Глава шестая
Почерк был старинный и убористый. Ксерокопия неудачная — видимо, картридж уже заканчивался. Джулиана Датини раздвинула над текстом кронштейн увеличительного стекла с подсветкой, которым пользовалась в таких случаях. Джулиана относилась к тем высококлассным переводчикам, к которым выстраивались очереди желающих положиться на ее компетентность и умение держать язык за зубами. Этот крошечный темный кабинет видел немало выдающихся историков и исследователей. Лидия познакомилась с Джулианой, как только приехала, и знакомство быстро переросло в дружбу, поэтому в плотном графике переводчицы для Лидии всегда отыскивалось окно. Сама Джулиана считала этот график не просто плотным, а изнурительным. Она работала от зари до зари, света белого не видя. Жизнь проходила мимо. Но ведь жить на что–то надо.
И все–таки у нее по–прежнему замирало сердце при виде весточки из былых веков, пусть даже в облике занудного судебного документа или архива, которые ей обычно и доставались. Она уже узнавала в лицо писарей на службе Республики из разных эпох и восхищалась изощренностью некоторых почерков. Но в этом дневнике не было никаких финтифлюшек и завитушек — просто мелкая, аккуратная, летящая и красивая вязь. Даже не вчитываясь, Джулиана сразу поняла, что почерк женский — редкость в ее работе. Наверняка монахиня. Лидия как раз занимается монахинями, значит, какие–нибудь монастырские записи или хроники. Ныла спина. Джулиана делала этот заказ после бесконечного рабочего дня по дружбе, исключительно ради Лидии, новой и на редкость интересной знакомой. Включив компьютер, она принялась за работу, надеясь обработать хотя бы несколько страниц, пока глаза не слиплись окончательно.
«10 июня 1505 года
Вчера мне вновь приснилась Рипоза».
Странно, подумала Джулиана, слишком поэтично для хроники. Мечты о лучшей жизни? Почему бы и нет, мало ли о чем бедняжки мечтали. Поправив очки, она продолжила.
10 июня 1505 года
Вчера мне вновь приснилась Рипоза. Там были папа, и Винченцо, совсем юный. Мы вышли в абрикосовый сад, солнце палило нещадно. Во сне папа поднял меня высоко на руки, и я потянулась к золотистым плодам. Я маленькая, босая, на мне зеленое, присобранное у воротника платье, которое я смутно припоминаю. Нико вертится у отца под ногами. «Тянись, сага!» — велит папа. Он держит меня крепко, но стоит мне протянуть руки, как налетает злой ветер, вмиг потемневшее небо обрушивается на землю, все плоды и листья уносит буря. «Не достаю! — кричу я в страхе. — Папа, мне не достать!» Но папы уже нет. Я проснулась разбитой.
11 июня
Мне пятнадцать, и меня не сломить. На могиле моих дорогих родителей, на портрете той, которую я так и не узнала, я клянусь, что они не зря произвели меня на свет. Они щедро одарили меня. Так говорит Винченцо. И еще с этого дня я зарекаюсь водиться с жалкими душонками. Никогда не стану лукавить сама перед собой. Никогда.
12 июня
Три дня прошло с моего дня рождения, который выдался слишком холодным и серым для чудесного месяца июня. И празднование вышло мрачное. А сегодня тепло и солнечно. Тонзо свиристит под окном, у меня тоже душа поет. Я заполняю этими строками прелестный подарок Дзуане, восхитительную кожаную книжечку, призванную, как он сказал, сохранить мои сокровенные мысли. Очень необычное и вдохновенное пожелание. Дзуане заядлый читатель. Он видит меня поэтессой. Лоренцо подарил мне расшитый шелковы и кошель на золотой цепочке — роскошный подарок от дорогого брата. На какой же праздник, любопытно мне знать, я его возьму? Малышки разрисовали цветами сложенный листок, а внутри обнаружились их имени в россыпи клякс. Анджела таращилась круглыми озорными глазенками, Джемма радостно хихикала, прикрывая рот пухлой ручкой. Папа их обожал бы. Нукка вручила самый большой подарок, завернутый в узорчатую бумагу. Короб для рукоделия. Она следила за моим лицом. Как бы я хотела накинуться на нее со всего маху и задушить сидящего в ней беса. А я только промямлила, что постараюсь выкроить время для рукоделия. А она в ответ елейным тоном: уж постарайся. А глаза — как два ледяных озера. Винченцо только потупился, и улыбка такая жалкая на его добром лице. Ему невыносимо, но роптать он не смеет. Однако позже, когда я разговаривала с Тонзо, он пришел ко мне, в мою комнатку, единственное мое пристанище в этом переменившемся доме, и сообщил лучшие в жизни вести. Раз мне исполнилось пятнадцать, он договорился, чтобы я брала уроки у мессира Луки, здесь, дома. Если выйдет толк и я буду прилежной, меня могут пустить и в мастерскую. В мастерскую! Я кинулась ему на шею. «Господи, спасибо, что ты у меня есть, Винченцо! — воскликнула я. — Я и вправду стану, как ты меня всегда называл, необыкновенной Кларой». Он рассмеялся и поцеловал меня. Вышью для него тапочки, заодно и мегере угожу. Тонзо притих под покрывалом, над лагуной серп растущей луны, впервые за долгие годы мое сердце ликует.
13 июня
Нукка сказала Винченцо, что не пустит мессира Луку на порог — еще не хватало, мол, чтобы нечистые шаромыжники шлялись вокруг, распространяя заразу. Кроме того, если вдобавок к строптивости и кислой мине я и впрямь вознамерилась попирать устои воспитания благонравной девицы, то она с превеликим удовольствием найдет мне пятьсот дукатов и сама соберет мои вещи, чтобы я возвращалась малевать в Ле–Вирджини, а не оскорбляла ее дом.
Я все это слышала. Я читала в папином кабинете — он еще хранит папино тепло, и я туда наведываюсь временами. А она верещала в коридоре, она всегда верещит, когда речь идет обо мне. За что она меня так невзлюбила? Она никогда не была доброй, но после папиной смерти, кажется, ополчилась на меня всерьез. Чем я заслужила эту немилость? Может, она злится, что я горевала сильнее? Почти сразу после утраты наш милый Нико, папин друг и моя отрада, был сослан в Рипо–зу — остается уповать лишь на доброе сердце Виолы. И Бини, моего славного апельсинового кота, который никому не сделал ничего худого, изгнали тоже — от его шерсти ей становилось дурно. Тройное горе обрушилось на меня. Только Тонзо у меня и остался. За него я жизнь отдам.
Нукка объявила, что, поскольку на рукоделие мое без слез не взглянешь, одежду я теперь буду шить себе сама, пока не выйдет хоть что–то сносное. Приходится идти на крайние меры, чтобы заставить меня взяться за ум. Я даром трачу время, говорит она, поджимая тонкие губы на своем поросячьем рыльце. Для моего же блага меня надо наставлять на путь истинный. Она отказывается понимать, чье попустительство довели меня до такого безобразия. Отец пришел бы в ужас. Сейчас я противлюсь, но когда–нибудь я оценю все старания и исполнюсь благодарности. Я только молчу, буравлю ее убийственным взглядом, я не произношу ни слова.
Она хочет ударить меня, отлупить, как лупит молодых служанок, но не смеет, потому что между нами встает Винченцо.
Утром, когда она бушевала в коридоре, я прокралась за портьеру в кабинете, чтобы она не поймала меня за подслушиванием. Я вся дрожала. Зажимала рот рукой, чтобы подавить рыдания, а в ушах звенело. Не знаю, сколько я просидела там, сжавшись в комок. Ох, папа, я бы жизнь отдала, чтобы только на миг оказаться в твоих милосердных руках. Погибло наше счастье. Я, как Тонзо, заперта в клетке. Как, папа, как мне жить без доброты, вечно упираясь в эту гранитную стену, в эту дьяволицу? Она твердит Винченцо, что нужно обеспечить благополучие «сестренок», но сживает со свету еще одну сестру, ту, что знала тебя лучше всех, и которую ты оставил маяться на земле, возносясь в небесный чертог. Горе нашептывает, что лучше мне поискать тебя там, покинув эту мрачную юдоль, где людоедка будет помыкать мной до своей или моей смерти.
Не знаю, чем закончился разговор с Винченцо. Вернувшись к себе, я швырнула ненавистный короб на пол и пинала его ногами, пока Тонзо не переполошился и не закричал от страха. Тогда я опомнилась, вынула беднягу из клетки и приласкала. Милый мой Тонзо. Он коснулся клювом моих губ, а потом щипнул в отместку — я заслужила этот урок за своенравие и неуступчивость. Но ведь я искренна в своих намерениях, не просто тщеславие движет мной. Я не похожа на благонравных девиц, которые только и грезят, что о замужестве. Неважно, что Нукка не пускает меня в свет, одиночество мне не в тягость. Я хочу лишь осуществить свою мечту. Мне нужно овладеть мастерством. Такой создал меня Господь, и Он наверняка желает этого не меньше.
Поднялся ветер. Дождь хлещет, все в тумане. Сильно пахнет морем. Молюсь, чтобы Винченцо победил. Папа, посмотри с небес. Помоги своей несчастной дочери.
Джулиана Датини решила, что сходит поужинать в кафе на площади, а потом вернется и еще часик–другой посидит над переводом до возвращения домой. Ее разбирало любопытство. Кто же она, эта бедная девочка?
— Я разговаривала с твоим мужем, — сообщила Люси. — Он звонил, пока тебя не было, и, судя по всему, упражняется в итальянском, раз сумел убедить Аннуициату позвать кого–то к телефону.
— Энтони? Правда? И что сказал?
— Что понимает, как тебе тут нравится, что надеется как–нибудь со мной познакомиться, что благодарен за гостеприимство, что его родня по матери тоже откуда–то из этих мест, что Италия восхитительна. Просил передать, чтобы ты перезвонила. Очаровательно. Он умеет обаять, да?
— Умеет.
— Тур продлили, он едет в Париж. Так что тебе дают отсрочку. Он пробудет во Франции, по меньшей мере, десять дней, можешь приехать к нему туда. Мне показалось, или он намекал на свою популярность?
— Не показалось.
— Значит, еще несколько недель в запасе, а, Нел? Я так рада!
— А я… сказать, что рада, — это ничего не сказать.
— Разве не странно? Неотразимые мужчины куда милее внешне, чем внутренне. Мне ли не знать. Он наверняка замечательный, но не в силах устоять перед соблазном прокричать о своей значимости. Я сразу узнала эти чары. Альвизе был неотразим, слишком многие его обожали. А павлина не заставишь ходить на поводке.
— Люси! — рассмеялась я. — Это что, древняя итальянская мудрость?
— Может. Разве упомнишь, откуда я что узнала? В моем–то возрасте и с моим–то опытом. Я пророчица.
— Я ему позвоню. Он молодец. Наверное, понял, как мне хочется еще побыть здесь.
— Возможно. А может, ему просто есть чем развлечься. Я бы не стала торопиться с благодарностью. Пока не разузнаешь наверняка.
— У меня был неописуемый день, — поведала я. — Меня оглушило — нет, наоборот, просветило солнцем на пьяцце. Это было как откровение. Не иначе влияние Джорджоне, как думаете?
