Книга: Тонкая работа
Назад: Глава шестнадцатая
Дальше: Примечания

Глава семнадцатая

Меня в то время звали Сьюзен Триндер. Но время то прошло.
Полицейские всех нас забрали, кроме Неженки. Они нас забрали и посадили в тюрьму, пока переворачивали вверх дном кухню на Лэнт-стрит — искали тайники с деньгами и награбленным. Нас развели по камерам, каждого по отдельности, и, что ни день, приходили и задавали одни и те же вопросы:
— Кем вам доводился убитый?
Я сказала, что это был знакомый миссис Саксби.
— Давно ли живете на Лэнт-стрит?
Я отвечала, что с рождения.
— Что видели в ночь, когда было совершено преступление?
Тут я отвечала не сразу. Порой мне казалось, что я видела, как Мод хватает нож, а порой даже казалось, что видела, как замахивается. Я точно помню, как она водила рукой по темному краю стола и как сверкнуло лезвие. Точно знаю, что она отступила от Джентльмена, когда тот начал падать. Но миссис Саксби тоже была там, она тоже действовала быстро, и порой мне казалось, что это ее руку я видела рядом со вспышкой... В конце концов я говорила чистую правду: что я ничего не запомнила. Но это все равно было не важно. У них было свидетельство Джона Врума и собственное признание миссис Саксби. Я им была не нужна. На четвертый день после того, как нас забрали, меня отпустили.
Других продержали дольше.
Мистер Иббз предстал перед судьей первым. Суд продолжался всего полчаса. В конце концов его засудили, но не из-за краденых вещей, какими набита была кухня, — он, конечно же, счистил все клейма, — а из-за нескольких банкнот из сигаретной коробки. Они были меченые. Оказывается, полицейские больше месяца следили за мастерской мистера Иббза и наконец взяли Фила, — который, как вы, может быть, помните, клялся, что второго срока в тюрьме не выдержит, — он-то и подсунул банкноты. Мистер Иббз был обвинен в укрывательстве краденого: его отправили в Пентонвилл.Конечно, многие из тамошних были его знакомцы, и это могло бы скрасить его дни, если бы не одно обстоятельство: воры и взломщики, которые на воле счастливы были получить от него лишний шиллинг, теперь вдруг ополчились против него, и, думаю, ему там пришлось несладко. Я навестила его через неделю после того, как его посадили. Увидев меня, он закрыл руками лицо — и вообще так изменился, выглядел таким несчастным и так странно на меня смотрел, что я не выдержала. И больше к нему не ходила.
Сестру его, беднягу, полицейские обнаружили в ее собственной постели, когда обыскивали дом на Лэнт-стрит. Мы все про нее забыли. Ее отправили в приходскую больницу. Она не выдержала переезда и вскоре умерла.
К Джону Вруму придраться было невозможно — разве что к его шубейке, — и его осудили за воровство собак. Он отделался шестидневным арестом и поркой. Говорят, он так всем не понравился в тюрьме, что надзиратели разыгрывали в карты, кому его пороть, и что к двенадцати положенным ударам добавляли два-три от себя, а он плакал, как маленький. Неженка встретила его у тюремных ворот, а он стукнул ее и подбил глаз. Хотя это благодаря ему она вовремя выбралась с Лэнт-стрит.
Я больше никогда не разговаривала с ним. Он снял для себя и Неженки комнату в другом доме и старался не попадаться мне на глаза. Один раз я его видела — в зале суда, когда слушали дело миссис Саксби.
Суд начался очень скоро. До этого я проводила ночи уже на Лэнт-стрит, лежала без сна на старой своей кровати, иногда заходила Неженка, ложилась рядом со мной, чтобы я не была одна. Из моих старых знакомых только она и приходила: потому что, конечно же, все остальные думали — из-за слухов, которые ходили раньше, — что я обманщица. Говорили, что я сняла комнату в доме напротив мастерской мистера Иббза и неделю жила там тайно, что-то вынюхивала. Зачем мне это было надо? Тогда кто-то сказал, что видел, как в ночь убийства я бежала по улице и глаза у меня были безумные. Вспоминали про мою мать, говорили про дурную кровь, которая передается... Никто больше не называл меня храброй, говорили: дерзкая. Еще: что не удивились бы, если бы именно я всадила нож, в конце-то концов, а миссис Саксби, которая любила меня как дочь, хотя я оказалась недостойной, взяла на себя мою вину.
Когда я шла по Боро, вслед мне неслись проклятия. Однажды незнакомая девочка бросила в меня камень.
В другое время я бы из-за этого страшно переживала. А теперь мне было все равно. Я думала только об одном: чтобы как можно чаще видеться с миссис Саксби. Они держали ее в тюрьме на Хорсмангерлейн. Там я и проводила все дни напролет — сидела на ступеньке у ворот, если было рано и еще не пускали, беседовала с надзирателями или с человеком, который вел ее дело в суде. Один приятель мистера Иббза нашел его для нас: сказал, что он постоянно спасает от виселицы даже самых закоренелых злодеев. Но мне честно признался, что наше дело неважное.
Самое большее, на что мы можем надеяться, — сказал он, — что судья примет во внимание ее преклонный возраст и сжалится над ней.
Я говорила ему, и не раз:
— А вдруг можно доказать, что она невиновна?
Он качал головой.
— Где доказательства? — говорил он. — Кроме того, она сама призналась. Зачем ей было это делать?
Я не знала, и мне нечего было ему ответить. После этого он оставлял меня одну у тюремных ворот — шел быстро, не оглядываясь, выходил на улицу и подзывал экипаж, а я смотрела ему вслед, сжав ладонями виски, потому что и его крик, и стук копыт, и скрип колес, и движение людской толпы, и даже булыжники под моими ногами причиняли мне боль. Все причиняло боль, казалось чересчур громким, чересчур быстрым, чересчур пронзительным. Много раз я останавливалась и вспоминала Джентльмена, как он зажимает свою рану рукой, смотрит ошарашенно на наши такие же безумные лица. «Как же так получилось?» — сказал он. Вот и мне хотелось сейчас сказать всем, каждому встречному: «Как же это случилось? Почему? Как вы можете тут стоять и просто смотреть на меня?..»
Я бы писала письма, если бы умела писать и знала бы кому. Я бы пошла к дому того человека, которого назначили в судьи, если бы знала, где этот дом. Но я ничего такого не сделала. И если и было мне какое-то утешение — то рядом с миссис Саксби и в тюрьме, хоть и была она мрачной и унылой, — по крайней мере, в тюрьме было тихо. Я проводила там больше времени, чем мне было положено, и все по доброте надзирателей: наверное, они думали, что я совсем юная и несмышленая.
— Ваша дочка пришла, — говорили они, отпирая камеру.
И каждый раз она вскидывала голову и быстро пробегала глазами по моему лицу или беспокойно поглядывала мне через плечо, словно не верила, что меня снова к ней впустили и что разрешат еще остаться. Так я думала тогда.
Она силилась улыбнуться.
— Девочка моя. Одна?
— Одна, — отвечала я.
— Ну и хорошо, — говорила она чуть погодя и брала меня за руку. — Правда? Только ты и я. Это хорошо.
Она молча держала меня за руку. Разговаривать не любила. Когда, особенно в первое время, я плакала, бранилась и просила ее отказаться от признания, от моих слов она так расстраивалась, что я начинала опасаться за ее здоровье.
— Не надо, — говорила она, лицо ее делалось бледным и словно застывшим. — Я это сделала, и точка. И больше не хочу об этом слышать.
Я помнила эту ее странность и сидела молча, только поглаживала ее пальцы. Каждый раз они казались мне все тоньше. Надзиратели сказали, что она не притрагивается к еде. Смотреть, как истончаются эти могучие руки, было мучительней всего: мне казалось, что все, что идет не так, исправится, как только руки миссис Саксби снова станут сильными и красивыми. Все деньги, какие еще оставались в доме на Лэнт-стрит, я потратила на то, чтобы найти адвоката, но все, что мне удавалось теперь выручить в долг или под заклад, я тратила на еду, которая, на мой взгляд, могла ее порадовать: креветки, например, или сервелат, или пудинг. Однажды принесла ей леденцовую мышку — думала, она вспомнит те времена, когда брала меня к себе в постель и рассказывала про Нэнси из «Оливера Твиста». Однако она, кажется, не вспомнила: взяла и не глядя отложила в сторону, сказала, что потом попробует, — она все время так говорила. В конце концов надзиратели посоветовали мне не тратить денег попусту. Всю еду она передавала им.
Много раз она брала мое лицо в ладони. Много раз целовала меня. Один или два раза даже крепко сжала и, кажется, готова была сообщить нечто ужасное, но каждый раз в последний момент переводила разговор на другое, и все забывалось. Возможно, я могла ее о чем-то спросить — возможно, меня мучили какие-то странные мысли или сомнения, — но я все равно молчала, как она. И без того сейчас трудные времена, зачем же еще ухудшать? Вместо этого мы говорили обо мне — как я живу сейчас и как думаю жить дальше.
— Ты сохранишь наш старый дом на Лэнт-стрит? — спрашивала, бывало, она.
— Еще бы! — отвечала я.
— Ты ведь не думаешь переехать?
— Переехать? Нет! Я буду беречь его для вас — до того дня, когда вас выпустят...
Я не стала рассказывать ей, как переменилось все в доме, после того как и ее, и мистера Иббза, и сестру мистера Иббза забрали. Я не стала рассказывать, что соседи перестали заглядывать ко мне, что девчонка швырнула в меня камнем, что люди — незнакомые люди — приходят и стоят часами у дверей и окон, надеясь заглянуть туда, где зарезали Джентльмена. Я не стала рассказывать, как мы с Неженкой потели, отскребая и отмывая кровавые пятна от пола, как скребли и скребли, и сколько ведер красной от крови воды вынесли, и что в конце концов мы решили оставить это, потому что, когда мы отскребли верхний слой, под ним дерево оказалось окрашенным в зловеще розовый цвет. Я не стала рассказывать ей обо всех других местах: о дверях, о потолке — и о предметах: о картинах, что висели на стенах, об украшениях на каминной полке, о тарелках, ножах и вилках, — которые тоже, как выяснилось, были забрызганы кровью Джентльмена.
И я не сказала, как, подметая и отмывая кухню, я натыкалась на тысячи мелочей, напоминавших мне о моей прежней жизни: собачья шерсть, осколки чашек, фальшивые фартинги, игральные карты, зарубки на дверном косяке, которыми мистер Иббз отмечал мой рост, — и как я плакала над каждой такой находкой, закрыв лицо ладонями.

