1
Ночью залило дом Оме. От дождя разбух ручей, который с приливом опять разрушил береговые укрепления, а поскольку дом Оме был ближе всех, он и пострадал первым.
— Теперь они даже не дают себе труда вытащить мебель наружу, — объяснила Туанетта. — Шарлотта просто открывает все двери и ждет, пока вода вытечет обратно. Я бы их забрала к себе, да тут места нет. И к тому же эта ихняя девчонка действует мне на нервы. Я уже слишком стара для девчонок.
С Мерседес тоже стало трудно как никогда. Ей уже недостаточно было Гилена и Ксавье — она завела привычку проводить время в Ла Уссиньере, в «Черной кошке», царствуя над поклонниками-уссинцами. Ксавье считал, что всему виной собственнические замашки Аристида. Шарлотта, которой как раз нужна была помощь по хозяйству, сбивалась с ног. Туанетта пророчила несчастье.
— Она играет с огнем, — объявила Туанетта. — Ксавье Бастонне хороший мальчик, но в глубине души упрям, как его дед. В конце концов она его потеряет — а уж я знаю Мерседес, тут-то она и поймет, что только его и хотела с самого начала.
Если Мерседес предполагала, что ее отсутствие спровоцирует какую-то реакцию, она, конечно, была разочарована. Гилен и Ксавье продолжали сверлить друг друга взглядами с разных берегов ètier, словно любовники. Случалось мелкое злобное хулиганство, в котором они обвиняли друг друга — так, кто-то порезал паруса на «Сесилии», ведерко рыболовных червей внезапно оказалось в сапоге у Гилена — хотя никто не мог ничего доказать. Юный Дамьен совсем пропал из Ле Салана и теперь проводил бо́льшую часть времени, околачиваясь на эспланаде и затевая драки.
Меня тоже туда тянуло. Хоть сезон и кончился, там была какая-то жизнь, ощущались какие-то возможности. Ле Салан был даже мертвее, застойнее обычного. На него больно было смотреть. Вместо этого я отправлялась на «Иммортели» с альбомом и карандашами, хотя мои пальцы были неуклюжи и рисовать я не могла. Я ждала; чего, кого — не знаю.
Флинн никак не намекал, чего именно надо ждать. Он сказал, что мне лучше не знать. Тогда я буду реагировать более естественно. После нашего разговора он несколько дней не показывался вообще, и, хотя я знала, что он что-то затевает, он отказался раскрыться, даже когда я его разыскала.
— Вы этого не одобрите.
Сегодня его словно распирала энергия, глаза были как порох — серые, сверкающие, взрывоопасные. В слегка приоткрытую дверь блокгауза у него за спиной видно было, что внутри стоит какой-то предмет — большой, завернутый в простыню. К стене была прислонена лопата, еще черная — вся в отмельном иле. Флинн заметил, куда я смотрю, и пинком захлопнул дверь.
— Мадо, какая же вы подозрительная, — обиженно сказал он. — Я же вам сказал, я работаю над вашим проектом.
— А как я узнаю, что началось?
— Узнаете.
Я опять покосилась на дверь блокгауза.
— Вы случайно ничего не украли?
— Разумеется, нет. Там ничего нету, просто всякая всячина, что я нашел при отливе.
— Опять лазите по чужим садкам, — неодобрительно сказала я.
Он ухмыльнулся.
— Никак не можете мне забыть тех омаров, да? Подумаешь, залез по-дружески в чужой садок.
— В один прекрасный день кто-нибудь вас за этим поймает, — сказала я, пытаясь удержаться от улыбки, — и пристрелит, и так вам и надо.
Флинн только засмеялся, но на следующее утро я обнаружила у задней двери большой сверток в подарочной бумаге, перевязанный алой лентой.
Внутри был один-единственный омар.
Все началось вскоре после того, в душную грозовую ночь. В эти ветреные ночи Жан Большой часто бывал беспокоен. Он вставал проверить ставни или сидел в кухне — пил кофе и слушал шум моря. Я задавалась вопросом, что же он пытается услышать.
В ту ночь я тоже никак не могла уснуть. Опять поднялся южный ветер, и я слышала, как он царапается в двери и визжит в окнах, словно стая крыс. Около полуночи я задремала, мне урывками снилась мать, и я тут же забывала эти сны, но меня не покидала память о ее прерывистом дыхании, когда мы лежали бок о бок в очередной дешевой съемной комнатушке; дыхание, и то, как оно порой приостанавливалось на полминуты или больше, а потом, сипя, возобновлялось…
В час ночи я встала и сварила кофе. Через щели в ставнях виднелся красный свет бакена с той стороны Ла Жете, а за ним — горизонт, пылающий мрачным оранжевым цветом и озаряющийся кое-где сполохами. Море хрипело, ветер не достиг силы урагана, но был достаточно силен, чтобы тросы на пришвартованных кораблях запели, и время от времени швырял в стекла горсти песку. Я прислушалась, и мне почудился одинокий удар колокола — бум! — жалобный звук на фоне ветра. Я сказала себе, что мне показалось, ночной обман слуха, но тут же услышала второй удар, потом третий — они все отчетливее вызванивали, перекрывая шум волн и ветра.
Я вздрогнула.
Звон становился все громче, его приносили с мыса порывы ветра. Звук был зловещий, неестественно гулкий, словно колокол затонувшего корабля предвещал беду. Глядя в сторону скалистого мыса, я, кажется, что-то увидела на море — пляшущий синеватый свет. Он стремился с земли вверх — одна вспышка, вторая, — разрывая облака зловещей волной бледного огня.
Внезапно я поняла, что Жан Большой встал с постели и стоит рядом со мной. Он был полностью одет, вплоть до vareuse и сапог.
— Все в порядке, — сказала я. — Не о чем беспокоиться. Просто гроза идет.
Отец ничего не сказал. Он недвижно стоял рядом, как деревянная фигура, как одна из тех игрушек, что он делал мне в детстве из обрезков дерева в своей мастерской. Он ничем не показал даже, что услышал мои слова. Но я чувствовала исходящие от него сильные эмоции; что-то такое, что цепляло меня, как кошка — клубок лески. Руки у него дрожали.
— Все будет хорошо, — глупо сказала я.
— Маринетта, — сказал отец.
Голос был ржавый, словно им давно не пользовались. Несколько секунд слоги гонялись друг за другом у меня в голове, не поддаваясь расшифровке.
— Маринетта, — опять сказал Жан Большой, на этот раз более настойчиво, кладя руку мне на предплечье. Голубые глаза смотрели умоляюще.
— Это просто колокол в церкви звонит, — успокаивающе повторила я. — Я тоже слышу. Ветер доносит звук из Ла Уссиньера, вот и все.
Жан Большой нетерпеливо покачал головой.
— Ма… ринетта, — сказал он.
Флинн — я была уверена, что это его рук дело, — выбрал удивительно подходящий символ и подходящий момент. Но от реакции отца на колокольный звон у меня кровь похолодела. Он стоял, напрягаясь, как пес на поводке, и рука его сжимала мою крепко, до синяков. Лицо его побелело.
— Скажи мне, что такое? — спросила я, осторожно отнимая свою руку. — Что случилось?
Но Жан Большой вновь лишился речи. Только глаза говорили, темные от нахлынувших чувств, словно у святого, который слишком долго был в пустыне и в конце концов лишился рассудка.
— Все будет хорошо, — повторила я. — Я пойду погляжу, что там такое. Я мигом.
И, оставив его, прильнувшего к окну, я надела непромокаемую куртку и вышла в грозовую ночь.