ФЕРЗЬ
1
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Запомни, запомни пятое ноября —
Порох, измену и заговор.
Вот наконец и она — анархия восторжествовала в «Сент-Освальде», подобно чуме. Мальчики пропускают занятия, уроки срываются, многие из моих коллег вообще не появляются в Школе. Дивайн отстранен от работы на время расследования (это означает, что я возвращаюсь в свой старый кабинет, хотя никогда еще победа не приносила мне так мало радости), Грахфогеля и Пуста постигла та же участь. Еще больше народу вызывают на допросы, в том числе Робби Роуча, который закладывает всех направо, и налево, и по центру в надежде отвести подозрения от себя.
Боб Страннинг ясно дал понять, что мое присутствие в школе вызвано лишь крайней необходимостью. По словам Аллен-Джонса, мать которого входит в Попечительский совет, мое будущее обсуждалось на последнем заседании с участием доктора Пули (отца мальчика, на которого я «напал»), и тот потребовал немедленно отстранить меня. В свете последних событий (и прежде всего из-за отсутствия Слоуна) не нашлось никого, кто выступил бы в мою защиту, и Боб сделал вывод, что только исключительные обстоятельства приостановили вполне законный ход дела.
Я взял с Аллен-Джонса клятву, что он никому не расскажет, — значит, об этом уже должна знать вся средняя школа.
Подумать только, несколько недель назад мы так волновались из-за школьной инспекции. А теперь наша школа на грани краха. Полиция все еще здесь и явно не собирается нас покидать. Мы ведем уроки, словно в изоляции. Никто не подходит к телефону. Никто не выносит мусор, полы не моют. Шаттлуорт, новый смотритель, отказывается работать, пока Школа не предоставит ему новое жилье.
Что до ребят, они тоже чувствуют неминуемый крах. Сатклифф явился на перекличку с полным карманом шутих — сами представляете, какой был кавардак. Во внешнем мире мало кто верит, что мы переживем этот кризис. Школу оценивают по последним результатам, и если мы не сумеем справиться с бедами этого триместра, то вряд ли можно рассчитывать, что в этом году хорошо сдадут ОССО, не говоря уже об отличниках.
Моя латинская группа пятиклассников, возможно, справилась бы, поскольку они прошли всю программу в том году. Но немцы здорово пострадали в этом триместре, как и французы, у которых мало шансов наверстать упущенное, ведь они потеряли двоих: Тапи, которая отказывается вернуться, пока ее дело не будет улажено, и Грушинга, которому из сочувствия предоставили отпуск. На других кафедрах те же трудности: по некоторым предметам пропущены целые разделы обязательной программы, и заняться этим некому. Наш Главный большую часть времени сидит, запершись в кабинете. Боб Страннинг взял на себя обязанности Слоуна, но справляется с ними не очень.
К счастью, Марлин здесь и занимается делом. Выглядит она не так шикарно, более деловито, волосы убраны с ее угловатого лица в строгий пучок. Времени посудачить у нее сейчас нет: целыми днями она разбирается с жалобами родителей и вопросами журналистов, интересующихся ходом полицейского расследования.
Марлин, как всегда, справляется превосходно — конечно, она выносливее многих. Ничто ее не берет. Когда у нее умер сын и в ее семейной жизни образовалась трещина, которая так и не затянулась, мы дали ей работу и профессию, и с тех пор она целиком и полностью предана «Сент-Освальду».
Отчасти это было делом рук Слоуна. Потому Марлин так привязана к нему и потому для работы выбрала именно «Сент-Освальд». За пятнадцать лет она ни разу не пропустила больше чем один день. И все ради Пэта. Пэта, который вдохнул в нее жизнь.
Сейчас он в больнице, сказала она мне: прошлой ночью у него случился сердечный приступ, скорее всего, от потрясения. Он умудрился доехать до больницы, рухнул в приемной, и его положили в кардиологию.
— Сейчас он все-таки в хороших руках, — добавила она. — Видели бы вы его вчера вечером… — Она замолчала, уставившись в никуда, и я с некоторой тревогой понял, что она вот-вот заплачет. — Мне надо было остаться. Но он не позволил.
— Ну да… хм…
Я отвернулся в замешательстве. Конечно, уже много лет ни для кого не секрет, что отношения Пэта со своей секретаршей не ограничиваются работой. Большинство не обращает на это внимания. Марлин, однако, всегда соблюдала приличия, опасаясь, что скандал может повредить Пэту. То, что она позволила себе, пусть и косвенно, на что-то намекнуть, более всего остального говорит о том, насколько неладно у нас в Школе.
В такой школе, как «Сент-Освальд», имеет значение все; и меня вдруг охватила острая жалость к тем из нас, кто еще оставался: старая гвардия, доблестно охраняющая свои рубежи, в то время как будущее неумолимо надвигается, сминая нас на своем пути.
— Если Пэт уйдет, я здесь не останусь, — наконец произнесла она, крутя на пальце свое изумрудное кольцо. — Найду работу в адвокатской конторе или еще где-нибудь. А если нет, уйду на пенсию — мне ведь через год будет шестьдесят…
Тоже новость. Сколько я помню Марлин, ей всегда был сорок один год.
— Я тоже подумывал о пенсии, — сказал я. — К концу года я отмечу «сотню» — конечно, если старина Страннинг не упрется…
— Что? Квазимодо покинет свою Колокольную башню?
— Да, мелькала такая мысль. — За последние несколько недель, по правде говоря, не просто мелькала. — Сегодня мой день рождения. Шестьдесят пять, поверите ли?
Она немного печально улыбнулась. Милая Марлин.
— И куда подевались все эти дни рождения?
В отсутствие Пэта собрание школы сегодня утром проводил Боб Страннинг. По мне, лучше было бы этого не делать, но Боб решил, что при таком количестве отсутствующих или недоступных преподавателей он сам приведет наш корабль в тихие воды. Весьма ошибочное решение, подумал я. Но ведь с некоторыми не поспоришь.
Мы все, конечно, знаем, что Боб не имеет отношения к отстранению Пэта. Этого никто ему в вину не ставит, но мальчикам не нравится, с какой легкостью он проскользнул на место Слоуна. Кабинет Пэта, открытый для всех, кому он нужен, теперь заперт. На двери установлено сигнальное устройство вроде того, что у Дивайна. Этот административный центр по-прежнему бескровно и действенно занимается наказаниями, но та человечность и теплота, которые делали Слоуна своим, явно отсутствуют у Страннинга.
Мальчики это чувствуют и негодуют; они изощряются, как могут, чтобы публично подвести его под монастырь. Наш Боб, в отличие от Пэта, не человек действия. Пачка шутих, брошенная под эстраду во время собрания, показала это лучше некуда, и в результате средняя школа молча просидела в зале почти все утро, пока Боб ждал, что кто-нибудь сознается.
Пэту Слоуну виновный признался бы через пять минут, потому что большинству мальчишек хотелось ему угодить. Боб Страннинг со своей чопорностью и тактикой карикатурного нациста стал для них законной жертвой.
— Сэр, когда мистер Слоун вернется?
— Я сказал молчать, Сатклифф, или вы отправитесь к кабинету директора.
— Зачем, сэр? Он что, знает?
Боб Страннинг, который не вел занятий более десяти лет, не умеет противостоять такой лобовой атаке. Он не понимает, что ледяной тон выдает его беззащитность, что окрики лишь подливают масла в огонь. Возможно, он прекрасный руководитель, но пастырь из него чудовищный.
— Сатклифф, вы остаетесь после уроков.
— Слушаюсь, сэр.
Я бы не принял ухмылку Сатклиффа за чистую монету, но Страннинг его не знал и упорно продолжал рыть себе могилу.
— И более того, — сказал он, — если ученик, бросивший эти шутихи, немедленно не встанет, вся средняя школа будет оставаться после уроков в течение месяца.
Месяца? Это немыслимая угроза. Она опускалась на мальчишек, как мираж, и по залу прокатился низкий шелест.
— Я считаю до десяти, — объявил Страннинг. — Раз, два…
Пока он являл свои математические способности, шелест повторился.
Сатклифф и Аллен-Джонс посмотрели друг на друга.
— Три. Четыре.
Оба мальчика встали.
Тишина.
Весь мой класс последовал их примеру.
На секунду Страннинг остолбенел. Это было великолепно — весь третий «Ч» стоял по стойке «смирно» плотной маленькой фалангой: Сатклифф, Тэйлер, Аллен-Джонс, Адамчик, Макнэйр, Брейзноус, Пинк, Джексон, Олмонд, Ниу, Андертон-Пуллит. Все мои мальчики (кроме Коньмана, конечно).
Потом встал третий «М» (класс Монумента).
Тридцать с лишним мальчиков стояли вместе, как солдаты, глядя перед собой и не говоря ни слова. Поднялся третий «Г» (класс Грушинга). Третий «КЧ» (Чаймилк). И наконец, третий «Р» (Роуч).
Теперь стояли все ученики средней школы. Молча, не шевелясь. Все взоры были устремлены на маленького человека на возвышении.
С минуту он не двигался.
Затем повернулся и ушел без единого слова.
