109
Семнадцатого октября, часам к десяти, прислали наконец замену для приднестровской группы по совместному наведению порядка. Мы, первый состав, можем отправляться назад. Автобуса не подано. Собирать всех вместе, проверять, встречать… К чему такая морока? Возвращение происходит неорганизованно, каждый едет, как хочет и с кем хочет. Сослуживцы и приятели убывают компаниями. Никого не предупредив, ни с кем не попрощавшись, быстренько отвалили слободзейцы. Их мелкий белобрысый опер так и не отдал мне «Наставления по стрелковому делу».
Кацап лезет за своим барахлом в шкаф, шарит там и начинает дико ругаться.
— Суки поганые! Гранаты сперли!
— Я же тебе говорил, Федя, забери! Я давно свои вещи забрал, и у меня не сперли!
— Да, я видел, ты забрал… Чмыри! Падлота слободзейская! — вновь гневно взрывается он.
Ругайся — не ругайся, а гранаты он проспал. Что он думал? Что если пистолеты друг у друга каждые несколько дней тырят, то кто-то мимо его гранат пройдет? Огорченный Кацап, бурча, собирает свои сохранившиеся манатки. Нашу комнату занимают Вербинский и Тищенко, которого наконец выперли сделать хоть что-нибудь полезное для родного Приднестровья. Мы не хотим задерживаться здесь. А они, наоборот, подробно выспрашивают о работе и безопасности. Времени для рассказов и передачи опыта мало, и вновь прибывшие провожают нас на автовокзал. В маленьком баре возле вокзала мы выпиваем отходные сто грамм.
Гляжу через столик на Тятю, поднявшего и тут же поставившего на место нетронутый стопарь, и локтем чувствую красноносого, тыкающего вилкой в колбасу Федю. Куда-то подевалась особая близость между нами, которая была в дни опасности. Не ссорились мы ни разу между собой. Это все банальный быт да бесцельность последних недель службы проявили, какие мы во всем, во множестве мелочей непохожие. Теперь каждый живет своими видами. Конечно, осталась любовь к Тяте, но он по возрасту годится мне в отцы. Не исчезнут хорошие отношения с Федей, но я предпочел бы, чтобы сейчас рядом был почти не изменившийся, бравирующий, все такой же высокомерно-угрюмый Серж. Он мой ровесник, и он мне ближе. В последние дни, при одном только взгляде на него, такого же, как в самый первый день, моментально оживало в памяти все, что я помню и люблю. Несмотря ни на какие повороты, он остался самим собой, чего я и себе желал бы. Его неуклюже, едва проявляемая приязнь, перемежающаяся иногда дуроломским хамством, — сначала обматерит, а потом жалеет, но не признается — мне дороже, чем кацапские вопли радости с буйными объятиями. Он много лучше, чем поначалу кажется. Они с Жоржем сегодня утром получили подъемные от своего вербовщика и половину, по тысяче баксов каждый, тут же снесли на знакомый всем адрес, маленькому Антошке и его единственной опоре в этой жизни — ветхой прабабке. Настоящие люди. Мы хорошо, но горько расстались. Сразу, как предчувствие, пронзило: больше я друзей не увижу. Раньше меня интуиция часто подводила. Хорошо бы, так случилось и в этот раз. Подумать только, кто после всего будет мой лучший друг!
Жаль, что у нас разные пути и переубеждать его и Жоржа бесполезно. Скоро кто-то будет плясать на сельской свадьбе, а Али-Паша — командовать ротой, ведущей бои против хорватских националистов под Вуковаром или в Боснии. Серж и Жорж окажутся в огне где-нибудь под Гудаутой или Эшерой. Меня среди них не будет. Потому что не верю, будто так что-то можно изменить. И не хочу больше быть пешкой в чужой игре. Серж тоже не хочет. Но он из простой, рабочей семьи, и у него нет амбиций. Он считает, что надо делать это дело, и верит в одно: любой националист должен как можно раньше лежать в гробу!
Завтра я положу в кадрах на стол свое заявление об увольнении. Резолюция начальника на нем будет. Заранее согласовано. Хватит с меня маневров за правду, постоянно передергиваемую полководцами и вождями. Ненамного дольше Гуменяры меня хватило… Серж не осуждает. А я себя? Не знаю… На обычной маршрутке в последний раз пересекаем потемневший под тучами осенний Днестр. Все так же печально ревут, поминая погибших, проезжающие на мост машины. В другую сторону бежит над рекой «транснациональный экспресс», дизельный пассажирский поезд Одесса — Кишинев. Сто восемьдесят километров пути. Из одного государства через второе — в столицу третьего. Лоскутки…
Так совпало, что в тот же день произошел обмен ордерами и завершается редькинский переезд. В руках у меня перекрещенный косой красной линией бланк. Он как пропуск из гетто. И стоит уже во дворе фура, ходят вокруг нее недовольные Редькин с супругой. До самого вечера полдюжины рабочих усердно таскают наверх их нажитое непосильным трудом барахло. Одессит дядя Сеня передал мне ключи и придирчиво оглядывает редькинский паркетно-плиточный дворец. Он приехал еще вчера, остановился у родственников, а ночью его «жигуль» с иногородними номерами «раздели» прямо у них во дворе — сняли колеса. Увиденное в новой квартире его успокаивает. Убыток, причиненный тираспольской шпаной невелик по сравнению с ожидаемой прибылью. К вечеру приехала в Тирасполь вся его семья — жена и сын с невесткой. У невестки под глазом — огромный синяк. Смеются. Говорят, подглядывала, как что-то разбирают, а у Сени рука сорвалась. Не очень-то похоже. Завтра утром придет из Одессы грузовик с мебелью, обратным рейсом которого я повезу свое небогатое имущество в Одессу. Случайность нанизалась на случайность, открывая новую дорогу как новую судьбу. Первый шаг на ней самый трудный, а уж из Одессы я дальше как-нибудь перескочу. Хватит с меня молдавских Кодр и причерноморских степей.
