Глава четвертая
Афанасьева Анастасия Тихоновна или, как ее нарек Мальчик, бабушка Учитал, родилась в 1925 году. Ее отец — Гнедин Тихон Иванович, потомственный дворянин, очень богатый и известный человек, имевший где-то под Калугой огромное поместье, был царским офицером. Он тяжело пережил отречение царя от престола, противостоял февральской революции, а от октябрьского переворота просто рассвирепел. Понятное дело — стал одним из предводителей белого движения. Дрался до конца, и после поражения на юге России не бежал, как многие офицеры через морские порты, а тайком с горсткой преданных людей перебрался на Урал, потом, выполняя какую-то ответственную миссию, попал на Дальний Восток, и там поражение, а он не мог с этим смириться и боролся бы до конца, и лишь тяжело раненого сослуживцы вывезли его в китайский Харбин.
Жить в Харбине Гнедин не пожелал; как только чуть выздоровел, стал искать пути переезда в Париж; там Европа, где он много раз бывал, он свободно говорит по-французски, а главное, ему кажется, что оттуда ему легче будет вернуться в Россию, где у него осталась семья — жена, сын и дочь.
Лишь в 1925 году, после семи лет разлуки, под видом новоиспеченного нэпмана, Гнедин смог объявиться на территории, где некогда располагалась его усадьба. Ничего нет, все разрушено, не узнать. Зато семью он нашел, и не в Калуге, а в Орле, подсказали добрые люди. И, наверное, смог бы он семью вывезти из России, во всяком случае все уже было готово, да вот беда — на московском вокзале встретился со своим бывшим батраком. И надо бы потерпеть, проглотить слюну, опустить голову, да Гнедин не смог:
— Ты был холуй, холуем и останешься, — люто бил он бородатого красноармейца.
Тут же Гнедина арестовали. Будучи уже беременной, его жена, Екатерина Матвеевна, еще двое суток бродила с детьми по вокзалу, пытаясь что-либо узнать о судьбе мужа, — ничего. И лишь на третьи сутки, пожалев голодных детей, она бросила эту затею и начала иные поиски: в добрые старые времена у них в Москве было много родственников и знакомых.
Многие особняки были разбиты, в других обосновался непонятный грязный люд, и лишь в одном месте, в весьма притесненных условиях, она нашла старого знакомого — известного московского врача. Еще больше потеснились, приютили Гнединых, и уже зная порядки, старый доктор посоветовал расстаться с известной фамилией и, когда родилась Анастасия, старинного дворянского рода уже не было, для удобства взяли фамилию доктора, Афанасьев, и только отчество осталось отцовское.
Прирожденная аристократка, мать Анастасии никогда ни в чем не нуждалась, даже в годы гражданской войны: ценя ее щедрость и добрый нрав, ее по старой памяти поддерживали крестьяне с бывшего имения. А тут Москва, разруха, надвигается голод, и старый доктор кормил их как мог, да времена в стране Советов настали тяжелые, и как только младшей Анастасии исполнилось полгодика, оставив ребенка на попечении старших детей, Екатерина Матвеевна впервые в жизни стала искать работу.
У нее было две возможности: она владела тремя иностранными языками и виртуозно играла на фортепиано. По рекомендации доктора, ей предложили работу воспитательницы на дому, и семья вроде достойная, из старых дипломатов, и оклад хороший, но она не могла позволить себе быть в чьем-то доме гувернанткой, тем более как ныне принято — домработницей.
За первые два года она побывала на нескольких работах: была почтальоном, референтом в иностранном консульстве, помощником большого начальника, даже кассиром, пока не увидела как-то случайно на остановке объявление: «курсы актерского мастерства приглашают на работу квалифицированного музыканта».
И здесь бы она не задержалась бы долго, да доктор дал совет:
— Доченька, выходи замуж. Не будут к тебе мужчины приставать. А так считают, что зря краса пропадает.
Так в жизни Анастасии, когда ей было четыре годика, появился новый мужчина — отчим, человек мягкий, интеллигентный, тоже из музыкальной среды. И, казалось бы, жизнь нормализовалась, да жизнь в стране, несмотря на бравые лозунги, становилась все хуже и хуже, и это не могло не отразиться на семье.
Первым заболел доктор, видимо, он заразился вирусом в больнице и вскоре умер. Потом тяжело заболела младшая Анастасия, следом и старшая сестра. Анастасия чудом выжила, тогда она ходила во второй класс обычной школы и уже заканчивала третий в музыкальной школе по классу скрипки, где ее непосредственным педагогом был отчим.
В 1941 году, перед самой войной, Анастасия Афанасьева в пятнадцать лет окончила музыкальную школу, и чтобы уровнять ситуацию, экстерном сдала выпускные экзамены в общеобразовательной школе. Сомнений не было и дальше, она должна была поступать в консерваторию, но тут отчим как-то тихо сказал:
— В этой стране музыка мало кому нужна — лишь марши да гимны … Может, лучше пойти учиться туда, где специальность есть, хоть на хлеб себе заработаешь.
Это было верно. Мать Анастасии призадумалась, тут началась война, и, хотя фронт был еще далеко, дабы не искушать судьбу, не рисковать, направили дочь учиться в самый ближайший вуз, что был через дорогу, лишь специальность позволили Настеньке выбрать самой, и она выбрала почему-то физику, а конкретно — еще романтичнее, астрофизику.
Осенью, когда фронт уже приближался к столице, Анастасия, как и ее единственный брат, подались в добровольцы. Как от несовершеннолетней, заявление Анастасии отклонили, а брат ушел на фронт; вскоре от него получили сразу два письма, а третье было — похоронкой.
К первой сессии на физическом факультете осталось совсем мало студентов и преподавателей. Фронту требовались медработники, и Анастасия хотела было бросить институт и пойти на медкурсы, но ее заявление попало в руки молодого нового декана.
— Вы еще юны и не понимаете нашей исторической миссии, — вежливо советовал ей декан Столетов.
— Мы победим, обязательно победим, ибо нами руководит товарищ Сталин. А что будет завтра? Что, вся страна переквалифицируется в медперсонал? Кого вы собираетесь лечить? Мы должны, мы обязаны смотреть вперед, вверх. А будущее — за авиацией, за космонавтикой! Только мы, советские люди, можем первыми открыть путь к луне и к звездам… Афанасьева, у тебя большое будущее, вся наука в наших руках. Учись, и мы с тобой станем первооткрывателями Вселенной! Ты ведь видела звездное небо в телескоп?! Какое это чудо! Вот наш фронт, вот линия нашей атаки! И, несмотря на тяжелейшую войну, партия думает о будущем и мы должны, мы обязаны этому следовать. Аналогичные речи стал вести Столетов с Афанасьевой почти каждый день, приглашая юную студентку в свой кабинет. Выдав очередной пламенный лозунг, он слегка хлопал ее по щеке, ласково говоря:
— Как ты юна!
Потом каждый раз раскрывал массивный деревянный шкаф, медленно, с чувством разливал в два стакана чистый спирт и воду, быстро опорожнял, долго сопел, закусывал и тогда просил Анастасию присоединиться к еде. Она всегда отказывалась. На этом их диалог заканчивался. Будто ее и нет, декан закуривал длинную папиросу и выходил в широкий коридор, где, заложив руки за спину, медленно прохаживался, вглядываясь в портреты ученых на стене, видимо, мечтая, что вскоре и его фото будет так же здесь красоваться.
Длилось это недолго. Линия фронта стремительно приближалась к Москве. В городе было тревожно, даже страшно. И зима наступила лютая, отопления не было, занятий тоже, институт пустовал, а Столетов просил:
— Хотя бы ты, Афанасьева, приходи, а то я один здесь весь день — жуть как тоскливо. Кутаясь в старую мамину шубу, благо недалеко, Анастасия каждый день бегала в институт.
— О-о! Как я рад, как я рад! Хоть одна осталась студентка, — восторженно встречал ее Столетов, грациозно приглашал в свой кабинет и со временем стал с ней обращаться все более и более галантно, ухаживая как за дамой, опекая как дитя. — Надо выпить. Смелее, это ведь разбавленный спирт, лекарство от простуды, согреешься, станет лучше… Вот так. И закуси, закуси.
Эти встречи стали регулярными, и Анастасия поймала себя на мысли, как ей тяжело и одиноко в выходные дни. А потом был общеинститутский митинг по поводу проводов добровольцев на фронт. И там так эмоционально, так громогласно и завораживающе выступил декан, что все были в восторге, долго аплодировали, несмотря на мороз, а Афанасьева даже заплакала, так он стал ей симпатичен, близок и мил.
И это было неудивительно. Аркадий Яковлевич Столетов — высокий, стройный, импозантный мужчина, с густой шевелюрой каштановых волос, с замысловатой, ухоженной бородкой — нравился многим женщинам. Пойдя по стопам отца, он быстро защитил диссертацию, уже декан, и все бы вроде неплохо, несмотря на войну, да война недалече, враг у Москвы, и вроде была бронь, а тут Столетову повестка пришла. Кто бы видел его состояние: весь ссутулился, обмяк, бородку сбрил, коротко подстригся, и, как было принято, надел на себя военную форму, высокие хромовые сапоги.