— Откровение на пьяцце? Как мило. Я сама обычно растворяюсь в цветах — если долго вглядываться в цветок, попадаешь совершенно в другой мир. А потом, возвращаясь обратно в наш, не сразу приходишь в себя. Соглашусь насчет «Бури». Мне тоже всегда виделся в этой картине особый замысел — только у Джорджоне он передается в образе прекрасной женщины.
— А вам она тоже кажется немного крупноватой? Относительно остального пейзажа?
— Она, несомненно, выделяется. Там, по сути, только она и пейзаж. Потому что, видимо, она и воплощает пейзаж. Вот тебе моя заумная теория. Скоро смогу потягаться с Рональдом, — Люси рассмеялась, — он–то явно без ума от этой картины.
— Да, она такая и есть, «Буря», — потрясение, экстаз.
— Экстаз, передать который стоит огромного мастерства.
— А ведь художник был очень молод.
— Бурные времена, дорогая моя. Вдохновение разлито в воздухе. Вообще–то, Нел, я хотела с тобой посоветоваться. Мне немного совестно перед Ренцо. Мы его забросили, а его это всегда обижало. Что делать?
— Маттео ему не доверяет. И небезосновательно, по–моему.
— Возможно. Но все–таки чем–то с ним надо поделиться.
— Поделимся обедом и множеством неизвестных. Он ведь захочет посмотреть фреску, а Маттео против. Приоритеты ясны, разве не так?
— Конечно, — улыбнулась она. — Без приоритетов никуда.
— Как говорит Лидия, Таддеа сперва совершенно не переживает по поводу затворничества, даже удивительно. Жизнерадостная, интересуется вестями извне. Там у нее еще тетушка и кузина. Ее больше заботит Клара. В гостевой устраиваются встречи с родными, ее брат Джакомо всегда приходит, не пропускает, забавно. Он свет ее очей, приносит ей подарки — прекрасный плащ, написанные им самим картины. Она тоже рисует. Они состязаются в живописи, а еще в пении — и она вроде выходит победительницей. Он принес в монастырь кукольный театр. Она разыгрывает брата — например, запекает гальку в пирог, а он в отместку грозится сдать ее настоятельнице за покушение на убийство. Она совсем девочка, не старше четырнадцати. Это вначале. Дальше несколько страниц с упоминаниями про отца и мать, любимый дом, собак, ребенка ее замужней сестры, а потом записи вдруг обрываются и возобновляются уже гораздо позже. Наверное, у нее не поместились в шкатулку все эти жизнерадостные заметки, и она решила оставить только те, где речь о Кларе. Здесь у нее совсем другой тон, серьезный и задумчивый. И почерк уже взрослый, по словам Лидии. Интересно, сколько лет прошло? Она упоминает первую встречу Клары с Z, Джакомо при этом тоже присутствовал. Это было чуть раньше, она упрекает Клару в скрытности. Но теперь Клара поделилась подробностями: там играла чудесная музыка и Джакомо пел. Клара жалеет, что не было Таддеа, она бы тоже спела. Клара говорит, что Z ее покорил, он всех покорил, он сам пел как ангел. Он близкий друг Винченцо, необыкновенно красивый и интересный. И очень взрослый. Клара думает, что вряд ли он ее заметил. Таддеа пишет о работе Клары, которая всех поразила, хотя донна Томаса всегда говорила, что ей нет равных. Мессир Лука высказывал Винченцо восхищение, что нашел такой бриллиант. О чем она? И все равно, говорит Таддеа, эта женщина никак не оставит Клару в покое, оскорбляет ее и не дает видеться с сестренками. Как горько было бы ее отцу узнать, кого он привел в свой дом. Следующий лист. «Клара попросила меня обозначать Z этим знаком, так что я исправила», — пишет Таддеа. Клара боится N, говорит, та с нее глаз не спускает. Клара уже много раз встречалась с Z, она упоминает общих друзей — здесь очень отчетливо ощущается тоска самой Таддеа, бедняжка. Z все–таки ее заметил — а кто бы не заметил Клару? И восхищен, часто с ней видится, отмечает Таддеа. Клара понимает, что влюблена, и (это уже по мнению Таддеа) чувства ее захлестывают. Винченцо догадывается, но не попрекает. Он предан Z как другу. Если N узнает, быть беде. Таддеа считает, N много на себя берет. На последующих страницах отношения растут и крепнут. Таддеа беспокоится, как бы тайна не вышла наружу, опасается за Клару, боится, что та подвергает себя опасности…
— Еще бы она не подвергала себя опасности, — заметил Маттео.
— Жаль, что тут сплошные полунамеки, никакой конкретики, — посетовала я.
— Может быть, у Клары найдутся подробности, если она, конечно, тоже не шифрует все подряд. Хотя что ей еще делать, если вокруг рыщет злобная N.
— Там еще есть, Маттео, но очень кратко и сжато. Как думаешь, сколько лет все это длилось? Даты там не проставлены, но видно, как время течет.
— «La Tempesta» была создана — когда? — в тысяча пятьсот четвертом или около того, да? Дневник Клары начинается в тысяча пятьсот пятом году, тогда она своего Z еще не знала. Оба умирают в тысяча пятьсот десятом? Значит, пять лет, но какие из них описаны тут?
— На последних страницах Таддеа совсем замыкается. На нее что–то давит, и понять ее все тяжелее. Обрывочные заметки, невозможно угадать, сколько времени проходит между записями. И вряд ли она продолжает вести собственный дневник — такое чувство, что всем уже не до радостей.
Мы устроились в гостиной на диване. Я зачитывала переведенные Лидией заметки Таддеа, а Маттео с закрытыми глазами лежал, положив голову на подлокотник.
— А если вкратце, что там происходит? — спросил он.
— Если совсем вкратце, — перелистывая оставшиеся страницы, резюмировала я, — то Клара снова тут, непрекращающиеся проблемы с N; Клара, видимо, помолвлена. Таддеа готовит подарок, снова проблемы дома, Таддеа боится за Клару, Клара заболевает, Клара снова тут, Клара в изгнании, Клара возвращается, Таддеа рада, Z заболевает, его, судя по всему, доставляют сюда, тут теперь лечебница, он умирает. Донна Томаса помогает Кларе. Все. С подробностями небогато.
— К тысяча пятьсот десятому году на монастырь уже начали наседать, после поражения от Камбрейской лиги, о котором говорила Лидия, — заметил Маттео, — хотя пока еще вполсилы. В Венеции перемены, закручивание гаек, поиски виноватых. Начало конца, хотя прежний порядок более или менее сохранялся до Контрреформации. Интересно выходит, когда что–то заваривается в начале века, а потом целое столетие не может разрешиться. Перемены идут медленно, никто не знает, как относиться к новому.
«Правда жизни, Маттео, — подумала я. — Ты об этом?»
— Клара со своим Z попали прямо в водоворот, и их унесло. Мне они представляются кем–то вроде просвещенных, провидцев — они просто ушли первыми. А прочие остались мучиться. У Катены влияние Джорджоне отмечается гораздо позже. Словно он только потом постиг. Надо будет пойти посмотреть на его произведения.
— А ты знаешь, — вспомнила я, — что Люси беспокоится насчет Ренцо?
— В каком смысле?
— Что мы его бросили. Она волнуется, что его это обидит.
— Так отведи его в Академию, пусть поделится мыслями насчет Джорджоне, скажи, что мы интересуемся неоплатонизмом. Представь нас полными идиотами. Он легко поверит. Скажи, что фреска ставит нас в тупик, ничего не можем разобрать.
— Неоплатонизм?
— Философия эпохи Возрождения: гармония, природа любви, божественное.
— Любви? Он, надеюсь, ограничится теорией?
— Он не упустит шанса поразглагольствовать о природе любви перед Люси. И потом, он ведь как–никак крупнейший специалист по Ренессансу. Один из. Узнаешь много нового. И мы тоже, если до нас донесешь.
— Маттео!
— Я не в том смысле, что ты все перезабудешь. Просто от его речей заснуть можно. К тому же он будет распускать хвост, и ты стушуешься. Люси начнет рассказывать ему, какой он гений, а ты будешь думать, как бы половчее слинять. Прости, я, пожалуй, перегибаю. Просто он меня выводит.
— Я буду слушать внимательно. А Люси с ним справится.
— Синьора с кем угодно справится. Не хочу подпускать его к фреске. Слишком она прекрасна.
— Да. Люси говорит, эта девушка — богиня.
— Но Рональду покажем?
— Да. Дух захватывает.
— От чего?
— От всего.
Маттео наконец открыл глаза и посмотрел на меня.
— Захватывает, да, но по правде ли это?
— Что?
— Все.
В комнату просеменил Лео, за ним вошла Люси с книгой в руках. Кинувшись к нам, песик запрыгнул на диван и покрыл мое лицо поцелуями.
— Лео, как ты можешь! — воскликнула Люси. — На моих глазах? Идите сюда, вы оба, я вам кое–что покажу. Поразительная вещь. Сходство не полное, но очень близко. Пойдемте, пойдемте.
Она направилась наверх, в комнату с фреской. Мы послушно двинулись за ней.
Фабио и Альберто на сегодня уже закончили, но в огромное незанавешенное окно еще лился свет. Бархатистая вуаль на фреске стала еще на один слой тоньше, краски ярче. Она ничуть не потускнела за время заточения. Люси, встав между нами, раскрыла книгу. «Портрет Лауры».
— Видите?
Мы завертели головами, глядя то на фреску, то в книгу.
— Да, — наконец ответил Маттео. — Кажется, видим.
— Но она изменилась, — заметила я. — Стала суше, не такая юная. Скулы четче. Выглядит мудрее, жестче. А волосы те же, и глаза.
— Да, и при всей безмятежности, — подхватила Люси, — в ее лице есть какая–то… не знаю… отстраненность, словно она видит то, чего не видим мы, ее что–то притягивает. Она смотрит сквозь нас.
— На что–то, куда направлен свет из–за ее спины, — догадался Маттео. — Этот свет ее манит, ведет за собой. Наш взгляд стремится туда же, к тому, на что смотрит она, только оно в буквальном смысле недостижимо.
— А лев смотрит на нее, — вставила я.
— Да, лев наблюдает за тем, как она смотрит, — подтвердила Люси. — Очень впечатляющий прием. Неужели это наша малышка Клара?
Мы помолчали, разглядывая ее отрешенное лицо.
— Жаль, не видно лица у той, что наверху, — посетовала я.
— Она не хотела его показывать, — ответила Люси.
— Если это Лаура, — рассуждал Маттео, — и если удастся получить на сей счет мнение авторитетных специалистов, то связь будет установлена. А еще этот венок, похоже на лавры — повторяющаяся символика или, возможно, намеренная отсылка. Это все точно неспроста, судя по нашим находкам. Правда, и они пока ничего не значат — за исключением шкатулки. Шкатулка ошеломила даже Рональда, а его не назовешь восторженным любителем. Надо выяснить насчет «Лауры». В подписи должен быть какой–то намек. Там говорится о заказчике, но какой может быть заказчик, если это портрет любимой? Смог бы он отдать его кому–то? Или продать?
— А еще этот портрет слишком откровенный, — вставила я.
— Да, намеренно откровенный. Позже он станет автором первого великого изображения возлежащей обнаженной женской натуры, и тоже не зовущей и манящей, а грезящей, завороженной, как здесь. Посмотрите на эту девушку, — Маттео показал на «Портрет Лауры», — сколько чувственности и в то же время целомудрия. Она преподносит себя, но самым эстетичным образом. Эротичная и невинная. Две Венеры в одной.
