Вместо эпилога
Сороковая армия жаждала уничтожить Ахмад Шаха Масуда, полевого командира. Уже в который раз. И уже в который раз повела за его головой войска в «ахмадовские» пределы: долины, каньоны, стремнины, дефиле, теснины, в печально известное Панджшерское ущелье. Был май. Отходили крайние дни весны, отмытые в высокогорье тяжелыми, неистовыми дождями. Ревучие, пенкие ручьи потопно заливали кишлаки, немощеные улочки, и замысловатые переходы забрасывало жидкой шипучей пеной злобного потока. К подходу наших войск обвальные секучие проливни отошли, словно открывали простор для набегов. Цвел миндаль, и пахло миром. Но мы стреляли. Знатно палили из пушек по воробьям — а он, Масуд, обвел нас вокруг пальца и ловко ушел. Горы мы страшно как изворотили артиллерией и измолотили бомбовыми ударами, а командир Ахмад голову свою не сложил на пещерном камне, как на алтаре отечества. Сказал только нам: «Не балуйте, ловить меня — напрасный труд!» — и удалился восвояси. Но мы были упрямы, и желание убить Ахмад Шаха так и не пропадало, и мы шли, шли и шли… Карабкались в горы и по горам, лазали по ущельям. Мы — это вольные и невольные участники панджшерской операции под номером «Пять».
Несколько дней мы «квартировали» рядом с бригадой «коммандос». Благодаря рекомендации полковника Виктора Гартмана, которого я знал с незапамятных времен, еще в бытность его комбатом 371-го мотострелкового полка и капитаном, мне удалось сблизиться и заслужить доверие очень сложного по натуре и легкого в общении господина Акбара — полковника, командира бригады. Мы условились с ним, что запись разговора я вести не буду. Надо понимать: на дворе был 1982 год, и у власти находился Бабрак Кармаль. А сохранившиеся тезисные пометки в блокноте — результат вечерних бдений между сухим пайком на ужин и борьбой с нашествием невероятно изголодавшихся клопов. Они появились позже, и при таких обстоятельтвах. На двоих с «мистером Майклом» Ростарчуком — собственным корреспондентом газеты «Известия» по Афганистану и Индии, которого мне удалось всеми правдами и неправдами затащить на операцию и с трудом легализовать его цивильное присутствие в стане десантников, — нам на ночной постой выделили угол в хлеву, оставленном в спешке переполошенными местными пастухами. Клопы, полагаю, мстили нам за оккупацию и изгнание из их рациона бараньей кровушки, и все свое зло и вынужденное неаппетитное столование они вымещали на нас. Особенно донимали Ростарчука. Михаил держался молодцом и не сетовал, что ему больше других достается от полчищ кровопийц. Не сильно нажимал, видимо, опасаясь вместо неискреннего сочувствия услышать в ответ издевательское: «Майкл, они привыкли к баранине».
Я сидел у костра и записывал, превозмогая усталость и сырость, то, что увидел и сердцем и что боялся завтра выпустить из памяти из броских впечатлений угасающего трагического дня. Кропал, разделяя чужое горе. Хлебнули все его по горло, и в блокнот ложились невымученные строки. «Мерзнущая, сырая человечина как попало лежала на соломенном настиле загона для скота, вынужденно ставшего для войска, измотанного огневым боем и истомленного кислородным голоданием, приютом на длительном привале. В своеобразном караван-сарае тлеет кизяк, на жалком огнище вповалку, без старания и желания, поразбросаны банки тушенки, ноги окоченели; пахнет тряпьем, позабытой баней. Ватное тело… Обрывочные нити-мысли не удается связать в узелок. Больше патронов в магазине автомата, нежели воспоминаний. Только одно, свирепо пронизывающее, не отпускает. Хотелось выпить спирта — заглотать спасительной, как казалось, влаги. Нутро обжечь после боя и утонуть в дальнем далеке. На войне каждый день теряешь к себе жалость — что из того, что мы сегодня победили, что из того, что не вернулись все?..»
Но все не так. Наивный защитительный цинизм верх не берет, и спиртом не заглушить вот это, люто пронимающее: за порогом хлева — горы, горе и тела. Вынесенные из боя и уже не способные дождаться своей участи. С ними все решено навсегда — они в пустом равнодушии и безразличии дожидаются утра, когда за ними прибудут вертолеты. Им не холодно лежать распятыми, прикрытыми для приличия плащ-палаткой у порога сиротливо черневшего прогала двери, и их не беспокоят клопы. Где-то в подполье плакала голодная кошка. И сил не достает цыкнуть на нее.