 

По ночам, если мне удавалось заснуть, я видела во сне убийство. Мне снилось, что я убиваю мужчину, а потом иду по улицам Лондона и несу его тело в мешке, таком тесном, что весь он там не умещается. Мне снился Джентльмен. Я видела, как встречаю его среди могил у маленькой красной часовни в «Терновнике» и он показывает мне гробницу своей матери. Гробница на замке, и мне нужна болванка и напильник, чтобы выпилить подходящий ключ. И каждую ночь я принимаюсь за работу, зная, что должна все делать очень быстро, и каждый раз, когда работа почти окончена, обязательно случается что-нибудь странное: то ключ съеживается или разрастается до невероятных размеров, то напильник плавится у меня в руках — и мне никак не удается вовремя выпилить ключ...
«Слишком поздно», — говорит мне тогда Джентльмен.
Однажды он сказал это голосом Мод.
Слишком поздно.
Я посмотрела — а ее нигде нет.

 

Я ее не видела с той самой ночи, когда погиб Джентльмен. Я не знала, где она. Знала, что полицейские продержали ее дольше, чем меня, потому что она назвала свое имя, и оно попало в газеты, и, конечно же, доктор Кристи его увидел. Я узнала об этом от тюремных надзирателей. Открылось, что она жена Джентльмена и что, видимо, сидела в сумасшедшем доме и сбежала, и полицейские ломали голову, что с ней делать: отпустить на все четыре стороны либо поместить обратно в сумасшедший дом. Доктор Кристи сказал, что только ему решать, и тогда они пригласили его осмотреть ее. У меня сердце зашлось, когда я про это услышала. Я даже видеть ванну не могла без дрожи. Но что дальше-то случилось: он как глянул на нее, весь затрясся и побледнел как полотно, а потом объяснил, что это от наплыва чувств, потому что оказалось, она целиком и полностью выздоровела. Он сказал, это лишний раз доказывает действенность его методов лечения. И дал в газеты рекламу с описаниями своего дома. Таким образом он огреб кучу новых пациенток и теперь, я думаю, живет припеваючи.
Мод же после этого выпустили, и она как сквозь землю провалилась. Может, вернулась в «Терновник». Но на Лэнт-стрит больше не показывалась. Думаю, из страха — еще бы! — потому что, ясное дело, я бы своими руками ее задушила, только сунься.
И все же мне почему-то казалось, что она придет. Я хорошо представляла себе эту картину. «Может, сегодня, — говорила я себе каждое утро, — как раз сегодня она и придет». А потом, вечером: «Может, завтра».

 

Но, как я уже говорила, она так и не пришла. Настал день суда. Это случилось в середине августа. Все лето жара стояла несусветная, и в суде — где от зевак яблоку негде было упасть — было душно: каждый час звали человека, который разбрызгивал воду по полу, чтобы как-то охладить помещение. Я сидела рядом с Неженкой. Надеялась, что сяду на отдельную скамью рядом с миссис Саксби и смогу держать ее за руку, но полицейские рассмеялись мне в лицо, когда я об этом попросила. Ее усадили отдельно и, когда вводили в зал суда или выводили, надевали ей наручники. Серое тюремное платье слишком подчеркивало желтизну лица, зато седые волосы так и сияли на фоне темных, покрытых деревянными панелями стен. Войдя в зал и увидев всю эту толпу зевак, пришедших посмотреть на нее, она вздрогнула. Но потом отыскала среди них мое лицо, и, думаю, ей стало полегче. Время от времени, пока тянулся суд, она поглядывала на меня, и мне показалось, что она периодически пробегает глазами по залу, словно еще кого-то ищет. Но, видно, не находила.
Когда она заговорила, голос ее был еле слышен. Она сказала, что зарезала Джентльмена в порыве ярости, во время ссоры из-за денег за комнату, которую она ему сдавала.
Она зарабатывала тем, что сдавала комнаты? — спросил обвинитель.
— Да, — ответила она.
А не укрывательством краденого, не выкармливанием детей-сирот, что запрещено законом?
— Нет.
Тогда пригласили людей, которые сказали, что в разное время видели ее с разными ворованными вещами, и — что еще хуже — нашли женщин, которые поклялись, что отдали ей своих новорожденных детей и те вскоре умерли...
Потом заговорил Джон Врум. На него надели костюм как у клерка, причесали и намаслили ему волосы, отчего он стал еще больше похож на маленького мальчика. Он сказал, что видел все, что происходило в кухне на Лэнт-стрит в ту роковую ночь. Он видел, как миссис Саксби вонзила нож. Она кричала: «Ах ты негодяй, вот тебе!» И прежде чем она это сделала, он в течение минуты, не меньше, видел нож в ее руке.
— Не меньше минуты? — спросил адвокат. — Вы уверены? Вам известно, какова продолжительность минуты? Посмотрите на эти часы. Следите за стрелкой...
Мы все стали следить за стрелкой. Все замерли. Я никогда не думала, что минута тянется так долго. Адвокат снова посмотрел на Джона.
— И все это время вы видели нож?
Джон заплакал.
— Да, сэр, — сказал он сквозь слезы.
Потом вынесли нож, чтобы он подтвердил, что это тот самый. По рядам прошел ропот, и, когда Джон вытер слезы, посмотрел и кивнул, одна дама грохнулась в обморок. Нож показали всем присяжным заседателям по очереди, и адвокат попросил их обратить внимание на то, что лезвие наточено гораздо острее, чем обычно у ножей такого типа, что именно из-за этой заточки рана Джентльмена оказалась смертельной. Он сказал, что это полностью опровергает версию миссис Саксби о случившейся якобы ссоре и служит доказательством преднамеренности...
Услышав эти слова, я чуть с места не вскочила, но поймала на себе взгляд миссис Саксби. Она покачала головой и умоляюще посмотрела на меня: молчи, мол, — и я осталась сидеть. Меня ни разу не вызвали для показаний. Так никто и не узнал, что нож этот наточила не она, а я: миссис Саксби не позволила мне об этом сказать. Вызвали Чарльза, но он так рыдал и трясся, что судья объявил его негодным для дачи показаний. Его отправили к тете.
Никто не вспомнил ни обо мне, ни о Мод. Никто не упомянул о «Терновнике» и о мистере Лилли. Никто не вышел вперед и не сказал, что Джентльмен был отъявленный негодяй — пытался ограбить наследниц и еще многих погубил, продав им поддельные векселя. Наоборот, все решили, что это был весьма достойный молодой человек, которого ожидало блестящее будущее. А миссис Саксби из жадности отняла у него это самое будущее. Они даже разыскали его семью и привели родителей на суд — и вы не поверите, но все его россказни о том, что он из благородной семьи, оказались пустой болтовней. Отец его и мать держали мануфактурную лавку где-то за Холлоуэй-роуд. А сестра давала уроки игры на фортепиано. И звали его по-настоящему не Ричард Риверс и даже не Ричард Уэллс, а Фредерик Бант.
Портреты его поместили в газетах. И девчонки по всей Англии стали вырезать его портреты и носить на груди, у сердца. Так мне рассказывали.
Но когда я смотрела на картинку — и когда слышала рассказы о жестоком убийстве мистера Банта, и о гнезде порока, и о подпольной торговле, — мне все казалось, будто говорят о ком-то другом, вовсе мне незнакомом, а не о Джентльмене, которого по ошибке ранили в моей кухне, на глазах у всех моих близких. Даже когда судья отправил присяжных заседать и все стали ждать, а газетчики стояли на изготовку, чтобы бежать, как только вынесут приговор, и даже когда присяжные вернулись через час и один из них дал ответ, выкрикнул одно только слово, и даже когда судья накрыл свой конский парик черной тканью и выразил надежду, что Господь смилостивится над душой миссис Саксби, — даже тогда я не чувствовала того, что, наверное, должна была чувствовать, я просто не верила, как эти мрачные и серьезные джентльмены, монотонно бубнящие скучные слова, могут отнять жизнь, тепло и краски у таких людей, как мы с миссис Саксби.
Потом я посмотрела на ее лицо и увидела, что жизни, тепла и красок в нем почти, можно сказать, не осталось. Она тупо смотрела на гудящую толпу, я подумала: меня ищет — встала и подняла руку. Но она посмотрела на меня, и, как и прежде, взгляд ее скользнул дальше — словно она искала кого-то или что-то, и наконец взгляд ее остановился и просветлел, я проследила за ним и увидела: там, позади толпы зевак, была девушка во всем черном, она как раз опускала вуаль, — это была Мод. Я увидела ее, и это было для меня полной неожиданностью, и, честно скажу, сердце мое дрогнуло, но потом я вспомнила все, и сердце снова окаменело. Она казалась несчастной — так ей и надо, подумала я. Она сидела одна. И даже не кивнула — мне, я хочу сказать, и миссис Саксби тоже.
Потом адвокат позвал меня, пожал руку и сказал: очень жаль. Неженка плакала и без моей помощи не могла идти. Когда я снова посмотрела на миссис Саксби, голова ее упала на грудь, я оглянулась на Мод, но ее уже не было.

 

