свет в какую-то лишь ему понятную точку. И тут я понимаю, что там, полузалепленный ошметками горелой кожи, действительно глаз. Хотя, скорее, подобие глаза — какая-то желеобразная масса.
И тут врач начинает с ним… разговаривать. Хотя это скорее крик, а не разговор:
— Видишь свет? Отвечай. Видишь или нет? Дай знать!
Я даже не понял поначалу, к кому он обращается. Сообразил, только услышав откуда-то из-под этого месива какое-то глухое мычание…
Он реагировал! Он жил там, под этой коркой! Внутри этого обрубка, под этим месивом, в котором невозможно было даже приблизительно разглядеть черты человеческого лица… Он цеплялся за жизнь, за этот крохотный лучик света снаружи…
Я даже не хочу задумываться, что он чувствовал в этот момент. Какую испытывал боль. И не знаю, что было с ним дальше. И не хочу знать, не хочу думать и догадываться. Хотя догадываюсь… Но эта чужая боль сидит во мне все эти почти уже 30 лет. И не утихнет. И не уйдет никогда. И не забудется…