XXIII
Прошла неделя. Однажды, после того как я переделал в палате кучу дел, я сел на стул, что стоял у изголовья выздоравливающей, и задремал. Неожиданно сквозь сон я услышал свое имя. «Митя», — будто бы звал меня кто-то. Я открыл глаза. В палате было сумрачно и тихо. Илона, как обычно, беззвучно лежала на кровати и не подавала признаков жизни. Я решил, что это мне все причудилось, как вдруг я снова услышал свое имя.
У меня дрогнуло сердце. Илона! Это она зовет меня, радостно подумал я. Она! Но что это? Почему я вдруг опешил? Ах да, она впервые назвала меня по имени. Впервые! До этого ей что-то мешало обращаться ко мне таким образом. Быть может, ее смущала разница в возрасте, а может, причиной тому было проклятое чувство субординации, от которого бывает трудно избавиться.
Я тут же вскочил со стула и подошел к Илоне.
— Ты меня звала? — спросил я, стараясь преодолеть волнение.
— Да, — сказала она.
Услышав это, я еще больше заволновался.
— Тебе что-то надо? Ну, скажи? — проговорил я.
— Ничего… Я просто так.
Вот ведь как! Человеку вдруг стало лучше, и он решил просто поболтать.
— Ну, говори же… Говори еще, — стал просить я, радуясь тому, что наконец-то дождался, когда она окончательно придет в себя. Я давно не слышал ее голоса и очень соскучился по нему. — Говори, говори…
— О чем? — вновь шевельнула она губами.
Я наклонился к ней, чтобы ей было легче услышать меня.
— Обо всем, — сказал я. — Вначале скажи, как ты себя чувствуешь?
— Нормально, — ответила она.
— Это хорошо… — идиотским голосом произнес я, будто бы мне приходилось вести диалог с каким-то маразматиком и я старался говорить его языком.
Я придвинул стул ближе к кровати, сел на него и стал внимательно глядеть на Илону.
— Почему ты замолчал? — спросила она.
— Потому что тебе нельзя напрягаться… Ты еще слабенькая, — произнес я.
— Мне лучше, — сказала она. — Скоро я встану на ноги.
— Да-да, конечно, — согласился я. — Но сейчас тебе не следует напрягаться. Ты поспи. Тебе надо сейчас больше спать.
— Я не хочу спать, я хочу слушать тебя, — медленно ворочая языком, сказала Илона. — Спасибо тебе, спасибо за все…
Я чувствовал, что ей еще очень трудно было говорить. Слова у нее получались какими-то неуклюжими, как будто она училась вновь произносить их. Но ее голос… Он был настолько трогательным, что у меня сжималось сердце.
— Не надо меня благодарить, — проговорил я. — Не надо. Ничего особенного я не сделал.
— Ну как же! Только из-за меня ты и торчишь сейчас в этом госпитале…
Бинты на ее лице мешали мне разглядеть ее улыбку, но я чувствовал, что она улыбается.
— У меня командировка — я повышаю здесь свою квалификацию, — говорю ей.
Она ухмыльнулась.
— Знаем мы это повышение квалификации, — донеслось до меня. — Небось уговорил начальника госпиталя оставить тебя здесь.
Ей по-прежнему трудно давались слова, но она продолжала говорить.
— Уговорил, — честно признался я. — Теперь за мной ужин в ресторане. Как только будут деньги, обязательно свожу полковника в кабак.
Мы помолчали.
— Который час? — неожиданно произнесла она.
— А тебе не все ли равно? — спросил я ее.
— Нет, теперь уже не все равно. Коль я выздоравливаю, мне уже интересно все. Даже то, какая температура сейчас на улице, — заявила она.
Она была права. Когда человек болеет — ему нет дела ни до чего, но стоит ему хотя бы немного почувствовать себя лучше, как он снова приобретает интерес к жизни. С Илоной произошло похожее.
— На улице постоянно льет дождь. Когда его нет, стоит туман. Одним словом, южная осень, — говорю ей. — А вот на моем родном Дальнем Востоке сейчас уже предзимье. Снег выпал, мороз речки и озера сковал льдом. Там сейчас в лесах хорошо. Тишина звенящая, а воздух чистый, словно родниковая вода. Дышать хочется. Я люблю такую пору.
