Книга: Война с Востока. Книга об афганском походе
Назад: Часть первая
Дальше: Глава одиннадцатая

Часть вторая

Глава пятая

Генерал в отставке Белосельцев смотрел на бабочку, на ее волнистые узоры, из которых он, как из разноцветных волн, вынырнул обратно в зимний московский день, покинув бездонное прошлое, где растворились бесследно его исчезнувшие силы и чувства. Остро, словно проведенную линию, он ощутил свою жизнь с той точки, когда она появилась среди необъятного света, тянулась, как струна, наполненная гулом и звоном, а потом исчезала, уходила обратно во тьму, из которой вышла. Мгновение, в котором он пребывал, находилось у самого конца этой проведенной завершаемой линии. Оставался убывающе малый отрезок, и прежде чем он оборвется, надо было успеть совершить последнее в жизни открытие – понять, что она есть, эта жизнь. Откуда и кем выпущена в ослепительный свет. Куда и к кому возвратится, погружаясь во тьму.
Ему казалось, что его утомленное тело, перегруженное усталостью, с негибкими одряхлевшими мускулами, изношенными от долгой работы органами, таит в себе накопившуюся болезнь. Она, безымянная, притаилась в нем, как нечто глухое, угрюмое, направленное против него. Проникла вглубь, спряталась в сплетении сосудов, в зарослях волокон, среди шорохов и биений. Устроила засаду в сумерках бытия. И в любой момент прянет, опрокинет, станет рвать горло, выплескивать из него вместе с черной дурной кровью самою жизнь. И тогда не останется времени думать, а, лежа на больничной койке, в набегающей слепоте, среди тусклого мерцания капельниц, испускать дух, растворяться в черной кислоте небытия.
В жизни, которую он завершал, обрывалось множество состояний, страстей и задач, заслонявших его от главной, окончательной и покуда не решенной задачи. Среди этих временных, предварительных увлечений и целей, занимавших основное протяжение жизни, полностью отпали, как блеклые перегнившие корневища, его служение в разведке, ибо исчезла страна, посылавшая его в опасные странствия. Его ненасытная жажда познаний, ибо были прочитаны основные, написанные человечеством книги, осмотрены мировые дворцы и храмы, освоены философские и научные теории. Утолено любопытство к людям, ибо среди бесчисленных встреч, необычайных дарований и характеров выявилась повторяемость человеческих типов, предсказуемость их ролей и поступков. Погасли страсти и похоти, увлечения женщинами, ибо с каждой новой любовью остывало и меркло горевшее в нем солнце, и там, на небе, где еще недавно пылало дневное светило, теперь чуть теплилась печальная сумрачная заря с черными вершинами осеннего леса. Оборвалась сама собой его давнишняя утонченная страсть – ловля бабочек, за которыми он гонялся по миру, пересекал с сачком пустыни и сельвы, прорывался сквозь саванны и джунгли, уклоняясь от летящих пуль, улавливая в прозрачную кисею божественные существа, как бессловесные ангелы наполняющие мироздания. Он больше никогда не раскроет сачок, на котором высохли капли цветочного сока и зеленая кровь нимфалид, не помчится вдоль океана, выхватывая из соленого ветра лазурных бабочек, не испытает счастливого перебоя в груди, когда в руках начинало биться бесшумное диво, уловленное в кисею.
Что же ему осталось на этом последнем, исчезающе малом отрезке струны с затихающим, меркнувшим звуком? Осталось ему драгоценное одиночество, без друзей и без женщин, вне едкой ядовитой политики, в которой растворяются, как в кислоте, все тонкие явления души. Он уедет в деревню, на последние снега, на первые голубые ручьи, под туманные весенние звезды, и там, остывая от накаленной прожитой жизни, поймет наконец, кто Он, пославший его в эту жизнь. В чем Его смысл и закон. Как среди грохочущего, промелькнувшего, будто единый день, бытия он исполнил этот закон. А если не исполнил, то теперь последние, отпущенные ему часы и мгновения он посвятит познанию закона, станет следовать ему. И, быть может, в этом трудолюбивом и смиренном следовании ему откроется Тот, кто выпустил его в этот мир. Вылил его из ладони бережно, как рыбку, в поток бытия. Скоро так же бережно зачерпнет в свою могучую длань, выхватит из потока, из-под этих звезд и светил, перенесет в иное таинственное бытие.
Эти мысли казались ему сладостными и желанными. Не пугали, а манили его. Смерть, которая должна была наступить, в свете этих мыслей виделась ответственным и важным событием. Это событие касалось его не только здесь, в этой явленной жизни, но и там, за ее пределами, куда он шагнет сквозь смерть, как сквозь открытую дверь.
Если же закон им не будет понят, если Творец не откроет лица и ему после смерти предстоит рассыпаться на множество отдельных безымянных молекул, на крупицы костей, на истлевающие обрывки волокон, то все равно, став водой, летучим воздухом, пылинками камня, он сольется с Творцом, останется в его воле и власти.
Он смотрел на джелалабадскую бабочку, на ее золотисто-песчаные крыльца, на черные оконечности с бело-жемчужными пятнами. Крылья начинали вибрировать, орнамент двоился, и тончайшее, едва различимое дребезжание превратилось в длинный телефонный звонок.
– Виктор Андреевич? – раздался бодрый голос, исполненный доброжелательности и едва уловимой неуверенности. – Ивлев Григорий Михайлович беспокоит… С величайшим к вам уважением!.. Белосельцев, узнавая именитого генерала, думского политика и старого знакомца по афганскому походу, успел изумиться. Безжизненная бабочка загадочно извергала из своих хрупких орнаментов энергии жизни, превращала их в нежданные звонки, голоса и встречи. – Все время помню о вас, думаю. Чем тяжелее мне, тем чаще думаю. И вот решился вдруг позвонить.
– Я в тишине, на покое, – ответил Белосельцев. – Это вы на виду у всей страны. Боец, воин. Пользуюсь случаем, чтобы выразить вам, Григорий Михайлович, мою солидарность. Солидарность пенсионера.
– Вы знаете, Виктор Андреевич, как я вас ценил и ценю. Как вам благодарен за прошлое. И эта ваша поддержка мне очень важна, поверьте. Не могли бы мы с вами повидаться, переговорить. Я был бы очень признателен.
– Что ж, есть о чем вспомнить.
– И, главное, есть наметки на будущее… Виктор Андреевич, не сочтите за дерзость… Что, если вы сейчас возьмете, да и приедете ко мне в Думу…
Бабочка, пойманная в джелалабадском саду, как малый радар, облучала его. Держала в своем тончайшем разноцветном луче, и он, как самолет, шел по ее наведению.
– Еду, – сказал Белосельцев, не пытаясь сопротивляться. Он был почти лишен воли. Управлялся по автопилоту. Программа полета была нанесена на хрупкие крылья бабочки. Он летел по лучу над желтыми песками пустыни, над черными каменистыми сопками, над белыми солончаками. Сквозь синюю линзу воздуха хотел разглядеть караван с оружием, тонкую вереницу верблюдов, – от пакистанской границы в Гельменд, из времен афганской войны в сиюминутное время, среди которого в телефонной трубке замирал голос генерала Ивлева.
Белосельцев помнил их афганские встречи, – Ивлев, молодой подполковник, командир гератского полка, в чьей зоне ответственности Чичагов отрабатывал свои спецмероприятия, стравливая племенных князьков, покупая кого деньгами, кого оружием, сопровождая подкуп вертолетными ударами. Они сидели в командирском модуле, пили спирт. Лицо у Ивлева было измученным, потным среди красных пятен низкого гератского солнца. Они обменялись с Белосельцевым часами, как нательными крестами, и за окнами, в бурунах кирпично-красной пыли прошел танк.
После этого Ивлев надолго исчез из вида, делал карьеру в сибирских глухих гарнизонах. Стал известен стране, когда в проклятую новогоднюю ночь президент бросил войска на Чечню. Рыхлые полки и бригады необстрелянных юнцов, ведомые случайными, разучившимися воевать командирами, попали под гранатометы чеченцев, превращались в груды горящей брони. Ивлев, молодой генерал, взял управление боем, спас от разгрома армию, овладел столицей чеченцев. Белосельцев помнил на телеэкранах его растрепанные волосы, расстегнутый ворот, забинтованную кисть руки.
Третье явление Ивлева было в политике, когда он, бросив службу, отказавшись от наград президента, стал депутатом Думы. Любимец армии, защитник попранных военных, открытый и ярый враг президента, он оглашал Думу громогласными речами, становясь с каждым разом все ненавистней и опасней режиму. Слушая его на пресс-конференциях, Белосельцев удивлялся произошедшим в нем переменам, его дерзкому бесстрашию. Сравнивал с собой, со своим молчаливым прозябанием. Корил себя за немощь и слабодушие.
Теперь, согласившись поехать в Думу, он действовал не рассудком, а сохранившейся в нем, не исчезнувшей с годами интуицией, установившей неясную связь между появлением Чичагова, странным знакомством с владельцем казино Имбирцевым и этим звонком генерала Ивлева. Все они ворвались в его жизнь одновременно, как пучок лучей, из единого источника света. И он, состарившийся разведчик, хотел установить точку исхода лучей. Стал собираться в Думу.
Здание на Охотном ряду, тяжеловесное и основательное, как столы и комоды сталинских времен, было запечатлено в его сознание с детства, когда обрызганный, весенний асфальт принимал на себя многоцветные колонны, наполнявшие кумачами, воздушными шарами, медными трубами просторную Манежную площадь. И прежде, чем его детским восхищенным глазам устремиться к Кремлю, к желто-белому, с кружевными воротниками, дворцу, они видели гранитные бруски и тяжелый, вырубленный из камня герб государства у края синего неба. Позже, во все остальные годы, когда в здании размещался Госплан, оно сочеталось с представлением о мощи страны, для которой за этими стенами планировались ракеты, гектары целинных земель, рождение младенцев и средства на спецоперации, к которым был причастен Белосельцев. Отсюда, из-под этого каменного герба, управлялась экономика огромной державы, планировалась будущая жизнь человечества.
Теперь здесь размещалась многошумная и бессильная Государственная Дума, сменившая своими скандалами, суетой и истошными заявлениями упорную, скрытую от глаз работу мозгового центра страны.
Белосельцев шел вдоль фасада в порывах морозного ветра, летящего вверх, к Лубянке. Глядел на бесчисленные, трущиеся друг о друга лимузины, которые тесно в метельном блеске раздваивались на два потока, и один жирно, густо вливался в Тверскую, медленными толчками уходил к Пушкинской, к Белорусскому, к Аэропорту. Другой цепко и непрерывно, словно толпище глянцевитых жуков, карабкался вверх, мимо Большого театра и «Метрополя», спускался к реке, по которой плыли льдины, разбегался по набережным и бульварам.
Перед высоким порталом Думы, у казенных дверей, выстроились два пикета. Держали на ветру загибающиеся листы с транспарантами. Размахивали флажками, одни – красными, советскими, демонстрируя приверженность оппозиции, другие – трехцветными, что выявляло в них сторонников власти. Бумажные транспаранты у обеих партий были похожи, начертаны от руки. И там и здесь их сжимали скрюченные старушечьи пальцы. На одних бумагах было написано: «Слава Железному Феликсу!», «Восстановим памятник Дзержинскому, разрушенный вандалами!». На других – «Нет, красному палачу!», «Большевистский маньяк не вернется на площадь!». Пикетчики в обшарпанных утлых пальто, в продуваемых платках и шапках вяло переругивались, осыпали друг друга негромкой ворчливой бранью. Мимо них из тяжелых дверей время от времени выходили нагретые, в добротных пальто, депутаты. Садились в уютные салоны тяжеловесных «мерседесов» и «вольво», уносились в метель, оставляя на ступенях две противоборствующие замерзающие группки, позволяя их беззубым ртам выкрикивать лозунги, похожие на бумажные цветы в могильных зимних венках.
Белосельцев получил пропуск и оказался под сводами тяжеловесного здания, среди лестничных маршей, просторных вестибюлей, длинных коридоров, в которых когда-то обосновалось первое поколение наркомов, запускавших Красную империю, – грозно, как огромный танк, вползала в двадцатый век, направляя во все стороны света свои калибры. Теперь от неутомимых наркомов остались дубовые двери, медные ручки и высокие потолки, куда упирались четырехгранные колонны и где, казалось, реял синеватый дым папирос «Прима».
Белосельцев не сразу направился к Ивлеву, а прогуливался по коридорам, наблюдая думскую публику, выделяя в ней слои, которые не смешивались, как пресная и соленая вода, существовали отдельно, порождали водовороты, течения, тихие заводи, и он, как малая подводная лодка, прячась в этих турбулентных потоках, видел все, оставаясь невидимым.
Отдельно от всех энергичным, хищным сообществом обосновались журналисты, чуткие, нервные, ожидающие, с металлическими штативами, камерами, гуттаперчевыми микрофонами. Как ястреба, вяло и сонно наблюдали окрестность. Если где-то стороной, быстро, как мышь, пытался прошмыгнуть депутат, они разом вздрагивали, ощетинивались колючими приборами, выставляли металлические когти и клювы, нацеливали электронные глаза. И либо вновь затихали и успокаивались, если добыча оказывалась слишком мелка и несъедобна, либо всем скопищем набрасывались на нее, начинали расклевывать, освещали режущими лучами, окружали черными набалдашниками микрофонов. Пойманный депутат отбивался, лепетал, что-то бессвязно говорил, насыщая прожорливые желудки диктофонов и телекамер, покуда мало-помалу ни угасали рефлекторы, отворачивались окуляры, убирались штативы. Журналисты теряли к жертве интерес, и она, помятая, ощипанная, пробиралась дальше, роняя в коридоре пух.
Другой обособленной популяцией были чиновники Думы, помощники депутатов, секретарши, референты. Как рабочие муравьи, они сновали по коридорам и лифтам, проникали в кабинеты, переносили с места на место бумаги, папки, ксерокопии, словно частички лесного мусора, кусочки хвои, крылышко мухи, капельку вкусного сока. Они были неотъемлемой частью огромного муравейника, придавали ему то размеренное насекомообразное движение, сопутствующее любому крупному учреждению. От них исходил шорох и едва уловимый запах муравьиного спирта. Иногда они сходили со своих муравьиных троп, собирались в уголках мужскими и женскими группами и утомленно курили или пили кофе, демонстрируя усталость и занятость, не умея до конца убрать с лиц выражение утоленной успокоенности и гарантированности.
Посетители Думы, как видел их Белосельцев, были неоднородны и делились на подвиды, каждый из которых действовал по-своему, держался в своей нише, представлял ту или иную часть невидимого, затуманенного, находившегося за пределами Думы населения, что присылало своих ходоков из городов, деревень.
Тут были активные, преуспевающие дельцы, молодые, крепкие, с упрямыми глазами навыкат, в длинных модных пальто, дорогих немятых костюмах. Что-то непрерывно гудели в мобильные телефоны, звенели и потрескивали, как будильники, спрятанными в карманы пейджерами. Явились сюда к депутатам, чтобы продавливать через Думу законы и уложения о покупке государственных заводов и фабрик, месторождений железа и нефти. Приносили тайный компромат на неугодных конкурентов. Обольщали депутатов посулами и вознаграждениями за услуги. Приглашали их в дело и, улучая момент, оставляли у них в руках пухлые конверты. Они кружили на малом пятачке в вестибюлях, стараясь не замечать друг друга, развевая тяжелые полы своих длинных черных пальто, и от них веяло энергией, коварством и беспощадностью.