— Ты понимаешь, — даже студентке Афанасьевой он пытался разъяснить важность ситуации. — Ведь я ученый, самый молодой кандидат наук, мне и тридцати нет, и если бы не война, уже готова была бы докторская… И меня на фронт! А сколько я учился? Сколько государство вложило в меня средств; и под пули, в окопы? А кто будет повышать обороноспособность? Ведь здесь, в тылу, не легче. Да и какой это тыл, каждый день бомбят.
В эти дни он сильно пил и от страха смерти всплакнул. Афанасьевой стало так жаль этого большого человека, она с ним так сблизилась, что, вспоминая своего погибшего брата, она тоже плакала, даже хотела декана по-родственному обнять, успокоить, да что-то ее сдержало, и взамен она предложила:
— А давайте я вам на скрипке сыграю.
— Что? — округлились глаза Столетова.
— Какая скрипка?
Тотчас побежала Анастасия домой.
— Нельзя на мороз инструмент, — взмолился отчим.
— Я обещала добровольцам, — был веский аргумент.
— Ты просто талант, ты виртуоз! — восторгался от игры Столетов. — И как я с тобой расстанусь?! — и в этот момент он ее впервые обнял, поцеловал в лобик, потом в щечку, страстно задышал. Она этого еще не знала, знала только, что так нельзя, и надо бы вырваться, хотя бы уклониться, да за инструмент боится, так и застыла, словно изваяние, быстро шепча:
— Нельзя, нельзя… Мне не положено. Увольте… Мне всего пятнадцать.
— Да-да, — от этих слов он резко отпрянул.
— Прости. Я по-братски… Но так играешь! Я так тебе благодарен, ты и твоя музыка вдохнули в меня жизнь… Сыграй еще, пожалуйста, прошу, — и он очень галантно поцеловал ее ручку.
— Ты и завтра принеси скрипку.
Но завтра Анастасия не смогла пойти в институт — заболела мама, потом она сама. Им было очень тяжело, голодно, доедали последние горстки муки. И, наверное, только через неделю Анастасия вновь смогла пойти в институт, а декана уже не было, сказали — на воинских сборах, а с них — на фронт. И тогда, будто родного человека потеряла, она горько заплакала, поняла, как привыкла к Столетову, как он ей симпатичен и как ей с ним хорошо, тепло и даже сытно.
И какова была ее радость, когда она вновь увидела высокого, здоровенного Столетова; если бы эта встреча произошла бы не на улице, то она, наверное, его обняла, а так — улыбалась, словно с войны близкий вернулся.
— Все хорошо, хорошо, — как ровне, делился с ней декан. — Во всем разобрались. Ну, конечно, не без подсказки добрых людей. Словом, такими как я, родина должна дорожить. У меня очень ответственная миссия: эвакуация сверхсекретного оборудования в Среднюю Азию. Ну, как понимаешь, я единственный специалист по телескопам… В общем, послезавтра поезд… Кстати, я делюсь с тобой государственной тайной. Тебе можно доверять? Ты умеешь молчать и быть верной?… Вот и прекрасно, — он похлопал ее по плечу, и рука его, как бы машинально, скользнула в область талии. — У меня времени в обрез, — его глаза странно блеснули, и он наклонился, вглядываясь в ее лицо, — хочешь, плюну на все и завтра устроим проводы… Что молчишь? Ты желаешь меня достойно проводить?
Она лишь кивнула, что-то предчувствуя, смутилась.
— Тогда завтра после обеда. В два, когда народ разбредется. И скрипку возьми. Обязательно возьми. А я для тебя специально припас шоколад и шампанское.
На следующий день она от всего опьянела, играла самозабвенно, очнулась только от боли, потом плакала.
— Ну, перестань, перестань, дорогая, — успокаивал ее Столетов, — я ведь не знал, что ты так юна… Не плачь. И смотри, никому ни слова. Мы ведь так договорились? А это возьми, угостишь маму, — он совал в сетку остатки щедрой еды. — Я буду тебе писать «до востребования». Я люблю тебя, война кончится, и мы будем вместе, — целовал сухо в щечку. — А теперь иди, уже темно, комендантский час.
Дрожа от страха и стыда, бледная Анастасия с замирающим сердцем пришла домой. Укутавшись в одеяла, мать уже спала, отчим заботливо пригласил поесть, но она, сославшись на недомогание, пошла тоже спать, думая, что не заметят. Вроде так и случилось, и она уже крепко заснула, когда ее разбудила мать.
— Ты последняя из Гнединых, — тихо и сурово говорила мать, — честь рода надобно строго беречь… И как бы мы ни страдали, а объедки с чужого стола в наш дом больше не приноси. И эти пьяно-табачные запахи нашей семье чужды.
Остаток ночи Анастасия проплакала, уткнувшись в подушку, чтобы никто не слышал, как она мечтала повернуть время вспять, чтобы предыдущего дня не было. И думала она наутро все начистоту матери поведать. Да утром иные, доселе незнакомые, чувства в ней преобладали, захотелось ей вновь видеть и слышать Столетова, сытно есть, пить, смеяться.
Побежала она через весь город на Казанский вокзал, чтобы напоследок попрощаться с деканом. На перроне еще были сотрудники института, которые удивленно приветствовали Афанасьеву, и Столетов был; даже не поздоровался, за ручки вел своих деток, и лишь когда вежливо помог подняться в вагон своей габаритной жене, он соизволил повернуть голову в ее сторону, но никакого жеста, никакого движения, только желваки скул недовольно всколыхнулись.
Не из-за наивности, тем более любви, а просто выполняя обещание, Анастасия ровно год ходила на почту и была рада, что писем нет. И ее чувство обманутой девчонки стало проходить, она уже забывала Столетова, как в институте, со спины, увидела эту крупную фигуру, крепкую загорелую шею. Он обернулся, словно чувствовал ее негодующий взгляд: свеж лицом, и при милой улыбке странно щурится: сам в тюбетейке, и точно — азиат.
— Настя, Настенька, как я рад, — не стесняясь, при всех, он фамильярно взял ее за руки, поманил в кабинет.
Она повиновалась, и лишь в кабинете резко, даже грубо отстранилась:
— Прошу вас впредь называть меня по фамилии, — не ожидая от себя такой решимости, твердо заявила она и, больше не говоря ни слова, сильно хлопнув дверью, ушла.
Это было полдела из того, что она намеревалась сделать. Другая половина была сложнее. Дело в том, что она уже встречалась, и не просто так, со своим однокашником по музыкальной школе Женей Зверевым. Женя, белокурый, светлый парнишка, специализировался на фортепиано, а они еще со школы исполняли в паре всякие этюды, и у них с первого раза все синхронно получалось. С тех пор, вот уже полгода, они почти всегда вместе, и мать Анастасии очень рада этой дружбе.
Рада и сама Анастасия; любит она Женю и не может этого скрыть. Вот только чувствует она какую-то вину перед ним. И когда Столетов объявился, она повела Женю в институт, показала декана и ничего не тая, без слез все рассказала Жене.
— Зря, — после долгой паузы сказал Зверев.
— Что «зря»? — удивилась Анастасия.
— Зря рассказала мне… А теперь, прошу, забудь и ты и я. И еще, мне кажется, ты не должна больше здесь учиться. Наше призвание — музыка, консерватория.
Так они и решили. Однако мать Анастасии постановила: Гнедины с полпути не сворачивают: — заканчивай хоть заочно свою астрофизику, получи диплом, а потом как желаете.
Снова молодые стали думать; решили в институте переходить на заочное отделение и поступать в консерваторию.
Словно жизнь заново начиналась, так счастлива была Анастасия. Шло лето 1943 года. Фронт ушел на запад, и в победе никто не сомневался. Мама и отчим снова были востребованы на работе, в доме стало веселее и сытнее. У нее был Женя, и всего одна проблема — заявление о переводе должен подписать декан.
Она специально пошла в институт утром, чтобы было люднее, и, встретив прямо в коридоре Столетова в военной форме, изумилась:
— Аркадий Яковлевич, а вы, оказывается, капитан?
— Майор, майор, а должен был быть уже подполковником, ведь вы что думаете, фронт только там, где стреляют — в тылу еще тяжелее, — поднял он многозначительно палец, снисходительно улыбнулся; вновь отращивал свою мудреную бородку.
— Ну, заходи, заходи, — подтолкнул он ее в свой кабинет, и, на удивление Афанасьевой, демонстративно сел за свой огромный пыльный стол, заваленный бумагой, со следами от стаканов и консервов.
— Подпишите, пожалуйста, заявление, — с ходу о своем начала студентка.
— М-да, — изменился в лице декан, потом чинно постучал пальчиком по столу.
— А ты знаешь, что бронь автоматически пропадает?
Только сейчас он оторвался от листка, и вновь лицо его изменилось, губы сжались, сощурился. За прошедшие полтора года Анастасия изменилась, полностью вобрала девичий сок; стала стройной, высокой красавицей, с чарующими большими карими глазами.
— Ты можешь попасть на фронт, — вновь, уже очень тихо повторил он.
— Я еще в сорок первом записалась в добровольцы. А сейчас поступаю в консерваторию.
— Чего? — Столетов встал. — Ты хочешь поменять астрофизику на какую-то песенку?
Настя, что ты делаешь? — он резко вышел из-за стола, — через полтора года у тебя диплом, — уже приблизился он и, пытаясь обнять за талию, завораживающим шепотом, — еще три года — и ты кандидат наук.
Еле вырвавшись из объятий, она ушла; на следующий день пришла с отчимом.
Столетов сразу же подписал заявление и, отдавая листок, заявил:
— Кстати, вскоре я тоже ухожу на фронт.