Вековой пластовый снег лежит на вершинах, небесная кладовая отпускает в полдень его сухой избыток легкой метелицей, приятной для разгоряченных лиц живых. А к ночи, как сейчас, заглатывает в оледеневшие вершины все краски с приблудших, инородных предметов. Будь то люди, животные, будь то туманы, пронизывающие ветры ущелий, будь то жерла орудий или ходящее на постое под себя мазутом стынувшее железо — бронетехника. Горы передают свою неподвижность телам убитых. Они, с заострившимися скулами и впавшими глазницами, выстуженные до саксауловой твердости пулями и горами, под утро, припорошенные изморозью, девственно белы и чисты. Еще вечером тела состояли из любви, грязных окопных снов, одинаковых, как шинель. Из боязни смерти, осязания хрупкости костей, уязвимости паха. Они, огольцы, воспринимали мир как развороченный бруствер, а им хотелось просто залечь и уцелеть.
Лежали мальчики, знакомые с кровью понаслышке. Души ребят отлетели, и каждая уже приютом ворвалась в сердце матери колкой звездочкой — что слеза в подушке, под которой припрятаны нищенские сбережения, там их немного, но на похороны хватит. Запричитает мать, и мимо бабьей, в горе, правды ей не пройти — спасу нет от сжимавших рассудок махровым венцом откровений: пошто родила я тебя, сынка родимый, нешто на погибель в чужой стране?!
Об этих печальных субстанций мы вели разговор с Мишей и Толиком Яренко — начальником штаба Витебской дивизии и моим однокашником по суворовскому училищу. Анатолий ворвался шумно, всем приказал не вскакивать в приветствии и «Отдыхать!», оторвал меня от набросков в рабочем блокноте. Но был великодушно прощен, потому как принес нам разогретой каши и неполную флягу для «сугреву» и задержался по такой прозаической причине. Рассказал я им и о нашем разговоре с афганским комбригом. Поведанное вроде бы как и взбодрило ребят. Толик, проявив настойчивость, порекомендовал мне делать пометы на полях записной книжки, препроводив свой совет хорошо сдобренным пафосом: «Такое забыть нельзя».
Я внял совету своего товарища, и откровение господина Акбара быльем не поросло — предаю гласности.
— Советская армия абсолютно не была подготовлена к кампании. У советских руководителей, генералитета, экспертов — да и не только — отсутствовало глубокое понимание особенностей политической и духовной жизни афганского народа. У нас отсутствует верность «чужаку», мы не восприимчивы к любой идеологии, кроме религии. Поэтому для людей, взявшихся за оружие и выступивших против кабульского правительства, разница между Тараки и Амином была не такой уж принципиальной — все равно это был режим, который не соответствовал их представлениям. Люди, измученные в каждом поколении переворотами и кровопролитием за власть, жаждали мира и справедливости. Они не верили ни одному лидеру, пришедшему к власти силой оружия и в результате дворцового свержения предшественника. За этим неизменно следовали чистки, зачистки и репрессии. У вас был шанс завоевать доверие людей, но вы им не воспользовались, сделав упор на силу и бездарно отдав ей предпочтение, повторяю, совершенно не зная народа, на который вы с таким непростительным легкомыслием пошли. Вам мешал думать синдром чехословацкой военной кампании или событий в Венгрии.
Если бы Амина не убили, а предали справедливому публичному суду, уверяю вас, каждый афганец воспринял бы такое развитие событий как добрый знак и сигнал к давно ожидаемым им переменам. Восставшие вернулись бы в свои дома, отложили в сторону оружие, пошли в поле, а детей своих отправили учиться грамоте. Но вы совершили ровно то и столько, что до вас уже делали завоеватели, вожди племен, шахи, падишахи, Дауд, Тараки, Амин. И еще хуже, потому что вы — чужаки и безбожники.