После такого бессмысленно вести уроки. Мальчикам нужно было выговориться, так что я дал им волю и только время от времени заглядывал в соседний класс Грахфогеля, где учительница, миссис Кант, выбивалась из сил, поддерживая порядок. Конечно, главной темой разговоров был Слоун. Тут мнения не расходились: никто не сомневался в невиновности Пэта. Все считали, что обвинение абсурдно, что дело не выйдет за рамки суда нижней инстанции, что все это ужасная ошибка. Меня это порадовало; хорошо бы кое-кто из коллег был в этом так уверен.
Обеденный перерыв я провел у себя в комнате с сэндвичем и тетрадями, избегая переполненной преподавательской и привычного уюта с чаем и «Таймс». Все газеты на этой неделе забиты сент-освальдским скандалом, и всякий, входящий в главные ворота, попадает под перекрестный огонь прессы и фотографов.
Большинство учителей не опускаются до комментариев, хотя Эрик Скунс в среду общался с «Миррор». В короткой заметке описывалось безалаберное управление и намеки на кумовство в высших эшелонах — так и слышится Скунс. Однако я не верю, что мой старый приятель может быть этим кошмарным Кротом, чье варево из комедии, слухов и клеветы так занимает читателей «Икземинера» последние недели. И все же у меня появилось отчетливое дежавю — будто стиль их автора мне знаком, а его разрушительный юмор я понимаю — и разделяю.
И снова мысли вернулись к молодому Кину. Как-никак внимательный наблюдатель, и писатель, полагаю, небесталанный. Может ли он быть Кротом? Даже думать об этом не хочется. Черт побери, мне нравится этот человек, и его вчерашние высказывания в учительской свидетельствуют и об уме, и о смелости. Нет, это не Кин. Но тогда кто же?
Эта мысль мучила меня весь день. Уроки шли так себе: меня вывела из себя группа четвероклассников, которые никак не могли собраться, и я оставил после уроков одного шестиклассника, все преступление которого заключалось в том, как я позже признался себе, что он указал мне на ошибку в употреблении сослагательного наклонения в переводе прозы. К восьмому уроку я решился. Нужно просто спросить Кина — открыто и честно. Хочется верить, что я разбираюсь в людях, и, если он действительно Крот, я это узнаю.
Он разговаривал с мисс Дерзи в преподавательской. Она улыбнулась мне, а Кин просто расплылся в улыбке.
— Я слышал, у вас сегодня день рождения, — сказал он. — Мы принесли вам торт.
Это был шоколадный кекс на блюдце, и то и другое — из школьной столовой. В него воткнули желтую свечу и украсили по краям веселенькой мишурой. На блюдце прикрепили самоклейку со словами: «С днем рождения, мистер Честли, — сегодня 65!»
Я понял, что до Крота очередь не дойдет.
Мисс Дерзи зажгла свечу. Несколько человек, которые задержались в преподавательской, — Монумент, Макдоноу и двое новичков — захлопали. Я чуть не разрыдался — в таком я был смятении.
— Черт возьми, — проворчал я. — Я хотел, чтобы все прошло тихо.
— Да с какой стати? — сказала мисс Дерзи. — Послушайте, мы с Крисом собираемся вечером пойти куда-нибудь выпить. Не хотите ли с нами? Посмотрим костер в парке, поедим карамельных яблок, пожжем бенгальские огни…
Она засмеялась, и я на мгновение подумал, какая она хорошенькая, со своими темными волосами и розовым личиком голландской куклы. Невзирая на подозрения относительно Крота — а сейчас это вообще казалось невозможным, — я был рад, что они с Кином ладят. Мне ли не знать, как засасывает «Сент-Освальд»: думаешь, что впереди полно времени, чтобы встретить хорошую девушку, жениться, завести детей, если она захочет, а потом вдруг оказывается, что минул не год, а лет десять — двадцать и ты уже не Молодой Энтузиаст, а Твидовая Куртка, раз и навсегда повенчанный с «Сент-Освальдом», этим старым запыленным боевым кораблем, который поглотил твою душу.
— Спасибо за приглашение, — ответил я. — Но все-таки я останусь дома.
— Тогда загадайте желание, — сказала мисс Дерзи.
— Это я могу, — согласился я.
2
Милый старый Честли. Можно просто влюбиться в него, в этот неизлечимый оптимизм и идиотские поступки. Забавно, до чего заразителен его оптимизм: оказывается, можно забыть прошлое (как забыл его Слоун), задвинуть горечь обид и чувствовать, что Долг (перед Школой, конечно) такая же движущая сила, как (например) любовь, ненависть, месть.
Сегодня вечером я отправляю последнюю порцию электронных писем. От Роуча Грахфогелю — уличающее обоих. От Слоуна к Дивайну. От Пуста к Дивайну — в истерических тонах. От Коньмана ко всем — плаксивое и угрожающее. И наконец, coup de grâce: на мобильник и компьютер Слоуна (полиция, конечно, их отслеживает) — слезное, умоляющее сообщение от Колина Коньмана, которое в должный момент подтвердит худшие подозрения.
В целом дело сделано, и можно больше не суетиться. Пятеро членов команды уничтожены одним изящным ударом. Слоун может сломаться в любую минуту. Инсульт или обширный инфаркт — от стресса и сознания того, что, независимо от результатов расследования, «Сент-Освальд» для него закрыт навсегда.
Вопрос в том, хватит ли сделанного. Грязь прилипчива, тем более в такой профессии. В общем-то, и полиция тут — некоторое излишество. Достаточно намека на сексуальные отклонения, чтобы сломать карьеру. Остальное можно спокойно доверить публике, вскормленной подозрениями, завистью и «Икземинером». Ком уже покатился, и я не удивлюсь, если недели через две кто-нибудь подхватит эстафету. Например, «солнышки» или храбрые молодцы из квартала Эбби-роуд. Вспыхнут пожары, начнутся нападения на коллег, в пабах и клубах слухи перерастут в грязную убежденность. Прелесть в том, что больше не нужно ничего делать. Легкий толчок — и костяшки домино начнут падать сами по себе.
Я, конечно, постараюсь задержаться подольше. Половина удовольствия — наблюдать за происходящим, хотя расслабляться тоже не стоит — мало ли что может случиться. Так или иначе, вред уже непоправим. От кафедры остались одни развалины, оказываются замешаны и другие сотрудники, заместитель директора безнадежно опорочен. Ученики покидают школу — двенадцать за эту неделю: струйка, которая скоро станет потоком. Преподавание заброшено, от службы здоровья и безопасности осталось одно название, да еще надвигается инспекция, которая, скорее всего, закроет Школу.
На прошлой неделе правление каждый вечер проводило экстренные заседания. Директор, не умеющий вести переговоры, боится потерять место; доктора Тайда беспокоит удар по школьным финансам; а Боб Страннинг ухитряется обратить слова директора себе на пользу, сохраняя при этом видимость преданности и корректности.
Он сумел ловко перехватить обязанности Слоуна (не считая дисциплинарных faux pas). А дальше — пост директора. Почему бы и нет? Он умен (во всяком случае, достаточно, чтобы не казаться слишком умным в глазах членов правления), компетентен, умеет выражать мысли и в меру доброжелателен — как раз настолько, чтобы успешно пройти суровые тесты наличные качества, которые положены всему персоналу «Сент-Освальда».
В общем, получается прекрасный образчик антиобщественных происков. Кроме меня, к сожалению, этого никто сказать не может, но радует то, что все отлично сработало. Осталось закончить одно дельце, и я рассчитываю заняться им во время Всеобщего костра. А потом можно будет устроить себе маленький праздник: у меня есть бутылка шампанского, на которой написано имя Честли, и я собираюсь открыть ее сегодня вечером.
А пока я бездельничаю. Это самое неприятное в таких делах — долгие, томительные минуты ожидания. Костер начнется в семь тридцать, к восьми огонь превратится в маяк, на который потянутся тысячи людей, в колонках загремит музыка, с площадки аттракционов понесется визг, а в восемь тридцать начнется фейерверк, и все будет в дыму и падающих звездах.
На редкость подходящее место для убийства, согласны? Темнота, толпа, неразбериха. Так легко будет применить закон Эдгара По — то, что на виду, замечают последним — и просто уйти, а какой-нибудь озадаченный бедняга обнаружит тело, или это сделаю я, крикнув от ужаса, а толпа скроет меня из виду.
Еще одно убийство. И все своими руками. Или, может, два.
У меня до сих пор хранится фотография Леона, вырезка из «Икземинера», порыжевшая от времени. Это школьная фотография, сделанная тем летом, плохого качества, увеличенная для первой страницы газеты — зернистый хаос точек. Но все же это его лицо, кривая ухмылка, длинная шевелюра и обрезанный ножницами галстук. Над фотографией — заголовок:
МЕСТНЫЙ ШКОЛЬНИК
РАЗБИЛСЯ НАСМЕРТЬ
СМОТРИТЕЛЬ ВЫЗВАН НА ДОПРОС
Ну, такова официальная версия. Мы прыгнули, он упал. Как только моя нога коснулась другой стороны каминной трубы, раздался грохот сломанных черепиц в водосточном желобе и визг резиновых подошв.
Мне понадобилось мгновение, чтобы понять: он поскользнулся. Может, дрогнул в последний момент, может, его отвлек окрик снизу. Вместо того чтобы приземлиться рядом со мной, он задел коленом водосток и соскользнул вниз по склизкому жерлу воронки, но сумел удержаться и теперь висел над пропастью, ухватившись пальцами за край желоба и упираясь вытянутой ногой в каминную трубу. Другая нога беспомощно болталась в воздухе.