— Что значит «тоже»? — оцепенел отчим.
— Ну, как вы знаете, с сегодняшнего дня у гражданки Афанасьевой нет брони. — Она поступает на очное отделение консерватории.
— Ну-у, пока она поступит и документы дойдут до комендатуры, ха-ха-ха, может, и война кончится.
— Не знаю, то ли он ученый, то ли военный, — после встречи со Столетовым насторожен был отчим, — уж больно пакостный он тип с виду и глаза, как у крысы, плутоватые.
Эта тревога оказалась ненапрасной. Анастасия на «отлично» сдала лишь первый основной экзамен по скрипке, как пришла повестка. В те времена шутить с властью было невозможно, могли моментально посадить за дезертирство. Правда, отчим пытался чем-то помочь, взял какую-то справку из консерватории.
— Все решает комиссия, — объяснили в военкомате.
И каково же было удивление Анастасии, когда среди членов военно-медицинской комиссии, помимо врачей и трех офицеров, она увидела сидящего с боку Столетова.
Сама комиссия была сущей формальностью: стукнули по коленкам молотком, посмотрели в рот, попросили наклониться.
— Жаль такую отсылать, — не вытерпел чей-то бас.
— Годна к строевой, — был скорый вердикт.
И когда она одевалась, над перегородкой показалось довольное лицо Столетова:
— Не забудь скрипку взять. Со мной не пропадешь, будет единственное твое занятие.
Мать рыдала, убивалась, не смогла пойти провожать. Отчим и Женя провожали ее на вокзале более суток. Их состав, будто второстепенный, уступал всем дорогу, ежечасно останавливался, и у станции Сафоново пошел на запасной путь. Среди ночи высадили, построили, и в свете прожекторов она издали, средь командного состава, увидела самого высокого Столетова, и, может, чувства ее к нему остались прежние — с оттенком презрения, однако, теперь она хотела, чтобы он ее увидел, даже стремилась попасть в его поле зрения.
Этого не произошло, женщин отвели в отдельные казармы барачного типа, около месяца муштровали по строевой подготовке, стрельбе, физкультуре. Кормили плохо, так что когда началось долгожданное распределение по назначению, изнуренная Афанасьева уже спрашивала: «не знает ли кто майора Столетова?»
Столетова никто не знал, но когда закончилось распределение, она удивилась калибровке нового подразделения — «спецвзвода особого назначения», — куда попали лица совсем не молодые, даже не армейского возраста и сложения, в основном лысые очкарики, про которых ее отчим только бы сказал — «мерзопакостные типы», и как они будут воевать? А как она будет воевать? Другие девушки медсестры, связисты, а она кто?
Ее настроение было близко к паническому, и она тайком пускала слезу, когда их взвод отдельно через весь разрушенный город повели обратно на вокзал. И здесь, издали увидав Столетова, она бросилась бы к нему, да уже знала — строй нарушать нельзя.
— Товарищ подполковник, спецвзвод особого назначения доставлен в ваше распоряжение, — доложили как положено Столетову.
Сразу же после быстрой поверки посадили в вагон. Столетова вновь не видно, да Афанасьевой стало полегче, вагон не как ранее — комфортабельный, с отдельной кухней, и ее «степенные» сослуживцы стали вольготно, не по-армейски, вести себя, и многие из них друг друга давно, оказывается, знают, и вскоре по кратким репликам Афанасьева поняла, что это в основном специалисты-реставраторы, оценщики драгоценностей и антиквариата. Долго были в пути, мало проехали. Высадили на каком-то полустанке. С важностью командира Столетов сел в черную легковушку, остальные — в крытые грузовики. Ехали почти весь день без обеда. Не раз застревали в грязи, и тогда лысым «пакостникам» пришлось потрудиться, вымазаться в болотной грязи, отчего они после долго возмущались.
На краю небольшого городка в огромном помещении бывшего завода для них уже организовали место первичной дислокации. У Столетова два заместителя. Из женщин — два повара, две технички, врач, писарь-делопроизводитель — Афанасьева; всего сорок семь человек, не считая отдельную многочисленную охрану.
На первых порах службы никакой нет, правда, реставраторы куда-то ездили, оказывается, попали под бомбежку — один погиб, двое раненых; привезли какой-то скарб, место которому, по мнению Афанасьевой, где-либо на свалке, а тут «пакостники» поработали и доказывают — мебели более ста лет, а какой-то табурет оценен в такую сумму, что она только смеется, все записывая в инвентарный журнал.
В общем, служба оказалась не в тягость, единственное — отношения со Столетовым, и вроде они сугубо служебные, и даже если он пытается как-то к ней подойти, то она теперь весьма сурова, вновь с презрением косится на него. И потом она догадывалась, выпытывала у Столетова, но он молчал, да ее в первые же дни службы навсегда приучили. Заместитель Столетова по политчасти что-то ей приказал, она выполнила, а он все недоволен, и она в ответ попыталась поспорить, ей трое суток ареста. Она аж засмеялась, думала, шутка. Тут же еще трое суток, взяв под козырек объявил замполит.
Буквально через полчаса явились солдаты охраны и сопроводили в обрешеченное помещение. И Афанасьева уже готова была впасть в истерику, да это только цветочки, вскоре ее перевезли на гарнизонную гауптвахту — вот где жуть, мрак, сырость, цемент и даже сесть не на что. А матерые, здоровенные солдаты-охранники аж прыгают от восторга:
— Вот нам девку подарили! Ночью такой хор устроим. Здесь не до истерик, пискнуть она боится, забилась в цементный угол, на корточках сидит, тихо всхлипывает, маму зовет, а от холода и страха — зуб на зуб не попадает, и не знает она, когда ночь настанет — мрак, лишь лампочка в коридоре еле горит. Да ей повезло, либо так было положено или договорено, словом, к ней приставили крепкую женщину, которая, окончательно ее сломив, заставила догола раздеться, забрала бушлат, пилотку, часы, ремень и хотела было сапоги, но сжалилась, обувку вернула.
Какой-то вонючей баландой кормили два раза в сутки, и только поэтому она понимала, что прошло двое суток, и она уже вконец обессилела, уже не плакала, а лишь скулила, скрючившись калачиком на холодном полу, как загремел замок — значит, надо встать по стойке смирно и ответить: «рядовая Афанасьева».
Повинуясь страху, вскочила, вдруг ноги ее обмякли и, чтобы не упасть, она отпрянула в угол, как изношенный, грязный, вонючий чулок, тихо сползла. Перед ней на корточки опустился Столетов, благоухая ароматом спиртного, жирной еды и важностью.
— Ну что, рядовая Афанасьева, — не строго, тихо заговорил он, да в голоске его приторная ухмылка, — не хочешь понять, что ты в армии, что война, надо чтить дисциплину, а при появлении старшего по званию, тем более командира, положено по стойке смирно встать.
Она не встала, еще больше обмякла, спрятав голову меж колен, пуще прежнего зарыдала.
— Ну что ж, — чуть строже голос Столетова, — слезами войну не выиграть. Надо соблюдать устав, — уже металлические струнки уловила музыкальным слухом Анастасия. — Я хотел было ходатайствовать о твоем досрочном освобождении. Вижу, что напрасно, еще рано. А так, мы не сегодня-завтра выдвигаемся на запад, а ты, как получится, может, нас догонишь, а скорее всего, тебя направят в другую часть: служба — она везде служба.
— Нет-нет, — хотела вцепиться в него Афанасьева, однако Столетов резко вскочил, отошел в сторону.
— Ты еще ничему не научилась? Думаешь, это детсад, и с тобой кто-либо будет цацкаться, — выше тон богатырского голоса. — Как надо вести при появлении командира.
Хватаясь за стенку, она с трудом встала, попыталась занять стойку «смирно» и — сиплым голосом:
— Товарищ подполковник, рядовая Афанасьева…
— Отставить, — Столетов сделал шаг, издали, вытянутой рукой небрежно пальчиками схватил ее подбородок. — Мордочку, эту смазливую мордочку надо поднять… Вот так. Сопли утри… Мне некогда. Так, забрать тебя, раскошеливаясь и кланяясь коменданту в колени, или оставить, как положено по… — он не окончил, лишь еще выше вздернул ее подбородок. — Я не понял.
Она ничего не могла ответить, вся дрожала, слезы ручьем текли, лишь головой мотала.
— Ну что ж, — он сделал демонстративно шаг назад, — если не хочешь по уставу, то, как говорится, баба с возу…
— Нет-нет, — прохрипела она, стала кашлять.
— По уставу, по уставу, рядовая Афанасьева.
— Как прикажете, товарищ подполковник.
Столетов вновь шагнул к ней, заложив руки за спину, ухмыляясь, прогнувшись, вглядываясь в ее лицо:
— А на скрипке будешь играть?
— Так точно, товарищ подполковник. — Ну ладно, пойду унижаться перед комендантом.
Она мечтала, что ее вскоре освободят, но время шло, и по тому, что еще дважды приносили баланду, она определила — прошли еще сутки; все тело ломило, охватил озноб, ей стало все безразлично, порой не соображала, а когда сознание прояснилось, она уже жалела, что прогнулась.
— Афанасьева, на выход, — наконец-то прозвучал приказ.
За ней явился замполит, везли сквозь ветер и моросящий дождь в открытом кузове. Прибыв в подразделение, она буквально упала.