Второй подвид посетителей был представлен немолодыми людьми в аккуратных, сильно поношенных костюмах, в старомодных галстуках, которые блестели от частого прикосновения утюга. Они держали в руках туго набитые обшарпанные портфели, обмотанные веревками папки или даже чемоданы с отбитыми уголками и плохо закрытыми замками. На лице у них было одинаковое, вдохновенно-мученическое выражение, как у святых. Они смотрели поверх людей затуманенными глазами, словно шли уже много лет по бесконечной дороге, выискивая за дождями, туманами обетованный храм. Это были ревнители крупных идей и глобальных проектов по спасению государства. Знали, как восстановить Советский Союз, реорганизовать экономику, запустить новые незатратные источники энергии, использовать всемирный закон тяготения, научить оппозицию побеждать на выборах, соединить мировые религии для достижения земной гармонии. Некоторые из них были пророками, ибо им были явлены знания свыше. Некоторые оказывались необычайными изобретателями, открывшими способы управления человечеством. Третьи предлагали себя в качестве президентов, чтобы, заручившись поддержкой депутатов, принести в Россию долгожданный покой и мир. Их было много здесь, в коридорах Думы. Концентрация их была выше, чем в каком-либо ином месте земли. Воздух, который они рассекали своими папками, портфелями, наглаженными до блеска галстуками, чуть слышно потрескивал, как у изоляторов высоковольтной вышки. Казалось, протяни в их сторону незажженную сигарету, и она начнет тлеть и дымиться, как от прикуривателя. Депутаты их знали в лицо и избегали. Секретарши не пускали на пороги приемных. Но они продолжали упорно посещать Думу, перекладывали на коленях желтые листки своих манускриптов, и было видно, что им здесь хорошо.
Третий вид посетителей был представлен людьми в растерзанных одеждах, в грязных пальтушках с расстегнутыми пуговицами, в клочковатых шапках и мятых платках, с потрясенными лицами. Словно все эти люди упали на ходу с поезда, ударились о насыпь, катились кувырком, оббиваясь о камни, продираясь сквозь колючки и кустарники. Поезд ушел, а они, побитые, без вещей, документов, проездных денег, оказались в чистом поле. Добрались кое-как в коридоры Думы, жадно разыскивали кого-нибудь, кто бы их защитил, подал кусок хлеба, денег на дорогу. Это были посланцы разоренной страны, которая от океана до океана выгорала, вымерзала, пухла от голода, сходила с ума, вымирала от тоски и болезней, съедала себя самое, посылая через застывший материк в лучезарную Москву вестников своей скорой окончательной смерти. Гонцы добирались, извещали о грозящем конце к моменту, когда пославший их был уже мертв. Они не ведали об этом, стучались в дубовые двери, сбивчиво, бестолково рассказывали. Их вежливо выслушивали, записывали их адреса, обещали помочь. Забывали о них среди муравьиной суеты огромного здания, которое работало, шевелилось, писало, звонило, устраивало пресс-конференции и слушания лишь для того, чтобы обеспечить себе в умирающем пространстве страны последнюю толику тепла и света. Пришельцы из огромной, напоминавшей остывшую луну России растерянно озирались, согревались, пили пустой чай в буфете, понимая, что им предстоит покинуть здание и снова без скафандра выйти в открытый космос.
Белосельцев кружил по Думе, стараясь освоить это новое для себя место. Словно совершал рекогносцировку на местности, оценивая ландшафт, где предстоит сражение. Господствующие высоты, естественные преграды, пути отхода, возможные места засад. Он был состарившийся разведчик, чей мнительный натренированный ум везде усматривал западню и подвох. Внезапно на просторном лестничном марше он увидел Чичагова. Тот бодро спускался, глядя себе под ноги, но было чувство, что он только что опустил глаза, заметив Белосельцева. Их глаза не встретились, опоздали на секунду. Но в зрачках Чичагова, как в фотообъективе, меркло изображение Белосельцева, а его сухие губы среди мелких морщинок едва улыбались.
Эта встреча не удивила Белосельцева. Он ее почти ожидал. Был уверен, что Чичагов навестил Ивлева, предвосхитил его, Белосельцева, визит. Не стал преследовать старого сослуживца, позволяя ему исчезнуть в клубке людей у выхода из Думы.
Приемная Ивлева была полна народа. Помощник отбивался сразу от нескольких телефонов, говорил в несколько трубок. Рядом на столе беспомощно верещала мобильная «моторолла», похожая на большого, упавшего на спину жука, который шевелил члениками, издавал металлические вибрации.
Среди посетителей Белосельцев усмотрел нескольких военных в форме, видимо отставников. Несколько крепких мужчин в гражданском, видимо действующих офицеров. Казака в полковничьих золотых погонах, с крепкой, как слиток, бородой. И немолодую женщину, плохо одетую, с каким-то кульком на коленях.
– Вы генерал Белосельцев? – отрываясь от телефонов, обратился к нему помощник. – Григорий Михайлович просил вас сразу к нему пройти!
Он вошел и увидел Ивлева. Они обнялись, и Белосельцев почувствовал, какие крепкие, бугрящиеся мускулы на плечах и спине несостарившегося генерала, который был свеж, энергичен, в тонком красивом костюме, в шелковом, ловко повязанном галстуке.
– Сумасшедшая жизнь, Виктор Андреевич! – Ивлев, поддерживая Белосельцева за талию, провожал его к удобному глубокому креслу, помещаясь рядом за маленьким столиком. – Столько дурных событий, столько ненужных встреч, а с дорогими людьми невозможно повидаться! К самым драгоценным людям никак не дотянешься!
Они сидели в огромном дубовом кабинете, в морозном солнце, два генерала, два афганских ветерана, чьи судьбы, переплетаясь и разлучаясь, были направлены на служение армии, государству. Его, Белосельцева, служение оборвалось, и он, как промахнувшаяся пуля, срикошетив о пустые камни, упал в пыль пустыни. Служение Ивлева продолжалось, он мчался сквозь войны, политические бури и схватки, как стальной сердечник, чтобы поразить грозную, обреченную на истребление цель.
– А помните, Виктор Андреевич, как в Сарахель без охраны поехали? – Ивлев изумленно и радостно крутил головой, словно не верил, что это случалось с ними. – Этот черт хитрый, полевой командир, Абиголь или как его?… Думаю, заманивает нас к себе в кишлак, башку отрежет. Мне ехать страшно, но перед вами виду показать не смею. Отдал приказ начальнику артиллерии: «Если через сорок минут на связь не выхожу, сметай кишлак из всех стволов!» Ну, слава Богу, вернулись живыми…
Белосельцев помнил их поездку в кишлак Абиголь под Гератом, тучные, отяжелелые от спелых яблок сады, каменно-гончарную крепость, источавшую, как накаленный очаг, ровное сухое тепло. Синяя теплая тень под деревом, и они на ковре беседуют с черноволосым белозубым главарем. Лежат на ковре автоматы, краснеет разломленный сочный гранат. И ему, Белосельцеву, ведущему неторопливый осторожный разговор с афганцем, хочется дотянуться до дальнего края ковра и погладить теплый ворс в том месте, где изображен бредущий верблюд.
– А помните, как обвели вокруг пальца Якуб-Хана? Пригласили его отряд на раздачу оружия, он все посты снял с дороги, кто на чем помчались получать автоматы, а я тем временем без единого выстрела провел колонну с боеприпасами. Ваша хитрость, Виктор Андреевич! У вас учился!..
Он помнил мелкий солнечный брод с протоками, с яркой зеленой травой, за которым начиналась серая, как пепел, пустыня, и ржавел черный короб сгоревшего танка. Полк проходил по мосту, ревели «бэтээры», солдаты с красными испеченными лицами облепили броню. А он на минуту спустился к реке, сунул руку в холодную воду, пережил мгновение острой любви и печали, глядя, как несутся сквозь его пальцы крохотные песчинки, завиваются светлые струйки воды.
– А в Герате, в крепости, когда «чистили» в который раз эту чертову Деванчу и батальон застрял в кварталах, напоровшись на мины, помните, как наш шальной вертолет отстрелялся по командному пункту? Так шарахнул, что все карты унесло и осколочек мне прямо в плечо угодил. Вы мне его тогда перочинным ножиком вытащили и на платочке преподнесли. Он у меня дома до сих пор в шкатулке хранится вместе с вашими часами…
Он помнил эту старую крепость времен Македонского, и во время передышки, когда прекратилась стрельба и офицеры штаба раскупоривали банки с консервами, пили из фляжек воду, он спустился на внутренний двор, на серый раскаленный пустырь. И там в земляной осыпи нашел несколько фарфоровых черепков с остатками лазурных узоров. Подымался обратно на башню, слыша, как разгорается стрельба, сжимал в кулаке осколок старинной пиалы.
Эти три воспоминания были столпами, на которых укрепился просторный шатер, где они оказались с Ивлевым в особом, только им одним принадлежавшем пространстве, чувствуя себя в безопасности от внешнего чужого и опасного мира. В этот шатер входили только друзья, утомленные путники, и их ожидал кров, покой, угощение. При масляном свете лампады на кошме, подоткнув под голову полосатую тугую подушку, дремать и слышать ровное дуновение пустыни, слабый шорох сухих песчинок.
– Мне так нужно переговорить с вами, Виктор Андреевич! А здесь сплошной народ, сплошные посетители!.. То военным зарплату не выдали, то завода военный заказ отменили, то какой-то «русский иран-гейт»! Можно сойти с ума! – Ивлев схватился за голову, показывая, как в нее не умещаются все заботы и хлопоты, связанные с депутатской работой. А Белосельцев вздрогнул, словно в шатер, где он отдыхал, донесся снаружи металлический звук тревоги. Щелчок затвора. Удар копыта о камень.
«Русский ирангейт» – прозвучало как сигнал опасности. Чичагов, мелькнувший в коридорах Думы, побывал в кабинете у Ивлева. Чичагов был тем, кто устроил его встречу с Имбирцевым, был тем, кто привел его в этот дубовый кабинет. Ивлев в своей добродушной искренности утаил недавний приход Чичагова. Как бусины четок Чичагов, Имбирцев и Ивлев были нанизаны на тесьму. Шатер, куда его пригласили, не уберегал от опасностей. Щека касалась гостеприимной, набитой шерстью подушки, а рука нащупывала под ней пистолет. Белосельцев, не меняясь в лице, продолжал мечтательно улыбаться, словно видел жаркие глинобитные стены и женщин в шелках, несущих на головах мокрые кувшины с водой. Но все его скрытые, изношенные от долгих слежений приборы включились, и он с их помощью отслеживал колебания и импульсы, исходящие от хозяина кабинета. Интрига, в которую его вовлекали, раскрывала свои лепестки.
– Там ждут меня несколько человек, – Ивлев кивнул на двери в приемную. – Я их быстро приму, и тогда мы спокойно побеседуем, Виктор Андреевич…
Первым вошел широколобый, коротко стриженный человек в штатском. Вытянулся у порога, щелкнул каблуками:
– Замкомандира 106-й воздушно-десантной дивизии, полковник… – вошедший был крепок, сосредоточен и ладен. Было видно, что это не проситель и жалобщик, а гонец, доставивший информацию. Он спокойно смотрел на Белосельцева, как на помеху, которая мешает начать разговор.
Ивлев пожал ему руку, отвел в дальний угол кабинета, и они негромко, неслышно для Белосельцева переговаривались. Долетали невнятные обрывки фраз:
– Двухдневный марш, не менее… Воздушной переброски не будет… Совещание командиров намечено…
Они говорили о каких-то перемещениях войск, о затруднениях, о взаимодействии подразделений. Белосельцев не вникал в чужой, не касавшийся его разговор. Пытался понять, в чем коварная интрига Чичагова. Какие сложные пласты явлений двигаются навстречу друг другу. Где место их встречи. В чем, по замыслу старого хитреца и лукавца, роль его, Белосельцева.
– Передайте товарищам мою благодарность, – прощался с визитером Ивлев. – Вы всегда можете звонить по мобильному. Только одно слово, я сразу пойму.
– Разрешите идти? – сказал подполковник. Спокойным взглядом осмотрел Белосельцева и, круто повернувшись, вышел.
Следом появился казак, золотопогонник, с крестами, с русой бородой, в которой розовели сочные свежие губы.
– Походный атаман Голубенко Донского казачьего войска по вашему приказанию прибыл, – бодро доложил казак, глядя на Ивлева преданными, синими, чуть навыкат глазами.
– Как жизнь на тихом Дону? – спросил Ивлев, приглашая гостя пройти.
– От жидов нету мочи. Загубили вконец. Ждем приказ выступать.
– Пакет привезли?
– Так точно!
Они с казаком отошли в дальний угол. Гонец распахнул нарядный, с золотыми пуговицами и крестами мундир, достал с груди пакет, протянул Ивлеву. Тот разорвал конверт, внимательно, повернувшись к свету, читал. Они негромко переговаривались с казаком.
– Спичку поднеси, загорится… Вся бригада с техникой за казаками пойдет… Вы приезжали, вам «Любо!» кричали… А этих жидов нагайками до Москвы гнать будем!..
Белосельцев не вслушивался. На тонкой тесьме, нанизанные как стеклянные ягоды, находились Чичагов, Имбирцев, Ивлев и он сам, Белосельцев. Перебирая пальцами четки, можно было нащупать соседние стеклянные ядрышки. Цепочка людей и поступков, последовательность встреч и звонков складывались в комбинацию, смысл которой был покуда неясен. Старинный инстинкт разведчика подсказывал Белосельцеву, что его вовлекли в игру, из которой лучше уйти. И тот же инстинкт побуждал его оставаться в игре до тех пор, пока смысл ее не откроется. Кроссворд, который ему надлежало заполнить, еще не был начерчен. Не все ячейки для букв были обозначены, и он терпеливо, пытливо ждал, сонно прикрыв глаза, как старый ястреб на телеграфном столбе, видя сквозь прикрытые веки, как лучатся золотые погоны, пуговицы и борода казака.
– Так что я доложу на совете атаманов, какого вы мнения, Григорий Михайлович. И все мы вам желаем крепкого здоровья! А чтоб у наших врагов кишки разорвало! – возбужденно и радостно прощался казак, унося на своих свежих губах ухмылку.
В кабинет вошла немолодая женщина. Платок спустился с ее простоволосой, седеющей головы. На пальто не было нескольких пуговиц, наружу вылезали какие-то вязаные кофты. В руках она держала кулек. С ним и села на стул, куда бережно опустил ее Ивлев.
– Что вы хотели? – спросил он вкрадчиво, как спрашивают пациента о мучительной неизлечимой болезни.
– Я вот шла… хотела… в Москву… специально… – пролепетала она, и глаза ее слезно и слепо гуляли по кабинету, по столу с телефонами, по тяжелым дубовым стенам.
– Я вас слушаю, – терпеливо повторил Ивлев, ободряя женщину кивком и взглядом. Но та продолжала блуждать глазами. Они, невидящие, были полны прозрачной влаги, не умели найти точку, остановиться, словно в ее помраченном рассудке не могла сложиться разорванная мысль.
– Может быть, вы не ко мне? – Ивлев смотрел на нее с состраданием, молча извиняясь перед Белосельцевым за вынужденное промедление.
– Я шла… в Москву… С Хасавюрта… Чечню прошла… Сына убили… Ко всем генералам ходила… Говорят, сгорел сын… Товарищей его разыскала… Сказали, в танке сгорел… Назвали Аргун… Поехала сына искать… Чеченцы били… Два раза в яму сажали… С пробитой головой упала в арык… Пришла в Аргун… Говорю: «Где танк сгорел?» Мне показали… Одно железо, ржа и окалина… Я в танк залезла, горстку пепла собрала… Все, что от Сени осталось… В Москву привезла… Пусть его в Кремле, в стене похоронят… Вот он мой Сенечка!.. – она развязала кулек, достала плоскую картонную коробку, раскрыла ее и поднесла Ивлеву. Белосельцеву была видна на дне темно-рыжая горстка ржавой земли. – Это мой Сенечка… Помогите его в кремлевской стене схоронить…
Это было безумие, но и страстная просьба истерзанной женщины, желавшей спасти от забвения ненаглядного сына, чтоб из горстки ржавой земли он превратился в краснозвездные башни, в белоснежные соборы с золотыми крестами, процвел в центре русской земли немеркнущей славой и в дни торжеств взлетал над Москвой букетами ярких салютов.
Лицо Ивлева на мгновение утратило резкость черт, словно оно отразилось в воде, на которую дул ветер. Оно было беспомощным и несчастным. Его ответ женщине был ответом беспомощного генерала, который послал на смерть ее сына и которого самого послала на дурную войну дурная и бесславная власть. Мстя этой власти, обесчестившей страну и армию, Ивлев пошел в политику. Затевал опасное дело, ради которого являлись к нему казаки и десантники, ради которого пригласил к себе Белосельцева. Женщина протягивала ему горстку пепла, оставшуюся от сына, оставшуюся от армии и страны.
– С вами будет говорить мой помощник, – сказал женщине Ивлев. – Он выдаст вам деньги на похороны сына. Его похоронят с воинскими почестями. На памятнике золотом напишут его имя и название части, в которой он сражался. Большего я не могу.
Он вызвал помощника, что-то тихо сказал. Женщина смиренно заворачивала в кулек картонную коробку, кланялась, шла за помощником. Ивлев, сутулясь, провожал ее до дверей.
– Виктор Андреевич, – обернулся он к Белосельцеву. – Мне надо поговорить с вами по душам. Здесь не хочу, повсюду уши, – он показал на дубовые потолки и стены. – В коридорах проходу не дадут, станут отвлекать. Уж не сочтите за труд, давайте оденемся, прогуляемся где-нибудь по соседству. Ну хоть по Манежной площади, в подземном торговом центре.