— Леон!
Я нагибаюсь, но не могу достать его. Прыгать обратно опасно — может отвалиться черепица. Желоб слишком хрупкий, зубчатые края обкромсаны.
— Держись! — кричу я, и в ответ он поднимает перекошенное от страха лицо.
— Не двигайся, сынок! Я сейчас до тебя доберусь.
На парапете, футах в тридцати от нас, стоит Джон Страз. Его лицо — просто пятно, вместо глаз — дыры, сам он дрожит. Он движется вперед как заводная игрушка, от него буквально несет страхом. И все же он приближается, дюйм за дюймом. Глаза почти зажмурены от ужаса, но он вот-вот увидит меня. Надо бежать, бежать, пока не поздно, но Леон все еще там, в ловушке…
Внизу раздался тихий треск. Это ломается желоб — кусок отвалился и упал между зданиями. Послышался скрип резины: кроссовок Леона еще на несколько дюймов сполз по скользкой стене.
Отец приближается, и я отступаю все дальше в тень Колокольной башни. Внизу мигают огни пожарных машин — скоро на крыше будет полно людей.
— Держись, Леон, — шепчу я.
И вдруг чувствую затылком чей-то взгляд. Оборачиваюсь и вижу…
В старой твидовой куртке, у своего окна, в двенадцати футах от меня стоит Рой Честли. Его лицо, освещенное огнями, четко выделяется — в глазах тревога, рот опущен, как у трагикомической маски.
— Пиритс?
И в эту секунду под нами раздался пустой лязг, точно в пылесос попала огромная монета…
Потом — хруст.
Тишина.
Желоб не выдержал.
3
И я бросаюсь прочь, бегу и бегу, и звук падения Леона у моих ног, будто черный пес. Вот где пригодилось знание крыш. Я скачу, как обезьяна, привычным круговым маршрутом, перепрыгиваю по-кошачьи с парапета на пожарную лестницу, потом через пожарный выход в Средний коридор и оттуда — наружу.
Я бегу, конечно, инстинктивно, думая только о том, чтобы спастись. У здания часовни все еще таинственно мигают синие и красные огни пожарных машин.
Я незаметно выбираюсь из здания. Теперь я вне подозрений. Пожарные и полиция, оттесняющая зевак, далеко, они рассредоточились по кругу. Я вне подозрений, твержу я себе. Никто меня не видел. Кроме, конечно, Честли.
Я осторожно пробираюсь к Привратницкой, держась подальше от пожарных машин и «скорой», которая несется с включенной сиреной по длинной подъездной аллее. Меня ведет инстинкт. Я иду домой. Там я буду в безопасности. Залягу под кровать, завернувшись в одеяло, как всегда по вечерам в субботу: дверь на замок, большой палец в рот — я жду, когда вернется отец. Под кроватью темно. И безопасно.
Дверь Привратницкой раскрыта настежь. В кухонном окне свет, шторы в гостиной задернуты, но оттуда тоже пробивается свет, и в нем — чьи-то силуэты. Это Слоун со своим мегафоном. И двое полицейских стоят рядом с патрульной машиной, перекрывающей проезд.
Там кто-то еще, я вижу женщину в пальто с меховым воротником, ее лицо вдруг кажется мимолетно-знакомым…
Женщина поворачивается ко мне, ее рот раскрывается огромным «О!», нарисованным губной помадой.
— О, радость моя! Лапочка моя!
Она бежит ко мне на маленьких каблучках. Слоун с мегафоном в руке тоже оборачивается, но от дальнего угла здания доносится крик пожарника:
— Мистер Слоун, сэр! Сюда!
Женщина — летящие волосы, мокрые глаза, руки, словно крылья летучей мыши, сгребают меня в охапку. Я съеживаюсь, мех щекочет рот, и вдруг во мне закипают слезы, меня накрывает приливная волна памяти и скорби. Леон, Честли, отец — все забыто, все остается позади, когда она заводит меня в дом, в убежище.
— Все должно было быть не так, радость моя, — голос ее дрожит. — Мы готовили тебе сюрприз.
В этот миг мне открылось все. Нераспечатанный конверт с авиабилетом. Отцовский шепот по телефону. «Сколько? — Пауза. — Хорошо. Так будет лучше».
Сколько за что? За его отказ? И сколько же лотерейных билетов, упаковок пива и пиццы на дом обещали ему, пока он не согласился отдать им то, что они хотели?
Я снова заливаюсь слезами, теперь уже от злости на их общее предательство. Мать окутывает меня запахом каких-то дорогих и незнакомых духов.
— Радость моя, что случилось?
— Мама.
Я рыдаю, утыкаясь лицом в мех, чувствуя ее губы на своих волосах, табачный дым, сухой, мускусный запах. Потом что-то маленькое и ловкое просунуло руку в мое сердце и сжало его.
4
Несмотря на утверждение миссис Митчелл, что Леон никогда бы не полез на крышу в одиночку, лучшего друга ее сына — мальчика, которого она называла Джулианом Пиритсом, — так и не нашли. Пересмотрели все школьные записи, провели поквартирные опросы, но все безрезультатно. Никто бы не стал этого делать, если бы не настоял мистер Честли, который заявил, что видел Пиритса на крыше часовни — хотя, к сожалению, мальчик сбежал.
Полиция относилась к ней сочувственно, ведь женщина обезумела от горя, но про себя они решили, что бедная миссис Митчелл, которая твердила о несуществующих мальчиках и отказывалась признать смерть сына несчастным случаем, повредилась рассудком.
Все изменилось бы, доведись ей увидеть меня снова. Но не довелось. Три месяца спустя мы с матерью и Ксавье отправились в их парижский дом, где мне предстояло провести следующие семь лет.
К этому времени мое преображение шло полным ходом. Гадкий утенок стал меняться, и очень быстро, благодаря матери. Сопротивляться не хотелось. Леон умер, и Пиритсу больше незачем жить. Избавиться от сент-освальдской одежды — минутное дело, а в остальном можно целиком и полностью положиться на мою мать.
«Начать жизнь заново» — так она это называет, и я вытаскиваю из-под кровати все письма и распечатываю все посылки, чтобы использовать их содержимое на всю катушку.
Отца мы больше не видели. Допрос его был чистой формальностью, но он так странно себя вел, что это вызвало подозрение полиции. Никаких оснований подозревать его в преступлении не было, но он был агрессивен, тест на алкоголь показал, что он сильно под хмельком, а его отчет о событиях той ночи оказался туманным и неубедительным, словно он с трудом вспоминал, что тогда произошло. Рой Честли, который подтвердил его присутствие на месте трагедии, сообщил, что слышал, как тот кричал «Я до тебя доберусь» одному из мальчиков. Потом полиция раздула этот факт, и, хотя Честли утверждал, что Джон Страз бежал помочь мальчику, он был вынужден признать, что смотритель стоял к нему спиной и Честли не видел, пытался ли тот действительно помочь. В конце концов, сказали в полиции, репутация Страза уже была сильно подмочена. Летом он получил официальный выговор за нападение на ученика на территории «Сент-Освальда», а его грубость и необузданный характер хорошо известны во всей Школе. Это подтвердил доктор Тайд, а Джимми добавил несколько красочных подробностей.
Странно, что Пэт Слоун, единственный человек, на чью помощь мог рассчитывать отец, отказался выступить в его защиту. Частично это объяснялось вмешательством директора, который разъяснил Пэту, что главное — интересы «Сент-Освальда» и чем скорее все свалят на Страза, тем скорее отвяжутся от Школы. Кроме того, Слоуну и самому было неловко. Случившееся стало угрозой и его новому назначению, и крепнущей дружбе с Марлин Митчелл. Ведь именно он пригрел Джона Страза. Как заместитель директора, он подбадривал его, верил в него, защищал его, зная при этом, что тот бил мою мать и бросался с кулаками на меня, а однажды — на ученика «Сент-Освальда», о чем сохранилось документальное свидетельство. И велика вероятность того, что этот человек, дошедший до ручки, потерял голову и гнался по крыше за Леоном Митчеллом, пока тот не упал.
Никаких свидетельств в пользу этого обвинения не было. Рой Честли, конечно, отказался это подтвердить. К тому же смотритель боялся высоты. Но газеты вцепились в эту версию. Посыпались анонимные письма, телефонные звонки — обычное общественное негодование, которое нарастает вокруг подобных дел. Правда, дела как такового не было. Никто не предъявил Джону Стразу формального обвинения. И все же за три дня до моего отъезда в Париж он повесился в номере дешевого пансиона.
Даже тогда мне было ясно, кто в ответе за это. Не Слоун, хотя он тоже виноват. Не Честли, не газеты, даже не директор. Моего отца убил «Сент-Освальд», и «Сент-Освальд» же убил Леона. «Сент-Освальд» со своим бюрократизмом, гордостью, слепотой, высокомерием. Убил их и переварил, бездумно, словно кит, поглощающий планктон. Прошло пятнадцать лет, а никто о них даже не помнит. Остались только имена в списке «кризисов, которые пережил „Сент-Освальд“».
Но этот он не переживет. Этот будет расплатой за все.
5
Пятница, 5 ноября
6.30 вечера
После школы я отправился в больницу к Пэту Слоуну с цветами и книгой. Не то чтобы он много читал, хотя следовало бы; кроме того, сказал я ему, не стоило так сильно переживать.