— Возьми меня когда-нибудь в такую осень, — попросила она.
— Возьму, — пообещал я. — Мы с тобой сядем на поезд и поедем далеко-далеко, туда, где прошло мое детство.
— Но прежде мы поднимемся на вершину Кавказа… Помнишь, ты обещал мне? — спросила она.
— Конечно, конечно, помню, — радовался я тому, что она уже живет, что у нее появились мысли, чувства, что память вернулась к ней.
— «Кавказ подо мною. Один в вышине…» Мы вместе прочтем это стихотворение. Я тебе не говорила — ведь я тоже с детства мечтала побывать на Кавказе, я тоже любила читать Лермонтова с Пушкиным. Помнишь? «Раз — это было под Гихами — Мы проходили темный лес; Огнем дыша, пылал над нами Лазурно-яркий свод небес. Нам был обещан бой жестокий. Из гор Ичкерии далекой Уже в Чечню на братний зов Толпы стекались удальцов…»
— Это «Валерик», — вспомнил я.
— Да, — ответила она. — В школе я хорошо знала это стихотворение… Позже ни одной строчки не могла вспомнить. А тут вдруг вспомнила. Наверное, это все из-за того взрыва. Веришь, я стала вдруг помнить такое, о чем, казалось бы, давно уже забыла. Вот лежу, вспоминаю и дивлюсь себе…
— Такое случается, — сказал я. — История знает случаи, когда сильный стресс позволял человеку вспомнить даже то, что с ним происходило в младенчестве.
— Я тоже многое вспомнила. Я даже лицо своей прабабушки вспомнила. А до этого, как ни пыталась, вспомнить не могла. Она умерла, когда мне было четыре годика, — пояснила Илона.
— Видишь: не было бы счастья, да несчастье помогло, — улыбнулся я.
— Лелю жалко, Марка Львовича жалко, — неожиданно произнесла Илона. — Я ведь знаю, что они погибли.
Я бросил на нее удивленный взгляд.
— Откуда ты это знаешь? — спросил я. — Ты же была без сознания.
— Интуиция подсказала… Веришь, у меня теперь и интуиция стала другой. Богаче, что ли… — тихим голосом проговорила она. — А однажды во время обхода я услышала чей-то голос… Тот человек рассказывал кому-то, как все произошло… Двое, мол, погибли, а вот этой повезло.
В палате вдруг наступила неловкая тишина. Каждый из нас думал о своем.
— Знаешь, я когда все узнал, почему-то решил, что это именно ты осталась жива, — первым нарушил тишину я. — Ехал в Ростов и молил Господа, чтобы я не ошибся.
— Уж лучше бы меня тогда… — неожиданно сказала она и заплакала. — Такие хорошие люди погибли. Бедная Лелечка, бедный, милый Марк Львович…
Она еще долго плакала, а я сидел у ее изголовья и старался успокоить ее. Не надо, не плачь, говорил я ей. Но она будто бы ждала этого момента, когда у нее появятся силы и она вволю наплачется. У нее было доброе сердце, и она жалела своих товарищей.
Чтобы как-то успокоить ее, я начал рассказывать ей о том, что происходит сейчас в моем полку. Наши, мол, готовятся выступить в горы. Скоро станет холоднее и горы покроются снегом, на котором будут хорошо видны следы противника. Тогда все и начнется. Разведчики говорили, что чеченцы тоже готовятся к зиме. Они запасаются продуктами, сооружают блиндажи, роют окопы, устраивают тайники с оружием. У них в горах есть свои укрепленные пункты, которые боевики считают неприступными. Но наши ребята только усмехаются. Дескать, мы их ракетами и бомбами закидаем — ничего от них не останется. Так что за горы беспокоиться нечего. Нам бы-де с Грозным еще разобраться — тогда бы и войне конец. Только пока не получается. Штурмуют федералы город, штурмуют, а он все никак не сдается. Чеченцы дерутся за каждый дом, за каждую улицу. Их и голод не берет, и болезни, и пули. Зубами держатся за свою землю.
Илона успокоилась и теперь лежала и молча слушала меня.