 

Они надели пальто и шапки, покинули Думу. Миновали два окоченелых пикета, погибавших на морозном ветру ради бронзового памятника, который лежал плашмя на московском пустыре, засыпанный снегом. Рты пикетчиков, как водостоки, были наполнены льдом, и они глазами, одни – восторженными, другие – ненавидящими, проводили Ивлева. Манежная площадь открылась с угла Тверской. Белосельцев оглядывал ее, словно впервые, исследуя ее новый, после реконструкции облик. Площадь, прежде пустая, как поле, без людей и машин, предвосхищала своей пустотой розовый Кремль, который казался огромным, парящим, удаленным на благородное расстояние от толкучки города. Его шатровые башни, зубчатые стены, янтарный царский дворец, чьи окна напоминали женские открытые шеи в кружевных воротниках, представали любящему восхищенному взгляду. На синем асфальте площади стояли каре парадов, ожидая пения трубы, чтобы дрогнуть и тяжелыми литыми брусками двинуться к мавзолею в колыхании штыков и знамен. Тут дымились колонны танков, ряды самоходных гаубиц, готовых в лязге и трясении земли пройти вдоль трибун, расползаясь на две стороны, вокруг Василия Блаженного, затмевая резные купола синей гарью моторов. Через площадь в дни похорон медленно катили лафеты, везя погребальные урны, и солдаты, как журавли, вышагивали на длинных ногах, описывая штыками солнечные мерные дуги. В дни демонстраций и митингов площадь заливала толпа, чернела в морозном воздухе до белых колонн Манежа. В смоляном вареве, в ртутных испарениях краснели знамена, перекатывались гулы и рокоты, и единым дыханием и хрипом толпа выкликала: «Макашов!.. Макашов!..»
Теперь же площадь была покрыта хрупкими балюстрадами, измельченными фонарными столбиками, среди которых виднелись плоские стеклянные пузыри, похожие на грязные вздутия льда, и весь ее нелепый, безвкусно застроенный вид отвлекал от Кремля, беспокоил взгляд, будто в глаза надуло сор.
Москвичи полагали, что московский мэр, ненавистник протестных шествий, напускавший на толпу милицейские отряды с дубинками, специально застроил площадь, чтобы отнять ее у простого народа. Вырыл в ней котлован, устроил торговый центр, а сверху, как плиту с кастрюлями, накрыл стеклянными крышками.
Они спустились в подземный переход, откуда был доступ в торговый центр. Перед входом, среди грязного кафеля, толпились нищие, столь же разнообразные, как перед ступенями храма. Слепые старухи, замотанные в тряпье, с выгнутыми горбами, опирались на палки. Трахомные женщины выставляли на синюшных руках грудных детей, похожих на иссохшие трупики. Маленький мальчик в стоптанных ботинках усердно играл на гармошке. Безногий, на колесиках, в пятнистой военной форме с болтающейся медалью улыбался щербатым ртом. Молодая пьяная женщина вытягивала из рукавов обрубленные, как головешки, культи. Все они просили, вымаливали, неутомимо окликали прохожих. Не переступали черту, за которой открывалось великолепие подземного храма.
Это был не магазин, не торговый центр, а именно храм, построенный в священном центре Москвы, опущенный в сокровенную ее сердцевину, погруженный в толщу московской земли, в которой пластами сменялись эпохи, – древние стоянки славян, земляные городища и насыпи, деревянные настилы и улицы, каменные мостовые и слободы. Храм прорубал пласты, проникал в глубину под Кремль, и если соборы и колокольни стремились крестами ввысь, взывали к небу, то этот храм был опрокинут вниз, стремился к центру земли, взывал к таинственному, обитавшему в земле божеству.
Храм открывался великолепным огромным холлом из малахита, где было гулко, просторно, веяли теплые дуновения, тонкие благоухания, словно возносились благовонные курения, возжигались пахучие травы, и невидимые вентиляторы разносили ароматы под сводами храма. На малахитовой стене красовалась лаконичная надпись на чужом языке, будто изречение из неведомой магической книги. Беззвучные, непрерывно скользящие эскалаторы и хрустальные капсулы лифтов подхватывали робеющих и восхищенных прихожан, опускали их под землю, в ровное, драгоценное свечение преисподней.
Белосельцев вслед за Ивлевым встал на металлический водопад эскалатора, и их повлекло в глубину, где раскрывались бесконечные зеркальные витрины – россыпи драгоценностей, изделия из мехов, бессчетные туалеты, великолепие обуви, самоцветы, дорогие игрушки, тончайшее женское белье, охотничье оружие, косметика, серебряная и золотая посуда, богемское стекло. Тысячи тысяч предметов, предназначенных для дворцов, великосветских приемов, наслаждений, услад, развлечений, увеселительных прогулок, круизов, наполняли витрины, и они казались алтарями, где были разложены священные дары.
Фантазия архитектора, создавшего подземный торговый центр, черпала образы из античности. Повсюду красовались изящные портики, дорические колонны, бил и журчал ионический фонтан, окруженный каменными вакханками, нимфами и дриадами. Каждый магазин, застекленный прозрачным стеклом, был посвящен своему особому божеству. В нем царил свой культ, свой обряд. Продавщицы за прилавками, молодые, прелестные, напоминали весталок, давших обет безбрачия, хранивших жертвенный священный огонь. Стоящая повсюду охрана, бритые здоровяки с мобильными рациями, были суровые стражи, чей угрюмый всевидящий взгляд пронизывал каждого, кто переступал порог храма. Редкие покупатели, имевшие достаточно денег, чтобы купить баснословно дорогие товары, проникали в глубь магазинов. Были посвященные, кому открывался путь к алтарю. Остальные, желавшие приобщиться, но не имевшие для этого денег, лишь созерцали несметные богатства, переходя от витрины к витрине.
Белосельцева поразила вопиющая безвкусица убранства, нарочитая архитектурная пошлость, с которой был выполнен интерьер. Малахит и мрамор, позолота и зеркальное стекло были использованы для того, чтобы родить дешевую и отвратительную подделку, которая, однако, прекрасно соответствовала тому таинственному культу, который царил в храме. Опрокинутый вниз, направленный к мрачному центру земли, являясь противоположностью небу и надземному миру, он и в архитектуре своей был противоположностью красоте, гармонии, золотому сечению, смыслу. Множество алтарей и даров свидетельствовало о многобожии, но над всеми божками чудилось присутствие невидимого верховного божества. Верховный жрец, лысый, с твердой костяной головой, ощеренный, беспощадный, собиравший оброк с Москвы, окруживший город магическим кругом, по которому днем и ночью неслась, как в кольце Сатурна, светящаяся плазма, этот жрец один имел доступ к золотому вещему богу, поселившемуся в подземелье под фундаментами кремлевских соборов.
– Давайте здесь потолкуем, Виктор Андреевич, – сказал Ивлев, останавливаясь у витрины. – Здесь они нас, голубчики, не достанут!
За высокой прозрачной витриной на черном бархате дивно сверкали бриллианты. Их россыпи были, как ночные созвездия. От них исходило магическое сияние. С каждой грани слетал тончайший лучик, проникал в кровяные тельца, прокалывал капельку крови, причиняя мучительное наслаждение. За стеклом, окруженные угодливыми продавцами, находились покупатели. Важный тучный старик в черном пальто, горбоносый, с желтым черепом, выпяченной нижней губой и темно-лиловыми, складчатыми подглазьями. И молодая прелестная женщина, белокурая, с длинной шеей, влажными, похожими на бутон губами. Женщина сняла дорогое пальто. Служитель держал его на весу. Другой благоговейно надевал на нее бриллиантовое колье, застегивал на ее голом нежном затылке. Третий преподнес ей овальное зеркало, всем своим видом выражая восхищение. Горбоносый старец тыкал в бриллианты коротким заостренным пальцем, и служители наряжали женщину, словно готовили ее в жертву плотоядному неутолимому богу.
– Я говорю с вами, как с очень близким человеком, старшим товарищем, которому наверное обязан жизнью, – произнес Ивлев, убеждаясь, что они одни и никто вокруг с помощью длиннофокусного микрофона их не может подслушать. – Я готовлю восстание. Военный переворот. Для этого все уже есть. Части готовы, командиры на связи, рассчитано все до мелочей. Кто откуда входит, какой объект берет под контроль. Все должно произойти очень быстро, без крови. Ну, может быть, десяток бандитов, которые окажут сопротивление, – тех прихлопнем. Под арест будет взято тысяча человек, больше не надо. И это обеспечит практически мирный переход власти, которая и так валяется под ногами…
Ивлев повел вокруг глазами. Взял Белосельцева под руку, и они сделали несколько шагов, перешли к соседней витрине. Под стеклом на малиновом бархате были разложены золотые часы, мужские и женские. С литыми желтыми корпусами, крупными циферблатами, массивными браслетами, похожими на слитки. И крохотные, усыпанные самоцветами часики, как хрустальные капельки, впаянные в золотые основания. Японские, швейцарские, французские. Как свернувшиеся золотые змейки со стеклянными чуткими головками. Как пригревшиеся на солнце ящерицы с дергающимися язычками. Их было так много, и все они шли, шевелили усиками, переливались, искрились, что казалось, будто здесь, в стеклянной колбе витрины, вырабатывается само время. Отнимается посекундно у тех, недостойных и жалких, находящихся за пределами храма, укорачивая их ненужные жизни. Прибавляется непрерывными толиками к жизням избранных, чтобы продлить их владычество, управление миром, поклонение бессмертному, живущему вне времени божеству.
У прилавка стоял плечистый разлапистый малый, с ершистой стрижкой, маленьким крепким лбом, красными накаленными скулами. Засучил рукав долгополого пальто, заголил волосатое запястье, примерял тяжелые золотые часы. На огромном кулаке у оттопыренного большого пальца была синяя татуировка, дракон или змей. Ему нравились часы, он вертел кулачищем перед носом угодливого служителя, и Белосельцеву казалось, что в этом кулаке возникает то бандитский пистолет, то нож, то зубчатый кастет.
– Военному перевороту должно предшествовать народное восстание. Массовые выступления народа в Москве, в других городах, на заводах, на шахтах. Миллионы должны выйти на улицы и обратиться к армии с просьбой защитить народ от произвола. И тогда, на зов народа, откликнется армия. Все это должно произойти почти синхронно. Переговоры с лидерами партий, профсоюзами, стачкомами ведутся. У меня каждый день бывают люди из регионов, торопят события. Я уверен, этой весной, уже через несколько недель, мы решим эту проблему…
Ивлев снова оглядел пустынное пространство торгового центра, недовольно покосившись на появившегося из дверей молодого охранника в форме. Увлек Белосельцева к соседней витрине. Там, за стеклом, висели меха. Будто мчались воздушные невесомые стаи черно-бурых лисиц, глазированных, как стекло, куниц и выдр, драгоценных песцов и норок. Висели шубы, муфты, манто. Черно-серебристые, с белым подбоем накидки из абиссинских бабуинов. Пышные царские мантии с белыми язычками горностаевых хвостиков. Две молодые женщины, длинноногие, как манекенщицы, примеряли шубы. Казалось, они надевают их на голое тело, на розовые груди, нежно-выпуклые животы, на овальные бедра. Они поворачивались перед зеркалами, смеялись, успевая незаметно касаться друг друга. Ласкались, возбуждались от прикосновений теплого меха. Служительницы, такие же красивые, улыбающиеся, помогали им. Поддерживали шубы, пропускали свои длинные чуткие руки за воротник, в просторные рукава, обнимали под шубами их гибкие талии. Это напоминало древний обряд приручения диких животных, когда женщина отдается зверю, возникают загадочные лесные соития, от которых происходят на свет кентавры, птицы-сирины, львы с человечьими лицами, люди с лисьими головами. И в кургане царя, в пирамиде фараона находят забальзамированную священную кошку или молодую кобылицу, похороненную с почестями любимой жены.
– Я вам сразу скажу, Виктор Андреевич, в политических делах я неопытен. Я военный, буду управлять войсками, поддерживать режим чрезвычайного положения. Мне нужен соратник, знающий вкус политики. Соединяющий меня с лидерами движений и партий. Обеспечивающий интеллектуальный штаб по подбору кадров. К моменту, как мы возьмем власть, мы должны иметь всех министров, руководителей радио и телевидения, главу Центрального банка. Мы должны в тот же день издать несколько основополагающих документов в области экономики, социальной сферы, внешней политики. Будьте таким соратником. Начните подбор кадров. Начните переговоры с партиями. Все это требует гибкости, конспирации, огромного такта. И всем этим вы обладаете в высшей степени…
Они вновь перешли на другое место, к витрине, на которой было выставлено оружие. Коричневые и золотистые ложа. Черно-голубые стволы. Двухстволки лучших оружейных заводов. Помповые ружья. Оптические карабины. Многозарядные автоматы. Сталь, стекло, драгоценные породы дерева. Эмблемы, инкрустации, радужная вороненая пленка. Все это оружие с именными клеймами известных оружейников мира было к услугам богатых великосветских охотников, разбивавших свои шатры и палатки у подножия Килиманджаро, в сельве Амазонки, в национальных парках Конго. Жирафы тянули тонкие пятнистые шеи к лакомым листьям деревьев. Буйволы и антилопы паслись на тучных травах саванны. Тигры и львы, обессилев от сытости, залегали в сухих тростниках. Но их уже выцеливал дальнобойным карабином молодой румяный мужчина в тирольской шляпке с фазаньим пером, прижимая к клетчатой куртке тугой приклад, поводя стволом по витринам, скользнув прицелом по лбу Белосельцева. Закупит самолет, погрузив в него друзей и любовниц, наполнит его напитками, яствами, походными принадлежностями и оружием. Улетит в Кению на воскресные дни, на краткое упоительное сафари. И в его особняке на Успенском шоссе появятся шкура убитого им леопарда, витые рога козлотура, белый бивень слона. Белосельцев, проживший жизнь среди стреляющего оружия, многократно побывав под огнем, разряжавший стволы в нападавшего противника, видел блаженное лицо румяного охотника, в котором оружие пробуждало сладострастие. Охота для него была эротическим, замешанным на звериной крови, ритуалом, предполагавшим соседство женщины, обладание которой было невозможно без убийства.
– Я делаю вам предложение, Виктор Андреевич. Не говорите ни «да», ни «нет», подумайте. Родина ненаглядная погибает от жестоких мерзавцев, и никто, кроме нас, ее не спасет. Либо мы сейчас сохраним ее для наших детей и внуков, либо ее не станет, и нашим внукам мы будем отвратительны и поганы…
Белосельцев смотрел ввысь, в стеклянный купол с начертанными каббалистическими фигурами, звериными орнаментами, астрологическими знаками. Они пребывали в культовом зале, где шло поклонение жестокому древнему богу, подчинившему себе русские снега и березы, русских поэтов и воинов, священников и духовидцев. Кремль был подрыт огромным золотым кротом, и соборы и башни, как растения с разорванными корнями, иссыхали и чахли. Белосельцев чувствовал, как страстно ненавидит, как твердо верит Ивлев, готовый погибнуть, осуществляя свой дерзкий замысел. Чувствовал, как он опасен режиму, как тянутся к нему со всех сторон опасности и угрозы, и он открыт, беззащитен. Два заговора и переворота, которые затевались в недавние годы, в августе и в октябре, были бездарно провалены. Множество людей лишилось голов, эполетов, застрелилось или спилось от тоски. Этот третий заговор таил в себе возможность провала. Чичагов, как старый бесшумный ворон, низко прошел над землей, оставил след в моросящем дожде. Белосельцев искал объяснений недавним знакомствам и встречам. Они начались внезапно, полетели в него из одной ракеты, как разделяющиеся боеголовки, окруженные сотнями ложных целей. В ближайшие дни последуют новые встречи. Новые головные части, рассеивая множество мнимых помех, полетят на него. И весь его интеллект, интуиция и опыт разведчика потребуются для распознания реального, несущего взрыв объекта. Для распознания истины. Если спецоперация, куда его вовлекает Чичагов, будет разгадана, он примет решение. Либо уничтожит головку, не даст ей взорваться. Либо уйдет из-под взрыва и издали станет смотреть на уродливый дымный гриб.
– Я подумаю, Григорий Михайлович, – сказал Белосельцев. – Через несколько дней позвоню.
– Буду ждать с нетерпением.
Стеклянная капля лифта вынесла их на улицу. Ивлев отправился в Думу. Белосельцев вернулся домой, где поджидали его коробки с бабочками. Данаида светилась, как красная пустыня Регистан, и он нырнул в ее волнистый орнамент, погружаясь в прошлые дни. Горячий песок оползал на его башмаки, и он бежал, держа автомат, туда, где ревели верблюды и погонщики сваливали с косматых горбов тюки.