— Сможем ли мы когда–нибудь это постичь? — спросила Люси.
— Очень надеюсь, — ответил Маттео.
— Надо еще дождаться новостей от Клары, — напомнила я.
— Да, — подытожила Люси, — Клара — ключ ко всему. Надо будет показать Рональду. Посмотрим, что он скажет. И Ренцо тоже, но сперва развлечемся. — Она подмигнула Маттео, а потом обвила нас обоих руками за талию, притягивая к себе.
— Вот увидите, — рассмеялась она, — история искусств нас не забудет!
16 июня
Письмо от Таддеа. Уговаривает заглянуть к ним. Донна Томаса интересуется, как мне живется дома. Я их не видела уже несколько месяцев. Как мне горько тыкать непослушной иглой в это недоразумение под видом одежды, когда в монастырском доме рисуют и поют. Какая веселая жизнь у монахинь… Даже дорогую донну Томасу рассмешило мое неумение управляться с этой невыносимой иглой. Таддеа спрашивает, виделась ли я с Джакомо и ходила ли на бал к Бонвичини. Никого не видела. Она приглашает меня на встречу со своими в гостевой зале через две недели. Будет праздничный стол, Джакомо обещал кукольный театр. Попрошу Винченцо меня сводить. Нукка не будет возражать, ей, чем ближе я к монастырским стенам, тем радостнее. Может, она позволит мне новое платье по такому случаю, надеясь, что больше мне ничего такого не понадобится. Господи, только бы не разрыдаться на глазах у друзей.
20 июня
Винченцо с Нуккой закрылись до вечера в папином кабинете. Напомнило папины разговоры с ней, с этой мегерой, когда она только истерично рыдала и жаловалась. Я тогда была маленькой, и няня Биче меня старалась поскорее увести, но я тоже начинала плакать и проситься к папе. А сегодня я стояла в конце коридора, пыталась подслушать, но не получилось. Когда дверь начала открываться, я шмыгнула к себе. Винченцо ушел куда–то. А я успела на бегу расслышать, как Нукка кричит на бедняжку Пьеру.
К ужину Винченцо не вернулся. Малышки болтали за столом, а их озорники братья толкались и дразнились. Дзуане и Лоренцо разговаривали между собой. Нукка и я молчали. Я разбита тиранкой наголову.
Поздно вечером видела из окна одинокую белую голубку, летящую в струях иссиня–сливового воздуха над каналом. Одна, ни стаи, ни друзей. Такая одинокая и прекрасная. Ее не принимают, потому что она отличается от остальных цветом оперения. Интересно, она сознает свою красоту или только переживает из–за одиночества? Я смотрела, как она то взмывает вверх, то ныряет вниз, пока не спустилась темнота и голубка не вернулась на свой одинокий насест. Так мне кажется. Такие вот у меня невеселые думы.
24 июня
Сегодня папин день рождения. Мы — Винченцо, Дзуане, Лоренцо и я, — как и в прежние скорбные годы, понесли цветы в церковь Сан–Джаниполо. Посидели в нашей часовне. Глупо так говорить, но все же как приятно снова ощущать нас всех одной семьей. Ангел над могилой матери всегда казался мне добрым вестником, несущим ее любовь так рано осиротевшей дочери. Папа рассказывал про этого ангела, когда я была маленькая. Он говорил, у мамы было такое нежное и прекрасное сердце, каких не сыщешь на этой земле. Теперь они снова вместе, и ему, наверное, хорошо.
Мы сидели молча. А потом Дзуане и Лоренцо отправились состязаться на лагуну. Я не смогла сдержать слезы при мыслях о папе. Винченцо обнял меня, и я уткнулась в его плечо. «Не бойся, Клара, — сказал он, — все будет хорошо». От этих утешений я окончательно размякла и разрыдалась, изливая свое отчаяние. Винченцо очень добрый и благородный, не такой веселый и открытый, как папа, но тоже молодец. Он пересказал мне свой разговор с Нуккой. Он ее не винит, считает, что в ответе и за нее тоже, но она не должна препятствовать воплощению дара, которым наделил меня Господь и который Винченцо намерен во мне развивать. Винченцо отличный художник и большой знаток; он преклоняется перед благородством человеческого духа и свято верит, что в нем, в духе, отражено величие самого Господа нашего. Он уговорил Нукку, что мне необходимо учиться, что здесь нет ничего неприличного, что это благословение Господне и что он просто требует этого как глава семьи. «Неужели она так просто сдалась? — удивилась я. — Не может быть. Наверняка что–то затеяла. Что она потребовала взамен?» «Пони для мальчиков в Рипозе, — ответил Винченцо, — и учителя танцев для девочек». Для толстушки Джеммы? Меня разобрал такой смех, что даже серьезный Винченцо не удержался. Благослови тебя Господь, мой добрый брат, ты достойный сын своего отца.
10 июля
Мессир Лука приходил уже десять раз. В первый его приход Нукка сделала вид, что не слышит его приветствия, когда я вела его в кабинет. А после его ухода она велит Пьере раскрыть все окна. Он щуплый, нервный, с жидкими волосами, неряшливый, и запах от него действительно, честно говоря, такой, что глаза режет. И все равно он добрый и знающий учитель. Перспектива дается трудно, но я начинаю осваивать ее премудрости.
Надо неукоснительно сводить все к исчезающей вдали точке. Мне кажется, в этом есть что–то поэтическое — что все стремится к неведомому. Очень не хватает настоящего пейзажа, пока делаю маленькие зарисовки садиков. По садикам мне гулять разрешено.
Синьоре Видали — хозяйке высокой пальмы — так понравился мой рисунок, что она попросила его на память и подарила мне красивый браслет. «Вы моя первая заказчица, синьора!» — сказала я. Она знала маму. Мессир Лука тоже мной доволен и похвалил меня перед Винченцо.
Я просто купаюсь в похвалах. Мессир Лука находит мой дар добиваться сходства «на удивление редким». Но я всегда так умела. Папа вставлял картины Дзуане и Лоренцо в рамки, которые я сделала, когда мне было одиннадцать. Почему я не написала папин портрет?
Нет времени на другие мысли, кроме как о том, чтобы совершенствоваться. Я начала вышивать домашние туфли для Винченцо, тайком, вечерами. Вышью ему корону за то счастье, которое он мне подарил.
23 августа
Я сама от себя в изумлении! Надо спрятать эти записи, иначе мне конец. Призналась мессиру Луке, что хочу изучать строение человеческого тела. Я не разбираюсь в анатомии, но пейзажи мои уже гораздо лучше.
Хочу поэтического настроя, как у мессира Беллини, по словам Винченцо.
Мессир Лука принес мне деревянную шарнирную куклу. Я не смогла сдержать смех при виде этого уродца и хохотала так, что мой добрый учитель тоже не удержался. Я же не марионеток собралась рисовать! Вчера поздней ночью мне не спалось из–за жары, а в окно лился серебристый лунный свет — и меня посетило вдохновение. Схватив бумагу и мел, я сбросила сорочку и, глядя в большое зеркало, зарисовала себя во всех возможных позах. В этот неурочный час, в непривычном свете мне казалось, что я вторглась в запретный мир. Это было просветление.
А потом я, не одеваясь, подошла к окну и встала там в лунном свете. Все замерло, внизу мягко плескалась вода, остро и волнующе пахло морем. И душа взволновалась. Хотелось поднять парус и выплыть в темноту, где водятся великолепные воздушные создания, которые распахнут огромные мягкие крыла и отнесут меня в небесный чертог. Я словно наяву почувствовала их теплые и сильные объятия, под ложечкой сладко засосало, ноги ослабли, и меня пробрала дрожь, несмотря на жару. Так я и стояла, дрожа, завороженная своим видением и мерцанием лилового неба, пока ночь не пошла на убыль и ранние баржи не потянулись по каналу. Я подманила Тонзо, чтобы он поцеловал и успокоил меня, натянула сорочку и легла без сна. Надо как можно тщательнее спрятать эти наброски, она роется в моих вещах. Ох, что будет, если рисунки найдут! Но какое же блаженство! Я словно соткана из воздуха!
3 октября
Замечательная выдалась неделя, поистине чудесная. Добрый ангел осенил Клару своей улыбкой. Нукка с детьми уехала в Падую к родным, и еще десять дней ее не будет. В доме распахнуты все окна! Случилось два великих события. Первое: мессир Лука сказал Винченцо, что я бриллиант. Винченцо рассмеялся и сказал, что мы здесь все бриллианты. Мессир Лука показал ему мои пейзажи с людьми и портреты, которые уже становятся лучше, несколько в три четверти и один с мессиром Лукой в образе Петрарки. Я его писала специально для Винченцо, зная, что его это позабавит. И он действительно смеялся от души. Винченцо боготворит Петрарку, он зачитывал мне его прекрасные стихи. Винченцо мной доволен и позвал к себе в мастерскую, раз другие пути для меня заказаны. Мне разрешат стать настоящим художником! Когда мессир Лука назвал меня «исключительной», в глазах Винченцо блеснули слезы. Я тоже, конечно, не сдержала слез — от любви к своему великодушному брату и от предвкушения тех горизонтов, которые передо мной открылись.
Если что–то и может сравниться с тем счастьем, то лишь произошедшее двумя днями позже. Винченцо устраивал званый вечер и позволил мне — нет, пригласил меня — присутствовать. Не просто появиться перед гостями, сделать реверанс и уйти, как будто мне семь лет (так было бы при Нукке, она старательно меня выдерживает в четырех стенах).
Винченцо привел Джиневру, которая сшила мне несколько платьев, самое красивое из них — бархатное фиолетовое с золотой тесьмой. Этот щедрый дар меня смутил, но зато сам вечер… Я словно побывала в раю. Пришли друзья отца, дорогие гости для нас, и друзья Винченцо, в том числе и Джакомо, который вырос в настоящего красавца.
Я до боли расстроилась, что Таддеа не могла прийти. Я ей, конечно, все расскажу, но мы обе понимаем: лучше один раз увидеть… Изысканное угощение, вино, смех. Лючия и Августин, служившие нам долгие годы, тоже радовались, что в доме снова праздник. В какой–то миг мне почудился папин смех. Я вздрогнула, оглянулась кругом и подумала: да, вот таким папа любил видеть этот дом. Он шлет нам свое благословение.
Винченцо привел друга, которого я раньше с ним никогда не встречала. Рослый красавец. Когда он заиграл на лютне и запел, все притихли и смотрели в немом восторге, словно ангел спустился к нам с небес или сам Орфей. Я не знаю, как его зовут, но увидела его во сне. Мне снилось, что мы плывем на лодке в ночной темноте. «Как тебе нравится море?» — спросил он. Разве не странно?