Неделя, последовавшая за этим, вспоминается мне как один нескончаемый день. Долгий день без сна — потому что как я могла уснуть, раз во сне нельзя было думать про миссис Саксби, которая вскоре умрет? День без вечерней тьмы, потому что в ее камере ночи напролет горел свет, и, когда я возвращалась от нее, я зажигала свет на Лэнт-стрит — зажигала все свечи и лампы, какие только могла найти или занять. Я сидела одна, уставив в пустоту горящий взор. Сидела и смотрела перед собой, так, словно она рядом. Я почти ничего не ела. Почти не меняла одежду. Если я куда шла, то быстро-быстро — к ней, на Хорсмангер-лейн, или же — медленно — плелась обратно, а она оставалась в тюрьме.
Ее, как водится, перевели в камеру смертников, и надзирательницы — по одной или по двое — теперь всегда были при ней. Они обращались с ней неплохо, но были такие же крупные и кряжистые, как санитарки у доктора Кристи, и ходили они в похожих передниках и с ключами: встретившись с ними взглядом, я вздрагивала, и все мои старые синяки вдруг давали о себе знать. Я никак не могла заставить себя полюбить их по одной простой причине: ведь правда, если они такие хорошие, почему же не откроют дверь и не выпустят миссис Саксби? Вместо этого они держат ее взаперти — ждут, когда придут тюремщики и повесят ее.
Об этом я, впрочем, старалась не думать — или же, как бывало и раньше, я поняла, что не могу думать об этом, потому что не верю в это. Думала ли об этом миссис Саксби, мне неизвестно. Я знаю, что к ней послали тюремного священника и он просидел у нее некоторое время, но она не сказала, о чем он с ней беседовал и помог ли чем. Теперь она почти не разговаривала со мной, ей достаточно было лишь держать меня за руку, и порой, когда она глядела на меня, взгляд ее затуманивался, она краснела и хмурилась, словно боролась с тягостными мыслями...
Одно только она мне сказала и велела запомнить, и это было накануне казни — в тот день я видела ее в последний раз. Я шла к ней, и сердце у меня разрывалось, и я ожидала увидеть, как она мечется из угла в угол или сотрясает прутья решетки, — но она была спокойна. Зато я плакала, и она села на тюремный стул и положила мою голову к себе на колени, потом вынула шпильки и распустила волосы. У меня не хватало духу завивать их. И казалось, никогда не хватит.
— Как я буду жить без вас, миссис Саксби? — сказала я.
Я почувствовала вдруг, что этот вопрос вызвал в ней смятение. Она не сразу ответила.
— Лучше, девочка моя, лучше, — прошептала она, — чем со мной.
— Нет!
— Намного лучше, — кивнула она.
— Как вы можете так говорить? Ведь если бы я осталась с вами, если бы не поехала с Джентльменом в «Терновник»... О, лучше бы я всегда была с вами!
И заплакала, уткнувшись лицом в складки ее юбки.
— Тише, тише, — сказала она. И погладила меня по голове. — Тише...
Грубая тюремная ткань колола щеку, жесткий стул давил под ребро, но я сидела не шелохнувшись, а она успокаивала меня, словно маленькую. И наконец мы обе замолчали. В камере было крохотное окошко, под самым потолком, пропускавшее две-три полоски солнечного света. Мы смотрели, как они перемещаются по каменным плитам пола, словно ползут. Никогда не думала, что свет может так двигаться. Как пальцы. А когда он переполз с одной стены на другую, я услышала шаги, и женская рука легла мне на плечо:
— Время истекло. Пора прощаться.
Мы встали. Я смотрела на миссис Саксби. Взгляд ее глаз был ясен, только с лицом вдруг что-то произошло: оно стало серым и дряблым, как глина.
— Милая Сью, — произнесла она, — ты была так добра ко мне...
И привлекла меня к себе, прижалась губами к самому уху. Губы ее были холодные, как у мертвеца, и дергались как в судороге.
— Милая моя... — начала она прерывистым шепотом.
Я отпрянула назад. «Не говорите этого!» — умоляла я мысленно. Хотя не знаю, могла ли я вымолвить, о чем не хочу слышать, знаю только одно: мне вдруг стало страшно. «Не говорите об этом!»
Она обняла меня еще крепче.
— Милая моя... — И продолжала жарким шепотом: — Обещай, что будешь смотреть на меня завтра. Смотри. Не закрывай глаз. А потом, если когда услышишь, что обо мне говорят дурное, а меня уж нет, вспомни...
— Обещаю! — сказала я с ужасом и одновременно с облегчением. — Обещаю.
Это были мои последние слова, которые я ей сказала. Потом, наверное, надзирательница снова тронула меня за плечо и вывела в коридор. Сейчас не вспомню. Зато помню, как шла по тюремному двору и солнце светило мне в лицо — и я вскрикнула, отвернулась и подумала: как странно, и неправильно, и ужасно все это: что солнце светит, светит даже сейчас, даже здесь...
Потом помню голос привратника. Я слышала лишь голос, слов не понимала. Он спрашивал о чем-то у сопровождавшей меня надзирательницы. Та кивнула.
— Одна из... — сказала, покосившись на меня. — Другая сегодня утром приходила...
И только гораздо позже я с удивлением вспомнила эти ее слова. А в тот момент я была такая несчастная и измученная, что ничему уже не удивлялась. Как в полусне, я дошагала до Лэнт-стрит, стараясь держаться в тени, подальше от солнечных лучей. Перед дверью мастерской мистера Иббза сгрудились мальчишки: они мелом выводили на каменных ступеньках петлю, а завидев меня, с воплями разбежались кто куда. Я к такому привыкла в последнее время и не стала грозить им вслед, но рисунок затоптала. Войдя, перевела дух и огляделась — вот слесарный верстак, весь покрытый пылью, вот инструменты и заготовки для ключей, уже потускневшие, а вот суконная занавеска, частично сорванная с колец. Когда я шла по мастерской, под ногами слышался хруст, потому что однажды — когда это было, не помню, — кто-то перевернул жаровню, и угли и зола рассыпались по полу. Навести порядок было нетрудно: угли я замела, жаровню водрузила на место, но пол и без того был безнадежно испорчен; тут и там зияли щели, потому что полицейские искали тайники и выворачивали доски. Под досками было темно и пусто, и, если посветить фонарем, на глубине двух футов виднелась земля: влажная, черная, усыпанная костями и устричными раковинами, там бегали жуки и ползали черви.
Стол был задвинут в угол. Я подошла к нему и села в старое кресло миссис Саксби. Чарли Хвост устроился у моих ног. Бедный Чарли Хвост, он так и не залаял с тех пор, как мистер Иббз дернул его за ошейник, — когда я вошла, он завилял хвостом, подошел ближе, чтобы я потрепала его за ушами, но потом лег пластом и положил голову на лапы.
Я тоже сидела тихо, и так прошел примерно час, потом зашла Неженка. Она принесла нам поесть. Мне есть не хотелось, ей тоже, но, чтобы купить еду, ей пришлось украсть кошелек, так что я достала миски и ложки и мы молча поужинали, все время поглядывая на тикающие часы — старые голландские ходики на каминной полке, — мерно тикая, они отмеряли... о, мы прекрасно знали, что они отмеряют последние часы жизни миссис Саксби! Мне они представлялись так зримо, что, если бы это было возможно, я могла бы пощупать каждую минуту, каждую секунду.
— Хочешь, я останусь? — спросила Неженка, когда пора было уходить. — Нехорошо, что ты все время тут одна...