Глава шестая

Просторный сумрачный номер в отеле «Кабул». В полуоткрытом шкафу – его пиджаки и рубахи. Цветастый термос на тумбочке. Блюдо с восточными сладостями. Белосельцев поджидал к себе работника резидентуры и представителя ХАДа – афганской контрразведки. За окном шумела, блестела улица. Полицейский в огромных, с раструбами перчатках махал худыми руками. Грузовой «форд» с тюками, в подвесках и ярких наклейках, похожий на покрытого попоной слона, загородил перекресток. Огибая его, катились двуколки, толкаемые мускулистыми гологрудыми хазарейцами. На одной двуколке лежал вверх дном начищенный медный котел. На другой в позе фарфорового божка сидел укутанный старичок в белой чалме. По улице под деревьями торопился, пестрел народ. Развевались одеяния, шаркали башмаки, раздавались крики разносчиков, предлагавших сигареты и каленые земляные орехи. Темнела близкая зубчатая стена Дворца Республики с бойницами, старинными пушками, маленьким красным флагом. И над всем острозубо и ясно сверкала посыпанная снегом гора.
Ожидая визитеров, Белосельцев вышел из номера. Заметил, как слуга-коридорный в дальнем углу, расстелив шерстяной коврик, молится отрешенно, воздевая над головой руки, роняя вперед худое гибкое тело. В нижнем холле портье и швейцар, потупив глаза, следили за ним, пока он шел к застекленному стенду со свежим выпуском «Кабул нью тайме». Он чувствовал спиной их взгляды, бегло просматривая местные и зарубежные новости.
За стойкой бюро туризма темнела блестящая, расчесанная на пробор девичья голова. Всю стену позади занимали рекламные плакаты. Гончарно-солнечные, в письменах, наклоненные минареты Газни. Зелено-голубые мечети Герата. Бородатые, в распахнутых халатах наездники вспенивали воду горной реки.
– Доброе утро, – поклонился девушке Белосельцев. – У вас по-прежнему пусто? Как видно, туристы сюда не спешат.
– Боюсь, их не будет вовсе, – жалобно улыбнулась девушка. Ее английский был робким, но правильным. Глаза смотрели виновато. Она выглядела замерзшей и одинокой. – Я слышала, на дороге в Джелалабад опять подожгли автобус.
– Я хотел попросить у вас туристскую карту. Возможно, мне предстоит путешествие.
Девушка протянула ему контурную карту Афганистана с маленьким красным гербом республики. Он рассматривал очертания приграничных с Китаем и Пакистаном провинций – Бадахшана, где хотел побывать на горных рудниках лазурита, Нангархара, где в долине субтропиков раскинулись плантации цитрусов, и где в теплом и влажном воздухе среди вечнозеленых растений он мечтал поймать оранжево-черную бабочку.
Он услышал гулкие, приближавшиеся по лестнице голоса. Спускались жившие в номерах советские специалисты и советники, работавшие по контракту. Каждое утро они собирались в вестибюле, шумные, дружные, похожие друг на друга, дожидаясь прихода афганцев, которые забирали их в машины, развозили по учреждениям, министерствам, заводам.
Среди спускавшихся был Нил Тимофеевич, бодрый, деловитый, уже привыкший к своей роли советника. Что-то втолковывал, объяснял узбеку, ведовавшему ирригацией. Белосельцев с удовольствием разглядывал его простое крестьянское лицо, толстые губы и белесые мохнатые брови.
– Нил Тимофеевич, – пожал он руку советнику, – старых друзей забываете! Сколько зову, не заходите! – Ему и впрямь хотелось посидеть с приятным ему человеком, с которым довелось пережить самые первые, острые впечатления, когда колонна синих тракторов коснулась колесами афганской земли и та откликнулась волшебной светомузыкой гор, снежным бураном, пулями из старых винтовок. – Где они сейчас, трактора?
Нил Тимофеевич взял из рук Белосельцева карту. Водил по ней толстым пальцем:
– Одна, с которой мы добирались, в Джелалабаде, уже работает. Скоро поеду проверять… Другая плохими дорогами идет в Кандагар. Там были большие задержки… А третья тем же маршрутом подходит к Салангу. Буду встречать в Кабуле… – Он говорил обыденно, со знанием дела, будто речь шла о поставках техники в томские совхозы. И эта обыденность, быстрота, с которой Нил Тимофеевич приспособился к новым условиям, привык к незнакомой стране, удивляли Белосельцева. Страна по-прежнему казалась загадочной, скрывала свою таинственную сущность, сулила неожиданности. И та упрощенность, с какой подходили к таинственной незнакомой стране приехавшие из Союза советники, разочаровывала и удивляла Белосельцева.
– Я бы и сейчас в Кандагар махнул. Говорят, интересный город. Да дел больно много в Кабуле, – озабоченно делился Нил Тимофеевич. – Начинается съезд аграрников, всеафганский. Будет объявлена широкая программа – углубление земельной реформы, мелиорация, обводнение пустынь. Очень нужно послушать… Да вы заходите завтра ко мне! Я вон народ приглашаю! – Нил Тимофеевич радушно кивал, обращая к друзьям свое крестьянское синеглазое лицо. А Белосельцеву вдруг стало тревожно и больно. Вспомнилась вдруг белоснежная зимняя чаечка, прилетевшая с Амударьи и мелькнувшая над головой советника.
– Нил Тимофеевич завтра товарищеский ужин устраивает, – любезно улыбнулся смуглый ферганский узбек. – Гостинчик выставляет. А как же! Трактора Саланг одолели!
Дружной гурьбой двинулись к выходу, где их ждали машины с представителями кабульских ведомств. Слышались приветствия, возгласы. Нил Тимофеевич, усвоивший несколько афганских фраз, громко, уверенно возглашал: «Хубасти!.. Читурасти!.. Ташакор!» Вся компания исчезла, растворилась в пестром мелькании улицы.
Белосельцев рассеянно стоял в вестибюле, разглядывая сумрачный и безлюдный зал ресторана, где давно уже не слышалась музыка и вечерами, при потушенных огнях, едва различимо краснели тяжелые ковры на стене.
– Следите внимательно за английской машинкой!.. У вас выпадает «би»!.. – услышал он сухой недовольный голос. Мимо проходил худой лысоватый работник московского МИДа, командированный в помощь афганским дипломатам, живший в просторном люксе, куда посольские работники приносили ему пачки бумаг. Рядом шла, опустив глаза, то ли машинистка, то ли секретарша, строгая, лакированная, натянутая. Белосельцев и прежде видел ее, нелюдимо и торопливо проходившую по коридору. Каждый раз она вызывала в нем легкое отторжение – своей собранностью, аккуратным и скрупулезным набором мелких женских предметов, украшавших ее волосы, пальцы, блузку. В таких аккуратных московских женщинах было что-то искусственное, одинаковое – в изящных сумочках, зонтиках, лакированных ногтях и сиреневой губной помаде. Встречая ее в коридоре кабульского отеля, Белосельцев бессознательно раздражался. Своей узнаваемостью и стандартностью она мешала чувствовать и узнавать окружавшую его новизну. – Вам принесут пакистанскую и индийскую прессу. Сделайте вырезки по интересующей меня проблеме! – требовательно произнес дипломат, и они вышли на улицу сквозь стеклянную дверь, где их поджидал огромный лакированный «шевроле».
«Цаца в целлофане», – раздраженно подумал Белосельцев. И вдруг почувствовал легкое головокружение, как при подъеме на скоростном лифте. Его слабо колыхнуло, будто надавило боковым ветром. Он шагнул туда, где только что была она. Поместил себя в пространство, только что ею покинутое. Сделал несколько шагов ей вслед, чувствуя, что его лицо, плечи, грудь занимают теплую пустоту, где только что были ее волосы, ноги, глаза. Он как бы вливался в оставленную ей форму, становился живой горячей отливкой, обретая на мгновение ее внешность.
Это длилось секунду, два или три шага. Очнулся, отошел к стене. Не понимал, что это было. Кто, невидимый и прозрачный, как ветер, направил его ей вослед. Отчего горят его щеки. Чье мягкое прикосновение чувствует сквозь рубаху грудь. В вестибюль входили помощник первого секретаря посольства Чичагов и сотрудник афганского ХАДа Нимат.
Они сидели в номере при задернутых шторах перед блюдом с восточными сладостями. Белосельцев из цветастого термоса наливал в пиалы горячий чай, наблюдая на потолке странный световой эффект. Сквозь шторы, в узкую щель, с улицы пробивались лучи, и в тонком пучке, как в фокусе проектора, на экране потолка возникало изображение проезжавших по улице экипажей. Бело-желтое размытое пятно проплывало по потолку, и это было такси, его разболтанный рокочущий звук возник и растаял за окном. Следом появилось оранжевое пятно с коричневой тенью, Белосельцев различил обода и спицы двуколки – это хазареец толкал повозку, груженную апельсинами, в сторону рынка. Таинственная оптика серебристого света – прибор, случайно возникший из матерчатой гардины, снежных, отражавших солнце вершин, подобие «волшебного фонаря», – волновала Белосельцева. Он вел разговор с собеседниками и одновременно следил за пучками, кидавшими на потолок подвижное изображение улицы.
– Мы сообщили в Джелалабад о вашем прибытии, – Чичагов перетирал в тонких пальцах смуглый каленый орешек. – Вашу шифровку в Центр передали. Вам благодарность и привет генерала. Нимат прорабатывает ваши контакты в Кабуле, и если у вас есть дополнительные пожелания, он готов их выслушать. – Чичагов перетирал орешек, ссыпая с него тонкую труху сгоревшей кожуры. В его дружелюбных мягких интонациях едва заметно угадывались осторожная пытливость, недоверие к Белосельцеву, чей визит в Кабул был обставлен необъяснимыми, похожими на капризы, условиями. Выполнение их казалось Чичагову утонченной формой проверки, к которой прибегает Москва, направляя в Кабул своего ревизора, молодого дилетанта, доставляющего резидентуре дополнительные непродуктивные хлопоты. – Нимат будет работать с вами по линии кабульского ХАДа. Он же передаст вам контакты в Джелалабаде.
– Дорогой Нимат, – Белосельцев долил в пиалу афганца дымящий чай, видя, как на потолке появилось перламутровое пятно. За стеклами раздалось тяжелое урчание грузовика. Это его разноцветные, как переводные картинки, борта отражались на экране потолка. – Как изменилась обстановка в городе? Какие новые симптомы того, что готовится путч? Внешне все очень спокойно. Вчера я ходил по городу, общался с людьми. И нигде не почувствовал напряжения. Со мной говорили приветливо, дружелюбно.
– Мне кажется, вам не следует одному появляться на улице. Мы всегда вам дадим прикрытие. Это не совсем безопасно, – афганец улыбнулся белозубо и ярко. Его коричневое, красивое лицо, иссиня-черные волосы, свежая рубаха и нарядный шелковый галстук источали свежесть и бодрость. Его русский язык был правильный, с легкими, неуловимыми вибрациями, которые появляются на зеркальном стекле, слегка искажая изображение. – Среди хазарейцев появилось много пакистанских агентов. Ведут агитацию. Вчера в Хайр-Хане взяли тайный склад оружия. Автоматы и мины. Замечено внедрение в город много чужих людей из Нангархара и Кундуза. Вчера на Грязном рынке убили чешский советник. Ходил за овощи, один, без прикрытия.
Афганец был одет в темный, прекрасно сшитый костюм. Из нагрудного кармашка торчал уголок платка, в тон галстуку. И было в его облике нечто аристократическое, свойственное молодым интеллектуалам «парчамистам», которые после свержения Амина сменили на ключевых постах в партии, разведке и армии грубоватых простонародных «халь-кистов».
– Я знаю, что в Кабуле кончаются запасы хлеба. Возможно использовать продовольственный фактор для возбуждения беспорядков? – Белосельцев знал, что Нимат получил образование контрразведчика в СССР, в ХАДе в каждом отделе работал советский советник, и ему было интересно, как сочетаются методики, приобретенные в Москве, с неповторимой, отсутствующей в Союзе реальностью мусульманского, возбужденного революцией народа, сквозь который текут, переплетаются, бурлят и клокочут таинственные энергии Востока. – В случае путча как поведет себя армия? Как поведет себя партия, в которой, после свержения Амина, углубился раскол?
Нимат отвечал подробно и точно, подбирая факты и анализируя, как человек, постоянно размышляющий об угрозах и способах их преодоления. И лишь тонкий слух Белосельцева угадывал в ответах неопределенность и двойственность. Нимат, получивший высокую должность в контрразведке, был сам включен в изнурительную, терзавшую партию распрю. «Чистка» органов безопасности, смещение с постов сторонников Амина «халькистов», внедрение на их место неопытных и пылких «парчамистов» ослабили службу. Увеличивали возможности противника.
– Этот путч, который вы ожидаете, имеет ли он целью простую дестабилизацию, или же смену режима, установление другой формы власти, создание в Кабуле другого правительства? – Белосельцева интересовал не ответ, смысл которого был ему известен заранее, а степень сложности ответа, по которой можно будет судить о подготовленности афганца, его оперативном мышлении, способности анализировать конфликт.
– Они готовы выступить под лозунгами «исламской революции в Афганистане», – вмешался в разговор Чичагов, не объясняя, а деликатно поучая прибывшего в Кабул дилетанта, чье появление доставляло резидентуре лишние хлопоты, а неясность задания и высокий уровень опеки внушали тревогу и подозрительность перегруженным работой разведчикам. – Аналогия с иранской исламской революцией. Но если иранская была ориентирована против Америки и имамы были доставлены в Тегеран из Парижа, то афганская ориентирована против Союза, и Гульбетдин Хекматияр базируется в Пешаваре. Это своего рода, американский реванш, показывающий, что исламский фактор поддается манипуляции и может быть развернут в любую сторону.
Белосельцева не уязвил менторский тон Чичагова, а лишь раздражило то, что не услышал ответа Нимата. И в этом случае, как и в других, им подмеченных, советские «шурави» излишне плотно опекали своих афганских подопечных. Лишали их интеллектуальной инициативы. Навязывали свои не слишком оригинальные суждения и методы.
Нимат, казалось, угадал мысль Белосельцева, улыбнулся одними глазами.
На белом потолке затрепетали желтые и голубоватые пятна, розовые и зеленые тени, словно в номер залетели летние бабочки, бестелесно кружили у потолка. Снаружи, из-за шторы, раздавались гудки, резкие сигналы и крики, рычало сразу несколько раскаленных моторов, и Белосельцев знал, что на перекрестке случилась пробка, съехались радиаторами несколько грузовиков, их пытались обогнуть нетерпеливые такси, мешались ослики с поклажей и упорные, впряженные в двуколки хазарейцы. И среди этого раздраженного скопища беспомощно метался худой полицейский, размахивал огромными потешными перчатками.
– По агентурным сведениям, в Кабуле появился американский агент Дженсон Ли, – произнес Нимат. – На него замыкается сеть путчистов. Сидит спрятанно в старом городе, к нему приходят муллы, агитаторы, хазарейцы. Он дал приказ резать чешский советник. Он делал текст листовки. Дженсон Ли в Кабуле, будет путч скоро.
Белосельцев представил, как в огромном кипящем городе, незаметный среди рынков, мечетей и хлебных пекарен, невидимый среди мясных жаровен, ковроделов, торговцев лазуритом и золотом, неуловимый среди солдатских казарм и постов полиции, укрываясь от разведчиков ХАДа, меняя облачения, прячась в грязных харчевнях, ночуя в трущобах, шаркая стариковской походкой в толпе на Майванде, развевая розовый шелк паранджи, восседая среди менял на торжищах Грязного рынка, – присутствует в Кабуле американский разведчик, агент пешаварского филиала ЦРУ Дженсон Ли, чье лицо с перебитым носом и приподнятой, как у тетерева, разрубленной шрамом бровью он видел на фотографии в ХАДе.
– На каких превентивных мерах сосредоточены ваши товарищи? – спросил Белосельцев. – Какова профилактика предотвращения путча?
Чичагов слегка улыбнулся, приготовив утонченно язвительный ответ, но удержался. Не стал рисковать отношениями с прибывшим коллегой, находившимся под бдительным присмотром «генеральского ока», чей наивный дилетантизм таил в себе неожиданный подвох и угрозу. Не следовало ради красного словца приближать к себе эту неведомую угрозу.
– Прочесываем Старый город, ловим чужих людей, пакистанский агенты. Перехватываем караваны с оружием со стороны Джелалабад. Ведем агитацию в хазарейских кварталах. Подготовили операцию захвата Дженсона Ли, которую будем делать через несколько дней.
– Могу ли я принять участие в операции? – это вырвалось у Белосельцева невольно, и он тут же пожалел, что позволил себе бестактное вторжение в заповедную область суверенных спецслужб, разрушая иллюзию их суверенности, подтверждая их зависимость от спецслужбы Союза. Но Нимат кивнул, а Чичагов, обменявшись взглядом с Ниматом, усмехнулся:
– Мы продумаем ваш способ участия. Скорее всего, будете действовать под прикрытием вашей «легенды», не с автоматом «Калашникова», а с журналистским блокнотом.
Эта тонкая язвительность не обидела, не огорчила Белосельцева. Он был благодарен Чичагову, исправившему его невольную бестактность.
– Ваша поездка в Джелалабад уже проработана. Наш товарищ ваш ждет, – сказал Нимат. – Вы хотели посмотреть на пакистанский агент. Завтра в тюрьме Пули-Чархи вам покажут агенты. Когда начнется операция по захвату Дженсона Ли, мои люди вас будут прикрывать, как надежный товарищ.
Нимат белоснежно улыбнулся. Вставая, колыхнул среди лацканов безукоризненно сшитого дорогого пиджака шелковым остроконечным галстуком. Протянул Белосельцеву смуглую красивую руку.
– Пресс-конференция Бабрака Кармаля пройдет в зале Гюль-Хана, – сказал Чичагов, прощаясь. – Меня там не будет, но журналисты ТАСС и газеты «Правда» знают о вашем прибытии. Обратите внимание на корреспондента «Монд» Андре Виньяра. Как и вы, работает под прикрытием журналиста. Наверняка станет с вами знакомиться.
Визитеры покидали его номер. Белосельцев проводил их до дверей, благодарно простился. Вернулся и сел в кожаное глубокое кресло.
Его поездка в Кабул могла показаться ознакомительной прогулкой, предпринятой по капризу и прихоти умирающего генерала. Но могла быть элементом запутанной комбинации, в которой ему, Белосельцеву, выделялась скрытая роль, о которой он сам не догадывался. Весь клубок предстоящих встреч и событий будет намотан на невидимую малую точку, составляющую суть комбинации. И этой крохотной точкой может стать поимка агента из Пешавара, или внедрение агентуры в окружение Бабрака Кармаля, или его, Белосельцева, смерть, или его, Белосельцева, озарение, в котором упадут с глаз непрозрачные завесы, и мир, среди боев, разрушений, мусульманских похорон и молений, откроет свою ослепительную лучезарную сущность.
«Волшебный фонарь», сконструированный из гардины, светового луча и усыпанной снегом горы, спроецировал на потолок ворох алых теней и пятен, словно за окном, на липкой и мокрой улице, расцвел цветок мака. Белосельцев поднялся, подошел к окну и раздвинул гардину. Мимо окон по липкому асфальту проезжала странная крытая повозка, напоминавшая карету, украшенная красными полотнищами и лентами. Впряженная в карету, цокала аккуратная, похожая на пони лошадка. Ею управлял возница, не в чалме, а в шляпе, с черной бородой не афганца, а странствующего цыгана. Коляска, разукрашенная тканями, напоминала маленький цирковой балаган. В стеклянном оконце мелькнуло и скрылось женское молодое лицо. Коляска проехала. Белосельцев задернул штору, желая снова вызвать на потолке отражение улицы. Но проекция не возникала. Он дергал штору, стараясь уменьшить световой прогал. Но «волшебный фонарь» был разрушен. Хрупкий прибор, сочетавший улицу, горный снег, белый потолок, и его, Белосельцева, зрачок, был сломан. И это породило в нем разочарование и странную боль.

Глава седьмая

В маленьком сквере за отелем было ярко и солнечно. Все розовело, сверкало в мягких голубых испарениях. Над безлистыми кустами роз, прозрачными низкорослыми деревьями высилась огромная, с волнистыми ветвями чинара. Захватила в плетение суков свод голубого неба, ледник на горе, лепнину Старого города. Обнимала Кабул в могучих древесных объятиях. Под чинарой на солнце, на линялом ковре, сидели два старика. Пили чай из пиалок, подливали из укутанного чайника. От вида могучего дерева, ковровых узоров, двух мудрецов, восседавших в центре Кабула, Белосельцеву стало хорошо и свободно. Юношеская, похожая на предчувствие радость охватила его.
Его синяя «тойота» стояла во дворе отеля, где служители, разгружая фургон, таскали ящики с провизией, и старый хазареец, упираясь рваной калошей в корявый сук, бил и бил в него блестящим кетменем, откалывая каменные крошки.
Белосельцев завел машину, наблюдая, как быстро тает на капоте иней. Проезжая ворота, кивнул охраннику с автоматом, вливаясь в толкучку, звонки и сигналы. И город воззрился на него глазурью, стеклом, жестяными вывесками бесчисленных лавок, гончарной лепниной уходящих в горы лачуг. Нес за ним следом серебряный, как топорик, полумесяц мечети.