7 ноября
От счастья у меня, кажется, растут крылья. Я уже много раз приходила в мастерскую. Винченцо выделил мне местечко для работы. Через огромные окна в мастерскую льется свет. Это piano nobile[30] полузаброшенного ныне палаццо. Мой уголок, хоть и не у окна, кажется поистине райским. Все остальные — помощники, которые готовят холсты и смешивают краски, и приятели Винченцо по мастерской — все очень добры и готовы помочь, хотя сперва не смогли сдержать удивление. Словно к ним привели кролика или русалку, а она вдруг возьми да и усядься за мольберт. Когда приходили натурщики — люди, которые нам позируют, часто без одежды, — сперва все смущались из–за меня, но вскоре углубились в работу. Теперь ко мне уже все привыкли, потому что я отношусь к делу так же серьезно, как они, и у меня хорошо получается. Как же прекрасны эти тела! В них нет ничего постыдного или скверного, ведь они творение рук Божьих. Смешно даже подумать, что бы сделалось тут с Нуккой, какую епитимью ей пришлось бы на себя наложить, чтобы отмолить грех. А донна Томаса, я уверена, всем сердцем одобрила бы мою учебу.
Было поздно. От люминесцентной подсветки в лупе у Джулианы болели глаза. Выключив линзу, она посидела в полумраке, вспоминая, о чем ей мечталось в пятнадцать лет. Переводческое ремесло в эти мечты не входило. Она вспомнила смерть отца, летние ночи в маленьком городке недалеко от Падуи; ночи; напоенные благоуханными ароматами; вспомнила свое одинокое юное тело, вытянувшееся стрелой. И никого… Она выучилась, переехала в Венецию, открыла это маленькое бюро. Джулиана вздохнула. Потерла веки, выключила компьютер, собрала вещи, вышла в коридор и заперла дверь. Спускаясь по темной лестнице, она гадала, придет ли когда–нибудь к ней счастье.
Мы с Люси, как и планировалось, пригласили Ренцо в Академию, поговорить о живописи начала шестнадцатого века. Потом мы собирались угостить его обедом. Огромный и внушительный в своем твидовом костюме, он водил нас по залам, останавливаясь блеснуть эрудицией перед тем или другим шедевром и так энергично жестикулируя тростью, что смотрители напрягались. Люси он окружил подчеркнутой заботой. Мы надолго задержались перед работами Джованни Беллини и Карпаччо. Скоро поднимемся по лестнице, и перед нами предстанет «La Tempesta».
— Ренцо, — спросила я, — а что такое неоплатонизм?
— Неоплатонизм, детка? Вряд ли удастся рассказать вам в двух словах.
— Ну, если вкратце? Вас не затруднит?
— Ну что же. — Он вздохнул. — Философское учение, выраженное в работах Плотина, жившего в третьем веке, — вещал он нудным тоном, продвигаясь по галерее, — В основе лежит метафизическая парадигма «Единое–Ум–Душа», под которыми приблизительно подразумевается божественное, понимание божественного и материальный мир, который, как постулировали неоплатоники, происходит из души. Как видите, человеческий разум находился у них в непосредственной связи как с божественным, так и с эмпирической действительностью, и тем самым они провозглашали человека способным соединять божественное присутствие с материальным миром. Крайне важный постулат для Возрождения, оперировавшего понятиями гармонии и пропорций, красоты как отражения высшего предела, подразумевавшейся в математике, музыке, астрономии, мистицизме и так далее, даже в алхимии, — везде и повсюду, где пытались приблизиться к недостижимому царству совершенного. Как вам?
— А как он проявлялся в искусстве?
Очередной обреченный вздох.
— Ну, если в двух словах, то присутствующая в мире красота «пробуждает внутренний образ души», как утверждал Микеланджело, подразумевая под образом душу, стремящуюся к своему божественному источнику. Физическая красота в искусстве отражает красоту души. И, разумеется, в основе неоплатонизма лежит любовь, божественная и мирская, две Венеры, два пути. Платон провозглашал любовь связующей силой для всего. Божественное являет себя в красоте. Любовь дар красоты, а значит, божественного. Поэтому в тот период очень много чудесных изображений обнаженной натуры — тело как внутренняя сущность. В природе тоже проявляется божественная парадигма, она открывает страждущему духу второй путь. В бессистемном на первый взгляд движении неизбежно обнаруживается скрытый порядок, гармония, совершенство. Довольно изысканно и мудро, вам не кажется?
— Значит, искусство Возрождения скорее духовное? Не только религиозное?
— Я бы сказал, оно стало более духовным, если вам так это слово нравится. Неоплатонизм предполагал более активное вовлечение — в отличие от средневекового ритуального поклонения Господу. Неоплатоническая душа стремилась вырваться из низости к ясности, трансцендентному единству и так далее. Взяв идею у язычников, христианизировав ее в какой–то степени, неоплатоники тем не менее возводили человека в абсолют. Божественное, ранее обитавшее лишь на небесах, теперь становилось неотъемлемой частью окружающего мира. Живописцы силились проникнуть в священную парадигму и запечатлеть то, что удастся подглядеть. Вот вам, пожалуй, и весь вводный курс по неоплатонизму для девушек. Ха–ха. Надеюсь, список литературы вам не нужен? Боюсь, его вам будет осилить трудновато.
— «В прекрасном — правда, в правде — красота, вот все, что знать вам на земле дано»?[31]
— Примерно так. Независимо от того, что говорил Шелли.
Шелли?
Мы дошли до «La Tempesta». Люси бросила полный ужаса взгляд на «Il Vecchia». Забавно, подумала я. «Старуха» ведь на самом деле куда моложе Люси — жизнь тогда была суровая, а Люси такая сияющая, по–прежнему красивая, с горящими глазами, с девчоночьим кокетством и еще вполне способна кружить головы. Col tempo… Либо эта надпись еще более многозначна, чем может показаться, либо Люси — очень удачное воплощение божественного.
— Предполагают, что это мать Джорджоне, — прокомментировал Ренцо.
— Ренцо, о чем эта картина, как ты думаешь? — поинтересовалась Люси, обращаясь к предмету нашего основного интереса. — Она такая захватывающая и таинственная.
— Ну, дорогая моя, кто же может знать? — ответил профессоре. — Мнения расходятся настолько, что даже скучно. Сам Джорджоне, по сути, призрак. Я бы сказал, тут на редкость непостижимая аллегория.
Ренцо обрушил на нас целый ворох теорий — мифологию, философию, пасторально–поэтические коннотации, герменевтический символизм…
— Очевидны буколические мотивы, — продолжал он, — классические, разумеется, многогранные смыслы, замысел художника — кто в него проникнет? Меня здесь, прежде всего, восхищает необычность, эта неземная атмосфера — кардинальная структурная перестройка. Предположительно, таких пейзажей с людьми на фоне была целая серия, не дошедшая до нас. У Микиэля[32] они упоминаются, но мы их не видели. А возможно, тут приложил руку Вендрамин, именитый заказчик и покровитель Джорджоне, высказавший определенные пожелания насчет сюжета картины. Мир полон тайн, которые нам не суждено разгадать, и эта картина принадлежит к их числу.
— Эта картина берет за душу, — призналась Люси. — Столько лет ее не видела… Люди на переднем плане будто в другом измерении, верно? Словно не ведают, какая гроза вот–вот разразится у них за спиной. Мне кажется, тут множество отдельных миров. Даже в деревьях и то бурлит какая–то своя жизнь, все откликается, все живет. А вода! Это не сон, это скорее видение, так мне всегда казалось. Волшебный свет. Великолепная полускрытая луна — это ведь луна? Я и забыла, какое чудо эта картина. И эта красавица в легкой накидке.
— Да, именно, — согласился Ренцо. — Лорд Байрон тоже восхищался этой особой, написал о ней другу — неудивительно. Ха–ха! Все, дамы, время поджимает, нам надо еще посмотреть великого Веронезе и прихватить Тициана с Тинторетто, чтобы стало ясно, что происходило дальше с нововведениями вашего Джорджоне. А ловелас он был большой, это да. Заразился чумой от любовницы. Некоторые считают, что это ее он здесь и изобразил, Чечилию, но, впрочем, не важно. Пойдемте дальше.
Переглянувшись, мы с Люси двинулись за ним.
За незабываемо изысканным обедом, который Люси устроила в «Баре Гарри», любимом заведении Ренцо (приятно было наблюдать, с каким почтением отнеслись к ней циничные официанты, начисто проигнорировавшие в свое время нас с Энтони), мы сперва разговаривали о всяких пустяках, но потом Ренцо поинтересовался фреской, снова отозвавшись о ней как о шедевре. Люси ответила, что работа продвигается и что очень скоро нам понадобится его экспертное мнение. Профессоре, кажется, удовлетворился и больше вопросов не задавал.
Люси и Ренцо снова вспоминали детские годы — единственное, как мне кажется, что их связывало. Из всяких косвенных намеков постепенно выяснялось, что Ренцо всегда был влюблен в Люси и считал, что в один прекрасный день она выйдет за него замуж. Насколько Люси отвечала ему взаимностью, понять было сложно. Люси не особенно поддерживала тему. Мне показалось, он вбил себе в голову, возможно без всяких на то оснований, что они созданы друг для друга, поскольку выросли вместе. Когда в эту идиллию вдруг ворвался Альвизе и мгновенно завоевал Люси, Ренцо уехал в Англию — молодой, страдающий от несчастной любви, обозленный… В «долгую ссылку», как он сказал. Он остался холостяком, но обрел огромный научный вес, получил кучу званий и регалий и в довершение всего — кафедру в престижнейшем университете. Ему явно доставляло удовольствие поддразнивать Люси этой вымышленной изменой. Как–то по–женски. Не думаю, что она хоть когда–то рассматривала профессоре в качестве кандидатуры, пусть он даже неплох собой и прячет под всей этой напыщенностью и авторитетом чуткое любящее сердце. Вряд ли он продолжал питать на ее счет какие–то надежды и хотеть чего–то, кроме почтения и проливающих бальзам на душу угрызений совести. Похоже, в этих своих хоромах при клубе Ренцо вел весьма насыщенную личную жизнь, которую ни на что бы не стал менять. Люси сумела легко и непринужденно приправить изысканный обед и комплиментами, и оправданиями. Профессоре был польщен, мы приятно провели время. Ренцо у нас в кармане. Женщины справились. Я внутренне ликовала, пока не услышала последнюю реплику профессоре, поднимавшегося из–за стола. Он хочет выступить в клубе с докладом под названием «Неизвестные шедевры. Сенсации бесконечны?» Ха–ха! Он надеется, что мы придем. Приводите Маттео, ему понравится.
— Что ему известно? — спросила я, не сбавляя поспешного шага, как только мы остались с Люси вдвоем.
— Не знаю.
— Рональд?
— Нет, наверняка нет. Ни в коем случае нет.
— Сделал выводы из увиденного в тот раз?
— Не знаю. Он чует, что дело движется. Подозревает нас. Он умен и расчетлив. И проницателен. А мы все время о Джорджоне.
— Может, хочет застолбить? Так, на всякий пожарный?
— Не исключено. Жуткий человек. Он видел, как напрягается Маттео. Знает, что другие специалисты приходили и заинтересовались. Ему многое известно. Боюсь, я совершила ужасную ошибку…
— Но без него не было бы ни Лидии, ни Рональда. Он не в курсе насчет писем и дневника. Он не видел ларец! Значит, он может опираться только на домыслы. Пугать нас, делать вид, что опережает. Но все самое важное у нас. Он думает, что фреску нарисовала монахиня.
— Наверное.
— Маттео расскажем?
— Конечно. Да, думаю, ты права, этот доклад нужен ему лишь для того, чтобы потешить самолюбие, иначе он делал бы его не в клубе. Ох, надеюсь, мы справимся сами. Жуткий тип, лишь бы все испортить.