Но я ответила, что мне так лучше, и в конце концов она поцеловала меня в щеку и ушла, и снова мы с Чарли Хвостом остались одни — одни в пустом, сумрачном доме. Я зажгла другие свечи. Представила, как миссис Саксби сидит сейчас в ярко освещенной камере. А потом представила ее не там, где она сейчас, а здесь, в нашей кухне: кормит младенца, пьет чай, подставляет мне щеку для поцелуя... Вот режет мясо, утирает губы, зевает... Часы все тикали — но только чаще, казалось, и громче, чем обычно. Я уронила голову на стол, на руки. Как же я устала! Закрыла глаза. Не удержалась. Я ведь хотела бодрствовать, но закрыла глаза — и заснула.
Я будто провалилась в черноту и очнулась от странных звуков: от шарканья ног и гула голосов, доносившихся с улицы. Еще не до конца проснувшись, я подумала: «Должно быть, сегодня праздник, будет ярмарка. Какой сегодня день?» Открыла глаза. Зажженные с вечера свечи истаяли до восковых лужиц, язычки пламени над ними стояли, как призраки, и я вдруг вспомнила, где нахожусь. Было семь часов утра. Через три часа миссис Саксби повесят. Люди, которых я слышала, направлялись в Хорсмангер-лейн — занять удобные места. Но прежде им хотелось заглянуть на Лэнт-стрит — поглазеть на дом.
Потом, ближе к полудню, их стало больше.
«Где это?» — слышала я голоса. А потом: «Да, вот то самое место. Говорят, кровь хлестала так, что все стены стали красные...», «Говорят, убитый перед смертью богохульствовал...», «Говорят, эта женщина душила младенцев...», «Говорят, он надул ее с платой за квартиру...», «Прямо жуть берет, да?», «Так ему и надо...», «Говорят...»
Они подходили, задерживались на минутку перед дверью, потом шли дальше, некоторые пробрались к заднему крыльцу и дергали дверь кухни, подходили к окну и заглядывали в щели в ставнях, но я все крепко-накрепко закрыла. Не знаю, догадывались ли они о том, что я в доме. Время от времени какой-нибудь мальчишка принимался кричать: «Впустите нас, впустите! Шиллинг — за погляд!» — или: «У! У! Я призрак убитого дядьки, я требую мщения!» — но, думаю, они это делали, чтобы подразнить приятелей, а не меня. Но все равно слушать это было противно, а Чарли Хвост, бедняжка, заслышав очередной крик или стук, жался ко мне, вздрагивал и безуспешно пытался залаять. Наконец я отвела его наверх, где не так был слышен шум.
Но потом, через некоторое время, шум понемногу затих, и это было еще хуже, потому что это означало, что все любопытствующие дошли, заняли места и приготовились смотреть на казнь. Значит, уже скоро. Я оставила Чарли Хвоста на втором этаже, а сама поднялась еще на один пролет, поднималась медленно, словно ноги у меня налиты свинцом. Остановилась у чердачной двери — боялась войти. Там стояла кровать, на которой я появилась на свет. У стены — умывальник, над ним — кусок клеенки. Когда я в последний раз заходила сюда, Джентльмен, еще живой и пьяный, отплясывал с Неженкой и Джоном внизу, в кухне. Я стояла у окна, и морозные узоры под моей рукой превращались в мутные капли... Миссис Саксби подошла ко мне и погладила по голове... Теперь я тоже подошла к окну. Подошла, посмотрела, и у меня закружилась голова, потому что улицы Боро, в тот давний вечер темные и пустынные, теперь были залиты светом и буквально забиты людьми — столько народу высыпало! Люди стояли на мостовой, перекрыв движение, на стенах, на подоконниках, сидели на фонарных столбах, на деревьях и на печных трубах. Одни поднимали вверх детишек, другие тянули шеи, чтобы лучше видеть. Загородившись ладонью от солнца, всматривались в даль. И все головы были повернуты в одну сторону.
Все смотрели на крышу тюремных ворот. Помост уже установили, веревку укрепили. Рядом прохаживался человек, осматривал люк.
Я была почти спокойна, только тошнило немного. Я вспомнила, о чем просила миссис Саксби, какие были ее последние слова. Я обещала ей. Думала, что выдержу. Казалось, это такая малость — по сравнению с ее страданиями... Человек тем временем взял веревку и проверил ее длину. Люди в толпе вытянули шеи, чтобы лучше видеть. Я начала бояться. Тем не менее подумала, что должна досмотреть до конца. «Я должна. Должна», — твердила я мысленно. Когда ее о том же просила моя мать, она выполнила просьбу, и я тоже не подведу. Что еще я могла для нее сделать? Больше ничего.
Так я сказала себе, и вот часы стали медленно, неторопливо отбивать десять утра. Человек, ходивший у виселицы, встал внизу, тюремные двери распахнулись, на крыше показался священник, потом несколько надзирателей. Я не смогла. Отвернулась от окна и закрыла лицо руками.
Я знаю, что было потом, поняла это по звукам, доносившимся с улицы. Все смолкли, когда стали бить часы и вышел священник. Теперь все засвистали и зашипели — это появился палач. Ропот растекался по толпе, как масло по воде. Когда крики стали громче, я поняла, что палач раскланивается или подает еще какой-нибудь знак. Потом внезапно гул повторился, усилился и, вибрируя, прокатился по улицам — громкое «Шапки долой!», перебиваемое взрывами дикого смеха. Должно быть, вышла миссис Саксби. Всем не терпелось на нее посмотреть. Мне стало совсем плохо, как только представила эти любопытные глаза, вылезающие из орбит, — я же не могу даже головы повернуть в ее сторону. Не могла я. Не могла повернуться, не могла оторвать от лица потные ладони. Могла только слушать. Я слышала, как смех затих, кто-то прикрикнул: «Тише!» Это священник принялся читать молитвы. Слышно было лишь, как бьется мое сердце. Потом сказали: «Аминь!», и пока это слово летало, подхваченное толпой, другая часть зрителей, кто стоял ближе к тюрьме и потому им было лучше видно, вдруг зашептались... И этот шепот усиливался, нарастал, пока не перерос в нечто, подобное стону... И я поняла, что это означает: ее вывели на эшафот и теперь связывают ей руки, закрывают лицо и накидывают на шею петлю.
А потом, потом настал миг, просто миг — короче, чем само это слово, — жуткой, жутчайшей тишины: дети не плакали, люди стояли не дыша, прижав руку к сердцу и открыв рот, кровь стыла в жилах, и в висках билась одна мысль: «Не может быть, нет, этого не будет, это невозможно». А потом — молниеносно — стук падающего люка, сопровождаемый визгом, утробное: «Ах!», когда веревка натянулась до предела, словно у толпы был общий живот и какой-то великан вдруг стукнул по нему.
Только теперь я открыла глаза, но лишь на секунду. Открыла, обернулась и увидела — не миссис Саксби, нет, вовсе не миссис Саксби, а какую-то фигуру, болтающуюся и покачивающуюся, что вполне могло быть портняжным манекеном, сделанным в виде женской фигуры, в корсете и в платье, но с безжизненно висящими руками и с повисшей головой, похожей на мешок, набитый соломой.
Я отвернулась. Я не плакала. Я подошла к кровати и легла. Звуки опять сменились, словно люди вдруг обрели дыхание и дар речи — отпустили детей, раскрыли рты и затопали и загалдели пуще прежнего, чуть не в пляс пошли. Опять раздалось улюлюканье, крики, злобный хохот и, наконец, «ура!». Я и сама раньше так выкрикивала, не понимая смысла, в дни казней. Но теперь, когда раздался этот вопль, я, несмотря на горе, поняла, что он значит. Это все равно что сказать: «Она мертва. Она умерла — а мы живы».