 

Пресс-конференция проходила во Дворце Республики, в зале, чьи стены были украшены шелком с изображением цветов и животных, сценами охот и сражений. Генеральный секретарь ЦК Народно-демократической партии Афганистана, председатель Революционного совета, премьер-министр Бабрак Кармаль делал заявление для прессы. В его руке дрожал хрупкий, шелестящий у микрофона листок. Вибрирующий, нараспев, напряженный голос модулировался микрофоном. Слепили блицы, наезжали телекамеры. Сгорбленно, осторожно пробегал оператор, пронося раструб аппарата. Шелестели блокноты. Недвижно и зорко смотрела стоящая у стен охрана.
Заявление было важным. Его ждали и враги, и друзья. Готовились мгновенно огласить его миру по своим телетайпам.
Политическая речь Бабрака Кармаля, облеченная в напыщенную и торжественную форму, была об афганской революции, вступавшей в новый период. О великом, ожидаемом веками справедливом разделе земли. О поднявшихся с колен бедняках, получивших наделы земли, поверивших в новую жизнь, в новую справедливую Родину. О разуме, мудрости, доброте, которых достоин народ, тяготеющий к плугу, тяготеющий к равенству, братству. Все это достижимо и близко, и было бы еще достижимей, если бы силы, враждебные народу и Родине, не ударили в спину. Таков был предатель Амин, уничтоживший цвет партии и народа. Таково американское ЦРУ, натравливающее врагов на отчизну.
– Мы хотим одного, – мембранно звучал голос Кармаля, переливаясь в наушники журчащим английским и русским. – Хотим мира. Его хочет рабочий и крестьянин. Мулла и торговец. Хочет всякий честный афганец, желающий возрождения Родины.
Белосельцев смотрел на оратора, стремясь угадать его состояние. Тонкое запястье, охваченное белоснежной манжетой. Гладко выбритое лицо, внешне спокойное, внутренне стиснутое напряжением. Черно-волнистые с проседью волосы. Плотно сидящий темно-стальной костюм. Вот и все, что он видел. Глаза сквозь затемненные стекла очков не пускали в себя, вспыхивали отраженными блицами. Голос, отлично поставленный, декламировал металлически звонко.
Белосельцев чувствовал его драму. Аристократ, кабульский интеллектуал, он стоял у истоков партии, готовил восстание. Восставшие летчики бомбили дворец Дауда, революционный танк Ватанджара ворвался на центральную площадь, и он, «парчамист», вместе с друзьями «халькистами» стоял на победной трибуне, взирал на ликующие кабульские толпы, идущие под красными флагами. Потом случился раскол – «хальк» победил «парчам». Начались расстрелы и пытки. Он бежал из страны, укрывался на чужбине, в Праге. Его держали, как под домашним арестом, говорили, что спасают от наемных убийц. Из Праги он наблюдал победителя – наивного и говорливого Тараки, сказочника и детского поэта. В Праге он узнал, как яростный и беспощадный Амин подушкой задушил Тараки. В Прагу доносились известия о гибели лучших друзей, замученных в Пули-Чархи. О тлеющей гражданской войне, ползущей по кишлакам и ущельям. В Прагу приехали посланцы Москвы, сообщили о решении сместить Амина, передать власть Кармалю. Тайно, на военном самолете, в фанерном ящике с отверстиями для дыхания, как перевозят в зоопарки животных, его доставили в Кабул, поселили на тайной вилле. Когда декабрьской ночью советский спецназ штурмовал Дворец, свергал Амина, когда голое, пробитое пулями тело, завернутое в занавеску, вывозили в окрестность Дворца, и оно, брызгая желтым жиром, горело, превращалось в черные кости, он, Кармаль, все еще жил на вилле, готовился к смерти. Наутро приехал советский посол, поздравил его с победой, пригласил в резиденцию.
Теперь, перед микрофонами, окруженный строгой молчаливой охраной, среди которой зоркий глаз Белосельцева различал смуглые таджикские лица и несколько белесых, славянских, Бабрак Кармаль разъяснял содержание нового этапа афганской революции – исправление допущенных ошибок, сплочение народа вокруг партии, возрождение экономики и культуры.
– Мы хотим, – говорил премьер, – чтобы гордый, свободолюбивый, многострадальный афганский народ жил в условиях мира и процветания. Чтобы из винтовки больше не вылетело ни единой пули, направленной в человека!
Белосельцев оглядывал зал. Поклонился и чуть улыбнулся двум знакомым афганцам из агентства «Бахтар». Поймал на себе осторожный, деликатный взгляд оператора телехроники, откликаясь на него дружелюбным кивком. «Кабул нью тайме» была представлена незнакомым темноусым работником, сосредоточенно погруженным в блокнот. Белокурый поляк, только что прилетевший из Дели, выражал озабоченность и нервозность, видимо связанную с недостатком информации. Корреспондент ТАСС холодно прогулялся по Белосельцеву взглядом, и тот ответил ему вежливым, допустимым среди соотечественников отчуждением. Были шведы и западный немец, знакомые по прошлой пресс-конференции. Но не было англичан и американцев, выдворенных неделю назад из Афганистана за резко враждебные публикации, связанные с насильственным свержением Амина.
И опять оглянулось на него тонко улыбнувшееся, источавшее дружелюбие лицо француза из «Монд» Андре Виньяра. Белосельцев ответил ему яркой улыбкой, приглашавшей к знакомству. Французский разведчик с удостоверением журналиста в кармане был похож на него, Белосельцева. Угадывал это сходство тайной, свойственной разведчикам прозорливостью. Искал путь к сближению.
Готовясь к поездке в Кабул, Белосельцев знал о Виньяре. В разные годы его публикации в «Монд» касались войны в Нигерии, радикальных мусульманских движений на севере Африки, мусульманских настроений в советских республиках. Год назад он совершил поездку в Узбекистан и Туркмению. Писал об исламском влиянии, о тайных мечетях, возникавших в кишлаках Ферганы, о подпольных медресе Самарканда, о туркменских паломниках в Мекку, где они подвергаются воздействию саудитов. Его умные публикации содержали анализ будущих угроз и опасностей, подстерегавших Советский Союз, прогноз на возможный распад территорий, рассказ о партийных кланах, лишь внешне и вынужденно исповедующих коммунизм, ориентированных на мусульманский Восток.
Бабрак зачитал заявление и сел, худощавый и смуглый, похожий на сухой чернослив. Началась процедура вопросов.
– Господин премьер-министр, – поднялся толстенький рыжеватый швед с колечками бакенбардов на румяных щеках, – в афганской печати постоянно упоминается о том, что свергнутый Хафизулла Амин был агентом Центрального разведывательного управления США. Не могли бы вы, господин премьер-министр, подробнее осветить эти связи? В чем они выражались конкретно?
Белосельцев понимал упрощенный прием пропаганды, унаследованный из советской истории, когда каждый внутрипартийный конфликт, кончавшийся расстрелом соперников, связывался с действием зарубежных разведок. Сначала германской и японской, когда уничтожали троцкистов. Потом с американской, английской, когда ликвидировали Берию. Амин, проигравший схватку за власть, расстрелянный советским спецназом, должен был предстать перед обществом, как изменник страны и партии. Как агент ЦРУ.
– Связи Амина с ЦРУ, – Бабрак Кармаль мгновение помедлил, будто строил в уме ответ, придавая ему оптимальную форму, – эти связи были установлены задолго до революции. – Белосельцев следил за движением его коричневых губ, стремился почувствовать больше, чем было заключено в скупую холодную лексику. – Эти связи установлены со времен пребывания Амина в Америке, где он был руководителем землячества афганских студентов. План внедрения Амина в партийное руководство был тщательно разработан, рассчитан на подрыв революции, истребление лучших партийных кадров, на сползание в контрреволюцию и компромисс с реакционными проамериканскими силами. Мы располагаем неопровержимыми данными о существовании такого плана и намерены обратиться в посольство США с требованием выдать дополнительные документы. Сведения эти будут в свое время обнародованы.
В наборе словосочетаний, окружавших пустоту, в привычной для политиков лексике, скрывающей суть, Белосельцев угадывал внутреннюю тревогу Бабрака. Глубинную травму, оставленную партийным конфликтом, изгнанием, возвращением в Кабул на военно-транспортном самолете десантников. Запущенное колесо катастроф, перемоловшее цвет партийных борцов, продолжало вращаться, и один из его поворотов может сбросить и его, Бабрака Кармаля, и другой, еще неведомый лидер, не обозначивший себя соперник, станет выступать в Гюль-Хана, где на шелковых стенах охотники стреляют фазанов, мчатся боевые слоны, и военная конница въезжает в ущелье Панджшер.
Белосельцев посмотрел на Виньяра. Тот поймал его взгляд и кивнул, словно угадал его мысли. Два журналиста-разведчика, антиподы и двойники, смотрели один на другого, создавая иллюзию зеркальной симметрии мира. По разные стороны зеркала взирали один на другого сквозь прицельную оптику.
Поднялся тощий датчанин в черных тяжелых очках, столь массивных, что, казалось, датчанин ломается в поясе надвое.
– Господин премьер-министр, датские социал-демократы внимательно следят за деятельностью Народно-демократической партии Афганистана. Мы с сочувствием отнеслись к судьбе ваших соотечественников, столь жестоко пострадавших от репрессий Амина. В этой связи позвольте спросить, не означает ли ваш приход начало сведения счетов, своего рода реванша? Не отразится ли это на внутренней ситуации в партии?
Это был вопрос-ловушка. Любезная, полная сочувствия форма была лишь настилом из веток, под которым таилась яма. Наивный доверчивый шаг, и ты провалился, и на дне – ночные расстрелы в тюрьме Пули-Чархи, когда измученных, сломленных пытками «парчамистов» выводили под стены и косили автоматами, сбрасывали в пыльные рвы. И ответные, после штурма Дворца, ночные допросы, когда пленных «халькистов» из разведки, армии, гвардии уводили к стене и гремели ночные выстрелы. И теперь по всем гарнизонам, по райкомам, заводам, конторам шла мучительная скрытая распря, недоверие, партийная чистка. Смещались командиры дивизий, главы провинций, руководители ведомств. Партия, как переломленная надвое кость, кровоточила, блестела осколками, не хотела срастаться.
Бабрак Кармаль разглядел в вопросе ловушку. Угадал под настилом веток скрытую яму. Последовал неторопливый, отшлифованный ответ:
– Хочу быть правильно понятым. Есть единая Народно-демократическая партия Афганистана. Устранение предателя Амина было проявлением внутрипартийной борьбы. Это было восстание всей партии против предателя и палача. Теперь, когда Амин уничтожен, вся партия консолидированно устремляется на выполнение колоссальных задач, провозглашенных Апрельской революцией.
Белосельцев был рад исходу быстротечной политической схватки с датчанином. Его ум напряженно работал, оценивал интеллект Карма-ля, его реакцию, способность партийной лексикой выразить оттенки доктрины. Саму доктрину, возникавшую среди сумбура войны, последствий переворота, нарастающей в стране нестабильности. Революция, о которой говорил Кармаль, была продолжением внешней политики Союза, и он, разведчик, служил этой внешней политике, служил революции. Не стрелял, не погибал от ударов в спину, не умирал на допросе от пыток, не делил землю, не учил стариков в ликбезах, но был на стороне революции.
Бабрак Кармаль белым платком отер свои коричневые губы, смуглое, словно вяленое лицо. Охрана зорко и безгласно смотрела из всех углов. И было неясно, защищает ли она его от возможного удара и выстрела. Или стережет каждое его слово и шаг, и он находится в плену у охраны.
– Господин премьер-министр, – любезно, с легким небрежным жестом, свидетельствующем о внутренней свободе, но и с тонкой почтительностью, блестя над блокнотом золоченой ручкой, поднялся Андре Виньяр, – существуют противоречивые версии, касающиеся свержения Хафизуллы Амина. Есть свидетельства того, что он был уничтожен военными методами, с помощью спецподразделений чужого государства. В целях выяснения истины не могли бы вы, господин премьер, сообщить «Монд» истинную версию происшедших событий?
Вопрос, адресованный Бабраку Кармалю, был адресован и ему, Белосельцеву. Заряд, выпущенный Виньяром, – разящий луч, сорвавшийся с острия его золотой авторучки, ударил в дужку темных очков премьера, отразился и рикошетом вонзился в висок Белосельцева. Он ощутил болезненный острый укол. Отточенная спица боли проколола сосуды мозга, ударила в кость, и в горячем алом пятне возникла панихида в Москве. Траурный зал, черно-красные розы, разбросанные еловые ветки, и в гробах, среди голубого сияния штыков, убитые офицеры разведки, доставленные из Кабула, штурмовавшие кабульский Дворец.
Белосельцев знал – не в целях выяснения истины был задан Виньяром вопрос. Золоченый лучик пера, пронзивший височную кость, был оружием поля боя. Этим лучом нацеливались космические группировки противника, авианосцы в Персидской заливе, крылатые ракеты в Европе.
По этому лучу шли под полюсом тяжелые субмарины Америки, караваны с пакистанским оружием через красные пески Регистана. Этот тонкий луч управлял борьбой интеллектов, схваткой и поединком разведчиков. И он, Белосельцев, капитан советской разведки, был малым участником этой глобальной борьбы.
– Не знаю, о каких противоречивых версиях идет в данном случае речь, – холодно ответил премьер. – Ход событий неоднократно освещался в нашей печати и официальных правительственных заявлениях. Сразу же после узурпации власти Амином в борьбу с ним включились здоровые силы партии. Антиаминовское подполье охватывало широкие слои населения и армии. Завершилось народным восстанием, которое свергло Амина.
– Если вам нетрудно, господин премьер-министр…
Виньяр, в нарушение этикета, слал второй вопрос вдогонку первому, в ту же цель, желая пробить оборону. В этом вопросе, еще не заданном, таились жужжащие винтами советские военные транспорты, снижавшиеся над кабульской равниной. Десантники, бегущие врассыпную от фюзеляжей, захватывающие подступы к аэродрому. Боевые машины, идущие по серпантину к Дворцу, стреляющие из пулеметов и пушек. Черные, озаренные вспышками коридоры Дворца, в которых русский мат мешался с афганской бранью. И очередь, убившая Амина, продырявила сытое тело, распорола золотую резьбу дверей.
Угадывая по глазам Виньяра, по его гибкому скользкому жесту, что вопрос задуман как тончайшая политическая двусмысленность и любой ответ будет истолкован во вред Кармалю, Белосельцев с места, громко, наперебой, отметая француза, спросил:
– Товарищ премьер-министр, мы знаем, что второй этап Апрельской революции провозгласил обширную программу экономических и социальных мер, направленных на благосостояние народа. Что, по-вашему, самое неотложное в этом ряду?
Легким движением головы откликаясь на вопрос Белосельцева одному ему заметной благодарностью, переводя свои нервы и разум в иной диапазон и регистр, Бабрак Кармаль заговорил о близкой посевной, о необходимости засеять все без исключения земли, в том числе и пустующие, брошенные феодалами. Не поддаться на шантаж и угрозы врага, желающего задушить республику голодом, а пахать и сеять.
Белосельцев, выдающий себя за газетчика, под взглядами удивленных коллег заносил в блокнот ответ премьера. Вспомнил колонну тракторов, с которой он въехал в страну. В феодальный глинобитный уклад, в закупоренный гончарный сосуд, обожженный в тысячелетней печи, ударила революция, и томящийся долго дух вырвался на свободу. Народ отрывает взгляд от деревянных сох, от феодальных крепостей и мечетей, смотрит, как идут по дорогам глазастые синие машины.
И опять возникли пробитое пулей стекло, одуванчик трещин и лежащий у трассы водитель с красной раной во лбу. Пахнуло и кануло дуновение обморока.
Поднялся тассовец, спрашивал о Джаркудукском месторождении, готовом к эксплуатации. Включился корреспондент из «Бахтар», спросил о планах реконструкции Кабула.
Пресс-конференция завершалась. Бабрак Кармаль в сопровождении плотной охраны покидал помещение. Гасли яркие лампы. Телеоператоры складывали треноги. К Белосельцеву подошел Виньяр.
– Не посидеть ли нам где-нибудь в баре? – шутливо спросил француз. – Не выпить ли за Апрельскую революцию?

