XXXIV
Весна в Ичкерию прокралась тайком, словно хитрый абрек. В начале марта сошел снег на равнине, в горах же, там, куда редко заглядывало солнце, он лежал рыхлый и почерневший. Деревья еще были голыми, но почки уже беременели новой зеленью и были набухшими, словно соски дебелой бабы. С каждым днем становилось все теплее, и лишь горный ветер продолжал приносить с далеких заснеженных перевалов холодные воздушные массы.
Все оживилось к весне: и небо, и земля, и люди. Появились птицы, в неясном оттаявшем небе запел жаворонок, выскочила на лугу первая испуганная трава, и селенье, возле которого стояла наша часть, наполнилось голосами. Эти голоса издали были похожи на приглушенное движение горной речки, перекатывающейся через камни.
По утрам Хасан, как и прежде, пригонял свое стадо на луга. Земля оттаяла и сочилась, мерно чвакая под копытами животных. Утробно кричали коровы, весело блеяли овцы, и густо пахло свежим и несвежим навозом. Под Хасаном была все та же чалая лошадка, которая слушалась его и прытко скакала по лугу.
— Ить! Ить! — кричал чабан и звонко щелкал плетью, устрашая таким образом непослушных животных.
Он выглядел по-прежнему неприветливым и страшным в своей мохнатой бараньей шапке, нахлобученной на самые глаза. Абрек, сущий абрек, думал я. Не дай бог такому попасться где-нибудь на горной тропе — прирежет. Вон тем самым ножом, который висит у него на поясе.
— Здравствуй, Хасан! — выйдя на луг, чтобы погреться на первом весеннем солнышке, приветствовал я его, но он, как всегда, бросив на меня полный ненависти взгляд, круто разворачивал чалую и скакал прочь.
«Какой ты все-таки невежественный, дикий человек, — думал я о нем. — Ну что я тебе плохого сделал? Да ничего. Только хорошее. Где твои сородичи берут медикаменты? У меня. И детей своих, если те вдруг заболеют, ведут ко мне. Так за что же ты меня ненавидишь, Хасан?»
Впрочем, стоило ли гадать — ведь я все прекрасно понимал: как и всех русских в погонах, он считал меня врагом Ичкерии. Его братья продолжали сражаться против федералов, и он был с ними заодно. Они сражались в горах, на равнине, в больших и малых городах. Они не жалели даже тех своих соплеменников, которых подозревали в сотрудничестве с федеральной властью. По ночам в селеньях слышались выстрелы, гремели взрывы — это мятежники уничтожали, как они говорили, предателей чеченского народа. Многие чеченцы уже устали от войны, и их тянуло к мирной жизни. За это их убивали.
Обстановка в Чечне продолжала оставаться сложной. Республику по-прежнему называли «осиным гнездом терроризма». К весне количество диверсий, совершаемых боевиками, увеличилось. Из штаба Объединенной группировки федеральных войск сообщили, что хорошо вооруженные отряды моджахедов тайными тропами стягиваются к крупным населенным пунктам Чечни. Это говорило о том, что «чехи» намереваются в ближайшее время начать широкомасштабное наступление. Впрочем, многие из нас понимали, что оно уже началось: по данным войсковой разведки, в Грозном окопалось более тысячи, в Гудермесе — около пятисот, в Ханкале — до двухсот вооруженных моджахедов.
Сразу на память пришли многократные заявления генералов Минобороны и Генштаба о том, что ударные силы чеченских бандформирований разбиты, а оставшиеся якобы действуют мелкими группами по десять-пятнадцать человек. А ведь та же тысяча вооруженных мятежников в чеченской столице — это уже полноценный партизанский полк, способный взять город под контроль. В 1996 году для этого хватило и двухсот боевиков. А нам говорят: ситуация в республике находится под контролем федеральных войск и милиции. Мы не верили, потому как слышали подобное и раньше, когда в день гибли до ста военных. Мы напряженно следили за развитием событий в Чечне, тайно опасаясь, что боевикам во главе с мятежным президентом Масхадовым удастся водрузить свое знамя над Грозным.