 

Вечером опять пришла Неженка, принесла ужин. Но мы не съели ни крошки. Только плакали и рассказывали друг другу об увиденном. Она ходила смотреть вместе с Филом и другими племянниками мистера Иббза и стояли довольно близко к тюрьме. Джон же заявил, что только дураки оттуда смотрят. Один человек обещал ему место на крыше, и он ушел к нему. Я подозревала, что Джон вообще не смотрел, но Неженке об этом не стала говорить. Сама же она видела все, кроме последнего — когда упала крышка люка. Фил, который даже это видел, сказал, что все прошло очень чисто. Он решил, что правду люди говорят, будто палач для женщин вяжет особые узлы. Все тем не менее согласились, что миссис Саксби была смелой и держалась до самого конца.
Я вспомнила болтающуюся портновскую куклу в тугом корсаже и в платье и подумала: если бы она брыкалась и извивалась, как бы мы это заметили?

 

Но об этом не следовало думать. Следовало подумать о другом. Я снова стала сиротой и, как и все сироты, через две-три недели начала, с замирающим сердцем, озираться вокруг, стала наконец понимать, что мир вокруг мрачен и неприветлив и мне придется самой пробивать себе путь, без чьей-либо помощи. Денег у меня не было. Плата за аренду мастерской и за дом выпала как раз на август: уже приходил какой-то человек и барабанил в дверь, а ушел, только когда Неженка засучила рукава и пригрозила побить его. И он с тех пор оставил нас в покое. Наверное, о доме пошла недобрая молва и никто не хотел жить в нем. Но ясно же, что потом, со временем, все забудется. Когда-нибудь, в один прекрасный день, тот человек вернется и приведет с собой других, и они взломают дверь. Где мне тогда жить? И как я буду жить, одна-одинешенька? Может, думала я, найти постоянную работу — в молочной лавке, или в красильне, или у скорняка. Но при одной только мысли об этом мне делалось нехорошо. Все в моем окружении знали, что постоянная работа значит еще и другое: обираловка и скука смертная. Лучше уж оставаться мошенницей. Неженка сказала, что знает трех девчонок из шайки карманниц в Вулвиче, и им нужна еще одна... Но она сообщила об этом, не глядя мне в глаза, потому что мы обе знали, что уличное воровство — это совсем не то, к чему меня готовили...
Но делать было нечего, и я подумала: ну и пусть. Искать что-нибудь получше у меня не было сил... У меня вообще ни на что не было сил, ничего не хотелось. Понемножку все, что еще оставалось на Лэнт-стрит, исчезло — было отдано под залог или продано. Я по-прежнему ходила в светлом ситцевом платье, которое украла у деревенской жительницы, только теперь оно смотрелось на мне ужасно, потому что я исхудала похлеще, чем была у доктора Кристи. Неженка говорила, что я тощая, как иголка, — остается только нитку продеть.
И вот, после того как я собрала вещи, которые собиралась взять с собой на Вулвич, вроде и не осталось ничего. А когда я подумала, что надо бы зайти к знакомым попрощаться, я никого не могла вспомнить. Теперь мне оставалось только одно дело: прежде чем уйти, я должна была забрать вещи миссис Саксби — из тюрьмы.
Я взяла с собой Неженку. Мне казалось одна я не выдержу. Дело было в сентябре — больше месяца прошло после суда. Лондон с тех пор изменился. Наступила осень, и дни стали прохладнее. По улицам ветер гонял пыль, солому и опавшие скрученные листья. Тюрьма выглядела еще более неприветливой и угрюмой, чем прежде. Но привратник узнал меня и пропустил. Он смотрел на меня, как мне показалось, с жалостью. И надзирательницы тоже. Они уже приготовили для меня вещи миссис Саксби — это был сверток из вощеной бумаги, перевязанный бечевкой. «Выдано дочери», — так записали в своей книге и велели мне поставить подпись. Теперь, побывав в заведении доктора Кристи, я могла не моргнув глазом написать свое имя... Потом они проводили меня, мы шли по двору, по серой тюремной земле, в которой, я знала, была зарыта миссис Саксби, и не было на ее могиле ни камня, ни надписи, и никто не мог прийти и ее оплакать. Дошли до ворот, над которыми была низкая плоская крыша — здесь тогда возвели эшафот. Каждый день тюремщики проходят под этой крышей, и им хоть бы что. Когда стали прощаться, они попытались взять меня за руку. Но я не подала им руки.
Сверток был легкий. Но все же я несла его домой с немалым чувством страха, и от страха он казался мне тяжелей, чем был на самом деле. Когда я вернулась на Лэнт-стрит, я еле стояла на ногах — быстро положила сверток на кухонный стол и встала над ним в замешательстве. Чего опасалась? Что все-таки придется открыть его и я увижу ее вещи? Я представила, что может быть внутри: туфли, чулки, вероятно до сих пор хранящие форму ее ноги, нижние юбки, ее гребень с застрявшими в зубьях волосами... «Не делай этого! — говорила я себе. — Оставь как есть! Убери! Потом когда-нибудь откроешь, не сегодня, не сейчас...»
Я села и посмотрела на Неженку:
— Знаешь, я не могу.
— Думаю, ты должна, — сказала она. — У нас с сестрой было то же самое, когда нам выдали из морга то, что осталось от матери. Мы положили этот пакет в ящик и не притрагивались к нему ровно год, а когда Джуди открыла его, платье все насквозь прогнило, а туфли и капор превратились в труху, потому что слишком долго лежали сырые. И у нас никакой памяти о маме не осталось, кроме маленькой цепочки, которую она никогда не снимала. Ну, и папаша в конце концов заложил ее, когда выпить не на что было...
Губы у Неженки задрожали. Мне не хотелось, чтобы она плакала.
— Хорошо, — согласилась я. — Ладно. Сейчас открою.
Но руки мои все еще тряслись, и, когда я придвинула сверток поближе и попробовала развязать бечевку, оказалось, что узел завязан слишком туго. Тогда попыталась Неженка. Но и она не сумела развязать бечевку.
— Нужен нож, — сказала я, — или ножницы...
Было время, после смерти Джентльмена, когда я без содрогания не могла смотреть не то что на нож, вообще на любое лезвие, и я уговорила Неженку забрать все острое и унести — так что в доме не осталось ни одного режущего предмета. Я снова принялась теребить узел, но теперь я нервничала, и руки у меня вспотели. Тогда я попыталась развязать узел зубами, и в конце концов бечевки расползлись и тугой сверток развернулся. Я отступила в испуге. На стол вывалились туфли миссис Саксби, ее нижние юбки и гребень — как раз этого я и боялась. А поверх них, черное и расплывающееся, как смола, легло старое платье из тафты.
О нем я не подумала. Почему? Эта вещь была хуже всех. Будто сама миссис Саксби лежала здесь перед нами вроде как в обмороке. На груди все еще приколота брошка Мод. Кто-то выковырнул бриллианты — это не важно, — зато на серебряных лапках все еще виднелась кровь — коричневая кровь, засохшая, ставшая почти что пылью. Тафта сама по себе ткань жесткая. А от крови совсем затвердела. Ломкие пятна по краям были обведены белым: это адвокаты на суде предъявляли платье и каждое пятно пометили мелом.
Словно очертания ее тела.
— Ох, Неженка, — сказала я, — я не могу на это смотреть! Принеси мне тряпку и еще воды, будь добра. О, как это ужасно!
И принялась тереть. Неженка тоже терла. Мы терли с тем же мрачным упорством, с каким отмывали когда-то кухонный пол. Тряпки очень быстро стали грязными. Мы начали с юбки. Потом я схватилась за воротник и стала оттирать лиф.
И как только я взялась за него, платье издало странный звук — вроде как треснуло что-то или зашуршало.
Неженка отложила тряпку.
— Что это? — спросила она.
Я не знала. Я придвинула платье поближе, и звук повторился.
— Может, бабочка? — предположила Неженка. — Попалась и трепыхается?
Я покачала головой:
— Вряд ли. Похоже на бумагу. Может, тюремщицы что-нибудь туда положили...
Но когда я подняла платье и заглянула внутрь, ничего не вылетело и не выпало, ничегошеньки. А стоило мне опять положить платье на стол — хруст возобновился. Мне показалось, что он идет из той части лифа, что когда-то располагалась у самого сердца миссис Саксби. Я осторожно пощупала это место. Тафта здесь была жесткой — но не только от засохшей крови Джентльмена, а от чего-то еще, от того, что, быть может, застряло между ней и атласной подкладкой. Что же это? На ощупь не поймешь. Поэтому я вывернула лиф наизнанку и стала смотреть швы. Один шов разошелся: атлас был рыхлый, но его подшили, чтобы не осыпался. Образовалось что-то вроде кармашка внутри платья.
Я посмотрела на Неженку, потом сунула туда руку. Снова зашуршало, она отшатнулась.
— Ты уверена, что это не бабочка? Может, летучая мышь?
Но оказалось, это письмо. Миссис Саксби там его прятала — как долго? Я понятия не имела. Сначала я подумала, что письмо предназначается мне, что она написала его, сидя в тюрьме, и спрятала, чтобы я потом прочла, после казни. От этой мысли мне стало не по себе. Да, но на письме следы крови Джентльмена, значит, его спрятали в платье еще до того, как он умер. И мне показалось, что письмо лежит там гораздо дольше, потому что, приглядевшись внимательнее, я поняла, до чего же оно ветхое. Края истрепались. Чернила выцвели. Бумага покоробилась в тех местах, где к лифу прижимались косточки корсета. Печать... Печать была не сломана.
— Неоткрытое! — воскликнула я. — Как это может быть? Почему она столько времени носила это письмо при себе, для чего берегла — и при этом так и не прочла?
Я повертела письмо в руках. Поискала адрес.
— Кому оно адресовано? — спросила я. — Ты можешь прочесть?
Неженка посмотрела и покачала головой.
— А ты? — спросила она.
Но и я не могла. Мне бы с печатными буквами справиться, а уж о письменных и говорить нечего, тем более эти — такие меленькие, скособоченные, и, как я уже говорила, письмо было потерто на сгибах и все в жутких пятнах. Я подошла к лампе и поднесла письмо чуть не к самому фитилю. И вглядывалась, вглядывалась — до боли в глазах... И мне под конец показалось, что там, на сложенной бумажке, стоит мое имя — мое собственное имя. Я совершенно ясно различила букву «С», за которой шел мягкий знак, а потом «Ю»...
Я снова заволновалась.
— Что такое? — спросила Неженка, увидев мое лицо.
— Не знаю. Думаю, это письмо — мне.
Она прикрыла рот рукой. А потом:
— От твоей родной матери! — сказала.
— От матери?
— От кого же еще? О, Сью, надо его открыть.
— Ну, не знаю...
— А что, если в нем... а вдруг там сказано, где зарыты сокровища?! И карта нарисована!
Но я не думала, что в письме будет карта. В животе у меня замутило от страха. Я снова посмотрела на письмо, на букву «С», на «Ю»...
— Открой его, — сказала я.
Неженка облизнула губы, потом взяла письмо, медленно перевернула и так же медленно сломала печать. В комнате было так тихо, что, кажется, я услышала, как сургучные крошки скатываются с бумаги и падают на пол. Она развернула лист, потом нахмурилась.
— Тут одни слова, — сказала она.
Я подошла к ней ближе. И увидела чернильные строчки — узенькие, плотные и загадочные. Чем дольше я вглядывалась, тем более загадочными они становились. Я догадывалась, что в этом письме сокрыта какая-то страшная тайна, о которой я до сих пор не подозревала, — но мысль о том, что я держу это перед собой, а сама не в силах понять, что там сказано, была ужасней всего.
— Пойдем, — сказала я Неженке, сунула ей в руки капор, нашла свой. — Пойдем на улицу и попросим кого-нибудь прочесть нам его.
Мы вышли через черный ход. К знакомым, которые поносили меня почем зря, обращаться не хотелось. Нужен был посторонний человек. Поэтому мы пошли на север, быстрым шагом, к пивоварням на берегу реки. Там на перекрестке стоял мужчина. На шее у него на веревке висел лоток: он продавал наперстки и терочки для мускатного ореха. Но он был в очках и, как мне показалось, производил впечатление знающего человека.
— Он сможет, — сказала я.
Он заметил нас еще издали и, когда мы подошли ближе, кивнул:
— Хотите терочку, девчата?
Я замотала головой.
— Послушайте, — сказала я (или попыталась сказать, потому что от быстрой ходьбы и от переполнявших меня чувств я задыхалась). — Вы читать умеете?
— Читать? — переспросил продавец.
— Письма, написанные от руки? То есть я хочу сказать — не книжки?
Тут он заметил, что в руке у меня письмо, поправил пальцем очки на переносице и гордо выпятил подбородок.
— «Открыть, — прочел он, — в осьмнадцатый день рождения...»
Я вся задрожала, едва это услышала. Но он не заметил — более того, вскинул голову и поморщился.
— Это не по моей части, — сказал он. — Буду я стоять тут с вами и тратить время на всякие письма. От этого наперстки быстрей не продадутся...
Да уж, некоторые потребуют денег даже за то, что им дадут по шее! Но что делать, я дрожащей рукой пошарила в кармане и извлекла на свет все, что удалось там найти. Неженка сделала то же самое.
— Семь пенсов, — сказала я, пересчитав общую кучку.
Он повертел их в пальцах.
— Не фальшивые?
— Нет, конечно, — ответила я.
Он снова поморщился:
— Ну да ладно.
Взял деньги и спрятал подальше. Потом снял очки и протер стекла.
— Ну, теперь давайте посмотрим, — сказал он. — Повыше держите. Тэк-с, похоже на официальную бумагу. Я раз обжегся, так больше не хочется, знаете ли... — Он водрузил очки на место и приготовился читать.
— Читайте все, что написано, — сказала я, — до последнего слова.
Он кивнул и начал:
— «Открыть в осьмнадцатый день рождения моей дочери Сьюзен Лилли...»
Я опустила руку с письмом.
— Сьюзен Триндер, — поправила я. — Вы хотели сказать «Сьюзен Триндер». Вы неправильно прочитали.
— Тут сказано «Сьюзен Лилли», — настаивал он. — А теперь поднимите повыше и переворачивайте.
— А зачем, раз вы все равно не то читаете, что там написано...
Но голос мой был тонок, еле слышен. Сердце мое как будто змея обвила и давила все туже.
— Так-так, — сказал он. — Интересненько. Давайте дальше. Что это? Завещание, что ли? «Последняя воля, — ага, вон оно что! — Марианны Лилли, записано в Саутуорке, на Лэнт-стрит, в день восемнадцатого сентября тысяча восемьсот сорок четвертого года, в присутствии миссис Грейс Саксби, проживающей...»
Он остановился. Лицо его вмиг изменилось.
— Грейс Саксби? — промолвил он потрясенно. — Это которая зарезала?.. Что, бумажка-то непростая, а?
Я ничего не ответила. Он снова посмотрел на листок — на пятна. Может, он думал раньше, что это чернила расплылись или краска такая. Теперь же сказал:
— Ну, я не знаю, имею ли я право...
Потом, должно быть, увидел мое лицо.
— Ну ладно, ладно, — сказал он. — Посмотрим. Что там дальше? — И придвинул листок ближе. — «Я, Марианна Лилли, проживающая в усадьбе...» Как это? «Терновник»? «...в усадьбе «Терновник», Букингемшир... Я, Марианна Лилли, будучи в здравом уме и памяти, хотя и в неполном здравии, настоящим доверяю мою собственную новорожденную дочь СЬЮЗЕН...» Пожалуйста, не дергайте больше — читать трудно... Так, ладно, теперь лучше... «Настоящим доверяю попечению миссис Грейс Саксби и желаю, чтобы она вырастила и воспитала ее в полном неведении об истинном ее происхождении и тайне рождения. Каковая должна быть раскрыта ей в день восемнадцатилетия, третьего августа тысяча восемьсот шестьдесят второго года, в каковой день я также желаю, чтобы ей была вручена половина моего личного состояния. В обмен на это Грейс Саксби передает мне на попечение свою собственную родную дочь МОД...» Ну вот, я же просил не дергаться! Держите ровно, говорю вам! «...родную дочь МОД и желает, чтобы ее также вырастили в неведении о ее имени и происхождении, вплоть до вышеупомянутой даты, по наступлении каковой я желаю, чтобы ей была вручена оставшаяся часть моего состояния. Настоящее письмо является подлинно верным завещанием: договор заключен между мной и миссис Саксби, вопреки воле моего отца и брата, что должно быть признано по закону. Сьюзен Лилли не должна ничего знать о своей несчастной матери, кроме того, что та хотела уберечь ее от несчастий. Мод Саксби будет воспитана как благородная дама и должна знать, что ее мать любит ее больше жизни». Все!
Он выпрямился.
— А теперь скажите, что это не стоит семи пенсов! А если газетчики об этом узнают, то и подороже. Что это с вами? Ой, только в обморок не надо!..
Я покачнулась и ухватилась за его лоток. Терки поползли к краю.
— Эй, осторожней! — сказал он сердито. — Сейчас весь мой товар раскидаете...
Неженка подхватила меня под руки.
— Извините, — сказала я. — Извините.
— Теперь получше? — спросил он, расставляя терки по местам.
— Да.
— Не ожидали?
Я покачала головой — а может, кивнула, точно не помню, — схватила письмо и на негнущихся ногах заковыляла прочь.
— Неженка, — твердила я, — Неженка...
Она усадила меня прямо на тротуар, я привалилась спиной к кирпичной стене.
— Что такое? — спросила она. — Ох, Сью, что все это значит?
Мужчина все еще смотрел в нашу сторону.
— Дайте ей воды! — крикнул он.
Но мне не хотелось пить и не хотелось, чтобы Неженка уходила. Я притянула ее к себе и уткнулась лицом в рукав ее платья. Меня сотрясала дрожь. Так сотрясается заржавленный замок, когда пружины, скрипя от натуги, подались, провернули рычаг и засов наконец отскакивает...
— Моя мать... — сказала я. Договорить не смогла. Это было почти невозможно даже подумать, не то что выговорить! Моя мама — и мать Мод! Я не могла в это поверить. Представила себе портрет красивой дамы, который видела в шкатулке в «Терновнике». Вспомнила могилу, за которой ухаживала Мод. Подумала про Мод и про миссис Саксби. А потом — про Джентльмена. «О, теперь мне все ясно!» — сказал он. Теперь мне тоже все ясно. Теперь мне ясно, о чем так хотела, но не посмела сказать мне миссис Саксби, когда я навещала ее в тюрьме. «Если когда услышишь, что обо мне говорят дурное...» Зачем же так долго хранила она эту тайну?
И почему не сказала мне правды о матери? Мать моя, оказывается, вовсе не преступница, а благородная дама. Дама богатая, и богатство свое она велела разделить...
«Если услышишь, что обо мне говорят дурное, вспомни...»
Я думала и думала — до дурноты. Поднесла письмо к глазам и застонала. Продавец наперстков все стоял неподалеку и не спускал с меня глаз, вскоре стал собираться народ — и все смотрели на меня.
— Пьяная, что ли? — донеслось до меня.
— Или припадочная? Тогда надо ей ложку в зубы, не то язык проглотит.
Слышать их голоса, чувствовать, что все на тебя смотрят, было невыносимо. Я ухватилась за Неженку и поднялась на ноги. Она обняла меня, и, опираясь на ее плечо, я побрела домой.
Она налила мне бренди. Усадила за стол. На нем все еще лежало платье миссис Саксби: я подняла его и зарылась лицом в его складки, потом закричала как безумная и швырнула на пол. Развернула письмо и снова уставилась на буквы... «СЬЮЗЕН ЛИЛЛИ...» Снова застонала. Потом вскочила и принялась ходить из угла в угол.
— Неженка, — сказала я, едва не задыхаясь. — Неженка, она знала. Наверняка знала. И услала меня с Джентльменом, зная, что в конце концов он... О! — Голос мой сорвался. — Она послала меня в «Терновник», чтобы он меня оставил у врачей, а ей бы привез Мод. Ей нужна была только Мод. Она растила, оберегала меня — и предала, а Мод, а Мод...
Но вскоре я замолчала. Я подумала о Мод, отпрянувшей с ножом. Мод, которая знала, что я о ней думаю, и молчала. Мод, которая сделала так для того, чтобы я не возненавидела кого-то другого...
И я разрыдалась. Неженка тоже, глядя на меня, заплакала.
— Что случилось? — спрашивала она. — Ты такая странная... Ох, Сью, что с тобой случилось?
— Самое ужасное, — отвечала я сквозь слезы.— Самое ужасное.
Мне это открылось внезапно и так ясно, словно молния вспыхнула на черном небе. Мод пыталась меня спасти, а я этого не понимала. Я хотела убить ее, а она все это время...
— И я ее упустила! — сказала я, вновь принимаясь ходить по кухне. — И где она сейчас может быть?
— Кто — она? — взвизгнула Неженка.
— Мод! — сказала я. — О, Мод!
— Мисс Лилли?
— Мисс Саксби, скорее! О, я сойду с ума. Я-то думала, она паучиха, что это она нам сети расставила... А я ведь ей прическу делала! Если бы я тогда... если бы она... если бы я знала, я бы ее расцеловала...
— Расцеловала?
— Расцеловала! — повторила я. — Ах, Неженка, и ты бы тоже! И все! Она — жемчужинка, жемчужинка, а я ее потеряла, я ее прогнала...
Так я говорила, а Неженка пыталась меня успокоить и все не могла. Я ходила по кухне, заламывая руки, и рвала на себе волосы. А то бросалась на пол и стонала. В конце концов я уже не могла подняться. Как Неженка ни упрашивала, что только ни делала — и водой в лицо брызгала, и к соседям за нюхательной солью бегала, — я была как мертвая. Я заболела. Заболела в одночасье — так уж получилось. Она втащила меня в мою комнату и уложила в постель. Когда я вновь открыла глаза, она рассказала, что я смотрела на нее и не узнавала, что не позволяла раздеть себя, говорила словно безумная, про какое-то клетчатое платье и про резиновые ботинки, а еще — про что-то такое, что Неженка будто бы взяла, а я без этого якобы жить не могу. Говорит, я все кричала: «Где это? Где?» И так будто бы жалобно кричала, что она стала приносить мне все мои вещи поочередно и наконец вытащила из кармана моего платья лайковую перчатку, смятую, испачканную до черноты и порванную, и что, когда она мне ее показала, я вырвала ее у нее из рук и заплакала, словно у меня сердце от горя разрывалось.
Но я этого не помню. С неделю примерно я пролежала в жару и стала такая слабая, как если бы болезнь поселилась во мне навек. Неженка выхаживала меня как могла — поила чаем, кормила супом и жидкой кашей, подсаживала на горшок, утирала со лба обильный пот. Я все плакала, ругалась и дергалась, когда думала о миссис Саксби и о том, как та меня обманула, но еще горше плакала, когда думала о Мод. Потому что все это время в сердце моем словно преграда стояла, и любви не было выхода, теперь же преграда рухнула, и любовь хлынула бурным потоком — казалось, я в ней тону... Однако, по мере того как я выздоравливала, поток чувств понемногу входил в берега. И стал поспокойнее — мне даже казалось, что никогда еще я не была так спокойна... «Я ее потеряла», — в который раз говорила я Неженке. Но сначала я говорила это шепотом, потом, со временем, когда голос немного окреп, — громче, и наконец — в полный голос. «Я потеряла ее, — твердила я, — но я ее найду. Ничего, если придется искать всю жизнь. Я ее все равно отыщу и расскажу ей все, что узнала. Может, она далеко. Может, она на другом конце земли. Может, вышла замуж. Не важно. Я ее найду и все расскажу...»
Только об этом я и думала. Только и ждала, когда достаточно окрепну, чтобы начать поиски. И наконец решила: довольно ждать. Встала с постели, и комната, которая прежде, стоило мне повернуть голову, начинала кружиться перед глазами, на сей раз даже не покачнулась. Я умылась, оделась, взяла сумку с вещами, которые намеревалась забрать с собой в Вулвич. Письмо спрятала за лифом платья. Наверное, Неженка решила, глядя на меня, что у меня опять приступ лихорадки. Я поцеловала ее в щеку, и лицо мое было холодно, как камень.
— Приглядывай тут без меня за Чарли Хвостом, — попросила я.
Она поняла, что я говорю серьезно, и заплакала.
— Куда же ты пойдешь?
Я ответила, что собираюсь начать поиски с «Терновника».
— Но как ты туда доберешься? У тебя же нет денег.
— Пешком, — ответила я.
Услышав это, она утерла слезы и закусила губу.
— Подожди меня, — сказала и выбежала из дома.
А через двадцать минут вернулась, сжимая в кулачке фунт. Это были те самые деньги, которые когда-то давно она спрятала в стене прачечной — она еще говорила, что это ей на похороны... Заставила меня взять их. Я ее еще раз поцеловала.
— А ты вообще-то вернешься? — спросила она.
Я ответила, что не знаю.