Глава восьмая

Они сидели на застекленной веранде отеля «Интерконтиненталь», построенного для богатых туристов, пустующего в эти месяцы революций и переворотов. Молчаливый бармен поставил перед ними два тяжелых стакана с виски и кубиками тающего льда. Сквозь огромное окно открывался вид на район Хайр-Хана, на множество мелких рассеянных по низине домишек, на плоское слепящее зеркало мелкой воды, сквозь которое тянулась прямая струна дороги. У подножия отеля, вдоль склона горы клубились красные безлистые виноградники. Обрезанные корявые лозы напоминали притихшие на пепельной земле человеческие тела, изломанные старостью, страданиями и болезнями.
Они отхлебывали виски, любовались окрестностями Кабула, голубоватыми тенистыми горами, над которыми летел крохотный серебряный самолетик, описывал длинную медленную дугу, заходил на посадку.
– Говорят, в Кабуле возможен путч. Неспокойно в хазарейских районах. Действуют агитаторы и подстрекатели. Вы ничего об этом не слышали? – Виньяр дружелюбно и пытливо смотрел на Белосельцева карими глазами, вокруг которых разбегались тончайшие незагорелые морщинки. В этих глазах было умное и веселое понимание затеянной ими игры, где каждый изображал журналиста, почти не скрывая своей истинной роли разведчика.
– Мне ничего не известно. Напротив, народ успокоился. Хлеб по Салангу подвозят. Лепешки пекут. Вчера я гулял по Майванду, чудесный вкус у лепешек! – Белосельцев с удовольствием произносил французские слова, наслаждаясь возможностью говорить с Виньяром на его языке, слегка поддразнивая его своим уверенным произношением. – А у вас какие-то иные сведения?
– Мне стало известно, что в Кабул стягиваются войска из провинции. Да и контингент ваших войск постепенно наращивается. Все время садятся военные транспорты. – Виньяр посмотрел на небо, где серебряный самолетик снижался на фоне гор. Над ним, над вершинами, уже светился другой, прилетевший из-за хребта. В просторную спираль над кабульской равниной втягивались один за другим военные транспорты. Одни уже бежали по бетону, жужжа сверкающими пропеллерами, другие только появлялись в бледно-синем небе, как крохотные серебряные крестики. – Вчера я ездил в аэропорт, видел, как с ваших самолетов сгружали гробы. Вы не думаете, что, если потери ваших войск увеличатся, это отрицательно отразится на общественном сознании?
– Армия даже в мирное время несет потери, – Белосельцев следил, чтоб в его ответах не проскользнула интонация, выдающая в нем разведчика. Не мелькнули факт или сведение, выходящие за рамки информации, которой мог владеть журналист. Смысл их встречи и их беседы был в установлении тонких оберегаемых обоими отношений, которые, быть может, в дальнейшем послужат более тесным связям. Они выведывали один у другого не сведения, а возможность этих осторожных отношений, предполагавших не вербовку и не партнерство, а только нейтралитет, обеспечивающий им обоим безопасность в случае обострения обстановки. – Мне говорили в штабе, что потери наших войск не превышают процент, допустимый на крупных учениях. Мне кажется, наши военные рассматривают Афганский поход, не как войну, а как крупные учения, повышающие боеготовность войск.
Виньяр отхлебнул из стакана, оттолкнув языком звякнувший кубик льда. Было видно, что ему понравился ответ. Он извлек из него знание не о военных колоннах, прошедших от Кушки до Герата и Шинданта, не о штурмовиках, взлетевших из Маров и опустившихся на кандагарском аэродроме в десяти минутах подлетного времени от американских авианосцев в Персидском заливе. Он извлек из ответа еще одну крупицу знаний о нем, Белосельцеве, убеждаясь, что в случае уличных боев и погромов, арестов и чисток он может рассчитывать на лояльность, царящую в сообществе агентурных разведчиков.
Мимо них прошел служитель отеля, ведающий многочисленными прилавками сувениров, где грудами лежали потемневшие серебряные ожерелья, изделия из полудрагоценных камней, медные тазы и сосуды, покрытые зеленой патиной монеты, толстостенные, из зеленого стекла кальяны, черно-красные грубошерстые ковры. Все это нарядное богатство не имело покупателей, прилавки пустовали, и служитель, проходя мимо двух, отдыхавших в баре европейцев, улыбнулся им ослепительной улыбкой, едва заметным кивком приглашая к прилавкам. Он и сам был, как экспонат, в пуштунском облачении, в пузырящихся шароварах, долгополой рубахе и безрукавке. Из-под плотной чалмы рассыпались по плечам вьющиеся черно-синие волосы, и ему не хватало коня с наборной уздечкой и медными украшениями на высоком тесненом седле.
– Говорят, реальная власть в Кабуле принадлежит не Бабраку Кармалю, а вашему послу. Он утверждает министров, назначает губернаторов провинций, разрешает проведение военных операций. Ведь он – татарин и слывет знатоком исламского мира, – Виньяр слегка опьянел, щурил глаза, играл тонкими незагорелыми морщинками, направляя зрачки сквозь толстое стекло туда, где стояло высокое корявое дерево с коричневой неопавшей листвой и на ветках перелетали розовые нежные горлинки. – Вы уверены, что с помощью танков и телевидения вы сможете управлять исламским народом?
– У нас есть опыт среднеазиатских республик, – горлинки были точно такие же, как на персидских миниатюрах. Здесь, в Кабуле, в красноватой прокаленной солнцем земле был похоронен Бабур. По обочинам джелалабадской дороги, в песках Кандагара, под соснами гератского тракта лежали кости его боевых слонов, белые черепа его вьючных верблюдов. И он, Белосельцев, слегка, опьянев, смотрел на серебряных горлинок, прилетевших из «Бабур-наме». – Сначала мы пришли в Среднюю Азию с дивизиями и полковой артиллерией, а потом построили лучшие в Азии города и университеты. Ведь вы были в Алма-Ате и Ташкенте, – провоцировал он тонко Виньяра. – Там, где раньше мулла читал Коран, теперь преподает профессор физики и астрономии, действует специалист по турбинам и авиационным двигателям.
– Я был в вашей Средней Азии. Был в Самарканде, Коканде. Проехал по кишлакам и заводам, хлопковым плантациям и медицинским центрам. Я почувствовал, что в каждом профессоре астрономии тайно сокрыт мулла. В каждом университете и школе таится медресе и мечеть. Глаза узбека и таджика днем смотрят в сторону Москвы, а в сумерках поворачиваются в сторону Мекки. И у каждого в доме уже спрятан молитвенный коврик, и узбекские летчики, перед тем как взлететь, совершают намаз. – Виньяр позволил себя спровоцировать. Его молодой собеседник знал о его узбекских поездках, в которых неотступно, незримо следили за ним глаза советских разведчиков, менявших личины таксистов, любезных переводчиков, гидов. И его молодой визави знал его подноготную, читал досье о поездке. Но здесь, в Кабуле, в пустынном баре с видом на Хайр-Хана, они оба пользовались краткой, дарованной им передышкой. Обменивались тайными, едва уловимыми знаками, обеспечивающими безопасность друг другу. Словно у каждого в руках было невидимое зеркальце и они исподволь посылали друг другу зайчики света.
– Мы во Франции раньше других европейцев пережили исламскую революцию. И потеряли Алжир. Мы посылали навстречу исламу парашютистов и броневики, но добились того, что нас сбросили в море, и половина Франции говорит на арабском. – Виньяр пил виски, желтый напиток уменьшался в толстом стакане, и в кубиках льда вытаивали причудливые отверстия. Было видно, как он пьянеет, наслаждается, его настороженный рассудок утрачивает четкие контуры, и в нем, как в кубике льда, вытаивают и открываются причудливые отверстия и очертания. – Грядет мировая исламская революция, великий исламский реванш. Пророк садится на крылатого коня, плывет через море, сверкая клинком, и дряхлая Европа в ужасе целит в него из своих ракет, минирует перед ним побережье, а он превращает в прах боеголовки, конь его ступает по минному полю, и на сабле его сияют письмена священной суры…
Под окнами отеля служитель повесил на веревку красный с черным рисунком ковер, бил его палкой, выколачивал пыль. Вокруг ковра стояло золотистое солнечное облако пыли, в котором размахивал палкой служитель, словно сражался с ковром.
– Европа исчахла, утратила волю и смысл. Дух излетел из Европы, из ее церквей и банков, из ее парламентов и центров разведки. Дух истории поселился в странах ислама, дышит в устах имамов, пылает на страницах священной книги, сверкает в глазах моджахеда. Ваша страна утратила дух, растеряла свой красный смысл. От вас, как и от нас, остался сухой хитин, в котором погасла жизнь. Здесь, в Афганистане, ваши дивизии коснулись не глиняных кишлаков, не зеленых потресканных минаретов. Они коснулись сабли пророка, и эта сабля рассечет броню ваших танков, погонит вспять ваши дивизии, и зеленое знамя, увенчанное полумесяцем, затрепещет над крышами Алма-Аты и Ташкента, станет видно из Москвы и Казани…
Виньяр использовал лексику романтического интеллектуала, полагая, что этими философствованиями он вовлекает Белосельцева в особые, свойственные русским переживания, в которых исчезает отчужденность и у собеседников возникает особая доверительность. Эту доверительность можно отложить на потом и воспользоваться ей в необходимый момент. Но можно немедленно, в ходе беседы, осуществить нежданный психологический прорыв сквозь умягченное философией воображение, как прорывается ракета сквозь высотные, лишенные трения пространства, нанося из космоса нежданный разящий удар.
– Никто из людей Запада не понимает смысл грядущего исламского ренессанса, ни политики, ни журналисты, ни разведчики. Я встречал лишь одного человека, с кем можно было говорить на эти темы. В прошлом году, в Пешаваре, на вилле одного бизнесмена, меня познакомили с американцем, специалистом по Афганистану. Он предсказывал убийство Тараки и приход к власти Амина, а также вступление в войну советских войск. Он также предсказывал ваше неизбежное поражение и, как следствие, переход исламской революции на территорию СССР. Он был очень осведомлен и, кажется, писал на эту тему докторскую диссертацию. Он был прекрасный собеседник, и с ним было приятно пить виски. Его звали Дженсон Ли…
Ракета прорвалась сквозь верхние слои атмосферы и, накаляясь о воздух, окруженная плазменным шаром, рушилась вниз. Белосельцев, отражая удар, занавешивался непрозрачным облаком плотных частичек, в которые влетала ракета, чтобы расплавиться среди них и сгореть.
– Дженсон Ли? Это, кажется, журналист из «Ньюс Уик»… Или нет, репортер из «Ньюйоркера»?… Впрочем, я такого не знаю…
Служитель выбил ковер, свернул его в черно-красный тугой рулон и унес, держа на плече. И там, где он только что был, все еще витали золотые пылинки.
– Устал, – Виньяр сделал глоток, выпивая вместе с виски остатки льда. – Сердце болит. Вы – молодой человек, еще полны азарта познания. А я старый сердечник. Мне пора на покой. Думаю, это моя последняя деловая поездка. Напишу в «Монд» обещанные репортажи и, пожалуй, распрощаюсь с журналистикой. Поселюсь в моей родовой деревне под Туром. Никого, одиночество, только книги, которые ждут меня долгие годы в надежде, что я их прочитаю. Быть может, я напишу мою собственную книгу. Расскажу, что видел за жизнь. Какие огромные вопросы ставила передо мной эта жизнь. Какие слабые ответы я давал на эти вопросы. Бог, мироздание, смысл бытия. Ведь это очень по-русски, не так ли? И как знать, вдруг вы посетите Францию, и вам захочется узнать, как сложился остаток жизни у человека, с которым вы сидели в Кабуле и пили виски, глядя, как приземляются советские военные транспорты, и о чем-то непринужденно болтали!
Он достал визитную карточку, положил перед Белосельцевым. Тот достал свою. Оба они обменялись адресами газет, с которыми не были связаны. Вышли из бара. Нарядный декоративный пуштун улыбнулся им у дверей, умоляюще указал на витрины, где лежали старинные сабли, женские ожерелья, браслеты. Виньяр пожал Белосельцевуруку. Он побледнел, видно, и впрямь у него болело сердце. Они расселись по машинам и некоторое время ехали рядом. Потом француз свернул в квартал Шари Hay, а Белосельцев рассеянно катил по Кабулу, не понимая, зачем Виньяр упоминул разведчика Дженсона Ли. Что значило это послание. Какое продолжение будет иметь их встреча. И кто, безымянный, из синего неба, из красных виноградников, из корявой чинары с перелетавшими серебристыми горлинками, слушал их беседу с французом.

 

Предобеденный город пестрел и клубился, глиняно-сухой, пыльно-цветастый, среди острых заснеженных гребней Асман и Ширдарвази с остатками крепостных стен, темневших высоко в синеве. Жестяные ряды наполняли улицу грохотом молотков, наковален, грудами изготовленных корыт и лоханей, витых железных кроватей. Жестянщик из открытых дверей послал металлический отсвет, сгибая кровельный лист. Дровяные склады в розовых свежих поленницах, с аккуратными кипами слег и жердей, дохнули смоляным ароматом. Босой хазареец, напрягая голую грудь, вывозил двуколку, груженную кладью корявых древесных обрубков.
Белосельцев объехал парк Зарнигар, плотно утоптанный, глинобитный, где собирались люди, усаживались на корточки под безлистыми деревьями, торговали книгами, старой одеждой, литографиями с видами мусульманских святынь. Вывернул на набережную Лабдарья. За парапетом обмелевший, мутно-шоколадный поток лился среди сорных груд. Женщины полоскали в нем разноцветные тряпки, торговцы овощами полоскали пучки редиски, и они, малиново-белые и блестящие, ложились на деревянные подносы. Мечеть Шахе-Дошамшира, куда обычно ходили офицеры афганской армии, была открыта, у входа толпился народ. Два старика, белоснежных, пышных, выходили из темных дверей мечети.
Стиснутый толпой, чувствуя, как бьют по машине концы развевающихся накидок, Белосельцев миновал черно-цветастый, клубящийся комок рынка с чешуйчатой зеленью минарета Пули-Хишти. И мгновенно, мимолетно возникло: где-то здесь, в толпе, на прошлой неделе был зарезан чех. Лежал в грязи, в луже крови, с нуристанским ножом в спине.
Дворец Республики с зубцами и башнями был в тени. Белосельцев успел разглядеть хохочущих солдат-афганцев, окруживших старинные пушки в нишах, и зеленый, с задранным орудием, превращенный в памятник танк Ватанджара, отбрасывающий с постамента длинную тень. Миновал угловую башню с бойницами в солнечном морозном сверкании. Вновь ехал в голубых дымах разведенных жаровен, над которыми торговцы что есть мочи махали соломенными опахалами, сыпали из совков красные угли, клали мясные гроздья, пронзенные остриями. Хлебопеки выхватывали из глубоких печей раскаленные плоские лепешки. И было во всем такое кишение жизни, устойчиво-пестрый, легкомысленный вековечный уклад, не вязавшийся с недавней пресс-конференцией, вертолетами, уходившими за горы с грузом ракет и снарядов, с громадными транспортами, летящими из-за хребтов, выгружавшими войска и оружие. Белосельцев нес в себе эту двойственность. Любовался обманчивым зрелищем восточного города, где в грязной ночлежке, повязанный рыхлой чалмой, укрывшись до бровей покрывалом, притаился американский разведчик Дженсон Ли. Готовит взрыв хазарейского бунта.
Прямая, как луч, Дарульамман пробивала сплетенную в вершинах аллею огромных деревьев. Сквозила вдали туманным желтым дворцом. Многие деревья были испорчены, умерщвлены аккуратными ударами кетменей, ободравших кору вокруг могучих стволов. Теперь, с наступлением холодов, к засохшим деревьям сходились семьи из соседних лачуг. Валили, распиливали, уносили в дома, не оставляя на земле даже сухих семян и мороженых почек. Все предавалось огню. У коротких торчащих пней сидели дети и тяжелыми топорами откалывали малые щепки. Когда пень ровнялся с землей, дети начинали копать, вырывали корни до глубоких подземных отростков. Где недавно стояло огромное дерево, там зияла глубокая яма. Дрова, привозимые с гор, теперь поступали с перебоями. Были в той же цене, что и хлеб.
Белосельцев миновал советское посольство, куда несколько раз являлся на встречу с резидентом и для передачи шифровок в Центр. Чугунные ворота медленно раздвигались, пропуская вовнутрь черную «Волгу». Миновал желтый помпезный, версальского вида шахский дворец Каср Амманула, где размещалось Министерство обороны. Зеленые, устаревшей конструкции бронетранспортеры застыли у входа. Замерзшие солдаты стояли в корытообразных, лишенных верха броневиках, опустив до глаз матерчатые вислые шапки.
Город внезапно кончился. Среди сухих прокаленных осыпей и сверкания снегов открылся Тадж, янтарный, парящий, окруженный прозрачными тенями деревьев. Белосельцев, сбавив скорость, смотрел сквозь стекло на дворец, недавнюю резиденцию Амина, где прошла ударная волна недавнего штурма и где поджидал его подполковник Мартынов, обещая познакомить с афганским командиром корпуса, – Белосельцева интересовало положение в афганской армии.