— Мы под давлением, Люси.
— Дорогая моя, это просто бомба замедленного действия.
Она взяла меня под руку, и мы решительным шагом направились домой.
Поутру Джулиана неохотно уселась за компьютер. Дневник будоражил душу, всю ночь ей снились беспокойные, зовущие сны. Ей было не по себе, но перевод, хочешь не хочешь, доделывать надо, а до конца еще далеко. Как странно сознавать, у них с этой девочкой на двоих одна Венеция, только Джулиана уже перестала замечать окружающую красоту, превратила свою жизнь в беспросветные серые будни. Ей нет еще и тридцати. О чем она мечтала, чем хотела заниматься? Так много всего. «Пусть что–нибудь случится, — пробормотала она. — Хоть что–нибудь. Чума на тебя, Лидия». Она включила люминесцентную подсветку.
10 ноября
Он приходил сюда. Он не только сладкоголосый певец, но еще и художник. Его зовут Дзордзи, и он будет работать в мастерской. Для Винченцо это большая честь, он говорит, что Дзордзи набирает популярность. Они познакомились сто лет назад в мастерской мессира Беллини. Винченцо говорит, на его счету замечательный запрестольный образ, религиозные полотна, портреты дворян и, что гораздо занимательнее, миниатюры на холсте и дереве, пейзажи, обычно с людьми, которые знать заказывает для своих коллекций. Там не религиозные мотивы, они написаны на древние сюжеты и учения, содержащие, по словам Винченцо, систему, позволяющую приблизиться к совершенству вселенной.
Я не до конца понимаю, что он имеет в виду, но я видела пейзажи Дзордзи — они завораживают и полны тайн. Как ему удается сделать их такими? Я спросила у Винченцо. Он отшутился, что Дзордзи видит все насквозь, он колдун. Вот бы и мне это постичь. Я тоже хочу видеть насквозь, поэтому подглядываю за работой Дзордзи — стараясь держаться как можно тише и незаметнее. Он пишет быстро, проворно, полотно меняется с каждым мазком; его метод трудно уловить. Он добр ко мне, хвалил мои рисунки, предлагал помощь, называет умницей и сметливой ученицей. В разговорах с Винченцо прозвал меня в шутку Клариссима Неожиданная. Сперва я перед ним невероятно робела. Он окружен почетом и восхищением, а я вспоминаю свой сон и краснею каждый раз. Но теперь я к нему уже привыкла и могу разговаривать с ним как все, даже пошутить. Но когда он подходит ближе и становится рядом, мне приходится сильно стискивать руки, чтобы унять дрожь. Поднимаю глаза от работы и вижу, что он на меня смотрит. Он улыбается и дурашливо взмахивает кистью — а иногда просто улыбается. Трудно сосредоточиться. И я едва осмеливаюсь называть его Дзордзи. Как же глупо я, должно быть, выгляжу. В мастерской посмеиваются и судачат, что за ним охотятся знаменитые красавицы и выдающиеся умницы. Он пользуется большой известностью. Не хочу показаться простушкой и дурочкой.
Джакомо здесь тоже бывает и иногда пишет с нами вместе. Он оказал мне небывалую услугу. Выступил моим заказчиком! Заказал написать портрет Таддеа. Какая будет радость! Я снова смогу работать в монастырском доме. Попробую вглядеться в Таддеа и увидеть ее насквозь. Ей будет смешно. Жаль только покидать мастерскую, пусть даже ненадолго.
21 ноября
Жизнь здесь течет своим чередом. Донна Томаса, по–моему, настоящая святая, если такие вообще бывают на земле — мудрая, прекрасная, милосердная и остроумная. Она вознесется на небеса, как святая Чечилия, — в фанфарах и славе. Вряд ли этим девочкам, среди которых у меня есть хорошие подруги, легко смириться с этим затворничеством (хотя мне говорят, что не такое уж оно и затворничество), но они избраны донной Томасой и приобщаются к добродетели и знаниям. Я знаю, потому что жила среди них и мне это пошло на пользу. Я обязана ей собой и своей жизнью, но все же не хочу искать судьбу в монастыре. Донна Томаса все равно меня любит. Таддеа приходит каждое утро, и мы принимаемся за работу. Ей трудно удержаться от бесконечной болтовни, но я требую, чтобы она сосредоточилась на самых сокровенных мыслях. Она старается изо всех сил, и у нее неплохо выходит, но потом в ней словно пузырь какой–то растет, и я знаю, что он вот–вот поднимется на поверхность, лопнет и рассыплется громким хохотом над нашей серьезностью. Пока я довольна результатами. Временами к нам приходит донна Томаса, сидит тихо и никаких замечаний не делает. Но, судя по улыбке, ей нравится.
16 декабря
Сегодня вечером я увижу Дзордзи. Две недели назад, когда у Базеджо праздновали обручение Меа, я впервые повидалась с ним за пределами мастерской. В свет меня выводит Винченцо. Нукка недовольно кривится, но не перечит — пони сделали свое дело. Мы с Дзордзи столкнулись в толпе и, увлекшись беседой, не заметили, как дошли до отдельной залы. Я уже освоилась и разговариваю с ним без трепета, а он заводит со мной беседы о природе живописи и поэзии. Мысли его глубоки и сложны. Ничто не стоит на месте, говорит он, ясность — дитя не разума, но интуиции. Всем правит свет. За работой он часто угрюм и суров, но в тот вечер он был в веселом расположении духа и смешил меня забавными рассказами. В конце концов, мы добрели до маленькой библиотеки и уселись на длинную скамью у пылающего камина. Я вдохнула аромат его тела. «Клара, — сказал он, пристально глядя в огонь, ты меня поражаешь». Я сперва растерялась, но потом нашла слова. «Ты меня столькому научил, Дзордзи, я счастлива, что ты доволен». «Да, — ответил он, — ты моя вдохновенная ученица». Потом повернулся ко мне, наши взгляды встретились, и комната вдруг закружилась. Он заметил мое замешательство и взял меня за руку. Из коридора донеслись голоса, и мы тут же отскочили друг от друга. А когда голоса удалились, он рассмеялся: «Записной гуляка, тоже мне!» Я в недоумении обернулась, ноги подкашивались от волнения. Он подошел вплотную. «Клариссима, — сказал он, — светлый ангел». Поцеловал меня в лоб и отвел обратно в залу. Я, конечно, дурочка. Он герой, а я простая земная тварь, ученица.
20 декабря
Сегодня в студию приходил необыкновенной красоты и благородства молодой человек. Винченцо и Дзордзи окружили его теплом и заботой. При виде меня он удивленно распахнул глаза, все трое засмеялись, и я, зардевшаяся, была представлена ему как местная диковинка. Я смекнула, что он, должно быть, из какого–нибудь общества, в которых числятся мой брат и мой учитель. Я об этих обществах почти ничего не знаю, поскольку основной их смысл в наставлениях и развлечении молодых холостяков. Винченцо всей душой предан своему братству, но посещает также собрания в благородных домах, посвященные чтению и обсуждению сочинений и стихотворений, дошедших до нас из древности. Дзордзи тоже там бывает, они разговаривают об этих собраниях между собой. Дзордзи рассказал мне про сообщество молодых дворян, которые ставят спектакли и маскарады на пасторальные темы, доставляющие ему большое наслаждение. Как скучна девичья жизнь… Молодой человек просидел в мастерской несколько часов, за это время мой учитель успел набросать его благородный профиль. Волосы у него до плеч, как у Дзордзи, — это галантный стиль, Винченцо его не приемлет. После его ухода Дзордзи сделал на холсте ярко–розовую подмалевку для костюма. Очень смелый и непривычный цвет. Какая завидная свобода! Если не считать нескольких выходов в свет, я каждый вечер исправно возвращаюсь в тюрьму. Невозможно представить, чтобы такой человек, как Дзордзи, питал что–то, кроме снисходительного добродушия, к такой непримечательной святоше, как я. Но все–таки, кажется, я ему нравлюсь.
31 декабря
Столько всего произошло за эти счастливые месяцы, что я чувствую сейчас настоятельную потребность поразмыслить над этим калейдоскопом, который, как и прочее на земле, еще провернется и сгинет навек. Я хочу запомнить эти дни навсегда. Я начала год несчастным ребенком, а теперь, Божьей милостью, я более не несчастна и, думаю, уже не ребенок. Работы мои качественно и существенно выросли; непреходящее вдохновение побуждает меня творить, и я усердно и благодарно творю. Самым удачным произведением мне кажется портрет Таддеа. Джакомо вручил ей этот подарок, когда мы собрались на Рождество в гостевой монастырского дома. Были все: родные Таддеа, донна Томаса и Винченцо. Таддеа испекла вкуснейшие пирожки. Даже сердце щемит от подружкиной радости. Когда Джакомо протянул ей портрет, она рассмеялась и вернула его обратно со словами, что и так знает, как выглядит. Все восхищались сходством и передачей образа. По–моему, в нем чувствуется дух, который учил меня искать мой наставник, есть свежесть и осязаемость. В мастерской Винченцо и остальные меня тоже хвалили. «Вот видишь? Видишь?» — многозначительно воздев указательный палец, сказал Дзордзи. Это «видишь» он все время бормочет, когда учит меня. Оно обрело для нас особый смысл, означая теперь, что я должна присмотреться, понять, как форма создается не только внешним, но и внутренним светом, задействовать внутренний взор. Надеюсь, я даю ему повод для гордости. Все мои старания — ради него. Никто не сравнится с ним по гениальности и доброте. Он чудо. Но и на мою долю перепало свое чудо. Он любит меня! Он сам мне признался. Я не представляю, как такое возможно. Это было рождественской ночью, самой святой ночью в году. Винченцо устроил званый вечер — он теперь самый настоящий глава семьи и дома. Уступчивость Нукки меня настораживает, но, слава богу, мне теперь хотя бы не надо сидеть с ней целыми днями. Гостей пришло, по меньшей мере, человек пятьдесят, был пир горой и песни, Дзордзи аккомпанировал на лютне. Мы веселились от души, а около полуночи собрались праздновать на пьяццу — там будет мороз, много музыки, пылающие факелы, как в прежние годы, когда нас туда водил папа. Я метнулась к себе в комнату взять самый теплый плащ и пожелать Тонзо спокойной ночи. А когда спустилась вниз, меня ждал только Дзордзи. «Счастливого Рождества, Клара», — тихо сказал он, закутывая меня в плащ. Как всегда рядом с ним, я взлетела на гребне теплой волны и, не успев опомниться, оказалась в его объятиях, его губы отыскали мои, и я, кажется, умерла и вновь, непонятной милостью, о которой не смела и мечтать, воскресла. Как рассказать об этом? Мы вдыхали какой–то другой эфир, крепче и слаще воздуха, неведомый мне доселе. Простояв так несколько минут, мы вышли из дома и слились с праздничной толпой. Я не чуяла ног под собой. Поравнявшись с Винченцо и мальчиками, мы долго гуляли вдоль набережной, разгоряченные весельем и отличным настроением. Неужели действительно была эта ночь? Я все время боюсь проснуться и понять, что мне все эти чудеса приснились. С тех пор я его еще не видела, сейчас праздники, мастерская закрыта. Даже страшно от этого счастья, переливающегося через край. Боже, спаси меня, и пусть это все будет наяву.
