Глава 1
Король умер.
Нет — король стоял передо мной. Сдерживая слезы, он высвободился из моих рук, и с каждой секундой мантия королевского величия окутывала его все плотнее. Даже на первый взгляд Эдуард показался мне выше, прямее, неподвижнее, и в его бледных глазах появилось какое-то новое выражение — отстраненность. Я смиренно опустилась на колени рядом с лордом Гертфордом и оставалась в таком положении, молясь и всхлипывая, еще долго после того, как новоиспеченный король в сопровождении темнолицего графа удалился в свои покои.
Следующий день был последним днем января тысяча пятьсот сорок восьмого года от Рождества нашего Господа, и в этот день они уехали с рассветом, когда свинцовое небо нависло над домом и вся земля оделась во вдовьи одежды. Мне было предписано советом присоединиться к вдовствующей королеве в ее трауре, и вскоре я в сопровождении своей свиты и вооруженной охраны была уже в пути; наши лошади слепо брели против восточного ветра, хлеставшего им в морды мокрым снегом. Эдуарда отвезли в Тауэр и там провозгласили королем. В это время мой отец отправился в последний поход на запад, как король Артур из легенды, уплывший к заходящему солнцу. Тело доставили в Виндзор, где в часовне святого Георга его с величайшей торжественностью опустили в могилу, а придворные и государственные мужи сломали свои жезлы и бросили их на гроб.
Спустя несколько дней состоялась коронация Эдуарда, однако было решено, что мне и Марии не обязательно присутствовать при этом событии в самую суровую февральскую стужу и промозглые желтые туманы. Но ничто не могло омрачить восторженной радости, с которой люди встречали нового короля из рода Тюдоров. В Чипсайде мальчишка не старше пяти лет выбежал вперед, чтобы прочесть балладу, недавно сочиненную для такого случая:
Пой веселую песню, сердце, и не грусти никогда,
Наша радость — король Эдуард в короне и на троне.
Петь грустную песню нам, больше пристало,
Но веселая приятней, чтоб наши сердца радовались,
Поэтому пой веселую песню, сердце, и не пой грустную.
Там, было еще восемь таких же дурацких, корявых стишков, и остается только благодарить Господа, что из-за молодости Эдуарда церемонию сократили, иначе ему пришлось бы выслушать их четыре десятка.
В тот вечер для его детского сердечка был припасен подарок: когда он сидел за пиршественным столом в новой, специально сделанной по его маленькой мерке короне на бровях, в зал Вестминстерского дворца на огромном боевом коне въехал сэр Эдвард Димоук, с головы до ног закованный в белые с золотом латы, и поклялся вызвать на смертельный поединок всякого, кто не признает Эдуарда своим королем и повелителем.
«Я поднял за его здоровье золотой кубок, — писал мне Эдуард своим старательным каллиграфическим почерком, — и поблагодарил его за труды». Читая это, я убедилась, что он проявил себя Тюдором до кончиков пальцев.
Но все же слова Священного Писания звучали у меня в ушах: «Горе тебе, земля, когда государь твой — отрок». Теперь я понимала страх, терзавший моего отца и побуждавший его очистить двор и государственный совет от опасных людей, — он страшился оставлять Эдуарда во власти двух его дядей и регентского совета, составленного со всевозможной тщательностью.
Как его боялись, когда он был жив! Но кто же боится мертвых? Его тело не успело еще остыть в могиле, а прожорливая моль королевства уже вгрызлась в его наследство. Не надо было обладать даром ясновидения, чтобы читать между строк письма Эдуарда: «В Тауэре мне сообщили, что волею совета мой дядя Гертфорд назначен моим опекуном и лордом-протектором королевства».
Уже? Встревоженная, я задумалась. Ведь Генрих искал способ, который позволил бы предотвратить передачу всей полноты власти в руки одного человека?
«И хотя в завещании нашего отца этого не было, — бесхитростно продолжал Эдвард, — лорд Паджет, который раньше был сэром Вильямом, уверил меня в обратном. Будучи секретарем совета, лорд Паджет получил последние указания Его Величества, чтобы все его обещания и намерения были исполнены вне зависимости от того, были они записаны или нет. Так я выяснил, что наш отец и господин собирался пожаловать моему дяде Гертфорду герцогство Сомерсетское. Моего дядю Томаса Сеймура он хотел назначить лордом-верховным адмиралом; лорда Лизли, который был лордом Дадли, сделать лордом-наместником королевства, а канцлера Ризли — графом Саутгэмптонским. Все это и было приведено в исполнение лордом-секретарем. Паджетом».
Паджет! Опять Паджет! Отлично сработано, Ваша Изворотливость; ловко же вам удалось предать прежних союзников, друзей по партии Норфолка, и переметнуться на сторону победителей как раз в тот момент, когда власть переменилась.
И кому же, интересно, пришло в голову, кого это осенило сочинить этот столь удобный пункт о королевских «обещаниях», о невыполненных королевских «намерениях», высказанных на смертном одре, которые теперь надо уважить? И которых, естественно, никто, кроме Паджета, не удостоился чести услышать. В самом деле, ведь это ничто иное, как разрешение делать все, что им вздумается.