— Что за фашизм! Какая бесчеловечность! — окружили ее со всех сторон лысые «пакостники». — Принесите аптечку, врача!
— Ей нужны тепло и покой, отведите ее в кабинет командира, — стал заботливым замполит.
— Да-да, там чисто и тепло, — поддержали все.
Так она оказалась на диване в покоях Столетова, где рядом и его кровать. Пока она болела, командир лишь изредка появлялся, даже давал советы врачу, как ее надобно внимательно лечить. А как только ей стало лучше, среди ночи Столетов заставил ее пить спирт, а потом приказ: «Ублажай!»
Эти несколько недель, пока они не снялись на новое место, были самыми отвратительными в ее жизни. Столетов, этот здоровый и сильный мужчина в расцвете лет, требовал от нее невообразимое, упивался ее молодостью, изяществом и красотой. А она с детства обучена держать данное слово, скрежеща зубами, порой сквозь рвоту, исполняла любую похотливую блажь.
А потом они переезжали дальше за линию фронта на запад, и у нее был отпуск, когда она совсем не видела Столетова. И если раньше она на всех этих высоковозрастных сослуживцев смотрела как бы свысока, с издевкой, то теперь она принижена, все на нее косятся, даже чураются общаться, а одна повариха назвала ее «подстилкой».
Это было несноснее, чем гауптвахта, и как только спецвзвод прибыл на новое месторасположение, Афанасьева попросила у Столетова перевода в регулярные войска, на фронт.
— Пиши рапорт, — бесстрастен голос командира, и как только она написала, он аккуратно сложил листок. — Вот теперь в любое время я отправлю тебя на фронт, так сказать, «по собственному желанию». А пока служи здесь, ты у нас на воинском довольствии. И чем ты недовольна — ночью блаженствуешь, днем службы никакой.
И действительно, службы как таковой не было, они стояли где-то на болотах Белоруссии, Столетов злился, постоянно сквернословил, пил. Теперь не только ночью, а даже днем он издевался над Афанасьевой, сделав из нее обыкновенную служанку. И это продолжалось до тех пор, пока замполит по поручению командира где-то не раздобыл скрипку. Инструмент оказался не ахти какой, будто из сельского клуба, Анастасия не могла его настроить, да у Столетова слух и вкус на уровне цыганских романсов, это получалось на таком инструменте.
Командир нашел забвение в музыке и в спирте — вроде угомонился. А лысые «пакостники» оказались ценителями не только древностей и богатства, многие оказались ценителями музыкального искусства. И они, когда Столетов, упившись, спал или отсутствовал, просили Афанасьеву сыграть то одно, то другое серьезное произведение, и услышав, как она без нот, на таком жалком инструменте исполняет, пришли буквально в восторг. И теперь длинными зимними вечерами вместо запрещенных карт в табачном дыму — музыкальные вечера, и отношение к Афанасьевой в корне изменилось, стало где-то отеческим, и под этим общим настроем сам Столетов стал к ней относиться более внимательней, теплее.
Эти сольные концерты длились недолго. Вслед за линией фронта вновь тронулись на запад, попали в восточную Пруссию, стали под Кенигсбергом, и тут началась служба. Вагонами, грузовиками, на телегах и в чемоданах стали доставлять всякие драгоценности, которые Афанасьева называла барахлом. Не только днем, даже ночью приходилось вести опись контрибуции. Работы было очень много, у Афанасьевой уже рука от ручки болела, а порой доходило до того, что ей самой приходилось наугад оценивать «барахло», а это ковры, картины, статуи, люстры, ювелирные изделия, старинная мебель, оружие, книги и еще столько всякого, многому из которого, по мнению Афанасьевой, место на свалке.
Афанасьева думала, что «пакостники» будут недовольны столь значительной нагрузкой, — оказалось совсем наоборот: «засучив рукава» она сутками корпели над «барахлом», все это разбирали, проверяли, сортировали, сами выезжали на «объекты». И Столетов изменился, с энтузиазмом следил за всем, возбужденно потирает руки и пьет теперь только шнапс и французское вино, и наверное от этого и манеры его стали для фронта изысканными, и с Афанасьевой он уже внимателен. И по ночам ему не до нее.
Почти каждую ночь командир и еще двое самых пожилых «пакостников» закрываются в кабинете, пить вино за картами, а наутро Столетов вызывает Афанасьеву:
— Анастасия, перепиши, пожалуйста, вот эти акты и эту страничку… Хм, ошиблись старые придурки. А я из-за них могу под трибунал пойти… Хм, кстати, ты тоже на службе, не забывай, мы все материально ответственные… Так что, молчи всегда, молчи везде, и партия тебя не забудет. Впрочем, о партии. Я думаю, тебе уже пора вступить в нашу партию. Пора… Ты не соскучилась по мне? А я очень! Да, как видишь, дел невпроворот. Я тебе стал верить, даже многое доверять. В общем, мы в одной упряжке, на благо родины служим!
Еще через пару суток, ночью, он вызвал Афанасьеву, был навеселе:
— Анастасия, я во многом был с тобой не прав. Извини. Это тебе, — он накинул на ее плечи роскошную шубу, потом взял руку, сам надел кольцо с большим бриллиантом, поцеловал кисть. — Прощаешь?… Спасибо. Только это тут держать нельзя. Завтра утром наш курьер отправляется в Москву. Дай адрес и еще что-либо, только не объемное, выбери для мамы в подарок.
Сразу она не сообразила, а потом всю ночь мучилась — брать или не брать, и как к этому отнесется мать. А потом вспомнила рассказы матери, как она после пропажи отца за бесценок продала все свои драгоценности и меха, чтобы прокормить семью… И вот дочь сделает подарок. Решено.
С тех пор прошло немало времени, и Анастасия уже забыла об этом, как ее вызвал Столетов; глаза его горели:
— Что это такое? Что? — в руках от сотрясал исписанный листок.
— Видать, твоя мать такая же дура, как ты. — «Шуба с чужого плеча», — стал Столетов злорадно паясничать. — «Чужое кольцо» — «это недостойно Гнединых», — цитировал он, — «мародерство».
— Читать чужие письма, действительно, недостойно.
— Что?! Дура! Да ты знаешь, что это такое? А если это письмо и другие читали? Ты знаешь, что это такое?
— Теперь знаю, мать объяснила.
— Что? Ах ты дура, ах ты дрянь. А я из нее хотел человека сделать, — он схватил ее за ворот бушлата и стал хлестать рукою по лицу и так, чтоб не больно, а чтоб оскорбительно было.
После этого Афанасьеву перевели в посудомойку. В те же дни готовились к переезду в Польшу.
В Польше спецвзвод практически бездействовал; страна бедная, и без того разграблена и разрушена. Столетов вновь перешел на «подножный корм» — неразбавленный спирт, вновь стал злым, нервным. Только раз за этот период позвал на ночь Афанасьеву — остался недоволен, сказал, что воняет кислыми щами. Правда, не бил, не издевался, ему не до этого, что-то его и пожилых «пакостников» беспокоит. И Афанасьева краем уха слышит, что победа не за горами, армия в Европе, и что хуже всего, создано еще несколько таких же «спецвзводов» — конкуренция за контрибуцию крайне обострилась. Все вопросы решаются в Москве, а штаб особой дивизии Столетова в столицу не отпускает.
Смотрела со стороны Афанасьева, как радеют Столетов и «пакостники» о «закромах родины» и ничего не понимала. Вроде точно — настоящие «пакостники», и что им надо: «солдат спит — служба идет». Так нет, эти наоборот — фронта работ нет, безделье для них ужас, вот и мечутся, кучкуются, аж цвет лица потеряли. И раньше замечала Анастасия, что самые пожилые «пакостники» порой подсказывали командиру, как быть, а тут и вовсе, почти прилюдно, его в штаб отсылают, мол пусть до Москвы дозвонится, не могут они в глубоком тылу сидеть.
Наконец, получилось, командирован Столетов в столицу, да эксперты и сейчас недовольны, общим поездом ехать нельзя — время деньги, война, того и гляди, скоро закончится, вроде наняли они военный самолет. Как бы там ни было, всего пять дней Столетов отсутствовал, а объявился, сразу стали готовиться к передислокации, и, обслуживая за обедом сослуживцев, ненароком слышит Афанасьева:
— Конечно, наверное, лучше было бы в Германию, да Австрия тоже неплохо.
— По крайней мере лучше, чем эта нищая Польша и Чехия тоже.
— А Венгрия как?
— Не-не, Австрия — до недавних времен империя, богатейшая европейская страна.
— Да, можно сказать, столица музыкального мира.
— Черт побери! А среди нас нет ни одного эксперта по музыкальным инструментам.
— Как-нибудь разберемся. Там дерьма не будет.
Так оно и получилось. Будто здесь и не было войны. Они расположились у границы Германии, между городами Линц и Вена, в изумительном средневековом замке Мгольдорф. И как «пакостники» мечтали, работы навалилось столько — сутками сортируй и отгружай. Да тут между экспертами впервые случился спор, и не на шутку, который ночью перерос в настоящий мордобой, и не просто так, а стенка на стенку, Столетов в воздух стрелял, тоже по физиономии получил. На следующий день тишина, все в службе, а ночью «ЧП»: один повесился, а другой зачем-то в горы ходил, вроде там оступился, в ущелье упал.
Приезжала комиссия из штаба дивизии, славно справили поминки — в войну и не такое бывает.
А Афанасьева будто не на войне:
— Что ж это такое?