Конечно, он переживал. Когда я там появился, он с пеной у рта спорил все с той же сестрой, которая недавно занималась моим здоровьем.
— Господи, еще один, — произнесла она, увидев меня. — Скажите на милость, неужели в «Сент-Освальде» все такие невыносимые, как вы, или просто мне повезло?
— Говорю вам, я здоров.
Но по его виду я бы этого не сказал. Он был какой-то синюшный и казался меньше ростом, словно происходящее пришибло его. Тут он заметил цветы у меня в руках.
— Бога ради, я же пока не умер!
— Отдайте их Марлин, — предложил я. — Ей бы не помешала хоть какая-нибудь радость.
— Наверное, вы правы, — улыбнулся он, и на мгновение я увидел прежнего Слоуна. — Уведите ее домой, Рой. Пожалуйста. Она не хочет уходить, хотя устала ужасно. Все думает, что со мной что-нибудь случится, если она позволит себе выспаться.
Марлин, оказывается, пошла в больничный кафетерий выпить чашку чая. Я застал ее там, вырвав у Слоуна обещание не пытаться выписаться из больницы в мое отсутствие.
Она удивилась, увидев меня. В руке она держала платок, а ее лицо, непривычно ненакрашенное, было в красных пятнах.
— Мистер Честли! Никак не ожидала…
— Марлин Митчелл, — твердо сказал я. — После тринадцати лет знакомства пора уже называть меня Роем.
Держа в руках пластиковые чашки чая, отдававшего рыбой, мы разговаривали. Удивительно, что наши коллеги, эти «не совсем друзья», которые всю нашу жизнь держатся к нам ближе, чем самые близкие родственники, по сути, совершенно закрыты от нас. Нам не приходит в голову задуматься о том, что у них есть семьи, личная жизнь — для нас они такие, какими мы видим их каждый день: одеты для работы, деловиты (или нет), энергичны (или нет). И все мы — спутники одной блуждающей луны.
Коллега в джинсах выглядит как-то неправильно, коллега в слезах — почти неприлично. То, что случайно видишь вне стен «Сент-Освальда», кажется почти нереальным, как во сне.
А реальны эти камни, эти традиции, это постоянство «Сент-Освальда». Сотрудники приходят и уходят. Иногда умирают. Иногда умирают даже мальчики, но «Сент-Освальд» выдерживает все, и к старости мне от этого становится уютно.
Марлин, я чувствую, совсем другая. Возможно, потому, что она женщина — как я понимаю, такие вещи значат для них гораздо меньше. Может, потому, что она видит, как «Сент-Освальд» поступил с Пэтом. Или же из-за своего сына, который до сих пор не дает мне покоя.
— Не надо было вам сюда приходить, — сказала она, вытирая глаза. — Директор приказал всем…
— К черту директора. Уроки кончились, и я волен делать то, что хочу, — заявил я, впервые в жизни слегка уподобившись Робби Роучу. Это ее рассмешило, чего я и добивался. — Так-то лучше. — Я присмотрелся к остаткам моего остывшего напитка. — Скажите, Марлин, почему больничный чай всегда пахнет рыбой?
Она улыбнулась. Улыбка — или отсутствие косметики — молодит ее, и она меньше похожа на Брунгильду.
— Хорошо, что вы пришли, Рой. Больше никто не появлялся — ни директор, ни Боб Страннинг. Никто из его друзей. Как это тактично. Так по-освальдовски. Уверена, что Сенат был столь же тактичен с Цезарем, когда вручил ему чашу с цикутой.
Я думаю, что она имела в виду Сократа, но промолчал.
— Он удержится, — солгал я. — Пэт крепкий малый, и всем известно, насколько смехотворны эти обвинения. Вот увидите, к концу года Правление будет умолять его вернуться.
— Надеюсь. — Она глотнула холодного чая. — Я не позволю им похоронить его, как они похоронили Леона.
Впервые за пятнадцать лет она упомянула при мне своего сына. Еще один барьер рухнул, но я был к этому готов: эту старую историю я вспоминал в последние недели чаще, чем обычно, и Марлин, по-моему, тоже.
Есть, конечно, некоторые параллели: больницы, скандал, пропавший мальчик. Ее сын не умер на месте падения, хотя больше в себя не приходил. Бесконечное ожидание у постели, страшные муки надежды, вереницы доброжелателей — мальчиков, членов семьи, подруг, воспитателей, священника — вплоть до неизбежного конца.
Мы так и не нашли второго мальчика, и уверенность Марлин, будто он видел что-то, всегда воспринималась как истеричная и безнадежная попытка матери найти смысл в этой трагедии. Один Слоун старался помочь, проверяя школьные документы и фотографии, пока кто-то (вероятно, Главный) не указал, что настойчивое желание навести тень на плетень безусловно повредит «Сент-Освальду». Это, конечно, не имело значения, но Пэт так и не смирился с исходом дела.
— Пиритс. Так его звали. — Как будто я мог забыть. Придуманное имя, это очевидно. Но на имена у меня память хорошая, и его я запомнил с того дня, когда наткнулся на мальчика в коридоре — он крался мимо моего кабинета под каким-то немыслимым предлогом. Кажется, там был и Леон. И этот мальчик назвался Пиритсом.
— Да, Джулиан Пиритс — Она улыбнулась, но как-то безрадостно. — Никто не верил в его существование. Кроме Пэта. И вас, конечно, — вы ведь видели его там…
Теперь я уже не был в этом уверен. Я всегда помню мальчиков и за тридцать три года не забыл никого. Помню все эти юные лица, застывшие во времени, и каждый верил, что Время сделает для него исключение, что он навсегда останется четырнадцатилетним…
— Я видел его, — сказал я. — По крайней мере, думал, что вижу. — Фокус с дымом и зеркалами, мальчик-призрак, который растаял, как ночной туман утром. — Я был так уверен…
— Как и все мы, — отозвалась Марлин. — Но Пиритса не оказалось ни в одном из школьных документов, ни на одной фотографии, даже в списке подавших заявление его не было. Да и вообще, к тому времени все уже кончилось. Никого это больше не интересовало. Мой сын умер. Нам надо было заниматься школой.
— Мне очень жаль, — произнес я.
— Вы не виноваты. Кроме того, — она вдруг встала с деловитой торопливостью (школьный секретарь, да и только), — жаль не жать, но Леона этим не вернешь, так ведь? А сейчас я нужна Пэту.
— Он счастливчик, — серьезно сказал я. — Он не станет возражать, если я вас приглашу? Просто выпить, ведь сегодня мой день рождения, а вам нужно что-нибудь посущественнее чая.
Хочется думать, что я не совсем еще утратил галантность. Мы договорились, что выйдем на часок, не больше, и покинули Пэта, велев ему лежать и читать книгу. Мы прошли с милю пешком до моего дома; к тому времени стемнело, и в воздухе уже пахло порохом. Несколько ранних фейерверков взлетели над кварталом Эбби-роуд, воздух был влажен и удивительно мягок. Дома были имбирные пряники и глинтвейн, я зажег камин в гостиной и принес две подходящие чашки. Было тепло и уютно, при свете пламени старые кресла выглядели не такими дряхлыми, а ковер не таким протертым, и со всех стен на нас смотрели мои сгинувшие мальчики, улыбающиеся с оптимизмом вечной юности.
— Как много мальчиков, — с нежностью сказала Марлин.
— Моя галерея призраков, — отозвался я, но потом увидел ее лицо, — Простите за бестактность, Марлин.
— Не волнуйтесь, — улыбнулась она. — Теперь это не так болезненно. Потому я и согласилась на эту работу. Тогда, конечно, я была уверена, что все сговорились скрыть правду и что когда-нибудь я увижу, как он идет по коридору со своей спортивной сумкой, в этих очках, сползающих с носа. Но так и не увидела. И не стала его разыскивать. А если бы мистер Кин все не разворошил…
— Мистер Кин? — переспросил я.
— Ну да. Мы с ним об этом говорили. Знаете, он очень интересуется историей Школы. Кажется, собирается писать книгу.
Я кивнул.
— Я знал, что ему интересно. У него есть заметки, фотографии…
— Вы имеете в виду эту?
Марлин вытащила из портмоне маленький клочок, вырезанный из общей школьной фотографии. Я сразу ее распознал — в записной книжке Кина была плохонькая ксерокопия, где он обвел одно лицо красным карандашом.
Но на этот раз я узнал мальчика, это бледное маленькое лицо, по-совиному очкастое, похожее на мордочку енота, школьная кепка, надвинутая на свисающую челку.
— Это Пиритс?
Она кивнула.
— Не очень похож, но я бы все равно его узнала. И я тысячу раз видела эту фотографию, подбирая имена к лицам. Все нашлись. Все, кроме него. Кем бы он ни был, Рой, он не из наших. Но он здесь был. Почему?
Снова дежавю; такое ощущение, будто что-то с трудом становится на место. Но все так расплывчато. Неясно. Однако что-то в этом несформированном личике тревожило меня. Что-то знакомое.
— Почему вы не показали тогда эту фотографию полиции?
— Было слишком поздно, — пожала плечами Марлин. — Джон Страз уже умер.
— Но этот мальчик был свидетелем!
— Рой, у меня было много работы. И был Пэт, которому нужна моя забота. Все осталось позади.
