107
Нежданно-негаданно явилась сереньким вечером приятная неожиданность. При входе в комнату хватает меня за руку Серж. «А ну угадай, кого я тебе покажу?» И уже протискивается мимо него, кидается ко мне Дунаев.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант!
— Ух ты, черт! Здравствуй! Ты откуда?!
— Я? Я слово себе дал, обязательно вернусь во взвод, буду с вами! Как мы из Бендер ушли, я в милицию устроился, и сразу рапорт — хочу сюда… Несколько рапортов подал, и направили!
— Ну, вы поболтайте, а мне недосуг, — покровительственно похлопав нас по плечам, Достоевский уходит. Дружба дружбой, а ужин по расписанию.
— Жалко старшего лейтенанта Мартынова здесь нет…
Вокруг нас в коридоре уже собралась группка любопытных, спешащие в столовую толкаются — мешаем проходить. Открываю дверь в номер и маню Дунаева за собой. Следом заходит Жорж.
— Сереженька, дорогой, — поднимается навстречу Тятя и лезет целоваться.
Объятия, лопотание, повторные объяснения, рассказ о том, что было после нашего отъезда… Обо всем этом мы уже знаем. Залетает Кацап и с ходу раскрывает объятия и горланит. Я бухаюсь на постель. С лица у меня не сходит глупая и покровительственная улыбка. Честный и наивный Дунаев! Он, верно, думал, что всех нас снова найдет здесь. Но нет прежнего взвода, вся служба заново. А от старого — добрая и горькая память.
— Товарищ лейтенант! Что вы все, глядя на меня, смеетесь?
— Понимаешь, ты только не обижайся, случай смешной с твоей фамилией у меня был связан. Давно, еще в школе, была у нас преподавательница русского языка по прозвищу Цыбулька — жутко вредная. Я у нее больше тройки не получал.
— Она к вам нарочно придиралась?
— Нет, просто я сидел в среднем ряду, а она всегда в начале урока проверяла домашнее задание, и я успевал его списать к тому времени, как она до меня доходила, только до половины.
— Жутко вредная? Ну-ну! Продолжай, бездельник, — хмыкает Колобок.
— Вот! Не я же один такой был! И спички ей в замок совали, и карбид в ведро с водой бросали. А один раз, на первый в тот день урок, заходим мы в класс русского языка. А там какие-то прохиндеи насрали на учительский стол, на стул и в ящик стола. Крик, гам, прибегает завуч: «Ох-ох, какой кошмар!» Вызывают уборщицу. Она ругается и прибирает. Но в ящике стола дерьмо-то никто не заметил. Цыбулька садится за стол, начинает вести урок и, не глядя, лезет рукой в этот ящик, где у нее всегда очки лежали. И натыкается на говно. Как заорет! Так с вытянутой перед собой рукой, с растопыренными пальцами в говне, из класса и убежала.
— Ох садисты! Уголовники! — мотает головой Тятя.
— Смешно, но Дунаев здесь при чем?
— Да ни при чем. Но там, в классе, когда мы в него зашли, на доске мелом во всю ширь было написано: «Дунаев — идиот»!
Смеются все, кроме Дунаева. А тот, похоже, обиделся. И чего я эту дурь вспомнил?
— Сережа, извини, это ж чепуха все, память глупая такая… Ты лучше еще раз расскажи, что после нашего отъезда было, все по порядку. Да не садись, пошли вниз, в столовую, по дороге послушаем…
— Все вниз! Не то сарделькам торба! Сожрут!!!
— Бормоглот ты, Федя! — говорю я по старой памяти.
Дунаев покорно пересказывает, пока мы идем на ужин. Садится с Тятей и Федей, а я давно уже с Сержем за одним столом… Это ему непонятно, оглядывается. Не объяснишь…
— Знаешь, а это здорово, что он летом в Бендеры едва успел, — говорю я Достоевскому. — Цел остался и даже энтузиазма не растерял.