— Хищники добычу не поделили, — констатировала диагноз взводный врач.
Трупы где-то закопали, моментально о них забыли, и вновь закипела работа. Правда, Столетов себя не утруждает, да и как командира подразделения побеждающей армии можно утруждать, тем более в таких условиях. Великолепный замок на склоне горы, а вид! Роскошное ущелье, весна наступает, птички поют. И питание соответствующее — носится Афанасьева сутками с подносом, как бойкая домработница. И теперь, когда даже от врача чувствуется запах спирта, Столетов морщится, возмущается:
— Что за вонь климат портит? Меня от вас тошнит!
Еще бы, из соседнего городка с музыкальным названием Кремс-ап-дер-Донау через день привозится свежее пиво, но это только днем, а вечером, вечером чуть ли не званные вечера, правда, гостей нет, и не дай Бог, все скрыто, но вино, старинное марочное вино, покрытое многолетней паутиной, из прохладных подвалов замка, просто так пить нельзя — потомки не поймут, и после достойной сверхурочной службы, ближе к полуночи, Столетов и та пара пожилых «пакостников» уединяются в огромном зале, и переодетая к этому торжеству Афанасьева полностью заполняет местный колорит: исполняется «Венский вальс», «Голубой Дунай» и «Небо над Альпами».
То, что война заканчивается, чувствуется во всем, особенно в армейской дисциплине. И со временем все меньше и меньше доставляется предметов в «закрома» — каждый взвод стал «спецвзводом», каждому оставшемуся в живых солдату хочется домой сувенир взять, а у офицеров аппетит соответственно выше.
Вновь загоревали «пакостники», решили: «если гора не идет к Магомету», — в общем, в сопровождении охраны сами стали по объектам мотаться, благо нюх и художественный дар есть, и людей, приближенных к культуре и искусству, они любят и ценят, и как ни был удивлен Столетов, а в группу оценщиков включили и Афанасьеву — она должна оценивать состояние музыкальных инструментов.
В первый раз отсутствовали в замке трое суток. Как приехали, Столетов пригласил к себе Анастасию и все расспрашивал, беспокоился, увидев, что устала, сам уложил спать. Когда возвратились из второго «похода», тоже три дня, командир был с ней еще нежнее.
— Да любит он тебя, ревнует.
— Все время тебя вспоминает, — говорили Анастасии поварихи.
А Столетов заявил:
— Афанасьева по приказу и по актам — писарь-делопроизводитель, военную дисциплину воинскую надо соблюдать. Короче, нужнее здесь.
Этим Столетов, может, спас ей жизнь, потому что в очередной «поход» ее группа попала под обстрел: двоих ранило, двоих убило. Всё-таки война!
И слава богу, что любая война, даже такая кровопролитная и затяжная, как Вторая Мировая, или как для Афанасьевой — Великая Отечественная, в конце концов завершается.
По радио услышала Анастасия эту новость, забылась и прямо в «главной книге» написала крупно — «Ура!»
Особо не праздновали: у «пакостников», как они говорят, — сезон в самом разгаре, пора последние сливки снимать». А у Столетова и так сплошной праздник. Свою, какую-то сверхважную миссию он полностью выполнил и теперь понукает всех «пакостников», в чем-то упрекает их. А сам, в принципе, ничего не делает.
В штаб особой дивизии его и пряником не заманишь, рацию после обеда, как выпьет, выключает, мол из-за гор «фонит». Все время ходит по замку, заложив руки за спину, и больше не за службой глядит, а как замок построен — добротно ли.
Вечером командир, ещё двое-трое — теперь уже все знают главных экспертов, уединяются в лучших апартаментах замка. Переодеваются в добротные гражданские одежды, щедро пьют, едят, слушают игру Анастасии (её одну допускают, к ней уже привыкли, доверяют — все ж дворянских кровей), обсуждают многие текущие и будущие дела и даже перспективное обустройство мира.
К полуночи расходились. Столетов уводил Афанасьеву в огромную спальную комнату, где размещалась расписная сказочная кровать.
— Вот так мы достойны жить! — кричал во весь голос Столетов.
Анастасия лишь пригубляла, а он опорожнял еще бутылочку ароматного вина, изрядно пьянел и позже, уже в постели, был с ней очень ласков, страстно шептал:
— Я люблю тебя, люблю! Если в Москве ситуация после войны не изменится, а военные об этом говорят, то мы с тобой переберемся в Швейцарию; до нее отсюда рукой подать… Купим вот такой замок и будем счастливо жить. Ты согласна?
— У вас ведь в Москве жена, дети?
— Фу, не напоминай мне об этой толстой дуре. Я их на две жизни обеспечил. Ты будешь моей женой. Настя, ты будешь моей женой?… Ну что молчишь, ответь!
Она не отвечала. Он не настаивал, не грубил, с каждым разом был все внимательнее и нежнее. Ласкал с душою и постоянно рассказывал, как они после войны будут жить, спрашивал у нее советов, делился многим. А она глядела в темноту и поначалу мучилась, и не от чего-нибудь, а от того, что не могла не только сравнить, а просто вспомнить юного Женю. А к Столетову она привыкла, чувствовала некую привязанность к этой силе, несмотря ни на что считала его исключительно одаренным человеком; как ни крути, а уже сама подумывала о замке, ведь она княжеских кровей, и что самое удивительное — теперь она сама ждала ночи: он пробудил в ней женскую страсть, и она поражалась, при видимой расслабленности Столетов, в общем, держал себя в руках, заставлял строго соблюдать воинскую дисциплину.
Как бы он накануне не пил, вставал Столетов спозаранку. Сам варил кофе и приносил его Анастасии прямо в постель, и пока пили, полукомандным голосом молвил:
— Я вчера спьяну много чепухи наговорил, так что ты все это забудь.
— И про любовь тоже?
— Я о серьезном.
— Значит любовь это несерьезно?
— Рядовая Афанасьева!
— Слушаю, товарищ подполковник! — она в чем была вскочила, стала по стойке «смирно», и сама не знает, делает она это всерьез или насмехаясь над собой, над своим непонятным положением.
— Настя, ну перестань, перестань, — сильными руками обнимал ее командир, клал на кровать и после жаркого поцелуя, глядя в ее глаза.
— Это не шутки. Твое дело молчать. Молчать всегда и везде. Ты рядовой армейский писарь… А я, зная каких ты благородных кровей, просто тебе доверяю. Понятно? А теперь на службу.
Они быстро оделись в военную форму, и Столетов глядя, на свои часы:
— И еще. Быть княжной Гнединой и жить в СССР будет очень непросто.
— Я до сих пор жила.
— Во-первых, ты не жила, а существовала в нищете и в чужой комнатушке; а во-вторых, ты была юной и в особых войсках не служила, ничего не знала… Короче, Афанасьева, я тебя предупредил: служба есть служба.
И действительно, до обеда Столетов нес службу более чем исправно. Да это не Кенигсберг, хозяева в основном не разбежались, и война вроде закончилась, посему работы у спецвзвода не много, и Афанасьева служит без особых потуг. И если даже командир к ней хорошо относится, то остальные перед ней просто заискивают, мелкие подарки подносят, особенно когда некий «заимствованный» инвентарь после тщательной проверки «хламом» оказывается, так что ж его в Москву отгружать, вроде здесь на свалку выкинут, а Афанасьева соответствующий акт подготовит, в «Главной книге» запись сделает. И что она, двадцатилетняя девушка, понимает, что она в жизни мыслит? Кругом ей льстят, комплиментами осыпают, и лишь взводный врач, немолодая женщина, оставшись наедине, ей твердит:
— Афанасьева, не будь дурой, кругом жулье.
На некоторое время Афанасьева настораживается, строже запись ведет, а у «пакостников» более нравственный подход:
— На нас вероломно напали. Мы выстояли, понесли много жертв и победили. Кто нас в чем может обвинить? Ведь ты, Настенька, потеряла единственного брата. Как возместить. Самим. Нельзя все на государство сваливать. Как у нас говорится — на кого-то надейся, а сам не плошай… Вот Настенька, специально для тебя, — и ей преподносят то шоколадку, то флакон духов, а то и брошь золотую.
И все же один раз у нее екнуло сердце, ей показалось, происходит что-то плохое, и у нее неожиданно даже голос прорезался.
— А что вы этот мешок не показываете? Почему сразу в утиль?
Не только группа экспертов, а все, кто в это время был в большом оценочном зале, замерли, лишь твердые шаги Столетова нарушили это оцепенение.
— Мешок на досмотр, — гаркнул он.
Один из пожилых «пакостников» слегка дернул командира за локоть, стал что-то шептать. Столетов осмотрелся, было поздно, много пар глаз следили за ними:
— Я сказал на досмотр, — не громко повторил он, в голосе досада.
Вновь наступила тягучая тишина. Да, главный эксперт, он же замполит, не растерялся, снимая общее напряжение, он слишком наигранно, с жеманством, легко поднял мешок и, выдав какой-то непристойный к его возрасту пируэт, будто на сцене слащаво продекламировал:
— Товарищи красноармейцы! По поручению сверху, — он поднял палец, — проверка бдительности. Молодец, рядовая Афанасьева. Я думаю, в связи с Победой и достойной службой, следует ходатайствовать перед командованием о присвоении внеочередного звания «старший сержант», достойной награды и …
— Надо сразу поощрить, — крикнул кто-то из зала.
— Отдать ей мешок, — все захохотали.