Глава девятая

При въезде в аллею афганский часовой, сделав заученно зверское лицо, выбросил штык вперед, уперев его в радиатор машины. Другой подошел к дверце. Белосельцев протянул ему журналистскую карту, но тот, не умея читать, тревожно водил белками, заглядывая в глубь машины.
– Шурави!.. Советский!.. – втолковывал ему Белосельцев, переходя на фарси. – Меня ждет в штабе полковник Азис Голь!
Из-за деревьев показался молодой щеголеватый лейтенант. Усы его с черным стеклянным блеском казались изделием стеклодува. Новая фуражка сияла красным афганским гербом. Он взял у солдата карту. Лицо его осветилось счастливой яркой улыбкой, созвучно солнечным снегам на горах. Козырнул, возвращая карту, с наслаждением картавя:
– Товалис!.. Джурналис!.. Поджалюста!.. Полковник Азис!.. – и подсев на сиденье, указывая вверх по серпантину рукой, затянутой в белую перчатку, сопровождал машину до самого портала Дворца, где встретил Белосельцева подполковник Мартынов, выскочив на холод в полевой телогрейке.
После их совместной поездки по Салангу, в колонне тракторов, они виделись лишь однажды, мельком, в аэропорту, куда Мартынов приезжал принимать груз для штаба армии – огромные зеленые ящики с заводской маркировкой. Солдаты грузили ящики в кузов, Мартынов, покрикивая, следил за сохранностью груза. Они обнялись, обменялись пустяками и уговорились встретиться в Тадже, где в разгромленных комнатах, среди битого стекла и обугленной мебели, обустраивался штаб советского Ограниченного контингента.
Теперь они поднимались по широкой лестнице, на которой виднелись следы автоматных очередей, брызги осколков, мазки черной копоти от пожаров и взрывов.
– Хлопот полон рот, – жаловался Мартынов, поводя рукой по измызганным стенам, останавливая свой жест на высокой, висящей картине, где сражались, рубились насмерть наездники, взлетали клинки, падали сраженные всадники. – Еще окна не застеклили, а уже оперативную группу развернули. Буржуйки поставили, топим кроватями Амина. Через два дня лечу в Джелалабад, проводим операцию по захватам караванов. А здесь, в Кабуле, какая-то своя буза затевается. Вот и рассчитывай соотношение сил и расход снарядов. Давайте я вас по Дворцу проведу, посмотрите, как вся эта хренатень начиналась!
Они шли по этажам, коридорам, заглядывали в комнаты, и везде было пусто, мебель отсутствовала, отсутствовали гардины и люстры, дверные ручки и штепсели. Дворец был голый, раздет до нага, как труп, и на его холодном брошенном теле были видны следы насилий.
– Это кабинет Амина, – Мартынов пропускал Белосельцева в торцевую, в конце коридора, комнату, с зияющим высоким окном, в которое дул резкий морозный сквозняк и открывался незамутненный стеклом вид на окрестные горы, снега, золотистые осыпи. – Тут наши «шилки» поработали, окошко пошире хотели сделать! – Он трогал кромки оконного проема, вырезанного до кирпича скорострельными пушками. Подоконник и рамы сгорели, среди угля зеленели катышки расплавленного стекла.
– А это опочивальня, где его накрыли. Не дали, бедолаге, доспать, – он обводил спальную широким жестом, словно Белосельцев осматривал апартаменты, для того чтобы их снять под жилье, а Мартынов, владелец дома, их охотно показывал. Стены были обиты атласными обоями. На них виднелись потеки копоти, одиноко торчал штырь от снятой картины, в углу, затоптанный, в ржавчине, валялся бинт.
– А это, как говорят, ванная жены Амина. У них две ванные и два туалета! – он показывал каменную, отделанную пластиком под лазурит ванную с блестящим краном. В ванной была омерзительная зловонная жижа, на полу, раздавленный солдатскими башмаками, лежал кружевной женский бюстгалтер. Белосельцев не мог долго находится среди смрада, поторопился выйти, затворил резную дверь.
– А вот здесь бар был, бутылок стояла тьма. Здесь Амина и кокнули, очередь прошла! – Мартынов наклонился в сумеречном коридоре к стойке бара с золоченой резьбой, и Белосельцев среди узорных стеблей и листьев разглядел драные, с заусенцами отверстия. Представил, как стоял, ухватившись за стойку, смертельно раненный, в нижнем белье человек, кругом стреляли, бежали солдаты, раздавался истошный женский крик, и последнее, что он видел, был курчавый шар огня, летевший по коридору.
– Вы тут постойте, пойду посмотрю полковника Азиса. Афганцы себе здесь оборудовали маленькую штабную каморку.
Белосельцев стоял посреди разгромленного Дворца, где в углах валялись россыпи стреляных гильз, окровавленное тряпье, колючие осколки гранат. Дворец напоминал огромный взломанный сундук, из которого, сорвав запоры, сбив петли и скобы, вылетела война. Духи войны с радостным воем вылетели из горящих окон, из проломов в стене, прянули над головами штурмующих, над подбитыми боевыми машинами, среди перекрестьев трассеров, огненных летящих снарядов. Помчались над ночным Кабулом, в разные стороны, в Гельмент, Нангархар, Лашкаргах. Усаживались на минареты Герата. Влетали в мечети Газни. Садились, как стая ворон, в кудрявые виноградники, на крыши сушилен, на кровли кишлаков. Иные из них проникли в шатры кочевников, другие в лачуги белуджей. Помчались по ущелью Пандшер, над зеркальными озерами Пактии, над красной пустыней Регистан. И там, где они появлялись, люди брались за винтовки, минировали дороги и тропы, взрывали и резали. Мирная, занятая молитвами и трудами страна начинала тлеть и дымиться, и кладбища с корявыми палками, воткнутыми в груды камней, начинали расти и шириться, принимали в сухие могилы белые коконы завернутых в ткань мертвецов.
Белосельцев стоял посреди Дворца и страстным усилием воли, бессловесным заклинанием зазывал обратно духов войны. Заманивал их, как птиц, рассыпая по порталам и лестницам зерна, играл на дудке, завлекал и обманывал, надеясь, что они снова слетятся и он их запрет в сундуке, навесит на ларь тяжелый замок.
– А вот и мы! – шумно подходил Мартынов, сопровождаемый худощавым смуглым полковником в фуражке, с зачесанными седыми висками и с серебряной эмблемой на груди – знаком командос парашютно-десантных войск. – Вы ему объясните толком, что вас интересует… Товарищ Азис! – пытался объясняться с полковником Мартынов, тыкая пальцем в Белосельцева. – Журналист, советский!.. Положение в армии!.. Расскажи!
Полковник молча, утомленно смотрел на Белосельцева. Здесь, среди разгромленного Дворца, взорванной твердыни государства, он чем-то напоминал военнопленного – бессильный сопротивляться, терпящий рядом с собой победителей, но всем своим видом показывающий отчуждение.
– Прошу прощения, – сказал Белосельцев на фарси, стараясь быть как можно любезней и деликатней. – Я попросил подполковника Мартынова познакомить меня с вами. Я готовлю репортаж об афганской армии, собираюсь попасть на фронт. Мне бы хотелось получить самые предварительные сведения.
– Что вас интересует? – отчужденно ответил полковник. – Сведения о действующей армии лучше всего получать на поле боя. А здесь, в штабе, сплошные перемещения, смена командиров полков и начальников штаба.
– Где вы получили военное образование? – спросил Белосельцев, стараясь понять, есть ли холодность полковника выражение неприязни или только обычная сдержанность.
– Я учился в Англии, окончил высшую офицерскую школу. Еще при короле, разумеется.
– А корпус когда получили?
– Корпус полгода назад. Не уверен, что сохраню его за собой.
– Мне кажется, это редкость по нынешним временам, чтобы корпусом командовал офицер королевской армии, да еще с английским прошлым. – Белосельцев почувствовал к нему острый интерес, профессиональное чувство находки, когда исследуемый человек надломлен противоречиями и в трещинах видна сокрытая сущность. – Вы, должно быть, член Народно-демократической партии?
– Нет, я стою в стороне от политики. Мой долг – выполнять приказы командования, служить стоящему у власти правительству. Мои симпатии и антипатии – это всего лишь мое личное дело. Но долг военного – в честном выполнении приказов. Много филеров очень высокого класса, обучавшихся в Англии и Германии, прошедших военную школу в Америке, много отличных офицеров покинуло Афганистан. Это нанесло ощутимый вред армии. Я полагаю, что в трудные для отечества дни афганцы должны оставаться в стране, на своих постах, и честно, не взирая наличные симпатии и антипатии, выполнять свой долг.
Положение в армии особенно интересовало Белосельцева. До недавнего времени поддерживавшие Амина «халькисты» занимали ключевые позиции в высшем командовании, служили командирами полков, корпусов и дивизий. После переворота и воцарения Кармаля началась жестокая чистка. Высший слой офицеров был срезан, заменен неопытными, но верными Кармалю «парчамистами». В батальонах и ротах сохранялся прежний состав, нес потери на фронте. Младшие офицеры-«халькисты» роптали на высокомерных, нарядившихся в генеральскую форму интеллектуалов. В армии наблюдалось брожение. Ходили слухи о возможном мятеже. Некоторые части переходили на сторону противника.
– Мне очень важны ваши мысли, – Белосельцев испытывал к полковнику все больший интерес, заслонявший внимание к янтарно-белому Дворцу, где стены были исстреляны и обуглены, за углом, смятый и изгаженный, стоял «мерседес» Амина. Все это было не с ним. Не он бежал вверх по склону со штурмовыми лестницами. Не он молотил из «шилки» по окнам Дворца. Не он врывался под своды, швыряя гранату в караульное помещении гвардии. Все это прошло, сменилось иной реальностью, иной задачей разведчика. – Мне бы хотелось побеседовать с вами, если вы не против. Мне было важно узнать, что кадровые офицеры, получившие образование на Западе, остаются лояльными правительству. Власть доверяет им, вручает корпуса и полки.
Полковник колебался. Посмотрел на часы. Было видно, что предложение ему некстати.
– Видите ли, – в голосе его была неуверенность, – приближается час обеда. Сегодня я собирался обедать дома, дал обещание жене. Если угодно, мы можем пообедать вместе. И продолжим беседу.
– Мне, право, неловко, – неискренне сопротивлялся Белосельцев, тайно радуясь приглашению, зная, как тщательно от посторонних глаз оберегают свое жилище афганцы. – Я не испорчу вам семейный обед?
– Нисколько. Если вы согласны, мы можем ехать сейчас.
Белосельцев простился с Мартыновым, предполагая встретиться с ним через несколько дней в Джелалабаде, где готовилась совместная операция советских и афганских полков. Вслед за полковником Азизом вышел из Дворца на морозное солнце, и они на двух машинах покатили обратно по прямой, улетающей к центру Кабула Дарульамман.

 

В районе Картее Мамурин, где жила интеллигенция и средней руки чиновники, они остановились у небольшой двухэтажной виллы, обнесенной высокой оградой. Их встретил слуга в ветхих голубых одеяниях. Большая косматая овчарка страстно лизнула руку хозяина, покосилась грозно на Белосельцева. В стеклянных дверях появилась женщина, светловолосая, худенькая, очень легкая. Улыбалась, кивала полковнику и одновременно Белосельцеву, не удивляясь, а, напротив, радуясь его появлению.
– Моя жена Маргарет, – сказал полковник, изменившись в лице. Дрогнуло и исчезло выражение холодной любезности, сменилось нежностью, беззащитностью. – Она англичанка, – добавил он тихо. – Мы поженились в Англии. Пять лет живем здесь.
Белосельцев по-английски представился. Был введен в дом, в небольшую столовую, убранную по-европейски, с жарким электрокамином и накрытым столом. Слуга уже ставил третий прибор. Маргарет, опоясанная коротким цветным передником, вносила широкое блюдо с ворохом сочных трав, сине-зелеными перьями чеснока и лука, лиловым редисом, медового цвета кореньями.
Белосельцев нахваливал прекрасно сваренный горячий бульон, замечательный плов – белую, окутанную паром стеклянную гору риса с темнеющими ломтями мяса. Разрезал огненно-красный нариндж, выдавливая сок на длинные, хрупкие рисовые зерна, похожие на крохотные полумесяцы. Старался понять этот дом и уклад, случайно ему приоткрывшийся. Этих двух людей, чьи отношения были только слегка обозначены – нежной тревогой и гордостью, светившейся на лице полковника, ответными, короткими, словно о чем-то умолявшими взглядами жены.
– Превосходный плов, – сказал Белосельцев, обращаясь к Маргарет. – Настоящий афганский. Я ел такой в чайхане. Но этот вкуснее. Неужели вы сами готовите?
– Благодарю, – улыбнулась она. – Видишь, Азис, я достигла, наконец, совершенства. Гость не может отличить мой плов от того, что подают в чайхане.
– Гость – иностранец, – сказал полковник. – Он может и ошибиться в сравнениях. Не все, чем сегодня потчуют в Афганистане, является на самом деле афганским.
Белосельцев понял намек. Он касался советских транспортов, жужжащих на взлетном поле, патрулирующих на Чикен-стрит десантников в голубых беретах, охраны Кармаля, одетой в афганскую форму, разгромленного из «шилок» Дворца, и, быть может, его самого, Белосельцева, настоявшего на беседе.
– Значит, все-таки плов неудачный? Я не угодила тебе? – шутя, но и готовая огорчиться, сказала она. – Если так, пусть готовит Сардар.
– Ну что ты! – спохватился полковник. – Чудесный обед. Наконец обедаю дома. А то все в штабе да в штабе, – объяснил он Белосельцеву. – Часто в гарнизоне ночую.
– Он совсем не бывает дома, – жаловалась Маргарет Белосельцеву. – Последний месяц я совсем одна. Это ужасно – оставаться одной. Раньше я ничего не боялась. У нас были знакомые, много милых людей. Мэри Матью из Американского культурного центра. Жена профессора Исмаила Шарида, он преподавал в университете историю. Бывал английский пресс-атташе, было много европейцев. Мы ездили в горы на пикники. Теперь все наши друзья уехали. Мне страшно.
– Ну что ты, Маргарет, – мягко перебил полковник. – Ничего нет страшного. Замки в нашем доме крепкие. Сардар всегда здесь. Да и у Фанни клыки, слава Богу, такие, что всякий, кто их увидит, уберется подобру-поздорову.
– Нет, страшно! – не слушала мужа Маргарет, обращаясь к Белосельцеву. Она радовалась его английскому произношению, европейскому виду, находила в нем собеседника. – Здесь все переменилось за этот год. На улице на тебя смотрят так, словно вот-вот бросятся и разорвут на куски. Раньше я любила ходить на Зеленый рынок, сама выбирала овощи, свежую рыбу. Свободно заходила в дуканы. Теперь после этих ужасных случаев, когда двух европейцев убили ножами в спину прямо среди бела дня, я посылаю за продуктами только Сардара. Пробовала надевать паранджу, но мне кажется, я никогда не усвою походку афганских женщин.
– Это временно, милая, – успокаивал ее полковник. – Эксцессы кончатся, и ты снова станешь ходить на Зеленый рынок и выберешь, наконец, куропаток по вкусу и приготовишь их с печеными грушами.
– Нет, это не кончится никогда! Твой народ не образумится! Они и тебя ненавидят, потому что ты женат на мне! Вот увидишь, из-за меня тебе будет плохо!.. Вы знаете, – она обратилась к Белосельцеву, – ему уже угрожали. Ему подкинули письмо с угрозами.
– Все это пустяки, – полковник положил на ее белую нервную руку свою осторожную, смуглую. – Это вздор, на который не следует обращать внимание.
– Что за угрозы? – спросил Белосельцев.
– Прислали письмо. Требуют, чтобы я покинул армию. Оставил корпус, – сказал полковник.
– Кто требует?
– Противники нынешней власти, люди Гульбетдина. Пишут, что я предал исламские идеалы, предал афганский народ. Призывают поднять в корпусе мятеж, перейти на сторону моджахедов.
– Грозят, что убьют его! Убьют меня! Сожгут наш дом! – Маргарет дрожала всем телом. Выхватила руку из-под ладони полковника. – Они это сделают!
– Успокойся, – чуть жестче и требовательней, едва нахмурясь, сказал полковник. – Все это пустые угрозы. Они знают, что я не марксист, что я не в восторге от нынешней власти, – он поклонился Белосельцеву. – Вот и подвергают меня давлению. Но они должны также знать, и я позаботился, чтобы они это знали, – я остаюсь верен присяге. Тебя же, Маргарет, умоляю не принимать близко к сердцу эти пустые угрозы. Можешь быть уверена – в нашем доме ты в полной безопасности.
– Уедем! – умоляла она, не стесняясь присутствия Белосельцева. – Уедем в Европу! Твой брат уехал в Европу! Исмаил Шарид уехал в Европу! Он говорил, что рано или поздно тебя убьют! Очередь дойдет до тебя! Я знаю, они следят за тобой, следят за нашим домом! И сейчас, я знаю, они следят! Я чувствую повсюду их невидимые, зоркие, злые глаза! Умоляю, уедем!
– Маргарет, ты знаешь мое мнение на этот счет, – твердо, сдержанно, тайно мучаясь присутствием постороннего в доме, увещевал ее полковник. – Я не могу уехать в Европу. Это вопрос моей чести и моих убеждений. Я не могу оставить Родину в тот момент, когда она нуждается во мне. Те интеллигенты и коммерсанты, что уехали в Европу или ушли в Пакистан, – в лучшем случае, слабые духом люди. Мы столько лет мечтали о возрождении Родины, желали ей процветания, желали реформ. Знали, что возрождение будет мучительным, готовили себя к испытаниям, называли себя патриотами. И вот теперь, когда наступили для нас испытания, мы все разбежимся? Теперь, когда на счету каждый образованный, просвещенный афганец? Когда наш темный, сбитый с толку народ не знает, кому верить, куда идти? Неужели мне бросить Родину и уехать в Европу?
– Тогда я уеду, слышишь? Уеду одна! Больше здесь не могу! По ночам я прислушиваюсь к каждому шороху! Зачем ты меня привез? Мне здесь все чужое! Всего боюсь, все ненавижу!
Она быстро встала, вышла из комнаты.
– Извините, – сказал полковник, поднимаясь, прямой, бледный, и вышел следом. Белосельцев, смущенный тем, что стал свидетелем их драмы, остался сидеть. Машинально ножичком срезал апельсиновую кожицу.
Они вернулись через несколько минут. Маргарет улыбалась, хотя глаза ее были красными.
– Извините меня, – сказала она. – Я скверная хозяйка. Вы хотели побеседовать с Азисом, а я навязала вам женские глупости. Вы можете подняться к нему в кабинет, я принесу вам кофе.
Раздался звонок в дверь. Маргарет вздрогнула, напряглась.
– Не волнуйся, – сказал полковник. – Это машина за мной.
За воротами стояла военная легковушка с афганской армейской эмблемой.
– Обязательно приходите еще. Мы поговорим о чем-нибудь веселом, – улыбалась Маргарет, провожая их до дверей.
Белосельцев простился с хозяйкой. Еще раз оглянулся на маленькую хрупкую женщину, затворяющую ворота, на лохматую собаку рядом с ней.