Позади? Может, и так. Но это жуткое дело всегда казалось незаконченным. Не знаю, где тут связь, почему это вспомнилось спустя столько лет, но теперь я не мог от этого отделаться.
— Пиритс. — Словарь говорит нам следующее: «Пирит — железный колчедан, минерал, но цвету схожий с золотом». Липовое золото. Фальшивка. — Придуманная фамилия, если она вообще существовала.
— Я знаю, — кивнула она. — До сих пор странно представлять, как он в сент-освальдской форме ходит по коридорам с другими мальчиками, разговаривает, даже фотографируется с ними, боже ты мой. Поверить не могу, что никто не заметил…
Я-то мог. С какой стати им замечать? Тысяча ребят, все в форме: кто же мог заподозрить в нем пришельца? Кроме того, это глупо. Зачем какому-то мальчишке становиться самозванцем?
— Это вызов, — произнес я. — Это захватывает. Просто посмотреть, выйдет ли.
Сейчас он, конечно, старше на пятнадцать лет. Двадцать восемь или около того. Он, конечно, вырос. Стал высоким, хорошо сложенным. Возможно, носит контактные линзы. Но ведь есть вероятность? Разве не так?
Я в бессилии покачал головой. До этой минуты я даже не подозревал о своей надежде, что Коньман — только Коньман — в ответе за недавние безобразия, которые так истерзали нас. Коньман — преступник, пославший электронные письма, любитель поплавать на волнах интернетного дерьма. Коньман обвинил Слоуна и других, Коньман сжег Привратницкую смотрителя… Я даже наполовину убедил себя, что за статьями, подписанными Кротом, тоже стоит Коньман.
И теперь я увидел, как заблуждался и как опасны эти заблуждения. Преступления против «Сент-Освальда» зашли гораздо дальше, чем простое озорство. Мальчишка не смог бы такое сотворить. Этот посвященный — кем бы он ни был — сознательно вел эту игру туда, куда она зашла.
Я подумал о Грахфогеле, что прятался у себя в чулане.
Я подумал о Тапи, запертой в Колокольной башне.
О Джимми (подобно Стразу), ставшем козлом отпущения.
О Дуббсе, чью тайну раскрыли.
О Грушинге и Китти — то же самое.
О Коньмане, Андертон-Пуллите, граффити на заборе, Привратницкой, кражах, ручке «Монблан», мелких диверсиях и завершающем букете — Слоуне, Дивайне, Пусте, Грахфогеле и Роуче, — все взрывалось одно за другим, как ракеты в пламенеющем небе.
И снова я подумал о Крисе Кине, его умном лице и темной челке, и двенадцати-тринадцатилетнем Джулиане Пиритсе, который осмелился на такое наглое самозванство, что за пятнадцать лет никто ничего не заподозрил.
Может, Кин — это Пиритс? Кин, о господи!
Это был удивительный взрыв интуиции, но вдруг я увидел, как он это сделал. В «Сент-Освальде» — особая политика приема на работу, которая основана наличных впечатлениях, а не на письменных рекомендациях. И вполне возможно, что некто — некто умный — проскользнул сквозь сеть проверок, которая отсеивает нежелательных (в частном секторе, конечно, полицейская проверка не требуется). Кроме того, сама мысль о таком самозванстве для нас невозможна. Мы, как стражи дружественного аванпоста, в костюмах комической оперы и с дурацкой походкой, падаем дюжинами под огнем невесть откуда взявшегося снайпера. Мы никогда не ждали нападения. Это наша ошибка. И теперь кто-то убивает нас как мух.
— Кин? — произнесла Марлин таким тоном, как на ее месте возразил бы я. — Такой милый молодой человек?
В нескольких словах я выложил ей все про этого милого молодого человека. Записная книжка. Компьютерные пароли. И эта его тонкая насмешка, высокомерие, точно преподавание для него — просто забавная игра.
— А как же Коньман? — спросила Марлин.
Я думал об этом. Дело Слоуна строится на телефонных сообщениях с мобильника Коньмана, они поддерживают иллюзию — Коньман сбежал из страха, что его накажут.
Но если Коньман не преступник, то где же он?
Я поразмыслил. Если бы не телефон Коньмана, если бы не Привратницкая, если бы не письма с его электронного адреса — что бы мы предполагали и чего боялись?
— Я думаю, Коньман мертв, — нахмурившись, сказал я. — Единственное разумное объяснение.
— Но зачем убивать Коньмана?
— Чтобы поднять ставки, — медленно проговорил я. — Чтобы наверняка подставить Пэта и остальных.
Марлин глядела на меня, бледная как полотно.
— Только не Кин. Он такой очаровательный. Он даже принес вам торт…
Боги!
Этот кекс. Я же совершенно о нем забыл. Как забыл и о приглашении Дианы посмотреть костер, выпить, отпраздновать…
Может, она как-то насторожила Кина? Прочла его записную книжку? Может, у нее что-то вырвалось? Я вспомнил, как блестели от радости ее глаза на юном, оживленном лице. Вспомнил, как она поддразнила: «Скажите, вы профессиональный шпион или это просто хобби?»
Я встал, слишком резко, и невидимый палец настойчиво ткнул меня в грудь, будто уговаривая снова сесть. Я не внял совету.
— Марлин, нам надо идти. Быстро. В парк.
— Почему в парк? — спросила она.
— Потому что он там, — ответил я, хватая пальто и накидывая его на плечи. — Вместе с Дианой Дерзи.
6
Пятница, 5 ноября
7.30 вечера
У меня будет свидание. Это так волнующе, правда? Причем впервые за долгие годы, несмотря на радужные надежды матери и оптимизм моего психоаналитика. Противоположный пол никогда меня не интересовал. Даже сейчас при одной мысли о них вспоминается крик Леона: «Какая гадость!» — и звук его падения.
Конечно, им я этого не рассказываю. Я кормлю их баснями о моем отце: о том, как он меня бил и как был жесток. Этого моему психоаналитику вполне хватает, теперь и я наполовину верю в эти россказни и забываю о Леоне, о том, как он прыгал через водосток, и его лицо, размывшееся до уютной сепии далекого прошлого.
Это не твоя вина. Сколько раз в те дни мне повторяли эти слова… Внутри все обледенело, меня терзали ночные кошмары, от горя и страха разоблачения все во мне окостенело; наверное, на какое-то время разум мой повредился — и мне осталось лишь с отчаянным пылом броситься в пучину преображений (с помощью моей матери), чтобы уничтожить малейшие следы Пиритса.
Конечно, теперь все это позади. Чувство вины, говорит мой психоаналитик, — это естественная реакция истинной жертвы. Я упорно работаю над искоренением вины и делаю большие успехи. Терапия работает превосходно. Естественно, я не собираюсь рассказывать ей об истинной природе своей терапии, но она, не сомневаюсь, согласится, что с комплексом вины в основном покончено.
Еще одно дело осталось до катарсиса.
Еще один взгляд в зеркало, перед тем как отправиться на свидание у костра.
Прекрасно выглядишь, Страз. Прекрасно выглядишь.
7
Пятница, 5 ноября
8.15 вечера
Обычно от моего дома до муниципального парка пятнадцать минут ходьбы. Нам же хватило пяти, невидимый палец торопил меня. Туман сгустился, плотная корона окружала луну, и фейерверки, время от времени взлетавшие над нами, освещали небо, будто зарницы.
— Который час?
— Семь тридцать. Большой костер вот-вот разожгут.
Я заторопился, обходя стороной компанию маленьких детей, тащивших тележку, в которой сидело очередное чучело Гая.
— Дайте фунт, мистер!
В мое время просили пенни. Мы с Марлин прибавили шагу, пробираясь сквозь ночь, пропитанную дымом и бенгальскими огнями. Волшебная ночь, яркая, как ночи моего детства, пахнущая осенней листвой.
— Сомневаюсь, что нам надо вмешиваться. — Марлин, как всегда, щепетильна. — Может, этим следует заняться полиции?
— Вы думаете, они нас послушают?
— Может, и нет. Но я все же считаю…
— Послушайте, Марлин. Я просто хочу увидеть его. Поговорить с ним. И если я прав и Пиритс — это Кин…
— Не могу в это поверить.
— Но если это так, то мисс Дерзи может угрожать опасность.
— Если это так, то опасность может угрожать и вам, старый дурень.
— Верно…
Я как-то об этом не подумал.
— У ворот будет полиция, — рассудительно сказала Марлин. — Я тихо переговорю с дежурным, а вы попробуете найти Диану. — Она улыбнулась. — И если вы ошибаетесь, а я в этом уверена, мы все вместе отметим Ночь костров.
И мы поспешили вперед.
Зарево мы увидели с дороги, еще не дойдя до ворот парка. Толпа уже собралась, и у каждого входа проверяли билеты, аза воротами народу было еще больше — тысячи людей, ощетинившаяся масса голов и лиц.
За ними уже горел костер, скоро эта башня пламени достанет до неба. На полпути к куче дров в полуразвалившемся кресле сидел очередной Гай, казавшийся главным на этой сцене, вроде Князя Беспорядков.