— А что?! — продолжал роль главный «пакостник». — Устроим игру. Отгадаешь, Афанасьева, что в мешке с трех раз — содержимое твое.
— Пусть командир слово даст, командир! — вокруг оценочного стола собрались все. Вся эта ситуация с самого начала касалась в первую очередь репутации командира, он как никто другой знал, что кругом, тем более в спецвойсках внедрены соглядатаи, и хотя кошки уже заскребли на душе, он выдавил подобие улыбки и, подыгрывая сцене, невнятно прошамкал:
— Я согласен.
Все взоры устремились на Афанасьеву.
— А может, кот в мешке?
— Дерьмо на палочке… Афанасьева, не поддавайся на провокацию!
— Давай, давай, смелей, — кричали сослуживцы.
А Афанасьева с первой минуты, как увидела этот мешок, почему-то была очень серьезной. Ее большие откровенные глаза стали еще шире: в первую очередь она посмотрела на Столетова, потом обвела взглядом всех, осторожно, словно боясь обжечься, положила руку на мешок и тихо произнесла:
— Это скрипка, — по реакции главного эксперта, а он, будто от ужаса, прикрыл рукой рот, все оцепенели, — она задыхается!
Никто не шелохнулся. Афанасьева сама стала действовать. Под грубой, грязной мешковиной, еще мешок, да из дорогой ткани, специально сшит с ручками и пуговками. Расстегнула пуговки, стеганая овечья шерсть, еще с запахом, средь нее футляр. Она достала — кожа на футляре местами совсем объелась, а внутри — скрипка.
У отчима Анастасии была хорошая, очень похожая на эту по цвету дерева скрипка. Видела она еще лучше инструменты, даже тронуть смогла. Однако, эту скрипку трогать не надо, и так все ясно — шедевр гениального мастерства.
— Она моя! — от радости и волнения распиралась ее грудь.
— Твоя, твоя! — завопили все хором. — Только сыграй, может не работает? Уж больно стара, гляди развалится.
Она тронула пальчиками по струнам, потом очень осторожно положила инструмент на плечо, как к ребенку прижалась щекой; вначале повела смычком медленно, плавно, а потом, от этого неподражаемо-чистого звука так возгорелась сама, что все, разинув рты, будто музыка рвалась на простор, — отпрянули. А она буквально слилась со скрипкой, такая же тонкая и изящная, еще долго извивалась, закрыв в блаженстве глаза, под такт искрометной мелодии. И когда она закончила играть, румянцем зардело ее лицо, в глазах зачарованный блеск, капельки пота на лбу, струйкой по тонкой шее.
— Афанасьева, что же ты раньше так не играла? — возмутились сослуживцы.
— А на чем было играть, на гармошке сельклуба, — за нее отвечали.
— Тише вы! Пусть еще сыграет.
Она исполнила еще две мелодии, последнюю совсем тоскливую, душещипательную. Под конец, словно на концерте, исполнила грациозный поклон:
— Спасибо за внимание, — как никогда ранее, будучи в армии, сияла она. — На сегодня хватит. Такой инструмент больше использовать нельзя.
И вроде она не на службе, а взаправду на концерте, взяла все, в том числе и грязную мешковину, пошла из зала. Кто-то неуверенно пару раз хлопнул, все дружно поддержали: — А на бис?! На бис! Браво! Ты заслужила ее!
Больше Афанасьева быть писарем не могла, словно заслуженная артистка и хозяйка замка, выправив грациозно осанку, кумиром ходила она. А вечером, когда остались одни, Столетов поцеловал ее ручку:
— Ты очаровательное создание! — благоговейно сказал он, и чуть погодя, вкрадчивым шепотом, — Скрипка очень дорогая, надобно вернуть.
— Кому вернуть? Этим «пакостникам»?!
— О! — удивился командир.
— А кто такие «пакостники»?
Она перечислила несколько фамилий.
— Что?! Ха-ха-ха! — разразился хохотом Столетов.
— Ей-богу, точно. Точно «пакостники», — еще долго смеялся он, а потом, чуть успокоившись, — Надеюсь, я в их число не вхожу?
— Нет же, нет. Вы мой родной, любимый! — она нежно обняла его шею, и, целуя в щечку, сладостно на ушко, — Вы ведь прилюдно слово дали!… Офицер!? — она в упор глянула в его глаза.
— Это дорогая вещь, очень дорогая.
Афанасьева встала, подбоченившись, отвернулась и, будто не Столетову, а стенам: — Гораздо дороже вещи, и не раз, я в утиль списывала, — мятеж в ее голосе и осанке. — Отставить! — вскочил командир, нервно дернул китель.
Этот окрик, огромная нависшая фигура, вернули Афанасьеву в реальность. По стойке «смирно» она не стала, не смогла, наоборот, вся сникла, испуганно прикрыла голову рукой, и все же не по-армейски ответила:
— Простите. Больше такого не произнесу, — подавленно прошептала она. — Как прикажете.
Тяжело вздохнув, Столетов надолго уставился в потолок. Потом, выкурив подряд две папиросы, долго ходил по комнате, заложив, как обычно, руки за спину. Однако это была не та поступь, что он хаживал по коридору института. Даже победа его не воодушевляла, груз какой-то ответственности ссутулил его, посеребрил виски: было видно, он на распутье, не знает какое решение принять.
— Настенька, — когда он был добр, так он ее называл.
— Ты хочешь иметь эту скрипку?
Ей показалось, что это вопрос Деда Мороза в русской народной сказке:
— Если это возможно, то очень хочу.
— Ты хоть представляешь, сколько она стоит?
— Она бесценна, — шмыгнула она носом, как ребенок утерла слезы.
— И, конечно, иметь ее я недостойна. Ведь хозяин у нее где-то есть.
Снова Столетов тяжело вздохнул:
— Только ты и достойна ее иметь, — больше ничего не сказав, он вышел.
Она знала, что в соседней комнате, как обычно, его ждут главные «пакостники», и если стали громче обычного говорить, значит спор — идет торг. Вскоре Столетов вернулся весь багровый, злой.
— Не только «пакостники», а … — он очень грубо проматерился. — Ты знаешь сколько я за эту скрипку и тебя уступил?
Она молчала… Теперь торг, и не вещами, начался здесь.
— Так, Афанасьева. Слушай меня внимательно. Скрипка отныне твоя — ты отныне и навсегда моя… Договорились?
Рядовая не имеет права не договариваться с подполковником.
— Так точно, — по стойке «смирно» попыталась встать она.
— Не-е-ет, — подошел вплотную Столетов, выдыхая аромат вина, схватил ее за плечи, слегка трухнул. — Ты слово дай, как княжна Гнедина.
Она очень долго молчала, все ниже и ниже опуская голову, понимая, что и без скрипки итог войны для нее был бы не иной:
— Даю, — унылым шепотом.
Она думала, что отныне стала рабыней, получилось наоборот; она делала все, что хотела, Столетов молча все это поощрял, а сам был как никогда ранее угрюм, задумчив, где-то далеко витал. И вот в один вечер он усадил Афанасьеву напротив себя и, судя по его сморщенному, постаревшему лицу, она поняла — он с трудом принял какое-то решение.
— На днях будет машина, ты и… — он назвал фамилии двух главных «пакостников», — отправляетесь в Швейцарию.
— Как? А мама? — не сдержалась Анастасия.
— Маму еще увидишь. А сейчас ты в армии; приказ не обсуждают, а исполняют. Понятно, рядовая Афанасьева?
— Так точно.
— В общем, ты под видом перебежчицы уходишь, потом будешь выполнять наши задания.
— А вы?
— Через два-три месяца я выйду на тебя, будем жить, наверное, в Лондоне.
— А мама? — вновь она о своем.
— Маму скоро увидишь… Никому ни слова. Ни маме, ни тем более, как ты их называешь? Ха-ха, этим «пакостникам». Понятно?
— Так точно.
— Отставить. Теперь ты вроде гражданский человек, хотя служить отечеству придется всю жизнь, — он закурил.
— Далее. Завтра отправишься в город, купишь одежду такую, как носят местные фрау. И возьми теплые вещи; последний переход будет через горы Альпы, а там, говорят, еще снег.
— А скрипка?
— С собой можешь взять всего одну поклажу. Хочешь, скрипку сохраню у себя. — Нет, возьму с собой.
— Как хочешь… Только остерегайся «пакостников»; они на нее, да и на тебя, глаза, по-моему, навострили.
— И вы меня в эту компанию?
Он в упор, исподлобья, уставился на нее:
— Служба такая, — со свистом, тоскливо выдохнул он.
— Служба, которая имеет дело с людьми, не брезгующими изменой.
— А? Что? — рассеяно спросил Столетов.
Она не продолжила тему. На следующий день без какой-либо охраны, сама отправилась в город, а вернулась к вечеру — в подразделении переполох: одна группа попала под обстрел, много убитых, а два самых главных «пакостника», приятели командира, вовсе исчезли, слух — захвачены в плен. А Столетов у себя заперся, лишь Афанасьеву впустил, изрядно пьян, глаза на выкате — красные, гневные.
— Обвели, как мальчишку обвели — сволочи! У-у-у! — он с бешеной силой ударил кулаком по массивному столу, так что все разлетелось.
— Найду! Обязательно обоих найду, растерзаю твоих «мерзопакостников», — и он бросился на Афанасьеву.