И то же самое повторил при вашей поддержке и помощи Кармаль. Вы поставили человека, которого у нас презирают — у него нет ни авторитета, ни моральных, ни деловых качеств, которыми должен обладать лидер и руководитель страны. Подписали вы ему смертный приговор в минуту начала атаки дворца. Бабрак прекрасно понимает свое положение, потому так настойчиво предлагает на свой пост преемника. Не секрет, что он, как это говорят у вас, пьет по-черному. Правоверный мусульманин — и водка… Его авторитет в народе — ноль. Уважения к нему — никакого. Я вам скажу больше — Виктор Гартман, немец, сказал, что вам можно доверять. У меня в бригаде не сыщется и десятка солдат, симпатизирующих Бабраку Кармалю. Спросите, что удерживает остальных солдат? Отвечу — вера в Аллаха и вера в то, что мы служим народу, а не лидерам. И их вера в нас, командиров. Мои солдаты в этом убедились. Вы упрекаете нас, что в армии процветает дезертирство, что наши солдаты бегут, не желая воевать. Вы смеетесь над нами и делаете вид, что не понимаете: они бегут не из-за трусости. Для нас, афганцев, умереть на поле боя — почет и честь; по-моему, вы это уже хорошо знаете. Они уходят потому, что не хотят воевать против своего народа, своего брата, и отдавать жизнь за навязанные нам призрачные идеи, умирать за пьяниц, которых вы поставили у власти, бесперспективных временщиков.
Когда ваши десантники окружили наш военный городок, я вышел к их командиру, и мы с ним по-мужски поговорили. Я ведь окончил рязанское училище ВДВ, потом учился на академических курсах в Москве. Так что разговор у меня с майором, моим однокашником, получился хороший. Я ему сказал: не надо было тебе выводить из строя трансформаторную будку, чего понапрасну выстрел сжег, мы в темноте еще лучше воюем. И машину в воротах зачем расстрелял — она не преграда для нас. Тебя плохо учили, или у тебя разведка не поставлена должным образом, и тебе не доложили твои джигиты, что у нас из части шесть направлений выхода. Что, будешь ждать еще пять моих машин на выезде, чтобы подбить их и блокировать?
А теперь слушай внимательно меня, майор. Первое — отведи подальше свой батальон, не позорь «коммандос», мы в облоге, как загнанные звери, никогда не отсиживались. Второе — предупреди своих солдат, чтобы ни шагу на территорию вверенной мне части, и пусть твой Бог убережет тебя хотя бы еще от одного выстрела в сторону «коммандос». Третье — передай своему начальству, что мы не станем вмешиваться ни во что. Но если вы заденете нас, мы окажем сопротивление по полной программе боевой подготовки нашего с тобой родного рязанского училища.
Майор (Кротик Владимир Иванович, командир 2-го парашютно-десантного батальона 317-го полка — об этом я узнал годы спустя. — Прим. авт.) выслушал и сказал, что согласен, но стал заверять — о какой стрельбе может идти речь, их присутствие — это меры предосторожности, так, на всякий случай. Пришлось пояснить этому молодому человеку, что со времен короля я — в «коммандос» и участвовал во всех переворотах, и выжил благодаря тому, что приучил себя думать, и думать очень хорошо, просчитывая сантиметр и секунду наперед. Его же солдаты младше моих сыновей. По их экипировке, поведению, частым инструктажам, приезду и отъезду начальников и командиров, думаю, ждать новой крови придется недолго.
Джандаду я прямо сказал — в последний раз мы с ним разговаривали за час до нападения на Амина:
— Азиз (друг), ты знаешь меня давно, и я тебя знаю, и оба мы знаем, что будет сегодня-завтра и чем это закончится. Я не выведу своих солдат и не подставлю их под пули за дело срамное и бесперспективное. Согласись, пожалуйста, со мной, азиз, это не тот случай, когда отечество в опасности, и ты хорошо знаешь — Хафизулле может помочь только сам Аллах.
Поверьте, мы прекрасно были осведомлены о ходе событий и конечном исходе. И знали, что охрана дворца — это ваши «коммандос». А где спецподразделения — там смерть, так я скажу. Почему Амин доверял вам, почему не предпринимал контрмер — это его дело. Мы были нейтральны, как и в чувствах к нему. Когда заваривалась каша и прошел сигнал об отравлении в доме, мне позвонил Якуб. Я сказал ему открытым текстом: бригаде не дадут и шага ступить — мы взяты в кольцо советскими десантниками, и мои люди у них под прицелом. А Якуба вы напрасно застрелили — золотой был человек. Всеми уважаемый. Он не мог не быть человеком Амина. И не потому, что приходился ему родственником, а потому что он, прежде всего как начальник Генштаба, согласно занимаемой должности, должен пользоваться безоговорочным доверием главы государства. Ну, это же аксиома, что еще здесь додумывать и сочинять? У политиков — интриги, у нас, военных, — служение. Разные вещи. Якубу предлагали уехать в Москву на учебу и там переждать смутные времена. Он отказался, хотя, курируя разведку, владел, как никто другой, информацией и осознавал, чем для него может все закончиться. Якуб настолько благороден, насколько подлы его убийцы. Якуба будет чтить наш народ, а тех убийц в земле источат черви, и никто не вспомнит их имен, и собственные дети их будут стыдиться.