— Вы их здесь не найдете. — Марлин оглядела толпу. — Слишком темно, и посмотрите, сколько народу…
Действительно, я не думал, что соберется столько людей. В основном семьи, мужчины с детьми на плечах, подростки с жуткими антеннами размахивают светящимися палочками и жуют сахарную вату. За большим костром — площадка с аттракционами: игровые автоматы, вертушки и тиры, «Уточки на удочку» и башня страха, карусели и чертово колесо.
— Я найду их, — сказал я. — А вы делайте свое дело.
На другой стороне поляны, почти невидимой из-за стелющегося тумана, вот-вот должен начаться фейерверк. Площадку плотным кольцом окружают дети; трава под ногами смешана с грязью. В воздухе коктейль из шума толпы и музыки аттракционов, позади нас бушует красный пандемониум огня — взлетают языки пламени и один за другим взрываются штабеля соломенных тюфяков.
И вот началось. Внезапно прокатились аплодисменты, и завопила толпа, когда двойная порция ракет расцвела и взорвалась, осветив туман смазанными вспышками синего и красного. Я двинулся вперед, разглядывая освещенные неоном лица, ноги увязали в грязи, горло першило от пороха и предчувствий. Сюрреалистическая картина: небо в пламени, люди в свете костра походят на демонов Возрождения, с рогами и копытами.
Где-то среди них Кин. Но даже эта уверенность стала таять, а на смену ей пришло незнакомое сомнение в себе. Я вспомнил, как преследовал «солнышек» и старые ноги меня не слушались, когда гогочущие мальчишки лезли через забор. Я вспоминал Пули и его друзей, свой обморок в Нижнем коридоре у кабинета Главного, слова Пэта Слоуна: «Вы начинаете отставать» — и юного Бивенса, теперь уже не такого юного, надо полагать, и несильное, но настойчивое давление невидимого пальца. Мне шестьдесят пять, сказал я себе, сколько я смогу притворяться? «Сотня» казалась далекой, как никогда, и за ней виделась лишь темнота.
Через десять минут я понял, что это безнадежно. Проще вычерпать ванну ложкой, чем найти кого-то в этом хаосе. Краем глаза я все еще видел Марлин, ярдах в ста от меня, она с серьезным видом разговаривала с молодым замученным полицейским.
Всеобщий костер — трудное время для местной полиции. Драки, несчастные случаи, кражи — обычное дело: под покровом темноты и праздничной толпы все становится возможным. И все же Марлин делала, что могла. Я видел, как озадаченный полицейский говорит по рации, затем толпа скрыла обоих из виду.
Я начал как-то странно себя чувствовать. Возможно, из-за огня, или запоздало дошел глинтвейн. Так или иначе, но было приятно ненадолго выйти из жары. У деревьев прохладнее и темнее, не так шумно, и невидимый палец угомонился, оставив мне на прощание небольшую одышку, но в основном мне полегчало.
Туман спустился ниже, при свете костров он выглядел странно, будто внутри китайского фонарика. В этом свете почти каждый молодой человек казался мне Кином. Но каждый раз я ошибался — незнакомец с резкими чертами лица и темной бородкой удивленно смотрел на меня и отворачивался к своей жене (подруге, ребенку). И все же я был уверен, что он здесь. Возможно, подсказывала интуиция — интуиция человека, который тридцать три года проверял, не подложена ли на дверь мучная бомба и не появились ли граффити на партах. Он где-то здесь, я это чувствовал.
Прошло полчаса, и фейерверк почти закончился. Самое красивое придерживали к концу — россыпи ракет, фонтаны, крутящиеся колеса, которые превращали густой туман в звездную ночь. Опустился занавес из сверкающих огней, и на какое-то время я, почти ослепнув, пробирался на ощупь сквозь толпу. Болела правая нога, и правый бок пронзило сверху донизу, словно там что-то раскрылось, мягко выпуская содержимое, как распоровшийся шов на старом игрушечном медвежонке.
И вдруг в этом апокалиптическом сиянии я увидел мисс Дерзи: она стояла одна, поодаль от толпы. Сначала я решил, что ошибся, но потом она повернулась — лицо, полускрытое красным беретом, освещалось яркими отблесками синего и зеленого.
На миг ее образ пробудил какое-то важное воспоминание, ощущение страшной опасности, и я побежал к ней, а ноги скользили по мыльной глине.
— Мисс Дерзи! Где Кин?
На ней — аккуратное красное пальто, под цвет берета; темные волосы заправлены за уши. Она загадочно улыбнулась, когда я, задыхаясь, добежал до нее.
— Кин? Ему пришлось уйти.
8
Пятница, 5 ноября
8.45 вечера
Должен признаться, это поставило меня в тупик. Я был уверен, что Кин с ней, и теперь тупо уставился на нее, на мерцание цветных теней на ее лице, и слушал в темноте, как бьется мое старое сердце.
— Что-нибудь не так?
— Нет, — ответил я. — Просто старый дурак решил поиграть в детектива, вот и все.
Она улыбнулась.
В небе и вокруг меня вспыхнули последние ракеты, на сей раз зеленые, как тропические леса, — приятный цвет, придающий что-то марсианское лицам, обращенным вверх. Синий меня слегка нервировал, как синие огни «скорой» помощи, а красный…
И снова воспоминание, но на полпути к поверхности оно нырнуло в глубину. Что-то об этих огнях, их цвете, как они отражались на чьем-то лице…
— Мистер Честли, — ласково произнесла мисс Дерзи. — Вы что-то плохо выглядите.
На самом деле мне полегчало в стороне от дыма и жара костра. Сейчас важнее всего — эта молодая женщина, которой, как говорила моя интуиция, могла грозить опасность.
— Послушайте, Диана, — я взял ее за руку. — Я думаю, вам следует кое-что узнать.
И я приступил. Начал с записной книжки Кина, затем рассказал о Кроте, о Пиритсе, о смерти Леона Митчелла и Джона Страза. Казалось бы, случайности, если рассматривать их по отдельности, но чем больше я думал и говорил об этом, тем четче складывалась картина.
Он сам сказал, что учился в «Солнечном береге». Только представьте, что это означало для такого, как Кин. Умница, книгочей, немного бунтарь. Должно быть, учителя терпеть его не могли, почти так же, как и ученики. Перед глазами возник его образ — мрачный одинокий парнишка, ненавидящий свою школу, ненавидящий сверстников, живущий в мире фантазий.
Может, изначально это было криком о помощи. Или шуткой, или протестом против частной школы и того, что за ней стояло. Главное, осмелился сделать первый шаг, а дальше все просто. Пока он носил форму, его считали одним из наших. Представляю, как здорово было пройти невидимкой по старым коридорам, заглянуть в классные комнаты, смешаться с другими мальчиками. Это был захватывающий трепет одиночки, такой мощный, что вскоре перерос во мрак одержимости.
Диана слушала молча. Мой рассказ строился на догадках, но воспринимался как правда, и чем дальше я заходил в своих предположениях, тем отчетливее виделся мне Кин-мальчик, тем лучше я понимал, что он чувствовал, и тем больший ужас охватывал меня при мысли о том человеке, которым он стал.
Интересно, знал ли правду Леон. Марлин-то Джулиан Пиритс обвел вокруг пальца, как, впрочем, и меня.
Хладнокровный тип, этот Пиритс, особенно для такого юнца. Даже на крыше он не потерял самообладания: исчез, словно кошка, не дав себя перехватить, спрятался в тени и даже позволил обвинить Джона Страза вместо того, чтобы сознаться самому.
— Может, они просто бесились. Вы же знаете, как это бывает у мальчишек. Дурацкая была игра, вот они и доигрались. Леон упал. Пиритс сбежал, предоставив смотрителю отдуваться. И уже пятнадцать лет живет с чувством вины.
Подумать только, что может сотворить с ребенком такое. Я представил Кина и попытался разглядеть горькое ожесточение, скрытое под маской. И не смог. Есть некая непочтительность — что-то от выскочки, скрытая насмешка в словах. Но злоба, настоящая злоба… В это трудно поверить. Но если это не Кин, то кто же тогда?
— Он играет с нами, — сказал я мисс Дерзи. — Это его стиль. Такое у него чувство юмора. По сути, это та же самая игра, но на этот раз он хочет довести ее до конца. Ему мало прятаться в тени. Он хочет ударить по «Сент-Освальду» там, где действительно больно.
— Но зачем?
Я вздохнул, вдруг разом страшно устав.
— Мне он нравился, — ответил я невпопад. — Мне он и сейчас нравится.
Последовало долгое молчание.
— Вы вызвали полицию?
— Марлин вызвала.
— Тогда его найдут. Не волнуйтесь, мистер Честли. В конце концов, можем же мы выпить в честь вашего дня рождения.
9
Нечего и говорить, что мой день рождения оказался печальным. Ясно, что это надо просто пережить, и я, решительно стиснув зубы, открываю подарки, лежащие под кроватью в своих нарядных обертках. А еще письма — все те письма, которые раньше с презрением отбрасывались, а теперь я жадно впитываю каждое слово, продираясь сквозь горы чепухи в поисках драгоценных крупиц, которые завершат мою метаморфозу.
Привет, Гномик!
Надеюсь, что одежда, которую я послала тебе, оказалась впору. Видимо, в Париже дети растут гораздо быстрее, а мне очень хочется, чтобы у тебя был приличный вид, когда ты приедешь. К этому времени ты так повзрослеешь… Трудно поверить, что мне почти тридцать. Доктор говорит, что у меня не будет больше детей. Слава Богу, что у меня есть ты, радость моя. Как будто Бог позволил мне начать жизнь с начала.