 

Итак, я снова покинула Боро и отправилась в «Терновник». На этот раз тумана не было. Поезд шел без задержек. В Марлоу тот же самый проводник, который посмеялся надо мной, когда я спросила про кеб, на этот раз помог мне выйти из вагона. Он меня, конечно, не узнал. Да и при всем желании не смог бы — я стала такой тощей, что, наверное, он принял меня за инвалидку.
— Приехали из Лондона на свежий воздух? — спросил он участливо. И посмотрел на мой скромный багаж. — Вам не тяжело?
А потом, как в прошлый раз, поинтересовался:
— Вас никто не встречает?
Я сказала, что дойду сама. И прошла милю или две. Потом я остановилась отдохнуть у изгороди, мимо проехала телега — в ней сидели мужчина с девушкой, они тоже, наверное, приняли меня за больную: остановили лошадь и предложили меня подвезти. Усадили на сиденье. Мужчина накинул мне на плечи свою куртку.
— Далеко ли путь держите? — спросил он.
Я сказала, что иду в «Терновник», но меня можно высадить и раньше, если им не по дороге...
— В «Терновник»! — воскликнул он. — А зачем вам туда? Там ведь нет никого, с тех пор как старик-то помер. Вы разве не знали?
Никого нет! Я покачала головой. Сказала, что слышала о болезни мистера Лилли. Что будто он не мог шевелить руками, разучился говорить и его кормили с ложечки. Мужчина кивнул: «Бедный джентльмен!» — и оба вздохнули. В таком плачевном состоянии мистер Лилли пребывал все лето — пока стояла эта жуткая жара.
— Говорят, под конец он весь провонял, — сообщили они по секрету. — А племянница его, — вздорная девица, что сбежала с одним джентльменом, — вы, наверно, слыхали?.. — Я промолчала. — Так она вернулась ухаживать за ним. Месяц назад он скончался, и с тех пор в доме никого не видать.
Так, значит, Мод вернулась и снова уехала! Если бы знать... Я отвернулась. Когда я заговорила, голос мой дрожал. Надеюсь, они подумали, что это оттого, что в телеге трясет. Хорошо бы...
— А эта племянница, мисс Лилли? — спросила я. — Что случилось... Что с ней стало?
Они только плечами пожали. Неизвестно. Кто-то говорит, что вернулась к мужу. А другие говорят — во Францию подалась...
— А вы хотели, верно, навестить кого-то из слуг? — спросили меня, поглядывая на мое ситцевое платье. — Слуги тоже все разбежались. Только один остался, гоняет теперь воров. Не хотел бы я быть на его месте. Говорят, в доме бродит привидение.
Да, это был удар. Но я и ждала ударов и была готова вынести любой. Когда меня спросили, не отвезти ли меня обратно в Марлоу, я сказала: нет, спасибо, я все-таки пойду. Я подумала, что тот оставшийся слуга, должно быть, мистер Пей. «Я его найду. Он меня узнает. И конечно же, он видел Мод. И подскажет, куда она уехала».
Меня высадили у самого начала парковой ограды, и дальше я пошла пешком. Стук копыт затих в отдаленье. Дорога была пустынна, день стоял пасмурный. Было только два или три часа дня, но казалось, сгущаются сумерки и вот-вот начнет смеркаться. Стена показалась мне сейчас длиннее, чем когда я ехала вдоль нее на двуколке Уильяма Инкера: я шла вдоль нее чуть ли не час, пока наконец не увидела арку, венчающую ворота, а за ней — крышу привратницкой. Я ускорила шаги — но вдруг сердце мое замерло. Привратницкая оказалась заперта, окна наглухо закрыты. На воротах — толстая цепь и замок, дорожку завалило сухими листьями. Подул ветер, задел чугунные прутья — и послышался звук, похожий на жалобный стон. А когда я подошла к воротам и толкнула их, они заскрипели.
— Мистер Пей! — позвала я. — Мистер Пей! Кто-нибудь!
Из кустов выпорхнула стайка птиц — они подняли страшный галдеж. Я думала, теперь уж точно кто-нибудь откликнется. Но нет: птицы все кричали, ветер все завывал, я еще раз позвала, но никто так и не вышел. Тогда я пригляделась к замку. Цепь была длинной. Но от кого она охраняет — от коров да от мальчишек?.. Я была теперь худей любого мальчишки. Я подумала: «Это ведь не противозаконно. Я же здесь работала раньше. И сейчас могла бы...» И снова толкнула ворота — надавила сильней, до отказа, образовалась щель — и я в нее пролезла.
Ворота с громким лязганьем сомкнулись за моей спиной. Снова вспорхнули птицы. И опять никто не вышел.
Я подождала с минуту, потом пошла к дому.
За стенами парка стало еще тише, чем раньше, — тише и загадочнее. Я шла по дороге. Деревья с оголившимися ветками шептались под ветром и о чем-то вздыхали. Землю устилал густой ковер из опавшей листвы, мокрые листья пристали к моему подолу. На дороге — лужицы грязной воды. Кусты разрослись, их, видно, давно не подрезали. Трава в парке тоже буйно разрослась, но высохла за лето, и теперь ее прибило дождем. Кончики былинок начали уже подгнивать, и странный шел от них запах. Наверное, там бегают мыши. А может, крысы. Я слышала, как они шмыгают в траве.
Я зашагала быстрее. Дорога пошла под уклон, потом снова в гору. Я вспомнила, как проезжала по ней вместе с Уильямом Инкером, в темноте. Я знала, что будет дальше, знала, где она повернет и что я увижу за поворотом... Знала и все равно вздрогнула — так внезапно возник перед глазами этот дом, словно вырос из-под земли, такой серый и мрачный. Я остановилась на краю гравиевой дорожки и почувствовала нечто похожее на испуг. Потому что в доме было тихо и темно. Окна закрыты ставнями. На крыше появилось еще больше черных птиц. Плющ побурел и свисал со стен безобразными космами. Парадная дверь — она и всегда была разбухшей — еще сильней покорежилась. Крыльцо завалено мокрыми листьями. Казалось, жилище это не для людей, а для призраков. Я вдруг вспомнила, что сказали мне мои попутчики — что в доме поселилось привидение...
От этой мысли я поежилась. Огляделась вокруг — посмотрела назад, на дорогу, по которой пришла, потом обвела взглядом лужайку — за ней начинался лес. Тропинки, по которым мы гуляли с Мод, заросли, исчезли. Я посмотрела на небо. Оно было серое, моросил мелкий дождик. Ветер все нашептывал что-то деревьям и вздыхал. Я снова поежилась. Дом, казалось, наблюдает за мной. Я подумала: «Только бы найти мистера Пея! Где же его искать?» — и пошла вдоль дома к конюшням, на задний двор. Ступала осторожно, потому что каждый мой шаг отдавался громким эхом. Но и за домом было так же безжизненно и тихо. Ни одна собака не залаяла. Двери конюшни открыты настежь, лошадей нет. Часы с белым циферблатом на месте, только вот стрелки — и это меня поразило более всего, — стрелки застыли и показывали неправильное время. Пока я шла, часы ни разу не прозвонили: вот почему тишина показалась мне такой непривычной.
— Мистер Пей! — позвала я тихонько. Здесь почему-то не хотелось кричать. — Мистер Пей! Мистер Пей!
Потом я увидела, что над одной из труб вьется дымок. И это придало мне сил. Я подошла к двери кухни и постучала. Никакого ответа. Подергала за ручку. Заперто. Потом пошла к двери в сад — к той двери, через которую я бежала той ночью вместе с Мод. Она тоже оказалась заперта. Я вернулась к парадному входу. Дойдя до окна, приоткрыла ставень и заглянула внутрь. Ничего не разглядеть. Загородившись ладонями, прижалась к стеклу — и, кажется, окно чуть подалось... С минуту я раздумывала, но тут полил дождь, жесткий, точно град. Я надавила сильней. Задвижка вылетела, и окно открылось. Я подтянулась, влезла на подоконник, а потом спрыгнула вниз.
И затаилась. Наверное, я слишком шумно открывала окно. Может, мистер Пей услыхал и крадется теперь с ружьем, думает, вдруг это грабитель? Я и впрямь теперь чувствовала себя взломщиком. Вспомнила о своей матери — хотя что я? Моя мать никогда не была воровкой. Она была благородной дамой. Хозяйкой этого огромного дома... Я замотала головой: трудно привыкнуть. И пошла, стараясь ступать тихо. В помещении было темно — это, должно быть, столовая. Прежде я сюда не заходила. Но всегда пыталась представить, как Мод сидит за столом прямо напротив дяди и ужинает. Перед ней на тарелке — кусок мяса, и она отрезает по кусочку... Я подошла к столу. Тут словно ждали к обеду: стояли подсвечники, лежали нож с вилкой, рядом — блюдо с яблоками, но все покрыто пылью и паутиной, а яблоки сгнили. Воздух спертый. На полу — осколки стекла: хрустальный бокал с золотой каемкой.
Дверь оказалась закрыта, и вряд ли ее в последние месяцы открывали. Но когда я взялась за ручку и надавила, она открылась совершенно бесшумно. В этом доме все двери бесшумные. На полу — пыльный ковер, он приглушал мои шаги.
Так что я шла почти беззвучно — можно сказать, скользила, как привидение. Странная мысль. Напротив была другая дверь: дверь в гостиную. И в ней я ни разу не была, так что теперь подошла и заглянула. В этой комнате тоже было темно, по углам — паутина. Возле камина разбросана зола, и никто ее не подмел. Пара кресел, где когда-то, наверное, сидели мистер Лилли с Джентльменом, а Мод читала им книги. Еще там стоял жесткий диванчик, рядом с ним — лампа: ее лампа, подумала я. Представила, как она здесь сидела. Вспомнила ее тихий голос.
Увлекшись воспоминаниями, я чуть не забыла про мистера Пея. И про мать тоже чуть не забыла. В самом деле, что мне до нее? Я думала о Мод. Надо было спуститься в кухню, но вместо этого я медленно и осторожно пошла дальше по холлу, мимо разбухшей парадной двери. И вверх по лестнице. Я хотела посмотреть на ее комнаты. Постоять, где она стояла, — у окна, прижавшись к стеклу. Полежать на ее кровати. Вспомнить все, как я ее целовала и как потом потеряла...
Как я уже говорила, я шла неслышно, словно привидение, и плакала тоже как привидение: молча, дав волю слезам, — словно знала, что слез хватит на добрую сотню лет. Я дошла до галереи. Дверь в библиотеку была приоткрыта. Рядом с ней по-прежнему висела звериная голова со стеклянным глазом и острыми клыками. Я вспомнила, как потянулась потрогать ее, когда в первый раз пришла за Мод. Я тогда ждала у двери и слышала, как она читает. И снова я вспомнила ее голос. И мне даже показалось, я почти его слышу. Словно шепот, словно дуновение в тиши огромного дома.
Я затаила дыхание. Поток речи прервался, потом полился снова. Нет, это не у меня в голове, это шло снаружи — из библиотеки... Я насторожилась. Может, и правда в доме привидение. А может, может... Я подкралась к двери, взялась за ручку дрожащими пальцами — и открыла. И застыла на пороге, не веря своим глазам. Комната стала другой. С окон соскребли краску, медный палец из паркета выломали. На полках почти не осталось книг. В камине потрескивал огонь. Я шире распахнула дверь. Письменный стол мистера Лилли был на месте. На нем стояла зажженная лампа.
И возле лампы сидела Мод.
Она сидела и писала, подперев щеку рукой. Глаз мне не видно. В свете лампы я ее очень хорошо разглядела. Нахмуренные брови. Руки без перчаток, рукава засучены, пальцы в чернилах. Я стояла и наблюдала, как она пишет. Листок перед ней был весь густо исписан. Она подняла перо и стала крутить его в пальцах, будто подыскивала слова. И опять тихонько что-то забормотала. Закусила губу.
Потом собралась макнуть перо в чернильницу. И только теперь заметила, что я на нее смотрю.
Она не испугалась. Не закричала. Не произнесла ни слова — поначалу. Только сидела, устремив на меня удивленный взгляд. Потом я шагнула к ней, и она сразу же вскочила, выронила перо, оно прокатилось по листкам и свалилось на пол. Лицо ее стало белым как мел. Она вцепилась в спинку стула, словно вот-вот упадет в обморок. Когда же я сделала еще шаг...
— Ты пришла, — проговорила она, — чтобы убить меня?
Она произнесла это жутким шепотом, и, услышав эти слова, я поняла, что побледнела она не столько от изумления, сколько от ужаса. И как только эта страшная мысль осенила меня, я отвернулась и закрыла лицо руками. Оно и так было мокрым от слез, теперь же я просто захлебывалась ими.