— Неужели и ты веришь в эту чушь? — заметив мое пессимистическое настроение, спросил меня начфин Макаров.
В то утро побудку в нашем лагере объявили, как обычно, в половине седьмого. Но на этот раз труба прозвучала как-то хрипло и нелепо, будто бы на ней играл новичок. Потом выяснилось, что ночью в своей палатке подрались напившиеся в стельку оркестранты из музвзвода и трубачу досталось по зубам. При этом была рассечена губа — вот этой больной и разбухшей губой он и пытался изобразить знакомую каждому армейскому человеку мелодию.
Я сказал Макарову, что уже не верю в счастливый исход дела и что, по моим соображениям, мы так и останемся сидеть в дерьме. Он был настроен более оптимистично.
— Русская армия всегда побеждала и будет побеждать, — сказал он. — Вспомни историю. Каждую войну мы начинали неудачно, но, в конце концов, все оборачивалось в нашу пользу.
Накануне мы пили принесенный мной из медпункта спирт (да-да, я уже дошел и до этого — ежедневно носил своим собутыльникам спирт), и Макаров выглядел невыспавшимся и угрюмым, с розовыми, цвета вареных креветок, белками глаз и серебристой свинячьей щетиной на лице. Позевывая и лениво почесывая задницу, он готовился к привычному утреннему ритуалу. Он налил из термоса кипятку в эмалированную кружку, намылил помазком щетину и стал осторожно водить по щекам безопасной бритвой. Бритва была совершенно тупой, и Макаров морщился от боли и матерился как сапожник.
— Ну и чума ты, — видя его страдания, произнес я. — Настоящая чума.
Он, кажется, обиделся. Он вообще был обидчивым человеком.
— Не говори таких слов, — сказал Женя. — Разве не слышал? Словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести.
— Да я ж это любя, — улыбаюсь ему обезоруживающей улыбкой, а он мне:
— Все равно не называй меня чумой. Когда меня так называют, я чувствую, что я и впрямь какой-то идиот.
— Нет, ты не идиот, — говорю ему.
— Не идиот, — соглашается он. — Поэтому не обзывай меня.
— Да не обзываю я тебя, — говорю я ему, как маленькому. — Ты лучше возьми мою бритву, а то на тебя смотреть больно.
— А ты не смотри.
— И не буду смотреть. Я лучше в столовую пойду. А ты поторопись, не то на совещание опоздаешь. «Полкан» из тебя шашлык сделает, — предупредил я.
— А кто ему тогда зарплату будет начислять? — усмехнулся Макаров. — Без начфина вы все тут пропадете. Это вы смелые, пока я жив. А вот случится что со мной — сами увидите, что значит жить без Макарова.
Я улыбнулся и зашагал в столовую.
После завтрака я вместе с другими старшими офицерами отправился в штаб полка, где по утрам «полкан», а в его отсутствие кто-нибудь из его заместителей, проводил инструктаж. Комполка был необычайно зол. А когда он бывал зол, превращался в настоящего самодура. И не приведи господи в такие минуты попасть ему под горячую руку — в порошок сотрет. Накануне пришла телефонограмма из штаба дивизии — снова к нам собиралось пожаловать высокое начальство. «Полкан» психовал. Делать им нечего, что ли, мать их в переносицу! Всю душу уже вымотали, полководцы хреновы! Лучше бы с продовольствием вопрос решили — нет ведь, лекции едут читать да пыль в палатках искать.
После инструктажа офицеры разошлись по местам, и полк зажил своей обычной жизнью. Когда я шел в медпункт, мимо меня, громыхая сапогами, прошагал строй бойцов, спеша на занятия по боевой подготовке; следом потянулась в горы разведка; взревела моторами бронетехника, отравив воздух выхлопными газами.
Не успел я заняться своими делами, как в палатку, где находился медпункт, забежал часовой.