В посылках столько одежды, сколько у меня не было за всю жизнь. Костюмчики от «Прентан» и «Лафайет», джемпера цвета миндаля в сахаре, два пальто (красное зимнее и зеленое на весну) и несметное число маечек, футболок и шортов.
Полиция была со мной очень ласкова. Еще бы — у меня ведь ужасный шок. Они прислали милейшую даму, которая задала мне несколько вопросов, и мои ответы были откровенней некуда и время от времени сопровождались слезами. Все наперебой восхищались моей выдержкой. Мною гордилась мать, мною гордилась милейшая дама-полицейский — скоро все закончится, мне лишь нужно сказать правду и ничего не бояться.
Удивительно, как легко поверить в худшее. Мой рассказ был прост (самой простой лжи, оказывается, верят охотнее всего), и дама из полиции слушала прилежно, не перебивая и не сомневаясь в моих словах.
Официально Школа объявила это трагическим несчастным случаем. Смерть отца, закрывшая тему, пришлась как нельзя кстати, и местная пресса даже посочувствовала ему. Самоубийство объяснили глубокими угрызениями совести из-за смерти юного нарушителя во время его дежурства, а прочие детали, включая таинственного мальчика, быстренько замяли.
Миссис Митчелл, которая могла стать помехой, получила большую компенсацию и новую работу в качестве секретаря Слоуна — через несколько недель после смерти Леона они стали близкими друзьями. Самого Слоуна, недавно получившего повышение, директор предупредил, что продолжение расследования пагубно для репутации «Сент-Освальда» и будет считаться служебным проступком заместителя директора.
Оставался только Честли. Тогда он не слишком отличался от сегодняшнего: рано поседевший, восторгающийся нелепостями, не такой толстый, как сейчас, но все равно нескладный, неуклюжий, в своей пыльной мантии и кожаных шлепанцах. Леон никогда не уважал его так, как я: он видел в нем безвредного шута, довольно приятного, в своем роде неглупого, но совсем безобидного. И все же именно Честли оказался ближе всех к истине, и только его высокомерие — сент-освальдское высокомерие — помешало увидеть очевидное.
Вероятно, надо было радоваться. Но талант, подобный моему, требует признания, и из всех оскорблений, которые походя нанес мне «Сент-Освальд» за эти годы, именно его оскорбление я помню особенно живо. Его удивленный и снисходительный взгляд, которым он посмотрел на меня — отверг меня — во второй раз.
Конечно, мысли мои путались. Чувство вины, смущение, страх все еще слепили меня, и мне только предстояло узнать одну из самых шокирующих и строго охраняемых истин: угрызения совести со временем увядают, как и все остальное. Может, мне хотелось, чтобы меня поймали в тот день, хотелось доказать себе, что Порядок все еще правит миром, сохранить в своем сердце миф о «Сент-Освальде» и, главное, после пяти лет в тени наконец выйти на свет и занять свое место.
А Честли? В моей долгой игре против «Сент-Освальда» роль Короля всегда играл Честли, а вовсе не директор. Двигается Король медленно, но он опасный соперник. И все равно, окажись пешка в нужном месте, она его сокрушит. Но этого мне не хотелось. Как ни странно, не гибель его была мне нужна, а уважение и одобрение. Человеку-Невидимке, который слишком долго пробыл призраком в скрипучей машине «Сент-Освальда», захотелось, чтобы Честли посмотрел на него — увидел его — и уступил если не победу, то хотя бы ничью.
Когда он наконец пришел, мы с матерью сидели на кухне. Это был мой день рождения, мы как раз собирались ужинать, а до этого полдня ходили по магазинам, потом еще полдня обсуждали мое будущее и строили планы.
Раздается стук в дверь, и я сразу догадываюсь, кто это. Пусть издалека, но мне удалось изучить Честли вдоль и поперек, и его визит не был неожиданностью. Он единственный, кто не пожертвует истиной ради простого решения. Упрям, но справедлив Рой Честли, со своей склонностью видеть лучшее в каждом человеке. Репутация Джона не играет для него никакой роли, как и скрытые угрозы директора или домыслы тогдашнего «Икземинера». Даже ущерб «Сент-Освальду» не так важен в этом деле. Честли был классным руководителем Леона, и его мальчики — главное на свете.
Поначалу мать не хочет его впускать. Он уже дважды заходил, говорит она: один раз, когда мы спали, второй — когда мое пиритсовское одеяние сменялось одним из парижских костюмов.
— Миссис Страз, не могли бы вы меня впустить на минутку…
Затем голос матери с округлым акцентом, все еще незнакомый:
— Мистер Честли, я же сказала, у нас был такой тяжелый день. Может, все-таки не стоит…
Даже тогда чувствовалось, как трудно ему с женщинами. Он стоял в обрамлении ночи, опустив голову и глубоко засунув руки в карманы твидовой куртки.
Перед ним моя мать — подобралась, как для прыжка, вся в парижских жемчугах и в костюме пастельных тонов. Его нервирует женский темперамент. Куда проще было бы поговорить с отцом, перейти сразу к делу, коротко и ясно.
— Я понимаю, но мне хотелось бы поговорить с ребенком…
Я вижу свое отражение в чайнике. Благодаря матери выгляжу я хорошо: волосы аккуратно и красиво уложены, лицо отдраено, костюмчик — что надо. Очков нет. Я знаю, ничего не случится, и, кроме того, я хочу увидеть его — и, может быть, даже хочу, чтобы он увидел меня.
— Мистер Честли, уверяю вас, мы ничем не можем…
Я распахиваю дверь кухни. Он тут же поднимает глаза. Впервые я встречаю его взгляд в своем истинном обличье. Мать рядом, начеку, готовая при первом сигнале тревоги схватить меня и увести. Рой Честли делает шаг ко мне, я чувствую уютный запах мела, «Голуаза» и отголосок нафталина. Что, интересно, он скажет, если я поздороваюсь с ним на латыни? Искушение так велико, что почти нет сил сопротивляться, и тогда я вспоминаю, что сейчас играю роль. Узнает ли он меня в новой роли?
На секунду кажется, что узнает. Его глаза, цвета голубых джинсов, слегка воспалены, прищуриваются, встретившись с моими, и пронизывают меня насквозь. Я протягиваю руку — беру его толстые пальцы в свои, холодные. Сколько раз мы встречались, незримо для него, в Колокольной башне, как многому он научил меня, сам того не подозревая. Увидит ли он меня теперь? Увидит ли?
Его глаза пробегают по мне, схватывая все — чистое лицо, пастельный свитер, длинные носки и начищенную обувь. Не совсем то, чего он ожидал, и я с трудом скрываю улыбку. Мать это замечает и сама улыбается от гордости за свои успехи. И по праву. Мое преображение — дело ее рук.
— Добрый вечер, — говорит он. — Простите за вторжение. Я мистер Честли. Классный руководитель Леона.
— Очень приятно, сэр, — говорю я. — Меня зовут Джулия Страз.
10
Трудно удержаться от смеха. Я так давно для себя просто Страз, а не Джулия. И кроме того, мне никогда не нравилась Джулия, как не нравилась она отцу, и сейчас так странно, что мне о ней напомнили, так странно быть ею, странно и непонятно. Мне казалось, что я переросла Джулию, как переросла Шарон. Но мать воссоздала себя. Почему же я не могу?
Честли, конечно, так этого и не увидел. Для него женщины — чуждая раса, которой можно восхищаться (или бояться) на безопасном расстоянии. Со своими мальчиками он говорит совсем по-другому, а с Джулией его легкость сменяется зажатостью, он становится настороженной пародией на свою живую натуру.
— Я совсем не хочу вас расстраивать, — говорит он.
Я киваю.
— Вы не знаете мальчика по имени Джулиан Пиритс?
Признаюсь, мое облегчение омрачилось некоторым разочарованием. Я ожидала большего от Честли, как и от «Сент-Освальда». В конце концов, я практически выложила ему правду. А он ее не замечает. В своем высокомерии — особом мужском высокомерии, лежащем в основе «Сент-Освальда», — он умудрился не заметить то, что смотрело ему прямо в глаза.
Джулиан Пиритс.
Джулия Страз.
— Пиритс? — переспрашиваю я. — Вроде нет, сэр.
— Он, должно быть, ваш ровесник. Темные волосы, худощавый. Носит очки в металлической оправе. Возможно, учится в «Солнечном береге». Может, вы видели его где-нибудь в «Сент-Освальде»?
Я качаю головой:
— К сожалению, нет, сэр.
— Вы ведь понимаете, почему я спрашиваю, правда, Джулия?
— Да, сэр. Вы думаете, что он был здесь ночью.
— Он здесь был, — резко бросает Честли. Кашляет и добавляет мягче: — Я думал, что вы тоже его видели.
— Нет, сэр.
Я снова качаю головой. Как забавно, думаю я, но почему же он не узнает меня? Может, потому, что я девочка? Клуша, быдло, шалава, чернь? Неужели невозможно поверить, что Джулия Страз существует?
— Вы уверены? — Он пристально смотрит на меня. — Потому что этот мальчик свидетель. Он был там. Он видел, что случилось.