Генерал Слюсарь (комдив 103-й воздушно-десантной дивизии, руководивший на одном из участков проведением панджшерской операции, в ходе которой советская сторона потеряла 93 человека убитыми и 343 ранеными. — Прим. авт.) претензией ко мне: дескать, «коммандос» не проявляют боевой должной активности. Генерал пусть говорит, Акбар будет слушать. Генерал — чужак, Акбар — сын афганского народа. Генерал уйдет с этой земли, Акбар остается навсегда. Генерал выполняет необдуманный приказ, Акбар смотрит далеко вперед и выполняет то, что говорит ему сердце — хватит крови и истребления людей. Мы умеем воевать и подготовлены к войне ничуть не хуже, чем ваши солдаты. И еще мы хорошо знаем — это у нас в крови, — что такое настоящая мужская дружба, которую не предают. Коран и Сунна предостерегают нас от предательства. Подобно тому, как остерегают воровать чужое, — деяние, неподобающее человеку и недостойное его. Это запрещено в исламе, независимо от того, кому принадлежит это имущество — мусульманам или же неверующим.
То, что сделали ваши «коммандос» во время атаки и захвата дворца — позор и бесчестие, попрание всех правил ведения войны. Это говорю вам я, офицер, на долю которого выпало столько кромешного и жуткого в жизни, что не приведи еще подобного всемилостливый и милосердный Аллах. И я вам говорю, как человек, который всегда относился с большим уважением и любовью к вашей стране. Я не хочу знать, кто это делал — убивал детей, стрелял в женщин и в гражданских чиновников, кто специально отыскивал и убивал сыновей Амина, кто осквернял священные книги и Коран, кто недоучил ваших солдат и почему их не выучили тому, что знают даже мои не обученные грамоте сарбозы: книга — это битва душ, а не война слов. Но если бы Аллах открыл мне глаза раньше и указал на действия и поступки недругов ислама при захвате дворца, клянусь именем Всемогущего — я со своими солдатами встал бы на защиту невинных людей в доме Амина, а его самого, лежачего и полуживого, не позволил бы застрелить и отдал бы в руки правосудия.
Вашим «коммандос» ни в укор, ни в достоинство не поставят убийство Хафизуллы Амина — это тайное, государственное дело. Но почему вы не пресекли мародерство? Ведь ваши солдаты разграбили резиденцию, как дикие варвары. Они вымели и растащили все, что только можно было вывести грузовиками и вынести на руках, вплоть до игрушек детей, женского белья и ношеных туфель Амина. Элитные войска «коммандос» в любой армии мира являются олицетворением чести и доблести. Эти символы они несут на своих знаменах, а ваши солдаты несли тряпки и принесли себе — бесславие… Оно и с годами не смываемо, это — до конца дней каждого, а для страны — навсегда…
Уж как там формировали список опальных — не знаю. И был ли тот перечень казненных составлен в алфавитном порядке — тоже не знаю. Как ставили «галочки» напротив фамилий убиенных — также не знаю. И количество приговоренных без суда к смерти — равным образом не знаю. Но доподлинно известно, что группам КГБ было приказано уничтожить президента ДРА Амина и всех из его рода, кто попадется «под руку разгневанного и распаленного боем бойца». Такими несчастливцами окажутся Асадулло Амин, Абдулло Амин, Мухаммад Амин. Приказано было убить начальника Генерального штаба вооруженных сил Якуба, министра внутренних дел Паймана, командующего Центральным армейским корпусом Дуста, командира гвардии Джандада, начальника тюрьмы Пули-Чархи Самандара. Их всех и убьют. В разное время и под приличествующие тому омерзительному революционному акту разные высокие слова — без смысла, ума и одухотворенности. Приказчики ведомы: генералы Комитета госбезопасности Андропов, Крючков, Кирпиченко, Иванов и находящийся в полной зависимости от первых лиц в этом перечне Дроздов. И исполнители ведомы — рабски подчиненные Системе, гусляры и дудонники генераловой прихоти. И чем все ералашно затеянное ими закончилось, тоже ведомо. Главный итог авантюр: не стало Демократической Республики Афганистан (ДРА)…
Не стало и Союза. Не стало и Крючкова, царство ему небесное. Скончался в ноябре 2007-го на 84-м году жизни. Незадолго до своего ухода Крючков показал телезрителям свою картотеку. Старшее поколение помнит библиотеки и картотеки при них. Шкаф, а в нем выдвижные ящички. Подошел, несильно потянул на себя — и вот ты уже в мире книг. Но у Владимира Александровича было по-другому. Потянул, как за ниточку, и ты — в мире людей. Там и вся подноготная человека, и описание заговоров и убийств, и прочие мелочи. Генерал КГБ Крючков, не торопясь, обминал и перебирал слои картонок, касался их нетленных бумажных тел с ритуальной трепетной бережностью. Он воистину священнодействовал, подобно монаху-отшельнику, который в своей келье отрешенно пребывал в юдоли священных рукописей, древних папирусов и манускриптов и машинально перебирал четки.