10 февраля 1506 года
Какое счастье! Мы не открывались никому, даже Винченцо, но брат знает меня слишком давно и хорошо, поэтому наверняка заметил, что я сейчас веселее и живее, чем когда–либо на его памяти.
15 марта
Не хватает времени записывать. Я хочу запечатлеть каждый миг своего блаженства, но жизнь поспешно влечет меня дальше. При мыслях о завтрашнем дне все внутри волнуется. Я бросаюсь на постель и изливаю душу Тонзо, пока изможденное сердце не сдает и я не проваливаюсь в сон.
И все же я просто обязана записать, что Z работает сейчас над многотрудным, но прекрасным полотном, где будут изображены три мудреца, стоящие и сидящие под сенью дерев у темной пещеры. Картину заказал для своей коллекции мессир Контарини, он очень богатый и просвещенный заказчик. Z говорит, что мессир Контарини разбирается в античных философских учениях и желает наслаждаться аллегориями разных ипостасей этой древней мудрости, изображенными в виде старцев перед знаменитой пещерой Платона. Z набросал эскиз, но с тех пор уже успел внести изменения, картина преображается ежедневно. У одного из старцев была корона в виде солнца — меня она приводила в восторг, но теперь ее уже нет. Картина впечатляет — прежде всего, контрастом темной пещеры и лучезарного солнца, восходящего из–за дальней горы. Оно возникает, как говорит Z, словно величайшее благо, творец жизни. Композиция у него очень сложная и наполнена символами. Вся мастерская только и говорит об этой картине, споры не смолкают, и каждый, по–моему, хочет выделиться. Все пытаются его копировать, но ни у кого не выходит. Я же скромно признаюсь самой себе, что, по крайней мере, в технике я ближе к моему учителю, чем кто бы то ни было в нашем кругу, и стремлюсь постичь мир так же, как он.
Мне представляется портрет Z в образе Орфея, но я не осмелюсь его написать. Из монастырского дома поступило два заказа: портреты Меллы и Ненчии. Хоть я и чувствую в себе перемены, побывать среди подруг было великим удовольствием.
Меллу я изобразила в ее одеянии и апостольнике, она такая серьезная, вдумчивая, все говорят, что в один прекрасный день она станет аббатисой. Донна Томаса от нее в восторге, дает ей частные уроки. Ненчию я написала в образе Примаверы, весны. Надеюсь, получилось не слишком вызывающе. Что поделать, я вдохновляюсь смелостью своего учителя. Ненчия юна и прелестна, как нимфа. Я вплела ей в волосы весенние цветы, а ее саму поместила на фоне розовой утренней зари. Ей всего двенадцать, но какой юноша сможет перед ней устоять? Кажется, у нее есть сестры, такие же прелестницы, как она, бедняжка. Донна Томаса с ней особенно ласкова, угощает ее сластями. Таддеа говорит, девочка рыдает по ночам.
A Z? Что сказать о нем? Он нежный и любящий. Я жду, что он устанет и разочаруется, но этого не происходит. Гнетет то, что нам никак не удается побыть вместе и тем более наедине. Когда мы в разлуке, я гадаю, где он может быть. Верю, что он не отходил бы от меня, будь на то наша воля, но меня держат в четырех стенах. Даже Винченцо не в силах помешать. Нукка не пускает Z в дом, кроме как в толпе гостей, — она считает художников отребьем и не намерена осквернять свое жилище. Винченцо — другое дело, он благородный. Она считает его работу простым увлечением и вынуждена уважать его как наследника. Я никогда не прощу ей, что она допекла отца. Он в своем мягкосердечии видел в ней только прелестную вдовушку. А сейчас она мерзкая толстуха, сварливая и лживая, только и ищет, где бы напакостить. Спит и видит, как упрячет меня в монастырь, чтобы папино наследство досталось ее дочкам. Она жаждет приобщиться к кругам знати, но с чего бы им ее принимать? Я не такая благодушная, как Винченцо. Я ее боюсь.
Тонзо уснул. Доброй ночи, моя любимая зеленушка.
Мы собрались в комнате с фреской. За исключением Лидии, ахнувшей при входе, все молчали. Аннунциата расставила стулья в ряд напротив стены, и мы расселись, словно гадая, зачем нас позвали всех вместе. Отрешенный взгляд девушки устремлялся куда–то вдаль, поверх наших голов.
— Гм… — протянул Рональд, прерывая молчание. — Головоломка. И действительно, необычайно прекрасная. По–моему, это все же не он, по крайней мере, в первом приближении, хотя характерных черт много: напряженная атмосфера, великолепный свет, идиллический пейзаж и эта прелестная загадочная особа, устремляющаяся к нам. Но что–то тут не сходится, хотя пока и непонятно, что именно. Если сюда привести десять экспертов, пять скажут «нет», двое скажут «да», а остальные припишут фреску раннему Тициану.
— Тогда скажи, что тут «не его», — попросила Лидия.
— Мнение специалиста? Композиционная концепция, по–моему, сильная, но не дерзкая. Палитра менее резкая, не такая пылающая, однако это ведь фреска.
Может, просто ранняя работа, а может, произведение наблюдательного и одаренного ученика. Но тут, на мой взгляд, отличие скорее психологического характера. Женщина в «La Tempesta» смотрит на нас из глубин созданной изображением ауры. Когда наш взгляд добирается до этой Венеры, она вообще уже на нас не смотрит, погруженная в собственные грезы. Там, в «Буре», персонажи воплощают некий, я бы сказал, внутренний взор. А здесь, я не знаю — она, кажется, уводит нас своим взглядом прочь из того мира, который находится за ее спиной. Совсем не похоже на его погружение в себя. Она не столько обозначает субъективное состояние, сколько представляется независимой сущностью, вырывающейся из контекста. Но, по–моему, это невероятно — ее словно влечет из Аркадии какая–то неодолимая будущность — другого слова подобрать не могу. Это само по себе довольно ново для такого пасторального идиллического антуража. Но тут я полагаюсь исключительно на интуицию. Многие, как я уже говорил, со мной наверняка не согласятся.
— Она как будто выходит за рамку, — подтвердила я. — Я понимаю, о чем ты. Шаг вперед…
— А лев? Что насчет него? — поинтересовалась Люси. — Ему неважно, что она там видит, ему важна она сама. Может, он просто не в силах разглядеть то, что видно ей? Неужели она его с собой не возьмет?
— Маттео, — Рональду вдруг пришла в голову неожиданная мысль, — а ты знаешь «Тарокки» Мантеньи?
— Конечно, — отозвался Маттео. — Чудесные гравюры, которые на самом деле не имеют отношения к Мантенье.
Маттео явно расстроился, но уже воодушевлялся снова. В конце концов, Рональд сам сказал, не все разделят его точку зрения, так что как знать, к чему мы придем.
— Это серия аллегорических персонажей, — разъяснил Рональд Люси. — Неоплатоническая эзотерика, музы, небесные тела, главные добродетели и тому подобное. Они послужили прототипами колоды Таро, изобретенной позже в том же веке. Многие образы остались неизменными и сохраняются, по–моему, по сей день — я в Таро не особенно разбираюсь, а вот в Мантенье — да.
— Колода Таро? — воскликнула Люси. — Я видела эти наборы, там попадаются рисунки необыкновенной тонкости и красоты. Несколько лет назад тут проводилась восхитительная выставка.
— Так вот, — продолжал Рональд, — все главные добродетели представлены женскими образами в сопровождении символов–эмблем и животных–спутников. Так, карта стойкости — Фортецца — изображает женщину в древнегреческом одеянии рядом с ломающейся колонной и рядом с ней — льва. Лидия, ты в них разбираешься лучше меня. Я не очень помню толкования карт Таро.
— Ну, я тоже не большой специалист, — ответила Лидия. — Эта карта означает мудрость или силу духа, побеждающую инстинкты. Сродни святому Иерониму, укрощающему льва. Похоже на аллюзию к нему, уж слишком напрашивается.
— Насчет «Concert Champetre», «Сельского концерта», который когда–то приписывался Джорджоне, потом Тициану, а теперь снова вроде бы возвращается к Джорджоне, — развивал мысль Рональд, — существует коллективное мнение специалистов, что две обнаженные женщины и два одетых музыканта, наслаждающиеся музыкой на косогоре, в совокупности призваны изображать музу поэзии. У них ее символы — флейта и ваза, такие же, как в «Тарокки», поэтому, подозреваю, гравюры в то время были в ходу. Образованные люди о них знали. Я практически не сомневаюсь, что «Концерт» написал Джорджоне — он, в конце концов, сам был музыкантом. Музыка с поэзией тесно перекликаются и даже в каком–то смысле соревнуются. Такое соперничество между разными видами искусства тогда было очень популярно и сильно занимало Джорджоне. Живопись против скульптуры, поэзия против живописи и так далее. Он любил сложности.
— Может, текст на свитке что–то прояснит, как думаешь, Маттео? — напомнила я.
— Текст прочесть сложно, — возразил Маттео, — часть спрятана внутри свитка, а видимое трудно разобрать. А вот надпись на стеле или надгробии мы прочитали, она гласит: «Harmonia est discordia concors». Знакомое изречение.
— Да, — подтвердил Рональд. — Надо же, как интересно. Франкино Гафури. Снова неоплатонизм, снова музыка, теории, завязанные на тайных учениях, берущие начало в пифагорейских мистических числах, снова небеса как музыкальная гамма. Гафури написал свой трактат в конце пятнадцатого века. Значит, он наверняка распространился в Венеции задолго до тысяча пятьсот десятого года, если считать, что именно этот год нас в итоге интересует.
— И что это значит? — спросила Люси.
— Это изречение есть на оттиске, где Гафури читает лекцию по музыке своим ученикам, — пояснил Маттео. — «Harmonia est discordia concors». Гармония — это примирение непримиримого. Что–то про музыкальные интервалы.
— То есть музыкантам его книга была знакома? — уточнила Люси.
— Да, трактат пользовался популярностью. Джорджоне разбирался в геометрии, это видно по его картинам, по его композиционным нововведениям, — продолжал Рональд. — Геометрия в неоплатонизме тоже была тесно связана с музыкой — совершенные числа, системы пропорций. Неоплатоников завораживала идея космического единства, безупречного и постижимого до какой–то степени.
— А почему изречение на надгробном камне? Это ведь надгробие? — с недоумением спросила Лидия. — Предполагается, что это могила музыканта? Или это просто так, девиз?
— Нет, тут скорее не только музыкальный смысл, — высказалась я. — Это психологический подтекст: мудрость — это умение увязывать противоположности, две истины могут сосуществовать. А может, имеется в виду, что из–за людского вмешательства стройный порядок вселенной рушится.
— Тонко подмечено, — согласилась Лидия. — Нел права, надо читать свиток, он может пролить какой–то свет.
— Мы бросим все силы на его расчистку, — ответил Маттео. — Пока мы им не особенно занимались, расчищали остальное.
— Похоже, я слишком заостряю на этом внимание, и, может, это лишь плод моего воображения, но Маттео и Нел надо мной не смеялись… — Люси снова раскрыла свой альбом с репродукциями на странице с «Портретом Лауры». — Рональд, Лидия, вы не видите сходства? Я уверена, что вижу.
Наша парочка склонилась над портретом, как и мы, начала бегать глазами с альбома на фреску, потом они переглянулись и, кажется, пришли к единодушному выводу.