Я смотрю вниз, на сверкающие носки своих туфель. Я так хочу ему все рассказать — чтобы увидеть, как у него отвиснет челюсть. Но тогда ему придется все узнать о Леоне, а это невозможно. Ради этого слишком многое принесено в жертву. И теперь придется поступиться своей гордостью.
Я поднимаю на него глаза, подпуская слезу. Это нетрудно. Я думаю о Леоне, об отце и о себе, и слезы льются сами собой.
— Простите, — говорю я. — Я его не видела.
Старый Честли смущен, он отдувается и переминается с ноги на ногу, точно так же, как в преподавательской, когда плакала Китти Чаймилк.
— Ну все, все.
Он вынимает огромный грязноватый носовой платок.
— Теперь вы, надеюсь, довольны. — Мать испепеляет его взглядом и властно кладет руку мне на плечо. — После всего, что пережил этот бедный ребенок…
— Миссис Страз, я не…
— Полагаю, вам лучше уйти.
— Джулия, пожалуйста, если вы что-нибудь знаете…
— Мистер Честли, — произносит она. — Я хочу, чтобы вы ушли.
И он нехотя удаляется, разрываясь между нетерпением и неловкостью, он приносит извинения и в то же время полон подозрений.
Он подозревает, это читается в его глазах. Он, конечно, далек от истины, но за годы преподавания у него развилось шестое чувство в том, что касается учеников, своего рода радар, который из-за меня каким-то образом пришел в действие.
Честли поворачивается к выходу, сунув руки в карманы.
— Джулиан Пиритс. Вы уверены, что не слышали о нем?
Я молча киваю, улыбаясь про себя.
Его плечи опускаются. Затем, когда мать открывает ему дверь, он внезапно оборачивается и встречается со мной взглядом — в следующий раз это случится через пятнадцать лет.
— Я не хотел вас расстраивать, — говорит он. — Мы все очень переживаем из-за вашего отца. Но я был классным руководителем Леона. Я отвечаю за своих мальчиков…
Я снова киваю. «Vale, magister». Тихий шепот, но, клянусь, он услышал.
— Что, простите?
— Всего доброго, сэр.
11
А потом мы уехали в Париж. Новая жизнь, сказала мать, ее девочка начнет жить заново. Но все оказалось не так просто. Париж мне не понравился. Я скучала по дому и лесам, по уютному запаху скошенной травы в полях. Мать приводили в ужас мои мальчишеские ухватки, в которых она, конечно, обвиняла отца. Он никогда не хотел девочку, говорила она, причитая над моими остриженными волосами, тощей грудью и расцарапанными коленками. Благодаря Джону, заявляла она, я больше похожа на грязного мальчугана, чем на изящную дочурку ее фантазий. Но все это изменится, говорила она. Придет время, и я расцвету.
Видит бог, я старалась. Терпела бесконечные походы по магазинам, примерки платьев, визиты к косметологам. Любая девчонка мечтает, чтобы ею так занимались, — стать Жижи, стать Элизой, превратиться из гадкого утенка в прекрасного лебедя. Об этом мечтала и мать. И претворяла в жизнь эту мечту, радостно кудахча над своей живой куклой.
Теперь, конечно, мало что осталось от трудов моей матери. Мои собственные — куда изысканнее и уж точно не такие броские. После четырех лет в Париже я свободно владею французским, и, хотя не достигла высот Шарон, хочется думать, что я выработала некий стиль. Также у меня непомерное чувство собственного достоинства, по словам моего психоаналитика, которое подчас граничит с патологией. Может, и так, но где еще ребенок, лишенный родителей, может найти поддержку?
Когда мне исполнилось четырнадцать, мать поняла, что красотки из меня не выйдет. Не тот тип. Un style tres anglais, без конца повторяла моя косметичка (сука!). Короткие юбочки и трикотажные двоечки, которые так прелестно смотрелись на французских девчушках, на мне болтались совершенно нелепо, я забросила их и вернулась к спасительным джинсам, свитерам и кроссовкам моего детства. От косметики я тоже отказалась, а волосы коротко обрезала. И хотя я больше не напоминала мальчишку, было совершенно ясно, что второй Одри Хепберн из меня тоже не выйдет.
Мать разочаровалась не так сильно, как можно было ожидать. Несмотря на все ее надежды, мы не сблизились. У нас было мало общего, и я видела, как она устает от своих усилий. Но главное, их с Ксавье несбыточная мечта наконец осуществилась — в августе следующего года у них чудом родился ребенок.
Это все решило. Я мгновенно превратилась в обузу. Этот чудо-ребенок, которого назвали Аделиной, буквально вытеснил меня с рынка, и ни мать, ни Ксавье (который редко имел о чем-то собственное мнение) больше не интересовались нескладным подростком. Снова, невзирая ни на что, я становлюсь невидимкой.
Не могу сказать, что сильно огорчилась. Во всяком случае, не из-за этого. Я не имела ничего против Аделины — вопящего шматка розовой замазки. Меня возмутило нарушенное слово: сначала обещали, а потом сразу выхватили из рук. И не важно, хотелось мне обещанного или нет. Важно то, что мать оказалась неблагодарной. Ведь ради нее я пошла на жертвы. И «Сент-Освальд» сильнее, чем когда-либо, поманил меня к себе, как Потерянный Рай. Я забыла, как ненавидела его, как годами вела с ним войну, как он проглотил моего друга, моего отца, мое детство — одним махом. Мысль о нем не оставляла меня ни на минуту, и казалось, что только в «Сент-Освальде» я чувствовала себя по-настоящему живой. Там я мечтала, там я радовалась, ненавидела, желала. Там я была героем, бунтарем. А теперь я — угрюмый подросток, живущий с отчимом и матерью, которая скрывает свой возраст.
Теперь я понимаю: это была наркомания, и наркотиком был «Сент-Освальд». День и ночь я жаждала его, довольствуясь любыми суррогатами. Они быстро приелись — лицей был унылым заведением, и самые смелые из его бунтарей баловались мелкими проделками: немного секса, немного гуляний по ночам и множество примитивных наркотиков. Несколько лет назад мы с Леоном переживали приключения куда ярче. Мне хотелось большего, я хотела анархии, я хотела всего.
В то время я еще не осознавала, что мое поведение вызывающе. Я была молода, зла, одурманена. Можно сказать, меня испортил «Сент-Освальд»: я была как студентка университета, которую отправили на год обратно в детский сад, ломать игрушки и переворачивать столы. Мне нравилось дурно влиять на других. Я разыгрывала прогульщицу, насмехалась над учителями, пила, курила, быстренько переспала (без всякого удовольствия) со многими парнями из школы-соперника.
Все рухнуло по самой обычной, что неприятно, причине. Мать и Ксавье, которые, по-моему, слишком таращились на своего чудо-младенца, чтобы заниматься таким обыденным созданием, как я, следили за мной внимательнее, чем я думала. Уборка в моей комнате подкинула им предлог, который они искали: пятиграммовая упаковка анаши — вполне прозаическая, пакетик презервативов и четыре порции экстази, закрученных в бумагу.
Детские игрушки, ничего более. Нормальные родители тотчас об этом забыли бы, но Шарон, бормоча что-то о моей прежней жизни, забрала меня из школы и — что было крайне унизительно — записала меня к детскому психологу, который, как она обещала, должен быстро наставить меня на путь истинный.
Вообще-то я не обидчивая. Меня нужно здорово довести, чтобы я сорвалась. Но это было уже невыносимо. Я не стала тратить время на оправдания. Наоборот, к удивлению матери, я принялась работать над собой изо всех сил. Детский психолог — ее звали Мартина, и она носила длинные сережки, на концах которых болтались серебряные котята, — объявила, что выздоровление идет полным ходом, и я все подкармливала ее, пока она не стала совсем ручной.
Говорите что хотите о моем нетрадиционном школьном обучении, но я получила хорошее общее образование. Можно благодарить библиотеку «Сент-Освальда», Леона или фильмы, которые я постоянно смотрела, — в любом случае я достаточно знала психологию, чтобы одурачить эту кошатницу. Жалко даже, что задача оказалась такой легкой: оказывается, мне хотелось чего-нибудь потруднее.
Все они одинаковы, эти психологи. О чем с ними ни заговоришь, все сведут к сексу. Убедительно поломавшись и изложив несколько откровенно фрейдистских снов, я призналась, что имела половые сношения с отцом. Не с Джоном, а со своим новым отцом, который все сделал как надо — по его словам, хотя у меня было на этот счет другое мнение.
Поймите меня верно. Я ничего не имела против Ксавье (как такового). Меня предала мать, и именно ей я хотела причинить боль. Но Ксавье был таким удобным инструментом, и, кроме того, я представила дело так, будто все произошло по обоюдному согласию, чтобы он получил минимальный срок, может даже условный.
Все работало прекрасно. Даже слишком. К тому времени я продумала стратегию и украсила ее выразительными деталями. Еще несколько снов. Я говорила, что вообще их не вижу, но воображение у меня очень живое, и выразительная жестикуляция, которую я позаимствовала у одной из самых темпераментных одноклассниц.
Осмотр у гинеколога все подтвердил. Ксавье запретили появляться в собственном доме, Шарон, ожидающей развода, обещали щедрое содержание, а меня (благодаря моему блестящему представлению) на три года засадили в некое заведение стараниями моей любящей мамаши и увешанной котятами Мартины. Они были уверены, что я могу себе навредить.
Вот что значит перестараться.