Глава десятая

В райкоме НДПА Белосельцев хотел повидать партийца Сайда Исмаила, с которым подружился за время маршрута тракторов по Салангу, чей мягкий сентиментальный нрав вызывал недоумение. Не вязался с ролью революционного агитатора «парчамиста», действующего среди переворотов и заговоров. Сайд Исмаил пригласил Белосельцева в райком, чтобы направиться в трущобы Старого города, где партийцы проводили перепись беднейших семей, – готовилась раздача бесплатного хлеба. «Это хлеб революции, хлеб обновления!» – воодушевленно говорил агитатор.
Предвечерний Майванд, прямой, в красных солнечных отсветах, клубился, кипел, словно медный таз с вареньем. Одна сторона, освещенная низким солнцем, шумела толпой, пестрела дуканами, вывесками. Множество гончарно-красных, бородатых лиц под белыми накидками и тюрбанами загорались и гасли на солнце. Башмачники среди груд истоптанной обуви взмахивали молотками, сапожными ножами, кривыми блестящими иглами. Брадобреи, расстелив на земле коврики, мылили, стригли и брили, вспыхивая тонкими лезвиями. Разносчики сластей и орехов сталкивались в тесноте лотками, громко вскрикивали. Водоноши подставляли под краны овечьи бурдюки, ждали, когда скользкие кожи раздуются, наполнятся водой, волокли в гору литые водяные мешки, отекавшие блестящей капелью. Другая сторона Майванда, в тени, не столь многолюдная, мерцала таинственным светом мануфактурных индийских лавок, рулонами тканей, ковров, никелированной и медной посудой, огоньками, открытками, окутывалась дымом жаровен. С одной стороны на другую то и дело бросались люди, подхватывая на бегу покрывала, перелетали Майванд, как на крыльях, неся кому-то торопливую неотложную весть. Над кровлями в прогалах домов островерхо и льдисто синела в снегах гора.
Среди пестрых наклеек и вывесок, пятнавших облезлые стены, Белосельцев не без труда отыскал небольшую красную доску с кудрявой надписью. У самых дверей райкома, кинув на землю подушку, разложив гребешки и ножницы, парикмахер скоблил голубую бугристую голову склоненного перед ним старика. Белосельцев вошел в прелый сумрак обветшалого деревянного дома. По обшарпанной лестнице, натолкнувшись на нелепую, обитую кумачом трибуну, мешавшую проходу, поднялся на второй этаж, где стихали гулы и возгласы улицы и царили другие звуки: звенел телефон, стучала машинка, звучала диктующая раздельная речь. Белосельцев ткнулся в одну из дверей, очутился в тесной переполненной комнате, среди дыма, молодых энергичных лиц, громких, переходящих в крик голосов.
– Здравствуйте! – приветствовал его молодой человек, кажется, преподаватель университета, с которым мельком познакомились в прошлый раз. Он был в кожаном дорогом пиджаке, вельветовых брюках, заправленных в модные сапоги. – Пожалуйста, проходите!
Белосельцев благодарно кивнул, прикладывая палец к губам, не желая обращать на себя внимание, прерывать своим появлением громкий, казалось, на грани ссоры спор.
На другом конце комнаты Достагир, высокий молодой «халькист», в грубой брезентовой куртке, с кобурой на солдатском ремне, яростно, зло выговаривал Сайду Исмаилу, и их спор был одним из многих, раздиравших партию на противоборствующие, разделенные рваной линией половины. Сайд Исмаил слушал нападки товарища, огорченно склонил свое смуглое, большегубое, с крупным мягким носом лицо. «Оленье лицо», – снова подумал Белосельцев, с сочувствием глядя на огорченного Сайда Исмаила, на его сиреневые женственные глаза.
Секретарь райкома Кадыр, полный, одутловатый, сонный, полузакрыв синеватые тяжелые веки, сидел за столом среди бумажных груд, не участвуя в споре, словно хотел, чтобы спорящие перегорели, выдохлись и без сил, как и он сам, уселись на продавленные стулья и кресла и умолкли, глядя, как висит под потолком слоистый дым. Застекленный Ленин смотрел со стены. Тут же красовался плакат с Бабраком Кармалем на фоне воздетых кулаков, сжимающих оружие. Железная кровать была застелена солдатским сукном. На ней лежали красный агитационный мегафон и автомат.
– О чем они спорят? – спросил Белосельцев преподавателя университета, пользуясь минутой молчания. – О чем говорил Достагир?
– Он говорил, – преподаватель приблизил к Белосельцеву голову, задел жестким завитком волос, и Белосельцев почувствовал запах дорогого табака и одеколона, – Достагир говорит – пора разбудить оружие, которое спит. Нельзя, чтобы оружие революции дремало, когда оружие врага бодрствует днем и ночью. Нельзя революцию делать с трибуны, объявлять ее в мегафон. Революцию надо делать из танка, объявлять ее пулеметом!.. А разве мало было пулеметов и танков? И сколько своих товарищей легло под революционные танки!
Было видно, что интеллигент-преподаватель, сторонник «Парчам», осуждал «халькистский» радикализм Достагира.
– А что говорит Сайд Исмаил? Его точка зрения?
– Он говорит, что революция, как врач, должна лечить старые раны, а не наносить новые. Революцию сделают землемерный аршин, чернильница с ручкой и мирные трактора, подаренные братским соседом… Я с ним согласен! Пусть вместо танков придут трактора!
Минута перемирия кончилась. Достагир ярко и зло засмеялся. Брызнул белизной зубов. Плеснул в сторону Сайда Исмаила насмешливой сильной ладонью.
– Если бы ты был прав, Сайд Исмаил, то на площади, перед Дворцом Революции, на постаменте был не танк, а землемерный аршин!
В комнате кто засмеялся, захлопал, кто глухо загудел, несогласный.
Достагир призывал вооруженных партийцев идти в трущобы Старого города, устраивать облавы и обыски, выкурить засевших бандитов и тем самым покончить с террором, предотвратить путч. Нечего ждать, пока их выдаст народ. Бандиты явились с оружием, заставляют народ молчать. Делают с ним, что желают. Народ пойдет туда, куда укажет оружие. Если враг укажет оружием на райком, народ пойдет на райком. И пусть тогда Сайд Исмаил, искусный на речи, взойдет на трибуну и говорит про аршин.
Сайд Исмаил, призывая других на помощь, менял свой голос от протестующих упрямых звучаний почти до мольбы. Говорил, что готов один, без оружия, идти в любые трущобы, проповедовать революцию. Он знает такие слова, что сильнее любого оружия. В Старый город надо идти не с оружием, а с хлебом. Тогда народ сам увидит, кто враг, а кто друг, и связанных врагов доставит в райком. И тогда Достагиру, который раньше был инженером, не придется хвастаться, как он метко стреляет, а придется на месте трущоб строить людям дома.
Белосельцев слушал их спор с мучительным интересом, извлекая из него не просто информацию о разногласиях в партии, о незабытом, непреодоленном расколе, но также свидетельства о ранних этапах молодой революции, тех, что когда-то переживала Россия. Так молодая планета в кипящих океанах омывает раскаленные континенты, посыпает их молниями, взрывает извержением вулканов, создавая хребты и равнины, пока ни утомится, ни остудит свои камни и воды, ни насыпет снежные полярные шапки, ни покроется сухой коростой пустынь, и только в глубине, остывая, будет тлеть сердцевина, вспыхивать тайным огнем, посылая к поверхности слабеющие толчки и удары.
Секретарь райкома Кадыр медленно, тяжело приподнялся. Развел руками, как бы раздвинул спорящих. Они, повинуясь, умолкли.
– Сегодня, когда горят кишлаки и в Старом городе иностранные агенты готовят путч, такие диспуты для партии смертельны. Враги, прижав к дверям уши, слушают такие диспуты с наслаждением. Один из вас говорит, что революция – это хлеб. Другой говорит, что винтовка. Но революция – это и хлеб, и винтовка. Это и пуля, и мегафон. Пусть агитатор берет листовку, учитель – книгу, солдат – автомат. Если враг победит, он не станет разбирать, кто солдат, кто учитель, а повесит всех вместе, тут, на Майванде, на одном фонарном столбе. Чем мы слабее, тем враг сильнее. Чем мы сильнее, тем враг слабее.
В этом назидании Белосельцеву почудилась все та же наивная вера в слова, избыток которых ощущался на множестве собраний и встреч, митингов и дискуссий, когда энергия городских интеллигентов, пришедших к власти, тратилась в расточении слов, обращенных друг к другу. А рядом, в таинственных трущобах и норах, источивших крутую гору, прятался скрытный молчаливый народ. Страдал, голодал, грел замерзающих детей, слушал невнятные шепоты проповедников и сказителей, замуровывал на ночь свои звериные гнезда. И Бог весть какие сны виделись этим людям, измотанным за день на торжищах огромного города. Бог знает, какой человек, укутанный в глухую накидку, пробирался по узкой улочке на желтый огонек, мигающий в тусклом оконце.
Секретарь райкома Кадыр кивнул Белосельцеву, устало ему улыбнулся. Белосельцев шагнул к нему, по пути пожимая руки, видя, как меняются выражения лиц, ему адресуются улыбки, кивки. Поздоровался с Кадыром, сел на кровать, чуть отодвинув автомат с мегафоном.
– Я слышал, – сказал Белосельцев, не желая надолго отрывать секретаря от дела, – вы готовите раздачу хлеба. Хотел бы присутствовать.
Кадыр повернулся к приколотому на стене, нарисованному от руки плану района – хаотическим ячейкам Старого города. Сплетение тупиков и улочек Баги Омуми. Прямое сечение Майванда, упиравшегося в Чамане-Хозури.
– Сегодня мы ходили в Старый город. В очень бедные семьи, в самый бедный хазарейский народ. Писали бумаги, кто без хлеба, кто без дров, у кого нет мужа, кто не может купить лепешку. Самый бедный народ переписан в бумагу. Будем бесплатно давать муку, давать масло, давать дрова. Есть склад муки для самых бедных. Приходите смотреть, – Кадыр говорил по-русски, медленно шевеля окаменелыми губами, но подбирая слова твердо и верно. – На другой неделе я вам позвоню.
– Буду признателен. Какие новости? Что происходит в городе?
– Есть плохие новости. Есть плохое сведение.
– Что вы имеете в виду?
– Враги стали входить в дуканы. Стали говорить с дуканщиками, нож доставать. Говорят: «Закрывайте дуканы! Если мусульманин, закрывай дукан, если Коран читаешь, закрывай! Если не закрывай, вас убьем, дукан поджигаем, голову режем». Это очень плохая новость. Мы тоже идем в дуканы, тоже говорим дуканщикам: «Закрывать дуканы не надо. Бояться не надо. Мы защищаем вас. Если враг к вам придет, мы встанем рядом с вами с автоматом и вас защищаем». Но дуканщики боятся врага. Если закроют дуканы, будет очень плохо, будет нехорошо. Народ смотрит на закрытый дукан, начинает волноваться. Народ ходит каждый день дукан, покупает лепешку, покупает рис, покупает чай. Дуканы закрыты – народ ничего не покупает. День голодает, начинает волноваться. Враг хочет, чтобы дукан закрыты. Чтоб народ волновался.
Город, среди которого оказался Белосельцев, повиновался таинственным законам бытия, в котором капиллярными, невидными глазу сосудами перемещались частички вещества, капли энергии, блестки света, как в огромном муравейнике, имеющем множество ходов и слоев, где двигались слухи, возникали знамения, случались приметы. Каждая отдельная жизнь сочеталась с общей, клубящейся жизнью, состоящей из множества чешуек и клеточек. В это загадочное скопище, в таинственное сплетение ударила революция, въехали танки, вонзились мегафонные выкрики. Энергичные молодые нетерпеливые люди разворошили муравейник, и множество встревоженных пугливых существ заметалось, унося от света белые зародыши и личинки, обороняясь крохотными остриями и жалами, брызгая пахучими ядовитыми каплями.
Так думал Белосельцев, рассматривая план Старого города, напоминающий срез окаменелого дерева, в трещинах, морщинах и кольцах.
– Кадыр, я хотел подробнее расспросить тебя о подполье. Ты обещал рассказать, – Белосельцев знал общую картину свержения Амина. Штурм Дворца силами советского спецназа. Ликвидация на месте головки «халькистов», начальника безопасности и гвардии. Доставка в Кабул нового руководства «Парчам» в закрытых вольерах для перевозки редких животных. Смена режима напоминала операцию по пересадке органа, когда на место ампутированного и больного, среди брызгающей крови и блестящих зажимов, вживляется новый. Вшивается, встраивается в измученную плоть, которая сначала отторгает его, вскипает, воспаляется, обугливается сукровью. А потом, смиряясь, сживляется с ним. Скрепляется новыми тканями, продолжая хранить невидимые рубцы и порезы. – Расскажи, как ты боролся с Амином.
– Боролся с Амином в подполье. Была борьба, была тюрьма Пули-Чархи. Били живот, почки пробили, печень сейчас болит. Когда бежал из тюрьмы, товарищи укрыли меня прямо тут, в Старый город, за Майванд. Такие норы, дома, если спрячешь, до старости никто не найдет. Отпустил усы, стал носить чалма. Если б ты меня увидал, не сказал – Кадыр инженер. Сказал – Кадыр лук торгует. Чуть что, сразу уходил, другое место жил…
Белосельцев старался ухватить образ этой исчезнувшей подпольной борьбы, в которой одна часть партии искала другую, чтобы мучить, пытать и расстреливать. И эти охоты и пытки, прерванные штурмом Дворца и вводом советских дивизий, перешли в глухую неисчезающую вражду, парализующую революционную партию.
– В подполье у меня была группа, пятнадцать людей. Доставали оружие, пистолет, автомат. Покупали, у полиции отнимали, другие сами нам давали. Моя задача – пойти в армию, там агитировать…
Белосельцев фиксировал эпизоды борьбы. Сцены нелегальных собраний. Тайный полигон в песчаных холмах, где незнавшие пистолетов подпольщики учились стрелять. Тайный подвал под баней, где работал печатный станок. Хождение по Грязному рынку, где клеили листовки с воззваниями. Сидение в лохмотьях на улицах, у мостов, у мечетей – разведка аминовских машин и конвоев. Белосельцев испытывал профессиональное возбуждение, восстанавливая реальный процесс. Однако радовался до известной черты – он был отчужден от процесса, в нем были иные участники, рисковали, умирали под пытками. Он был аналитик, исследователь. Знания доставались легко, путем пересказа.
– Нас ловили в облавы, ловушки. Наших троек ловили, застреливали. Других Пули-Чархи мучили током до смерти. Я спать ложился в штанах, в шапке, пистолет держал. Ботинки ставил рядом, опасность, ноги засунул, бегу. В окно прыгал. Моя фотография, лицо висело на стенах. Амин деньги хотел платить, если меня сдадут. Наконец, приказ на восстание. Взяли автоматы, пошли сторожить. Я ходил брать Министерство связи. Пленку с речью товарища Кармаля на студию я принес, сделали обращение к народу…
Белосельцев старался представить – над городом летают трассеры. Горит легковая машина. Взрывы гранат и бутылок. Два танка пылают, облитые зажигательной смесью. Сквозь город, хрустя гусеницами, высекая искры из щебня, несутся боевые машины Витебской десантной дивизии.
Они простились с Кадыром, и тот обещал взять Белосельцева в районы Старого города на раздачу хлеба.
У выхода, у кумачовой трибуны, его остановил Сайд Исмаил, огорченный, глядя вслед Достагиру, уходившему из райкома, энергичного, гневного, с кобурой на бедре.
– Не знаю, зачем он так говорил. Мой оружие вот где! – он коснулся своих мягких выпуклых губ. – Мой оружие говорить, убедить. Мне не нужно «Калашников». Я ему говориль, мы не будем делать власть «Калашников», будем делать власть книгой, лепешкой, трактор. Я такой. Я не другой. Зачем он не хочет мне доверять?
– Сайд, дорогой, что слышно из Герата? – Белосельцев желал его утешить, удивляясь его детской наивной обиде. Он запомнил, что Сайд Исмаил родом из Герата, там у него жена и дети, и хотел навести его на приятные мысли.
– Приезжаль один человек. Говорит, в Герат плохие люди ходят дома, ходят к мулла, ходят дукан. Хотят народ подымать, делать плохо. Эти люди враги. Мне надо ехать Герат. Я знаю много людей. Сам пойду к мулла, к дуканщик, к старики. Скажу, не надо слушать враги, надо слушать друзья. Меня надо послать Герат. Ты едешь со мной Герат?
– Я лечу в Джелалабад послезавтра. Хочу посмотреть, как в госхозах работают наши с тобой трактора.
– Трактора! – загорелся Сайд Исмаил. – Наше оружие трактора! Народ на трактора глядит, правда видит, все понимает. Землю пахать – давай! Книгу учить – давай! Мулла видит. Крестьянин видит. Все хорошо! Дружба! Я «дружба» на трактор писал, другой тоже писал. Надо, чтобы много людей «дружба» писал, – он волновался, ему не хватало слов, и это невысказанное, не поместившееся в слова чувство проступало на его смуглом лице пунцовыми пятнами. – Завтра иду к мулла. Приходи слушать, как я говорю с мулла!
Сайда Исмаила позвали. Он попрощался, ушел в темноту. Белосельцев мимо кумачовой трибуны спустился по лестнице. Навстречу в райком поднимались два старика в грязно-белых рыхлых чалмах. Расступились, пропуская его. Поклонились, прижимая руки к груди. Он по-мусульмански поклонился в ответ, прижимая к сердцу ладонь.
Назад: Часть первая
Дальше: Глава одиннадцатая