— Товарищ майор, там к вам чеченец, — доложил он.
Я поморщился. Снова, поди, пришли за медикаментами, подумал. Я нехотя поднялся с табуретки и вышел из палатки. Солнце медленно поднималось над горизонтом, заполняя равнину теплом и светом и вытесняя пришедшие ночью с гор холодные воздушные массы.
Возле палатки я увидел Хасана, по обыкновению восседавшего на своей чалой, и удивился. Он впервые был в нашем лагере. Что ему нужно? — подумал я и измерил его настороженным взглядом.
Хасан был все в той же мохнатой шапке, но теперь он был близко от меня, и я сумел разглядеть его глаза. Вблизи они были не такими уж и страшными, и в них я увидел не то боль, не то скрытую тревогу.
Он поздоровался со мной по-русски, и я, кивнув ему в ответ, спросил, с чем он пожаловал.
— Доктор, худо дело, — сказал он. — Мальчишки на мине подорвались…
Позже выяснилось, что десятилетние пацанята из аула решили поставить мину-растяжку, предназначенную для нашего брата, но что-то там у них не получилось — и мина взорвалась. Один был сражен насмерть, другого сильно покалечило, третий, испугавшись, убежал домой.
Я вернулся в палатку, взял сумку с медикаментами, положил туда все необходимые для операции инструменты и снова вышел. Хасан успел слезть с лошади и теперь стоял подле нее и держал ее под уздцы. Узда наборная, лошадь задорная, вспомнил я услышанное мною еще в детстве. Когда-то, когда я был еще маленьким, мы с родителями ездили к родственникам в деревню и меня тамошние пацаны научили седлать коня. Коснись, я бы и сейчас смог это сделать. Я знал, как надеть на лошадку сбрую, помнил, что есть такое ремни с удилами, что такое поводья, как нужно закреплять на лошади седло. Короче, все эти слова — потник, чепрак, подпруги, стремена, мундштук, нагрудник с пахвой и прочее — были мне известны.
— Садись на лошадь, доктор, — хрипло проговорил Хасан.
— А ты? — спросил я его.
— Я пойду пешком, — ответил он.
Я хотел отказаться от его предложения, но он указал глазами на стремя: полезай, мол. Я влез на лошадь. Но прежде чем это сделать, кликнул Савельева.
— Я в аул, — сказал ему. — Если что — там меня и найдешь.
— А что случилось? — спросил он и бросил недоверчивый взгляд в сторону Хасана.
— Мальчишки на мине подорвались… — ответил я сухо.
Он кивнул, и мы с Хасаном отправились в путь. Я держался за поводья, а он, ухватившись одной рукой за подпругу, шел рядом.
Последний раз я бывал в ауле в конце мусульманского поста Рамазана, когда чеченцы праздновали один из главных своих праздников Ураза-байрам. Был конец декабря, зима к тому времени уже спустилась с гор, и на улице было ветрено и холодно. В воздухе пахло деревенским дымом — люди по старинке топили печи в домах кизяком — прессованным, с примесью соломы навозом. Патриархальщина чувствовалась во всем — и в быте, и в привычках, и в поведении людей. Здесь даже иные дома, как и в старину, были сложены из кизяка. Бедность на грани фантастики. Но главное было не это. Я запомнил глаза селян — колючие, недоверчивые, а порой злые и ненавидящие.
В этот раз все повторилось: был дым из труб, были дома из кизяка, были недобрые глаза людей. Правда, там, куда меня привел Хасан, люди были более сдержанные — беда заставила: в большом, выложенном из камня доме с высоким крыльцом лежал раненый мальчишка.
Меня провели в жилище, внутри которого было сумрачно и тихо. Я шел и натыкался на какие-то предметы. Где-то задел таз, и он с грохотом упал на пол, где-то сбил табурет… Но постепенно мои глаза привыкли к полумраку, и я уже мог различать не только предметы, но и лица людей.