Владимир Александрович, демонстрируя ящички с политурой «под орех», не позволил нам, зрителям, углубиться в их содержательную утробу. Он только улыбался безоружной старческой улыбкой, неестественно запрокидывал назад голову, обрамленную жидким птичьим пушком, и в профиль сам гляделся птицей — древним археоптериксом. Владимир Александрович близоруко смотрел по нижнему урезу толстых линз очков и изъяснялся на камеру многозначаще, с продыхом: «Э-эээ…» И его почему-то стало очень жалко. Вдохновителя и организатора… Повивальщика и закоперщика революций… Буревестника — черной молнии подобного… Который реял с криком жажды бури и носился, словно демон, разрушая мир доверия. И клекотал «пророк победы»: «Пусть сильнее грянет буря!..»
Это о нем скажет другой, совестливый генерал, не растративший себя в «обойме председателя КГБ» и не проливший крови россиян на пороге Белого дома Москвы в 1991 году: «Предательство Крючкова — он предал всех своих подчиненных — оказалось последним в цепи тех предательств, жертвами которых был я и люди моего поколения».
Так скажет генерал Шебаршин: «предатель». И добавит в сердцах, характеризуя их всех и очень многих: «Авторитет Крючкова был слишком велик и подавлял его непосредственных подчиненных. В Комитете госбезопасности, как и в остальных государственных структурах, прочность положения должностного лица, степень его самостоятельности и влияния на общие дела определялась, прежде всего, расположением к нему начальства. Компетентность, знания, авторитет среди личного состава были вещами второстепенными. Огромную роль в продвижении по служебной лестнице играла личная преданность начальнику. Комитет копировал законы, действовавшие в партийных структурах. Иначе быть не могло. Эти законы были универсальны для всей системы».
Давно подозревал, что самые твердые убеждения сегодняшнего дня могут завтра оказаться заблуждениями, наука — суеверием, подвиг — ошибкой или преступлением. Может, именно потому и не было досады, что он, Крючков, не приоткрыл тайного чертика в табакерке. К примеру, на ту же первую букву русского алфавита «А», так полюбившуюся чекистам. Само собой разумеется, первая картонка — «Альфа». А дальше? Не исключено — Александр Македонский. За ним — Аристотель Стагирит. И где-то в недрах очутился Альперович Сашка.
— Вы не знаете, кто таков?
— Еврей…
— А он, что…
— Да нет же, помилуй бог, он так, на всякий случай…
Новые времена — иное время, иное бремя. Если ложь и не отменили, то, по меньшей мере, уравняли в правах с правдой. Революционные переустройства длятся в бренном мире. В том ничуть нет диковины — закономерный процесс эволюции нашего с вами развития. Страшит иное — станут ли когда-нибудь утаенные и упорядоченные в алфавитном порядке свидетельства макулатурой? И от другого страшновато — не дремлют ли «повивальные бабки революции»? Вопрос не праздный, как это может показаться на первый взгляд, который я не устаю себе задавать. Желая правдивого ответа…
В заключение документального фильма о Владимире Крючкове, посвященного его памяти, твердое слово сказал отставной генерал, но вечно живой кагэбист — Юрий Иванович Дроздов: «Архив Владимира Александровича — в надежном месте и в надежных руках!..»
Революция продолжается! Дворцы юдоли скорби и плача еще не все сожжены…