— Страшное время, — сказал я. — И откуда в стране нашей родимой столько дерьма взялось? Раньше было спокойнее, потому что власть справлялась с ситуацией… А когда в начале девяностых вожжи ослабили, тогда и началось. Нет, нельзя в нашей стране в демократию играть. Не доросли, не созрели. Впрочем, мы ли в том виноваты? Ведь мы же при этой самой демократии никогда еще и не жили, вот и болеем свинкой…
— Почему свинкой? — спросила Илона.
— Потому что это детская болезнь. А демократия в нашей стране, по сути, еще с соской во рту ходит, вот и болеет всевозможными детскими болезнями, — философствовал я. — И русские болеют, и чеченцы — все болеют. Отсюда и этот Содом.
Я вдруг спохватился. Я понял, что совершил ошибку — я не должен был надрывать Илону всякими ненужными разговорами. Чтобы человек выздоравливал, ему необходимы только положительные эмоции. Я стал рассказывать ей сказку. Я не умел рассказывать сказки и поэтому наговорил ей разной ерунды. Но она слушала меня с благодарностью и не перебивала. Мое нудное бормотание потихоньку утомило ее, и она заснула. Вот и ладно, подумал я. Воспользовавшись передышкой, я решил сходить в город. Ведь за все время пребывания в госпитале я не смог даже на часок оставить Илону. Спал и ел прямо в палате. Единственным моим желанием было поскорее поставить раненую на ноги. Но вот я дождался, когда Илона заговорила, при этом я почувствовал, что у нее есть настроение жить. И это меня обрадовало. Я был счастлив, и я хотел напиться.
Как все-таки хорошо жить на свете, рассуждал я, неторопливо шагая по тротуару и отыскивая глазами автобусную остановку. Дождя не было, но пахло вчерашним дождем и мокрыми деревьями. Вот ведь как получается: где-то идет война, а в этом городе люди как будто не знают об этом. Они ходят на работу, в магазины, кинотеатры, рестораны — в общем, живут обычной жизнью. Человек вообще склонен не думать о бедах, он хочет наслаждаться жизнью, потому что понимает: жизнь слишком коротка и ее надо успеть прочувствовать. А на войне хочется жить вдвойне. Там часто вспоминаешь, как хорошо тебе было, пока ты не попал в эту мясорубку. Впрочем, наверное, только на войне человек и может понять настоящую цену жизни. В обычной суете мы порой многого не понимаем. Нам бывает скучно от покоя и тишины. Мы хотим вырваться из этого сладкого плена и куда-то убежать. И лишь попав в бездну, мы начинаем понимать, что совершили ошибку, добровольно отказавшись от своего тихого счастья. Увы, обычно мы его не замечаем. Ведь оно ненавязчиво, оно похоже на старую добрую собаку, которая лежит себе в углу и не тревожит тебя. Ты ходишь мимо нее и ее не замечаешь, а на душе твоей почему-то всегда тепло.
У меня тоже была когда-то собака. Я ее очень любил, но не понимал этого. Когда она умерла, мне показалось, что весь мир перевернулся. И мне стало плохо. И тогда я понял, как сильно я любил свою собаку. Сейчас я стал понимать другое… Мне все тяжелее и тяжелее становилось на войне, и я начинал безумно скучать по мирной жизни. Именно там, в той жизни, и ждет меня счастье, думал я. Но до тех времен еще надо было дожить. А как это сделать, если у войны этой нет ни конца ни края?
У Сальвадора Дали есть картина, которая называется «Лицо войны». Странное лицо, в пустых глазницах которого такие же странные, с пустыми глазницами лица. Их лижут змеиные жала. Несмотря на то что я люблю этого художника, мне эта его картина никогда не нравилась. Слишком, думал я, она упрощенно-прямолинейная какая-то. Дали использует здесь средства обыкновенного символизма, а не привычный ему «параноидально-критический метод», и это обедняет восприятие. И только попав на войну, я вдруг ощутил всю глубину задуманного художником. Да ведь это картина бесконечной смерти! — подумал я. А такое бывает только на войне. И сейчас эта картина постоянно стоит у меня перед глазами, напоминая о бренности моего существования. Бесконечная картина смерти…