— Да, — ответила за двоих Лидия. — Сходство имеется. Лицо изменилось, но узнаваемо.
— Я так и думала! — воскликнула Люси.
— Это Лаура? — спросил Рональд у Маттео.
— Нет, так невозможно! — не выдержал Маттео. — У нас столько недопроверенного, и все сводится к одному выводу, который мы никак не нащупаем. Если Лаура — это Клара, если Джорджоне умер в этом доме, если ларец и письма принадлежат ему, если они с Кларой любили друг друга, если она действительно сестра Винченцо Катены — очень похоже на то, — что из всего этого следует? И какое отношение эти зацепки имеют к фреске в безвестном здании благородного монастыря? Мы ведь считаем, что ларец расписывал он, так?
— Я готов побиться об заклад, — подтвердил Рональд.
— А мы не пробовали перечитать его письма? Свежим взглядом, после того, что удалось выяснить? — спросила Лидия. — Завтра, надеюсь, получим перевод дневника.
— Таддеа говорит, — изложила я, — что Клара была влюблена в Z — красивого, обаятельного и умнейшего, по ее собственным словам, да еще и музыканта. Она, как считает Таддеа, вся во власти чувств и в какой–то момент настолько забывает об осторожности, что попадает в беду. Еще она упоминает помолвку, но о женитьбе речи нет. Может, Клара питала неоправданные надежды, а может, просто что–то сорвалось. Известно, что оба умерли тут и что на свет был рожден ребенок.
— Похоже на старинную балладу, — отозвалась Лидия. — Что–то ирландское… Любовь, трагедия, и не поймешь, что на самом деле происходит.
— Патер[33] пишет, что Джорджоне обладал непревзойденным даром сочинять стихи, «которые льются сами, без пространных подробностей». — Рональд слегка запнулся на «пространных». — Возможно, и здесь что–то подобное, он снова от нас ускользает.
Восхищает в Рональде это умение не пасовать перед строптивыми согласными.
— Нет, мне так не кажется, — возразила Люси. — Мы обязательно разберемся. Клара не собирается от нас ускользать, она все расскажет. И Таддеа тоже, а может, монахини в своих записках. Они очень хотят поведать свою историю миру. Они, как сказала Лидия, самые настоящие историки, не пустоголовые мечтательницы, запутавшиеся в небесных абстракциях. Ребенок уж точно не был абстракцией — что с ним сталось? Или с ней? И Джорджоне был живым человеком, из плоти и крови, раз он здесь умер.
Она поднялась, прижимая к себе альбом, и повела нас обедать. Лео следовал за ней по пятам.
Примирить непримиримое. Согласие несогласных? Два сапога не пара? Я вспоминала, кто еще об этом говорил и в каком ключе. Вот с гармонией куда легче. Я же играла Порцию — как там в «Венецианском купце»?
Как сладко дремлет лунный свет на горке! Дай сядем здесь, — пусть музыки звучанье Нам слух ласкает; тишине и ночи Подходит звук гармонии сладчайший. Сядь, Джессика. Взгляни, как небосвод Весь выложен кружками золотыми[34].
Прелестно. И снова, кажется, неоплатонизм. Эйфория ранней стадии влюбленности. «Параллельные фантазии», — как насмешливо говорил Энтони. С одной стороны, он был прав, а с другой, как ни странно, именно эта стадия его интересовала сильнее всего: соблазнение, завоевание, самый первый сладостный поцелуй… А примирение непримиримого — это уже акт второй, попытка выстроить гармонию из бытовых разочаровывающих мелочей, которые разрушают фантазию. Нестыковки, послевкусие. Может быть, в том, чтобы с самого начала обойтись без розовых очков, тоже есть своя прелесть. Я не знаю. Будущность. Это туда направляется Клара? Сама, без провожатых? Это он похоронен на вершине холма? Но у нее такое одухотворенное лицо… Вряд ли ее обидел мужчина, скорее, злодейкой оказалась судьба. Она все–таки выбрала карту Фортеццы, Башни, силы, а не Повешенного — эту карту я помнила, и, кажется, она несчастливая. Явно несчастливая, судя по названию.
Я лежала на кровати, не закрывая окно, через которое лилась ночная прохлада. Мы чудесно поужинали в нашей теплой компании. Не припомню, когда в последний раз я чувствовала себя такой счастливой — если не считать влюбленности. Или уже пора считать влюбленность?
Меня вдруг словно подбросило. «Выбрала»? «Выбрала карту Башни»? В каком смысле? Я, получается, все это время думаю, что фреску написала Клара? Сама спросила, сама себе же и отвечу — кто еще мне ответит? Как там Рональд сказал — «наблюдательный и одаренный ученик»? Мамочки, а все эти мимолетные упоминания о ее работе? Над чем она работала? Z восхищался ее даром. В чем ее дар? Мессир Как–его–там назвал ее бриллиантом, а Винченцо сказал, что они там все бриллианты. А он был художником. Она тоже художница! Конечно, она художница! Клара! Ты! Боже мой, кто–то — Таддеа, кто же еще — сохранил твои кисти — кисти и локон твоего ребенка. Или это ты? Дожила до того времени, когда ребенка у тебя забрали? Нет, вряд ли. Наверное, это раньше, когда ты еще надеялась, что сможешь выжить и унести с собой его частицу — частицу вашего общего ребенка. Это туда ты смотришь, за пределы Аркадии?
Я вскочила с кровати и начала мерить шагами комнату, потом включила свет и пригляделась к девушке. Это Клара, беременная, отвернулась, чтобы не смотреть, как он умирает? «Молись за нас»? Или это он нарисовал? И ему, измученному болезнью, хватило сил? Последний дар любви? Как страшно. И для него, и для нее.
Захотелось разбудить Маттео и рассказать. И Люси тоже. Но на дворе глухая ночь. Я подошла к окну и вдохнула холодный воздух. Нет, Клара, может, меня и захлестывает, но я ничего не придумала. Это ты. Неудивительно, что он тебя любил.
Лидия и Люси пили кофе в гостиной перед отправлением Лидии на чердак. Я вытащила Маттео из комнаты с фреской. Все уставились на меня в недоумении. Было полдевятого утра.
— Это она, — объявила я, встав посреди комнаты.
— Что она? — не понял Маттео.
— Нарисовала. Она автор.
— Автор фрески? — догадалась Лидия.
— Да, я просто уверена.
Я принялась перечислять свои вчерашние озарения: намеки на «мечту», «работу», «дар», «бриллиант», упоминание Таддеа, что Клара пропадает в мастерской Винченцо, кисти, предположение Рональда насчет наблюдательного ученика, могилу музыканта (если это могила), устремленность девушки на фреске куда–то за пределы изображения. «Лаура». Кто еще это мог быть? Я, сама того не сознавая, видела все детали фрески исходящими от нее, а не от него.
— Что скажете? Фреска была данью памяти, прощальным подарком, вершиной ее мастерства. А потом она умерла.
Все молчали, глядя на меня без выражения. Лео, поскольку я единственная из всех стояла, запрыгал вокруг моих ног, решив, что мы идем гулять. Я подхватила его на руки.
— Что, слишком бредовая мысль?
— Нет, — ответила Люси. — Всего–то чуть–чуть изменить угол зрения — и все складывается. Не он, а она…
— Да. Клара.
— Почему Таддеа не могла написать чуть понятнее? — посетовал Маттео.
— Она ведь упоминала, что, по словам какой–то там сестры, Клара у них самая лучшая, — вспомнила Лидия. — И это в контексте того, что Таддеа рассказывает о своих рисунках, значит, они занимались живописью. Таддеа вообще в подробности нигде не вдается.
— Клара… — повторил Маттео. — Клара? Что ж, если вы так считаете, надо читать дневник, и, даст бог, она там выразится яснее. Если, конечно, это Клара.
— А ты, Маттео, что думаешь? Гениальный неизвестный художник? Великий живописец начала шестнадцатого века? Джорджоне или ранний Тициан, как сказал Рональд? Талантливый ученик?
— Ничего себе история получается, — пробормотала Люси.
— Но сходится неплохо, — высказалась Лидия. — И какое невероятное может выйти открытие. Что нам нужно для подтверждения? Что у нас еще есть кроме дневника? Монахини…
— Да, но чтобы делать какие–то определенные выводы и заявлять о сходстве с «Лаурой», нужны основательные факты, — решил Маттео. — Нужны подготовленные доказательства, иначе это все досужие домыслы. Клара… Что ж, в конце концов, почему бы и не женщина? Здесь ведь женское царство.
— Джорджоне в него проник, — улыбнулась Люси. — И ты тоже.
— Верно, вы правы. Все, что угодно. Клара вместо Джорджоне. Боже правый…
Мы умолкли, а потом вдруг разом встали и пошли в комнату с фреской, где Фабио и Альберто корпели над свитком. Они подвинулись, и мы вчетвером воззрились на изображение свежим взглядом. Я, не оборачиваясь, догадывалась, что у Люси слезы на глазах.
Неужели, правда? Неужели этот шедевр, погребенный под слоями штукатурки на несколько столетий, принадлежит кисти необычайно талантливой двадцатилетней девушки, которая не прожила и года после его создания? Я попыталась представить ее с красками и кистями, на подмостках, здесь, в этой комнате, такую юную, с Бог знает какой бурей в сердце. Клара.
Забирать перевод отправили меня. Бюро располагалось рядом с Госархивом, где познакомились Рональд с Лидией. Я шла по карте, которую мне набросала от руки Лидия, но местность оказалась на редкость запутанной. Я знала, что ориентирами мне должны служить кампо деи Фрари и огромная церковь. Архивы хранились в бывшем монастыре, примыкавшем к церкви Фрари, а бюро переводчицы — в соседнем переулке.
Я в отчаянии свернула в какую–то безымянную улочку, но она вдруг неожиданно вывела меня на открытое пространство, и вот они, пожалуйста, — кампо деи Фрари и церковь. В Венеции нельзя куда–то дойти самой, тебя туда вынесет, чтобы ты преисполнилась удивления и благодарности.
С помощью карты я довольно быстро отыскала бюро — маленькую каморку в мрачном здании. Переводчица, молодая женщина строгого ученого облика, передала мне бумаги в коричневом конверте, взяла оплату, выдала квитанцию, а потом, сняв очки, посмотрела на меня милыми выразительными темными глазами и сказала:
— Простите, мое дело только перевести… Но я плакала. Здесь ксерокс, — похлопав по конверту, добавила она. — Печальная история. Передавайте привет Лидии.
Вид у нее был растроганный.
— Спасибо, — ответила я. — Грацие.
Эта женщина знает историю Клары. И она растрогана. Что же тогда будет со всеми нами?
Я добрела обратно до кампо и решила заглянуть внутрь внушительной массивной церкви. Всего одним глазком, а потом вернусь. Хотелось ненадолго освободиться, отвлечься от нашей навязчивой идеи.
День стоял прохладный, напоенный солнцем, люди вокруг жили своей жизнью, не подозревая, какой историко–культурный катаклизм мы собираемся на них обрушить. Я отлынивала от дел — самое приятное занятие в мире.