Столетова вызвали в штаб дивизии, говорили, что лишился уже присвоенного звания полковник и ордена «Славы». Спецвзвод тоже отозвали в распоряжение дивизии, расформировали. Афанасьеву определили в женскую роту, и оказалось, что именно женская рота первой возвращается на Родину.
Счастью Анастасии не было предела. Столетова видеть она не хотела, и лишь, когда объявили, через два дня отправка, она подумала: надо бы попрощаться. И, словно угадав ее желание, в роте объявился один из рядовых «пакостников».
— Афанасьева, Столетов тебя вызывает.
Ее повезли на машине, недолго, всего минут десять от части. В лесу, на склоне горы, у маленькой шустрой речки — небольшой, аккуратненький, как все у немцев, домик, далее что-то вроде баньки, там валит дым. Во дворе солдаты-узбеки готовят в большом казане плов, здесь же рядом на вертеле жарится поросенок. И первым, кого она увидела, — Столетов: трезв, все пуговицы застегнуты, как по Уставу, несет поднос с едой.
— Афанасьева! Настя, ты? — он чуть не уронил ношу, положил ее прямо на землю, и, отводя ее в сторону:
— Как ты сюда попала?… Вот гады, вот паскуды!… Беги, беги быстрее по той дороге, там часть — и не высовывайся…
— Столетов. Подполковник, — хмельной голос за их спиной.
— С кем ты там скрытно от начальства обнимаешься? А-а! Вот она, Шехерезада Столетова! Вот с кем он забавлялся, пока нас вокруг носа не обвели.
— А что, недурственна, недурственна, — появился в дверях другой генерал.
— А скрипку взяла?
— Пригласите даму за стол! — из маленького домика вывалило много генералов и полковников.
— А Столетов не дурак.
— Вот такие наши девки! А местных видели? Ужас!
— Я сказал вам: русскую женщину, советского бойца-победителя на почетное место, за стол.
— Столетов, бегом в часть за скрипкой.
— Эх, гульнем напоследок… Водки, наливай!
За столом, который и без плова и поросенка уже ломился от яств, все было более-менее чинно, благопристойно, если не считать непрекращающегося мата. Афанасьеву заставили «до дна» выпить «За Победу!», «За Родину и Сталина!» и «За советских женщин!» Больше она не пила и не могла, опьянела как никогда, ведь стаканы граненые.
В какой-то момент она искала и расспрашивала Столетова. Прямо за столом отключилась. Чуточку очнулась, когда ее тащили в баню… Ночью какой-то офицер буквально «прополоскал» ее в студеной горной реке, отвел в часть.
Утром Афанасьева не смогла встать: все тело болит, озноб, голова болит.
— Так ей и надо, шлюха, — крикнула взводная повариха. — Пока на скрипке играла, столько народного добра гады растаскали.
— А ну, замолчи! Пошла отсюда, — вступилась взводный доктор.
— На тебя никто не позарится — вот и трещишь понапрасну… Расступитесь, — склонилась она над Афанасьевой и осмотрев всю.
— Ей нужна срочная госпитализация. Может быть, гематома головного мозга.
Когда Афанасьеву положили на носилки, она ухватилась за руку докторши:
— А скрипка где? — хрипло прошамкала она.
Та склонилась, и на самое ухо:
— Вчера шмон был, твой мешок забрали. Тогда же Столетов объявился, тоже скрипку спрашивал. С ними ушел.
Афанасьевой стало еще хуже, будто вконец всю душу истоптали.
Она была последняя, кого в этом госпитале оперировали. И ей еще повезло: ее хирург, главврач госпиталя, распорядился свою пациентку поместить в медпоезд, чтобы всю дорогу до Москвы была под наблюдением.
В первых числах июля 1945 года, бледная, совершенно лысая, она предстала перед родными. Несколько дней не выходила на улицу, почему-то не смела. Матери рассказала почти все — плакали. Отчиму рассказывала о своей скрипке. Он не верил, при помощи разбитой стремянки лез в антресоли, вытянувшись на цыпочки, с трудом доставал далеко припрятанный футляр, оттуда скрипку, долго любовался, гладил, потом сам играл, просил Анастасию, и все спрашивал:
— Неужели у той звук был лучше?… Жаль, жаль, хоть бы раз увидеть, поиграть.
Можно сказать, в первый раз она улыбнулась, даже беззаботно засмеялась, когда появился Женя. Он и сумел вывести ее в город. Москва, столица победившей державы, ликовала. И она тоже хотела ликовать, расслабиться, веселиться — ведь сколько об этом она на службе мечтала. Но ничего у нее не получалось, что-то терзало, довлело над ней, неумелые искренние поцелуи и ухаживания Жени ей теперь казались подростковой чистотой. Женя был счастливым человеком, он остался там же: если не в отрочестве, то в юности точно, лишь в музыкальном деле он рос, а жизни не знал. Милый, добрый, благовоспитанный Женя ей, конечно же, нравился, и, следуя пожеланиям матери, другого и не надо, но кто бы знал, как ей с ним скучно; ну поболтать, чуть-чуть посмеяться, погулять, и самой чувствовать себя как мать, вечно инфантильного Женю опекать, оберегать — нет, никак не может. Она сама фактически выросла без отца, всю жизнь мечтала об отце, о родной силе, которая ее бы вырастила, хранила, повела бы по жизни за собой и далее в светлый путь. А Женя? Женя славный малый, и на его просьбы «пожениться» она снисходительно улыбается, понимает — скоро скажет «да», тем более, что ее мать настаивает на помолвке, с венчанием, с соблюдением всех православных традиций.
Женя на все согласен, так он любит Анастасию. Вот только родители Жени о помолвке и слышать не хотят, они атеисты, коммунисты, и вообще из какой древности эта Анастасия Афанасьева и ее мать и куда смотрят компетентные органы?
Словом, мир испокон веков полон этих мирских противоречий, и не дай Бог иных. Так Анастасия вживалась в обыденную жизнь, как пришла повестка: с властью шутить нельзя. В сопровождении отчима, со знакомым трепетом в груди, явилась она в комендатуру, а там ей улыбаются, поздравляют:
— В Вашу честь, в честь фронтовиков, в Вашем родном институте, откуда Вы уходили на фронт, будет торжественный вечер, ждите сюрпризов.
Сюрприз она ждала. Как к особому событию стала готовиться к вечеру, и главная забота — найти подходящий платок: надо скрыть шрам на голове, сюрприз Столетова. И этой интригой она захвачена — как поведет себя бывший командир. Интриги не получилось, Столетова не было, о нем у Афанасьевой спрашивали, а толков было всяких — от того, что сослан в Магадан, до того, что на дипработе в Америке. И в то, и в другое Афанасьева верила — первого он заслуживал, ко второму стремился.
А сам вечер хоть и был по-большевистски заорганизован, от того несколько вычурный, скучный, да все же сюрпризами, особенно, для Афанасьевой, был богат. Оказывается, пока их спецвзвод мотался с места на место, за ней не успевали награды. А теперь она гвардии старший сержант, кавалер многих орденов и медалей.
— И главное, товарищи, — пламенно кричал какой-то полковник, верно, тыловая крыса, видать, тоже «пакостник».
— В последние дни войны, при штурме Берлина, у самого логова Гитлера, советский воин-освободитель — эта славная, смелая девушка была тяжело ранена в голову.
Такого сюрприза она никак не ждала. Без всяких оговорок ректорат постановил, что Афанасьева уже является студенткой выпускного курса, отличница, что близко к истине, и ее портрет отныне и во века будет висеть на Доске Почета. Браво!
В эти же дни выяснилось, что Афанасьева ушла добровольцем на фронт из стен консерватории, будучи студенткой второго курса. В консерватории, понятное дело, люди иные, и вечер был более раскрепощенным, действительно праздничным, с шутками и музыкой. И Афанасьева уже по иному подготовилась: отчим, скрепя сердце, свою скрипку дал, весь вечер охранял, то ли падчерицу, то ли свой инструмент. А после вечера, когда Афанасьеву, не из-за исполнения, а ради скрипки, обступили, отчим через головы молил:
— Не трожьте скрипку. Пожалуйста!… Настенька, нельзя столько эксплуатировать инструмент, он давно свое отыграл.
— Да, действительно, — поддержала его какая-то толстая женщина, одетая в военную форму, далекая от музыки и консерватории, зато большевистского толка.
— Это, видать, редкий экспонат. Почему не в музее, не общенародная собственность? Что за мелкособственничество! Мещанство!
У отчима от ужаса рот раскрылся, глаза на лоб полезли; растолкав всех, он грубо выхватил у Анастасии скрипку и бежал. Лишь поздно ночью объявился дома, извинился перед падчерицей; жене, на всякий случай, объяснил: скрипка, наследственная реликвия в их роду, спрятана на подмосковной даче друга.
Однако судьба решила не оставлять эту приверженную музыке и искусству семью без достойного инструмента.
На следующий день после торжества в консерватории Анастасия с Женей ходили на вечерний киносеанс. Вернулась Анастасия домой поздно, а родные еще не спят — смятение в их лицах.
— Вот, доченька, — руки у отчима дрожат, — приходил какой-то импозантный, как иностранец, мужчина; просил тебе передать… Мы не выдержали, раскрыли. Смотри, я и играть не решаюсь.