Постную физиономию Достоевского неожиданно посещает улыбка. А потом он молча и неопределенно качает головой. Еще недавно мы сами были такими же энтузиастами. Сержа жизнь избавила от иллюзий раньше, меня позже. Но, став опытнее и умнее, мы не сожалеем о своем первоначальном порыве. Это было глупо, но честно. И другого начала у солдатской дороги нет. Она начинается с чувств и совести, а не с разума. Никакие университеты и училища тут не подспорье. Наверное, поэтому солдат и офицеров так легко обмануть.
С этого дня Дунаев стал меня сторониться. Опять я поплатился за свой язык. Да и у меня не было больше времени на общение с ним. Ненадолго, оставив заботу об отце и моем младшем брате, приехала в Тирасполь моя мать, потолковала по душам с мадам Редькиной, и благодаря этому дело с обменом сдвинулось с мертвой точки, в которую Редькин меня затянул. Теперь переезд — вопрос дней и я, фигурально, сижу на чемоданах. На самом деле в Одессу везти почти нечего. Одесситы ждут сигнала, и уже договорено, что обратным рейсом их машина подберет мои диванчик, телевизор, пару табуреток, стол и балконные рамы, которые решено снять, а не дарить редькинскому супостату. Конец уступкам, и мне не придется обращаться к громиле Сержу.
Всю последнюю неделю нам сулят скорую смену. А тут ее уже и не ждут. В самом деле, что за радость, окончательно вернуться в повседневную дуристику? Начнется спрос за плохую работу, за совершенные проступки. Мы знаем, что новым руководством Тираспольского ГОВД заявления о наведении дисциплины делаются вполне конкретные и нас рассматривают как потенциальных нарушителей. Мы же вины за собой не чувствуем. Когда выйдем из Бендер, в считанные дни почти никого в Приднестровье не останется. Серж сразу едет в Абхазию, и с ним не-разлей-вода Жорж, несмотря на эпизодические трения между компаньонами, не способный его бросить. Колобок шепнул, что они уже договорились с вербовщиком и тот ждет только определенности во времени с отъездом, чтобы выдать подъемные. Будто бы они хотели вновь соединиться с Али-Пашой, но он неизвестно где. Простофиля Жорж! Это он гурьбой ехать хотел, а Достоевский сознательно решил, что ему пора расти в военном деле самостоятельно. Вот и не проинформировал приятеля. Прошел слушок, что Али-Паша с Гриншпуном встретились с другими вербовщиками и уже отбыли в Югославию. Туда, говорят, приглашают придирчиво, без военного образования и солидной специальности не попадешь. Гриншпун — в Югославии! Вот это да! Совсем треснула его коммунистическая башня! А я увольняюсь. И увольняется из МВД ПМР, едет к матери на Украину Семзенис. Тятя и Федя пока ни о чем не думают, но они оба из села Великоплоского, которое хоть и недалеко от Тирасполя, но тоже находится в Украине. Стало быть, отходной маневр им обеспечен.
Вместе с Достоевским в один из не отличимых друг от друга осенних вечеров снимаем в моем кабинете непригодившийся фугас. С высоты стены на эту отступательную операцию по-прежнему укоризненно смотрит продырявленный гусликами и опошленный моей надписью Карл Маркс. Противотанковая мина, не причинив никому зла, убывает из объединенной комендатуры в моем дипломате. Мимо дежурки несу дипломат в охапку вместе с пишущей машинкой, для верности положив ее сверху. Тяжеленный получился сэндвич. Отойдя от комендатуры, отдаю дипломат Сержу. Машинка поедет в Тирасполь, а зеленый, набитый смертью цилиндр возвращается в заготовленный для сопротивления, но не использованный арсенал. Любопытно, как дальше распорядится им Достоевский? Оставит здесь или грузинским националистам судьба выковыривать приднестровский металл из своих продырявленных задниц? Неважно. Не мое дело.