Церковь оказалась огромной, гулкой, заполненной вычурными изваяниями. Обнаружив краткий путеводитель, я двинулась по нему. Слева — могила Кановы. Кто такой Канова, я так и не вспомнила, но пирамидальное надгробие, элегантное, стильное, на фоне всех этих резных завитушек вокруг, мне понравилось. Впереди за хорами, перегораживающими главный неф, над алтарем красовалось огромное полотно Тициана «Вознесение Девы Марии», плотно заполненное людскими фигурами. С моими скудными познаниями в живописи сложно было бы сказать, на чем строилось его великолепие, да и не трогали меня такие полотна, однако великолепие, несомненно, присутствовало. Я, не задерживаясь, двинулась обратно по параллельному проходу и там, напротив Кановы, наткнулась на массивный памятник Тициану — холодный и бездушный, как фасад, украшенный скульптурами. Интересно, Рональду бы понравился? Не чувствуя ни малейшего отклика в душе, я с радостью выбралась из этого склепа на яркое солнце.
Пропустив первый завтрак, я намеревалась не пропустить хотя бы ланч, но обилие света и воздуха располагало к прогулкам. Однако я сдержалась. Пустившись по карте в обратный путь и двигаясь по лабиринту улочек на север, я вдруг заметила краем глаза табличку в окне облупившегося дома. «CHIROMANTE» — гласила она, а чуть пониже для туристов следовала приписка: «Чтение мыслей. Таро. Гадания по ладони». Таре. Надо нам с Лидией прийти сюда и выяснить, что означает карта Клары, а заодно — что готовят нам наши собственные судьбы. Загадочная ты натура, Нел, — церковь не признаешь, зато собралась всецело положиться на какую–то шарлатанку. «Но мы ее даже еще не видели, — возразила я сама себе, — вдруг она и впрямь отличная пророчица». Я определенно предпочитаю интуицию доктринам. Как знать, а может, она неоплатонистка? Я кое–как нацарапала адрес.
Местность стала узнаваться. Тициан ведь был протеже Джорджоне, если я не ошибаюсь. Кажется, Рональд говорил. Теперь Тициан лежит под своим вычурным надгробием — Тициан, присвоивший лавры Джорджоне… Да, он и сам гений, без сомнения; он и сам вознесся на вершину славы. Он прожил жизнь, всё приписывают ему, он возвышается монументальной глыбой. А где похоронен Джорджоне? Где его памятник? Он был оригиналом, новатором, гением–первопроходцем. И никакой дани уважения? Может, все дело в том, что он никого не обогатил, — будь он британцем, его бы не сделали сэром Джорджоне. Что стало с его телом? Чумные трупы ведь, наверное, сжигали?
А Клара? Если его потеряли, то ее просто уничтожили. Закатали под штукатурку, заперли в сундуки, развеяли. Совершенно нелогичные исходы. Клара еще ладно, тут более–менее предсказуемо. А он–то почему? Не менее знаменитый в свое время, чем да Винчи, окруженный таким же восхищением. Такое чувство, что некоторых заносит в какое–то совершенно другое русло истории — застоявшееся и невостребованное, потому что… Почему? Потому что нет практической пользы?
Жизнь со звездой (пусть даже без особого к этой жизни приобщения — нет, мне доставались и внимание, и хвала, но не такие глянцевые, не такие прибыльные) о многом заставляет задуматься. И времени на раздумья у меня было предостаточно. Впечатление о притягательности звезд обманчиво — и это как раз неудивительно, для меня неожиданным оказалось другое: именно они определяют, что должно считаться притягательным. Потому что они успешны. Иными словами, богаты и популярны. Они победители.
Я вспомнила, как однажды — не знаю, чем был вызван этот образ — мне представился черный поток, бегущий параллельно реке истории. Он широкой темной лентой струился вдоль иллюстрированной линии времени — такой аккуратной безапелляционной линеечки, на которой выстроились портреты и даты, которые надо помнить. Кто их туда определил? Историю пишут победители и все такое… Но этот черный поток! Это было откровение. Даже не столько черный, сколько глубокий и бездонный — в него попадают все наблюдатели и прохожие, сомневающиеся, циники, жены, проигравшие, замкнутые, надменные, разочаровавшиеся, слишком серьезные, мелкие посвященные, те, кому опротивело, и те, кто дошел до ручки. Другие. Забытые и заброшенные. Незаметные свидетели. Поток намного превосходил по ширине линию времени.
На самом деле все не так удручающе, как кажется. Меня успокаивало это огромное собрание искренних, возможно, даже остроумных скептиков — в большинстве, естественно, женского пола, — которые столетиями наблюдали со стороны и все понимали без руководящих указаний. Я представляла выражение их лиц. Свидетели. Безвестные свидетели, на большее, чем снисходительная улыбка или приподнятая бровь, не раскошеливающиеся. Если не дойдут до белого каления. А если не дойдут, то живут той жизнью, которой вынуждены жить, находя утешение в чем получится: в детях, в растениях, в животных, в музыке, в собственных мыслях. А еще непредсказуемость. Как сказал один умный приятель, «ты ничего не понимаешь в жизни, пока кто–то из твоего поколения не отхватит главный приз и тебя не дернет: как? ему?!».
Отчего я вдруг вспомнила? Решила, что Тициан менее гениален и велик, чем Джорджоне? Рональд бы поспорил, да и кто я такая, чтобы судить. Я думала только о сгинувших, о тех, кому не поставлено памятников. И среди них наверняка множество таких, как Джорджоне и Клара, которых Маттео называл просвещенными, иллюминатами. История повернулась к ним спиной — а даже если и лицом, все равно выиграл или выжил кто–то другой, а они пропали, что–то произошло, и с ними ушла частица другой жизни той же эпохи. Вот Рональд говорит, что существование Джорджоне вообще ставится под сомнение. А сколько еще таких? Фантомы, как их назвал Ренцо. Этот поток — параллельная жизнь, бурлящая под спудом, проницательная, осведомленная, не исчезнувшая до конца, но и не вспоминаемая, по–своему вечная. Утешительная.
— Переводчица прослезилась, когда читала, — передала я Люси.
— А у нас для тебя новости.
Перед Лидией высилась стопка книг и бумаг.
— Что это? — спросила я.
— В общем, — начала Лидия, — ты оказалась права. Там был маленький кружок, человек двенадцать — пятнадцать. Вроде художественной студии под руководством донны Томасы — помнишь, она была в записях у Таддеа? Еще говорила, что с Кларой никто не сравнится. Она руководила скрипторием и сама рисовала — миниатюры, запечатлевающие значимые события в жизни монастыря. Мы нашли наброски, видимо, для хроники, которая, наверное, предшествовала этим страшным записям от тысяча пятьсот девятнадцатого года. Очень неплохие, надо сказать, наброски. Донна Томаса происходила из рода Гримани — благородного просвещенного гуманистического семейства, а в монастырском доме устроила что–то вроде академии для избранных (в число которых попала и Таддеа) под видом переписывания манускриптов для Ле — Вирджини — впрочем, они и этим занимались. Лишений не знали. Судя по записям, они отменно питались, им привозили много вина, покупали книги и канцелярию, они даже заказывали картины. Там интересные имена всплывают. Они наблюдали и учились. Все всерьез. Избранные ученицы Ле–Вирджини. Клара тоже принадлежала к этому кружку, хотя и не приносила клятв. Ее имя есть в списках проживающих, но с маленьком пометкой. Думаю, что–то вроде почетного членства.
— И?
— Вообще–то Клара жила здесь в тысяча пятьсот седьмом году — она упоминается, а к тысяча пятьсот восьмому упоминаний уже нет, а потом в тысяча пять сот десятом она снова тут. Это вроде хроники, не дневник. Может, там еще есть, это пока все, что я нашла, но Клара Катена определенно была здесь своей.
— И ей отвели комнату? — спросила я.
— Дом большой. А их было только двенадцать.
— Кажется, здесь она находила пристанище — тихую гавань, — предположила Люси.
— Да, — согласилась Лидия. — Надежный приют, полный подруг, жизнелюбивых, образованных, благородных девушек. Кто их исповедовал? Наверное, за исповедью они ездили на остров. Устраивали вылазку.
Она рассмеялась.
— А что там насчет лечебницы?
— В записях есть. Поступления, списки больных. Донна Томаса и здесь оказалась достаточно сведущей. Составила сборник лекарственных снадобий. Замечательные они были женщины, надо сказать. Рисковали жизнью. Одна или две погибли, как она со скорбью отмечает.
— А Джорджоне? Его нет среди поступивших больных?
— Не уверена. Есть запись о вспышке болезни в сентябре тысяча пятьсот десятого года, не самой опустошительной, но пять или шесть человек в лечебницу приняли. Может, его записали под другим именем. Рональд говорит, Джорджоне умер в октябре, то есть уже в конце эпидемии. Ему не повезло, но, с другой стороны, это значит, он мог оказаться тут единственным пациентом. И его могли вообще не записывать, если это как–то касалось Клары. Ради ее безопасности.
— Через какое время у больного чумой наступала смерть? — поинтересовалась Люси.
— Довольно скоро, — ответила Лидия. — Где–то через неделю после заражения. Сперва симптомы, сходные с простудными, а дальше хуже. Лопающиеся нарывы по всему телу, дурной запах, адская боль, мерзко и страшно. Отвратительное зрелище.
— То есть двадцатилетней девушке пришлось наблюдать вот такую смерть любимого? — ужаснулась Люси.
— И воспитанницы сталкивались с подобным кошмаром снова и снова?
— Некоторые выздоравливали, — обнадежила нас Люси.
— Клара никак не могла написать фреску после его смерти, она уже была на сносях. Физически невозможно, не говоря уже о душевном состоянии. Представляю, как она измучилась.
— Не знаю, — ответила Лидия. — Знает лишь Клара.
— Двадцать лет… — повторила Люси.
— Я в двадцать была совсем девчонкой, — сказала Лидия. — Но Клара, такая одаренная, возлюбленная Джорджоне — достойного во всех отношениях мужчины, — наверняка она отличалась от остальных. А замуж тогда выходили рано.
— Замуж — да, — возразила я, — но ведь она не просто покинула уютный отчий дом, чтобы влиться в другую любящую семью. Она оказалась фактически отщепенкой. Таддеа так полагала.
— Да, — проговорила Лидия. — Необыкновенная Клара.
— Не знаю, как мне дальше жить в этом доме, — вдруг воскликнула Люси, проникнувшись трагедией. — Это невыносимо! — Она помрачнела.
— Но, Люси, — запротестовала я, — вы же ее и спасли! Без вас мы бы ничего о ней не узнали, она бы потерялась навсегда. Вы ее последняя опора, как донна Томаса, — монахиня спасла ее в то время, а вы сейчас. Неужели ее дух не полюбит и не защитит вас в этом доме, который стал ей приютом? И не только ей! Взять, например, меня. Вы же преемница благородного начинания. И поэтому все мы здесь.
Я подбежала к ее креслу и, кинувшись на колени, обхватила ее руками. Люси зарыдала. Мы с Лидией, обняв ее с двух сторон, тоже расплакались.
— Боже, — проговорила я, — спасибо тебе за Ка–да–Изола! И за вас, дорогая моя Люси! Вы мой ангел!
Встревоженный Лео втиснулся между нами, целуя всех, до кого мог дотянуться, пока мы не обратили на него внимание и не принялись гладить, обливаясь слезами.
— Ох, — наконец выдавила Люси, вытирая слезы и смеясь. — Ad ogni uccello il suo nido e bello.
— Что это значит?
— Нет места лучше дома, примерно так, — тоже рассмеявшись, ответила Лидия.