Первый порыв — бесконечная радость. Она целовала и обнимала свою скрипку. А когда начала играть, отчим от восхищения аж сел. С трепетом попросил дать и ему попробовать, но только чуть-чуть:
— Такого звучания у нас в стране нет, — выдал он в удивлении, потом, до глубокой ночи, он с помощью лупы исследовал каждый миллиметр скрипки, обнаружил два клейма, — и стонущим шепотом:
— Настенька, такую вещь держать в доме нельзя. Это …
— Это моя скрипка, — перебила его Анастасия, как обыденную вещь взяла, стала упаковывать: все было как и прежде — футляр, прошитый шерстью мешок и сверху грязная мешковина.
— Да, Настенька, я забыл, — от потрясения отчим буквально постарел на глазах, — вот этот листок был в футляре.
На редкой по тем временам лощеной бумаге крупно: «музыка — слово».
— Что это значит? — поинтересовалась мать.
— Не знаю, — спрятала глаза дочь.
Этот мешок спрятали на ту же антресоль и еще забаррикадировали всяким хламом.
Эту ночь никто не спал. А на следующий день отчим с утра отправился в архивы.
— Это скрипка Мальдини. Спору нет, — шепотом, словно их подслушивают, говорил он, пребывая еще в большем страхе.
— Такую вещь в доме держать нельзя. Это музейная редкость. За такую ценность войны бывают.
— Война и была. А за что мы воевали? — стала нахрапистей Анастасия.
— Надо ее вернуть, либо отдать государству, — беспокоился отчим.
— Вот свою и отдайте, — взбунтовалась падчерица.
— Вещь ворованная, надо отдать, — наконец вступилась и мать.
— Я ее не воровала! — закричала дочь.
— Я ее честно заслужила, заработала, завоевала! Посмотрите, вот, — она в гневе сорвала косынку.
— А показать вам остальное?! Показать остальные раны, которые никто не видит! Они во мне! Во мне! Я ее заслужила!
В судорожной истерии она бросилась к антресоли, раскидав все, достала мешок:
— Я уйду от вас, уйду! Даже скрипка вам мешает.
Чуть ли не на коленях умоляя, ее удержали, еле уложили спать, а на утро, виновато, отчим снова о том же:
— Может, мешок тоже туда, на дачу.
— Нет! — вскричала Анастасия, второпях достала скрипку и как стала играть; такая душа, такой звук, и так они слились, и такое очарование, такая трогательная, щемящая тоска, будто что-то навсегда улетает, так, что у всех слезы навернулись.
— На этом инструменте иного и не выдашь. Дай, пожалуйста, и мне сыграть, — попросил отчим. Потом мать.
Больше споров не было. Зато каждый день, только по утрам, чтобы городской шум заглушал звук, поочередно играли, получая невероятное упоение, даже от прикосновения к такому инструменту…
Записку, присланную Столетовым, Анастасия сразу же выкинула. Теперь о данном когда-то «слове» и речи не могло быть. Да, Столетов был ее первым и единственным мужчиной. Он ей был симпатичен, и более того, даже сейчас, нет-нет, да и вспоминает она его с женской истомой. Но о данном «слове», о какой-то верности и речи быть не может после случая с генералами. И, конечно, она понимает, что тогда подполковник Столетов был в принципе никто, сам ходил с подносом в прислуге. Да это ничего не меняет, захотел бы — смог бы как-нибудь ей помочь, а то бежал, зато скрипку не забыл; и хорошо, что доставил, — значит совесть еще есть, и если бы записку не приложил, быть может, добрыми однополчанами они остались бы. А так. Нет, о «слове» и речи нет. И видеть она его не желает, да тут приснился сон: она в замке со Столетовым. Ноги сами повели ее в институт, узнала адрес бывшего декана, два дня все выслеживала во дворе. Пару раз видела жену и повзрослевших детей Столетова. И как рассказали ей бабушки-соседки, сам Столетов важная птица, то ли военный атташе, то ли посол, то ли черт знает что, словом, из заморских стран редко наведывается.
В общем, как мужчина Столетов оказывает на Афанасьеву свое влияние, во всяком случае является в снах, но как человек он давно причислен к категории «пакостников»; и как и должно было быть, со временем фронтовые тяготы позабылись, остались в прошлом, а Анастасия вновь окрепла, вобрала в себя цвет и сочность девичьей красы. И теперь не только Женя, но еще несколько парней пытаются за ней ухаживать.
— Только Женя, — настаивает мать, и желая скорейшей свадьбы, самому Жене говорит:
— Так, молодой человек, ты или женись на моей дочери, или оставь в покое, а эти «шуры-муры» мне не нужны. Моя дочь уже не ребенок. Пора замуж. Но без моего благословения и церковного венчания моя дочь детей не родит.
Под таким напором будущей тещи, Женя буквально «уломал» своих родителей — дали они благословение, правда в Подмосковье, где в заброшенном селе еще сохранилось подобие действующей церкви; они не поехали, послали бабушку.
В июне 1946 года Женя и Анастасия сдали выпускные экзамены, уже готовились к свадьбе, как пришла повестка в следственный комитет военной прокуратуры на имя Афанасьевой Анастасии Тихоновны, в качестве свидетеля.
Кто бы знал, какой страх охватил Анастасию, она вспоминала ужас гауптвахты и не могла ни есть, ни спать. Допрос был не долгим, чисто формальным, и вопросы просты: где служила, кем и с кем? Какие награды, поощрения и замечания? Впрочем, следователь и без нее все это знал, попросил расписаться и отпустил.
Вроде все улеглось. Да промежуточный итог есть: родители Жени, ее суженого, заявили — «на нормальных советских людей, тем более молодых девушек, повестки не приходят», и «чего можно ожидать от церковного мракобесия?» А сам Женя даже до прокуратуры ее не проводил, у него, оказывается, срочное прослушивание.
По инициативе Анастасии решили со свадьбой повременить, хотя Женя каждый день приходил и со слезами на глазах объяснялся ей в любви; и оказалось, не зря. Через месяц после первой пришла вторая повестка, сходу ей предъявили ордер на арест. Она только плакала, все дрожала.
Первые же допросы все обозначили — перед ней положили теперь уже до боли знакомую военную документацию: акты, опись матценностей, журнал прихода и расхода, «Главная книга», где она в день победы написала «Ура!». Победа оказалась не за ней. И она сперва хотела было рассказать все, что помнит и не помнит, все начистоту. Но удивительное дело, как только она указывает, что выполняла приказ командира Столетова, ей говорят: «это несущественно» — и уводят речь к тем сослуживцам, которых по их рангу можно назвать «мелкопакостниками», и она поняла, что арестовали ее, писаря-делопроизводителя, двух простых счетоводов и еще может кого из мелких, словом, стрелочников нашли, все грехи на них повесят, а об остальных, самых главных, даже не упоминают.
После месяца отсидки оклемалась Анастасия в тюрьме, решила сочинять письма-жалобы во все инстанции, вплоть до Сталина, невзирая на то, дойдут они или нет. И тут случилось неожиданное: разрешение на свидание с матерью. Мрачная, сырая комната, кругом решетки, слабый свет, женщина-надзиратель рядом горой стоит.
— Это как? — один из первых был вопрос дочери.
Мать сразу поняла, вопрос о скрипке.
— Поменяли местами. Гм, гм, — кашлянула она, — был обыск. Забрали отчима инструмент, некоторые письма и фотографии…Кроме нескольких фото, все уже вернули… Настя, был этот, высокий мужчина.
— Столетов?
— Тише, доченька … Это он организовал свидание и передачи тебе. Просит не писать и молчать: «ничего не помнишь». Обещал, что так будет всем лучше.
— Кому «лучше»? Мне светит десять лет! Я в лучшем случае выйду в тридцать три года, старухой. А они будут шиковать по Европам, за счет меня! А за что? За что?
— Доченька, не знаю, сама не знаю, — плачет мать.
— Господи, что же мне делать? Как мне быть?
Только сейчас Анастасия увидела — за месяц с небольшим ее мать сдала, осунулась, явно постарела. Анастасия через силу в кулак собрала свою волю, не то мать загнать недолго.
— Мамочка! Да ты что? — выдавила она улыбку. — Успокойся. Я не виновна. Разберутся и меня отпустят.
— А может,… это лучше отдать? — снова вопрос о скрипке.
— Ни в коем случае! — сурово лицо дочери, — это никого не интересует, — и снова, выдавив подобие улыбки.
— Ты лучше побереги себя. Подумай, что я буду без тебя делать? Ты ведь у меня одна-единственная!.. Лучше расскажи, как там Женя?
Мать склонила голову, пряча выплаканные глаза:
— Хорошо, тебе привет передает. Хм-хм, почти каждый день у нас бывает. На работу в Госконцерт устроился.
Больше Анастасия жалоб не писала, на допросах, в основном, молчала, говорила, все забыла. Видимо, это и следователя устраивало. Во всяком случае вскоре состоялся суд. Учитывая, что «Афанасьева А.Т., 1925 г. рождения, имеет фронтовые награды, поощрения, ранение… осудить на пять лет лагерей с правом переписки раз в месяц».
«Почему же Женя мне не пишет?» — жаловалась Анастасия матери в одном из первых писем.
«Дорогая доченька! — отвечала мать.
— Женя постоянно в разъездах с гастролями. Но он тебя любит, постоянно о тебе справляется… И ты знай, вы с ним обвенчаны перед Богом, он твой суженый. Фундаментом вашего законного брака должен стать долг, стержнем — взаимное доверие и уважение, а главной целью — продолжение рода, освященное Богом! Аминь!»