Покинув обменщиков, допоздна разбирал на работе свой сейф. Надо было пересмотреть и подшить для передачи начальнику многолетний, еще до меня накопившийся в кабинете отстой — приостановленные по разным причинам дела. Да еще, пока сидел в Бендерах, одно из направленных мною в суд дел вернулось на доследование. Теперь его проводить буду уже не я, а Тятя. Он не в обиде. Надо всего лишь назначить психиатричку воришке, включившему на суде «дурняк». Задержавшийся из-за меня на работе Тятя смеется, рассказывает, что вместе с моим старым делом получил уникальную «хулиганку». Один пьянчуга поскандалил с женой, выскочил на балкон, надел себе на шею петлю из бельевой веревки и прыгнул вниз с пятого этажа. Промытая дождями старенькая веревка оборвалась. Но и после этого самоубийца земли достиг не сразу. Сначала оборвал бельевые веревки всем соседям, а потом уж хлопнулся с них в жидкую грязь, где на короткое время забылся. А очнувшись, вообразил, что похоронен в могиле. Встал и, пользуясь потусторонней неприкосновенностью, пошел сводить счеты с обидчиками. Морду ему, конечно, в конце концов набили, но дебош был отменный и закончился сопротивлением прибывшему наряду милиции. Фамилия у злодея оказалась под стать происшествию: Дундук. Так по сводке и прошло: «Дундук оказал сопротивление». Под конец своего рассказа Тятя говорит взахлеб, и его добрый голос становится пискляво высоким.
Покончив после тятиного ухода с бумагами, сдвигаю в ряд стулья и ложусь на них спать. От неудобства глубокого сна нет, несколько раз задремываю и вновь просыпаюсь. Ночь кажется долгой, как никогда. Наконец в коридоре звучат первые шаги. Встаю со стульев, иду умываться и привожу себя в порядок. Потом еще раз проверяю, все ли прибрал в кабинете. Во дворе заканчивается утренний развод. По внутренней связи прекратились вызовы начальников служб к начальнику горотдела. Выжидаю еще минут пятнадцать — двадцать и решаю, что самое время явиться к подполковнику Павлову. Как раз должно закончиться утреннее совещание.
— Разрешите?
Гляжу, у него на погонах появилась третья звезда.
— Поздравляю вас, товарищ полковник!
— Ты что, с луны свалился? А-а… Ты же в Бендерах был, вот и не знаешь… Три недели как присвоили. Ну, что у тебя? — он поднимает глаза от бумаг.
Подаю подписанное начальником отдела заявление об увольнении.
— Уйти хочешь? Чего ж так? Отзывы начальника и коллектива о тебе нормальные… Служба не понравилась?
— Да нет, товарищ полковник, службу можно нести.
— Чего ж тогда?
— Не вижу, кому служить, — ляпаю вдруг ту самую мысль, какую четыре месяца назад мне подал Приходько.
— Как это, не видишь кому? Народу!
Народ там. За стенами кабинетов. А новые звезды здесь. Но я и так уже сказал лишнее. Павлов, нахмурившись, опять смотрит в заявление, будто проверяет, нет ли там чего сомнительного.
— А-а! В связи с переменой постоянного места жительства! Отец к себе забирает? Тогда ладно… Но, знаешь, не ждал от тебя таких высказываний, не ждал… Испортила тебя бендерская вольница.
Поджав губы, размашистыми росчерками накидывает свою резолюцию на мое заявление.
— Желаю удачи!
— Спасибо, товарищ полковник, — тусклым голосом произношу я и ретируюсь из кабинета.
Иду в отдел кадров. Там кривятся, но подписанное высшей инстанцией заявление принимают. Еще одиннадцати часов нет, а в глубине кабинета у кадровиков уже накрыт стол, под потолком витают запахи, а из-за шкафа лукаво выглядывают торбы с чьими-то ликеро-водочными подношениями. Тихие вершители судеб нынче в цене. Сегодня чей-то день рождения, и они могут позволить себе не работать. Поэтому я с моими формальностями отложен на завтра. Только выхожу из двери, как за спиной щелкает нетерпеливо закрываемый замок. Иду домой, а фура с мебелью одесситов уже стоит. Пока они ее разгружали, сбегал назад, пригласил Тятю и Семзениса. Они помогли мне вытащить и кинуть диванчик, стол и телевизор в фургон. В Одессе как-нибудь справлюсь сам.