95
Поздней ночью, вернувшись в комендатуру, поднимаюсь к себе в кабинет и ложусь спать на сдвинутых вместе столах, ногами к окну без стекол, на котором одна только перебитая в нескольких местах решетка. Все как месяц назад. Только было это в шести или семи кварталах отсюда, над головой там висел не простреленный Маркс, а какая-то засиженная мухами дешевая репродукция с цветами. Не было решетки, и рядом не ждала терпеливо своего часа противотанковая мина… Не такая уж большая разница… Все в жизни повторяется, как грязные столы перед разбитым окном. И на противоположных сторонах вражды столы эти, словно отражая друг друга, одинаковы.
Утром, за час до развода новой дежурной смены, очередной вызов. Прибываем к пятьдесят второму дому по улице Пушкинской. Кто-то проявил излишнюю бдительность, заподозрил кражу в городской типографии. Никого и ничего не обнаружив, долго курим, чтобы не возвращаться до окончания дежурства в комендатуру. Не то прямо перед разводом можно еще куда-нибудь уехать.
У этого здания типографии, в пятом часу вечера девятнадцатого июня бендерская трагедия и началась. Накануне, восемнадцатого июня, парламент Молдовы принял резолюцию о разрешении конфликта с Приднестровьем мирным путем. Но войска Министерства обороны и Министерства внутренних дел Республики Молдова вокруг города были уже сосредоточены, операция по его захвату почти подготовлена. Ястребам понадобилась провокация. Здесь, у типографии, полицейские попытались захватить в плен приехавших из Тирасполя офицера контрразведки и гвардейцев, началась перестрелка, за которой последовали вылазки волонтеров из Варницы и Хаджимуса, диверсионных групп в самом городе, а потом «адекватные меры» армии и полиции Молдовы.
Вернувшись в гостиницу, позавтракал и подремал. Потом пошел под холодный душ. Выходя из душевой, понял: отдохнул и свеж. Появился Достоевский, раскидавший подчиненных по службе и работам. Не сговариваясь, пошли на наш старый передок. Он был для нас делом всей жизни, а теперь он — наша церковь. Не знаю как Серж, а я набираюсь здесь начавшего ускользать чувства общности и единения. Не с Богом, конечно… И не божественное откровение ждет здесь меня, а запоздалые и гаснущие сожаления о том, что могло родиться в этом единстве не умеющих кривить душами офицеров и солдат, сбыться чему было не суждено…
О, черт, мы тут не одни… И чего мы не повременили до вечера? Похоже, вернувшиеся из бегов горожане оглядывают, что изменилось вокруг за месяцы сидения у родственников и в опустевших без детей черноморских пионерлагерях. Подходим ближе и слышим беседу супружеской четы. При супруге еще одна матрона в подругах и сынишка с самым настоящим пляжным загаром, не хилый парень. Хорошо одеты, не из бедных… Ну точно, экскурсанты. И матрона им вещает:
— Мой Толик, слава Богу, перед войной крутнуться успел, свой бизнес продал. Уезжать мы уже должны были. За дом обидно, могли ведь тоже продать, но слишком большую цену поначалу запросили. Как же иначе, все своим трудом… Сколько я за мастерами-неряхами ходила, чтоб не разбили, не стащили чего… Да теперь все равно, хоть бы и цел остался, цена ему копеечная… И у соседей все пропало. Командир гвардейцев здесь был зверь. Всех выгнал, посадил в дома своих гвардейцев, никому вещи забрать не дал. На всякий вопрос — один ответ: «Расстреляю!». Адъютант при нем, высокий детина, винтовку сразу наперевес… И стреляли, говорят. Каждый день здесь стрельба шла страшная. Может, и судили уже их, как того Костенко, о котором в газетах пишут, да людей и добро вернешь разве?
— Лапшу, — говорю, — людям на уши не вешайте. Командир здесь был солнышко, само человеколюбие, я лучше командира не знаю!
— Чего ж он такой злой был? — спрашивает супруга, а ее муж недоверчиво кхекает.
— Повторяю вам: брехню слушаете. Пришли на поле боя и воображаете, будто не война была, а банда гуляла! Нашли «свадьбу в Малиновке»! Шмотье забирать можно до боя, а не во время него. Не успели — извиняйте, среди ковров и перин гореть никому не охота не было.
— Да зачем вообще ваши гвардейцы в дома зашли? — с негодованием выкрикивает матрона.
— Да затем, что от пуль и снарядов прятаться надо было. И врага встречать. Куда получилось — туда и зашли. За этими домами город, смотрите, цел. Но вас это не радует. Вся мысль ваша скопидомная о том, что лучше б другие кварталы сгорели, но не ваш. Лучше бы город сдали, а нас всех сразу перестреляли. Тогда бы вы продали домишко и вложили бы денежки на новом месте в новое дело! С вами гвардейцы последний кусок хлеба и последнюю картошку не делили, потому и не знаете ничего об этом… Слетелись обратно с запасных аэродромов и курлыкаете, как бакланы. Все кроме барахла вам до лампочки!
— Катерина! Ты ж смотри, с кем говоришь! — вмешивается муж, меряя опасливым взглядом кобуру на сержевом боку. — Идем отсюда… Влад, слышишь, пойдем…
— Валите, валите… У горисполкома побакланьте. Там народ на предложения кого-нибудь судить чуткий! Только и мы свои пять копеек вставим, рублем не откашляетесь… — угрожающе язвит Достоевский.
Благополучная погорелица и ее знакомые опасливо уходят. И самочувствие улучшается, будто мы отбили новую атаку на этот квартал. Лихо подкалываю Сержа:
— Ты слыхал? Не оценил народ твоих командирских талантов! «Детина с винтовкой наперевес, адъютант…» Как вверх тянулся, спеси-то сколько было, а запомнил тебя народ адъютантом Али-Паши!
Достоевский от такого нахальства останавливается.
— Щас как дам в дюндель! Тебя вообще тут никто не помнит, и могилу твою не найдут, студент!
Времена в наших отношениях другие, и, конечно, это просто шутка. Поухмылявшись друг другу, мы идем обратно к гостинице.
— Может, эта дура не меня, а кого-то другого зверем обозвала… — обиженно ворчит себе под нос Серж.