— О, Мод!
Никогда прежде я не называла ее по имени, я всегда обращалась к ней «мисс», и даже теперь, после всего, что случилось, мне показалось это таким странным. .. Всего минуту назад я думала о том, как я люблю ее. Я думала, что она пропала. Я готовилась искать годами. Но увидеть ее вдруг, такую живую, такую настоящую, когда я так мучительно долго о ней думала, — это было слишком.
— Я — нет... — только и сказала. — Не могу...
Она не пошла мне навстречу. Так и стояла, держась за кресло.
И тогда я вытерла слезы рукавом и заговорила спокойней.
— Есть письмо. Я нашла письмо в платье миссис Саксби...
Говоря это, я провела рукой по своему платью — документ был при мне, я его нащупала, но она ничего не сказала на это, и я подумала — и поняла по выражению ее лица, — что она знает, о каком письме идет речь и что в нем написано. И от этого на какой-то миг, не желая того, я вдруг снова ее возненавидела — всего на краткий миг, а когда он прошел, я почувствовала, что сил у меня не осталось.
Я подошла к окну и присела на подоконник.
— Я заплатила одному человеку, и мне его прочли. А потом я заболела.
— Прости, — прошептала она. — Сью, прости меня.
А сама все равно не подошла ко мне. Я отерла пот со лба.
— Меня подвезли на телеге. Сказали, твой дядя умер. И никто тут не живет, кроме мистера Пея...
— Мистера Пея? — Она нахмурилась. — Мистер Пей ушел.
— Они сказали, один слуга остался.
— Это они про Уильяма Инкера. Он действительно прислуживает мне. А его жена мне готовит. И больше никого.
— Только они и ты? В таком большом доме.— Я огляделась вокруг и поежилась. — И не страшно тебе?
Она пожала плечами, посмотрела на свои руки.
— Чего мне теперь бояться?
И то, как мрачно она это произнесла, поведало мне о многом. Так что я даже не сразу нашлась что ответить. И постаралась говорить спокойнее.
— Когда ты узнала? — спросила я. — Когда узнала все — про нас? С самого начала?
Она отрицательно покачала головой.
— Нет, не тогда. Только когда Ричард привез меня в Лондон. Тогда она... — Покраснела, но вскинула голову. — Тогда мне рассказали.
— А не раньше? — спросила я.
— Не раньше.
— Выходит, тебя тоже обманули.
Раньше мне приятно было так думать. Теперь же это стало частью той долгой, нескончаемой муки, в которой я пребывала последние девять месяцев. Какое-то время мы обе молчали. Я отвернулась и прижалась к стеклу щекой. Стекло было холодное. Дождь все лил и лил. Тяжелые струи долбили по гравию под окном, камушки подпрыгивали в лунках. Лужайка была вся какая-то побитая. Меж черных ветвей я разглядела вдали зеленые кроны тисов и островерхую крышу краснокирпичной часовни.
— Там лежит моя мать, — сказала я. — А я стояла над ее могилой и ни о чем не знала. Я думала, моя мать преступница, убийца.
— А я думала, моя мать сошла с ума, — печально произнесла она. — А оказалось...
Она не договорила. И я тоже не смогла произнести это вслух. Пока что. Но, обернувшись, я снова посмотрела на нее и, проглотив горький ком, сказала:
— Ты навещала ее в тюрьме.
Это я вспомнила слова надзирательницы. Она кивнула.
— Она говорила о тебе, — сказала она.
— Обо мне? И что же?
— Надеется, что ты никогда ничего не узнаешь. Что она лучше бы десять раз дала себя повесить, только бы ты не узнала. Еще говорила, что они с твоей матерью плохо придумали. Хотели сделать из тебя простую девчонку, а это все равно что спрятать бриллиант в грязи. Грязь засохнет и отвалится...
Я закрыла глаза. Когда я их наконец открыла, она уже была совсем близко.
— Сью, этот дом — твой.
— Мне он не нужен.
— И деньги твои. Половина материнского состояния. Если желаешь — все. Мне ничего не надо. Ты будешь богатой.
— Я не хочу быть богатой. И никогда не хотела. Мне нужна только...
Я не договорила. Сердце мое дрогнуло. Глаза ее так близко, совсем рядом... Я вспомнила, как в последний раз видела ее — не на суде, нет, а в ту ночь, когда умер Джентльмен. Глаза ее сверкали тогда. Теперь в них не было блеска. И волосы, завитые тогда, теперь гладко расчесаны и забраны сзади ленточкой. Руки без перчаток и, как я уже говорила, перепачканы чернилами. На лбу тоже чернильное пятно видно, пальцем провела. Платье на ней темное и длинное, но не до полу. Шелковое, с застежками спереди. Верхний крючок расстегнут. Я увидела, как пульсирует жилка на ее шее. И отвернулась.
Потом посмотрела ей прямо в глаза.
— Мне нужна только ты.
Она вспыхнула. Протянула руки, шагнула ко мне... Но нет, отвернулась и пошла к своему столу. Потрогала листок бумаги, подняла с полу перо.
— Ты меня совсем не знаешь. И никогда не знала. Есть вещи...
Она глубоко вздохнула и не стала продолжать.
— Какие вещи?
Она не ответила. Я слезла с подоконника и пошла к ней.
— Какие вещи?
— Мой дядя... — Она поглядела на меня испуганно. — Дядины книги... Ты думала, я хорошая. Правда? А я не была хорошей. Я была...
Казалось, она борется с собой. Обошла стол и сняла с полки книгу. Сняла, постояла, прижав к груди, потом вместе с книгой вернулась ко мне. Открыла ее дрожащими руками.
— Вот. — Она перевернула страницу. — Или нет, вот здесь.
И взгляд ее застыл. А потом, тем же ровным, невыразительным голосом, который я слышала только что, начала читать.
— «Как восхитительно, — читала она, — сияла во тьме ее прекрасная шея и обнаженные молочно-белые плечи, словно точенные из слоновой кости, в миг, когда я бросил ее на диван. Как удивленно, в диком смятении, вздымались и колыхались подо мной ее снежные всхолмья...»
— Что? — переспросила я.
Она не ответила, даже не взглянула на меня, только снова перевернула страницу и стала читать дальше:
— «Я едва ли сознавал, что делаю: все пришло вдруг в движение — губы, языки, руки, ноги, бедра, плечи, все части тела сливались в едином сладостном порыве».
Теперь настала моя очередь краснеть.
— Что? — произнесла я шепотом.
Она еще пролистала несколько страниц и снова стала зачитывать:
— «Моя дерзкая рука вскоре нашла ее тайное сокровище, несмотря на робкие протесты, которые благодаря жарким поцелуям удалось утихомирить до еле слышного нежного, в то время как пальцы мои нащупывали ход в сокрытое лоно любви...»
Она остановилась. Слышно было, как гулко стучит ее сердце. Мое тоже затрепетало. Я спросила, все еще не до конца понимая:
— Это книги твоего дяди?
Она кивнула.
— И они что, все такие?
Она снова кивнула.
— Все-все? Ты точно знаешь?
— Абсолютно.
Я взяла у нее из рук книгу и посмотрела на буковки. По мне, книга как книга, ничего особенного. И я положила ее на стол, потом пошла к полкам и взяла другую. На вид такая же. Тогда я вытащила еще одну, в ней оказались картинки. Да, такое мало кому доводилось видеть. На одной были изображены две нагие девушки. Я посмотрела на Мод, и сердце мое болезненно сжалось.
— Ты все знала, — сказала я. Это первое, о чем я тогда подумала. — Ты говорила, что ничего такого не знала, а сама...
— Я и не знала, — ответила она.
— Да знала ты все! Заставила меня целовать себя. Сделала так, что мне хотелось этого снова и снова! А сама все это время приходила сюда и...
Голос у меня сорвался. Я вспомнила те времена, когда стояла у двери библиотеки и слушала издалека ее голос. Я представила, как она читает джентльменам — и Джентльмену — вслух, а я в это время сижу и уплетаю пироги с миссис Стайлз и мистером Пеем. Я прижала руку к сердцу. Оно сжалось в комочек, и было обидно до слез.
— О, Мод! Если бы я знала! Подумать только, что ты... — Я заплакала. — Что ты и твой дядя... Ой! — Я поспешно прижала ладонь к губам. — Мой дядя! — Эта мысль была нелепей всего. — Ох...
И выпустила книгу из рук, как словно она меня обожгла.
Больше я ничего не могла сказать. Мод стояла не шевелясь, опираясь о край стола. Я вытерла слезы и пристальней посмотрела на ее пальцы в чернильных пятнах.
— Как же ты выдержала?
Она не ответила.
— А он-то каков, — сказала я, — вот сволочь! Неудивительно, что провонял под конец, и мало ему! Да, но ты опять здесь, с этими книгами!..
Я посмотрела на ряды книг — как же захотелось мне порушить все эти полки! Шагнула ей навстречу, чтобы обнять ее, но она сделала отстраняющий жест. Гордо вскинула голову.
— Нечего меня жалеть, из-за него. Он уже мертв. Но я — по-прежнему такая, какой он меня сделал. И навсегда такой останусь. Часть книг пропала — испорчены или проданы. Но я-то здесь. И посмотри сюда. Ты должна знать все. Видишь, как я зарабатываю на жизнь?
Она взяла со стола листок бумаги — это на нем она писала, когда я вошла. Чернила еще не высохли.
— Я как-то раз спросила одного дядиного знакомого, нельзя ли мне написать для него что-нибудь. А он послал меня в дом призрения для благородных дам. — Она невесело улыбнулась. — Говорят, дамы не должны писать подобные вещи. Но я же не дама...
Я все еще не понимала. Посмотрела на листок бумаги в ее руке. И сердце мое на миг оборвалось.
— Ты пишешь такое!
Она молча кивнула. Лицо ее было серьезным. Не знаю, какое лицо сделалось у меня. Думаю, я вся пылала.
— Такие же книжки! — не унималась я. — Просто не верится! Конечно, когда я искала тебя, всякое себе представляла... А ты сидишь тут, одна во всем доме...
— Я не одна. Я же тебе сказала: мне прислуживают, приходят Уильям Инкер и его жена.
— Сидишь одна и сочиняешь подобные книжки!
— А почему бы нет? — ответила она с вызовом.
Я растерялась.
— Но так же не годится, — сказала я наконец. — Такая девушка, как ты...
— Как я? Таких, как я, больше нет.
Я помолчала. Посмотрела на листок в ее руке. И спокойно спросила:
— Это приносит деньги?
Она зарделась.
— Немного, — ответила она. — Но достаточно, если писать быстро.
— И тебе... тебе это нравится?
Она еще гуще покраснела.
— Мне кажется, у меня получается... — И закусила губу. — Ты меня ненавидишь за это? — спросила она, пытаясь заглянуть мне в глаза.
— Ненавидеть тебя?! — воскликнула я. — Да будь у меня сто причин тебя ненавидеть, я все равно...
«Люблю тебя», — хотела я сказать. Но не сказала. Зачем? Если она такая гордая, то и я могу быть гордой... А впрочем, не нужно было ничего говорить, потому что она все явственно прочла на моем лице. И глаза ее просияли. Она прикрыла их ладонью. Над бровью появилось новое чернильное пятно. Я не выдержала, отвела ее руку и стала, послюнив палец, стирать чернила с ее лба. Я терла и терла, думая лишь о том, чтобы отмыть ее белую кожу, она же, стоило мне коснуться ее, застыла и больше не шевельнулась. Движение моей руки стало замедленным, как во сне. Палец скользнул по виску и ниже, по щеке. Потом все лицо ее оказалось под моей ладонью. Она закрыла глаза. Щека ее была гладкой — не как жемчуг, теплее жемчуга. Она чуть повернула голову и прижалась губами к моей ладони. Губы были мягкие. Над бровью еще оставался темный след, но, в конце концов, подумала я, это всего лишь чернила.
Когда я поцеловала ее, она содрогнулась, а мне показалось, я теряю сознание... Мы оторвались наконец друг от друга. Она поднесла руку к сердцу. Бумажный листок выпорхнул из ее пальцев и плавно опустился на пол. Я подошла, наклонилась, подняла его и расправила.
— Что тут написано? — спросила я, разглаживая листок на столе.
— Здесь написано о том, как я хочу тебя... Вот, например.
Она взяла в руки лампу. В комнате стало темнее, было слышно, как хлещет дождь по стеклу. Но она подвела меня к камину, усадила, сама села рядом. Шелковые юбки ее взметнулись и опали. Она поставила лампу на пол, расправила на коленях листок. И стала показывать мне слова, которые на нем написала, — одно за другим.

notes

Назад: Глава шестнадцатая
Дальше: Примечания