Чья это была затея? Граф Гертфорд теперь первый человек в государстве, должно быть, он был главным действующим лицом. Но без секретаря Паджета ничего бы не вышло, это ясно. Ризли тоже был нужен им как лорд-канцлер, чтобы придать видимость законности их грязным делишкам; теперь, став графом Саутгэмптонским, он получил свою награду. И брат гордого Гертфорда, еще более гордый Том, тоже обрел новое величие. Прошло немного времени, и он уже сражался на турнире в честь коронации как Сеймур, барон Садли, прекрасный, по словам Эдуарда, как ангел, и могучий, как сам дьявол (я в этом не сомневалась).
Только возвышение нового лорда-наместника доставило мне хоть какое-то удовольствие. Теперь Робин, друг моего детства, вместе с остальными сыновьями Дадли станет лордом, и я знала, в какой восторг это его приведет. Но я все равно видела в этих людях мясников, запустивших потные, вонючие руки в еще живое тело нашей страны, рвущих его на части, чтобы насытить свои аппетиты. Горе тебе, земля, где правит неприкрытая алчность. И горе государю-отроку в этом логове диких зверей, моему бедному брату, повзрослевшему раньше срока.
Обо всем этом я размышляла во время медленного и долгого путешествия в Челси, к дому королевы Екатерины, когда сидела, сжавшись в комок, в своем паланкине. Дорога была трудной, и за день нам удавалось пройти не больше нескольких миль. Но никто не подгонял остальных, не кричал на лошадей. Мы двигались как в трансе, огромная перемена в нашей жизни испугала нас и лишила дара речи. Король был столпом нашей вселенной, а теперь впереди распахнулся новый мир, мир, где выживает сильнейший, а слабый обречен на смерть.
Что сулит этот мир мне?
Ненадолго же хватило могущества великого Генриха: даже его труп положили не в тот величественный мавзолей, что он построил, а, несмотря на помпезность церемонии, запихнули в старую могилу рядом с матерью Эдуарда — Джейн.
Оказывается, под золотым блеском величия скрывался обычный смертный? Я проклинала его за тщеславную самонадеянность и оплакивала его поражение. Как он мог настолько заблуждаться, полагая, что его установления будут жить после того, как его тело станет добычей червей!
Черви хорошо попировали в ту зиму: кроме насквозь прогнившего короля, жирного старого быка, чересчур зажившегося на этом свете, им перепали свежая плоть и нежное молодое мясо, какого им давненько не приходилось отведывать. Как я горевала о лорде Серрее, ни одной живой душе не известно, хотя Кэт от меня не отходила, пичкая меня едой и заботой, сластями и утешениями, которые мой желудок отказывался принимать. Я не могла и не хотела примириться с его смертью и долгими пасмурными часами лежала, глядя прямо перед собой пустыми глазами и тоскуя — не об отце, как все думали, но о моей погибшей любви, моей последней любви (ибо я дала клятву верности его памяти), хоть она была даже не первой.
А что этот старый негодяй, этот зловонный мешок желчи, кишок и яда — мой отец, этот жестокий тиран, раздувшийся людоед и бездушный убийца, этот дикий зверь, который называл себя королем и мнил себя Богом, властным казнить и миловать любого, этот человек, король, отец; этот презренный мясник, погубивший самого лучшего, самого блестящего, самого прекрасного из всех, поэта, придворного, солдата, ученого, украшение своего времени, надежду страны, мою любовь…
Убить моего лорда, уничтожить, погубить молодую жизнь, потому что сам он был стар, его жизнь подходила к концу, и он это чувствовал?..
— Стой!
Крик раздался впереди медленно плетущейся процессии. Ричард Верной, ехавший впереди, галопом приблизился ко мне, на лице его была гримаса отвращения. Он махнул рукой в перчатке по направлению к горизонту.
— Впереди виселица, мистрис. С полдюжины бедолаг на прошлой неделе вздернули плясать на ней нескончаемый танец, и до сих пор они висят там, прямо у нас на дороге.
— Мы можем поехать в обход, — предложил кто-то из свиты. — Через Пондерз-Энд или через Эркли, тогда нам не придется на это смотреть.
В Пондерз-Энде или в Эркли мы тоже можем натолкнуться на мертвецов.
— И на этом перекрестке, — добавил Ричард, — собрались крестьяне, чтобы приветствовать вашу светлость. Если вы поедете в обход, получится, что они ждали напрасно.
Решение было принято.
— Вперед, Ричард. Поедем мимо виселицы. И позови ко мне Парри как можно скорее, прошу тебя…
У перекрестка дорог темные сумерки лежали над землей, как свинец, мелкий моросящий дождь леденил кровь людям и всякой живой твари. От холода лицо у меня посерело, но благодаря Парри и ее волшебницам мне удалось более-менее навести марафет. И тут мы увидели ее, адское орудие — громадную трехногую виселицу, темную на фоне пасмурного неба. На ней можно было вздернуть гораздо больше несчастных, чем на обычной, однорукой, вроде тех, что стоят на рыночных площадях.
Как могли сердца людей очерстветь настолько, чтобы дойти до этого мерзостного древа — виселицы — и его горьких плодов. Почерневшие, слепые, они висели и скалились; их черные товарищи хлопали крыльями над их головами: вороны со всей округи, выклевав им глаза, теперь пировали, добирая остатки яств, приготовленных для них смертью и разложением, ветром и дождем.
У одного из шестерых шея наполовину оторвалась при падении. Он раскачивался там, с головой на сторону, глядя пустыми глазницами и ухмыляясь раскрытым ртом, как полоумный шут, рассчитывающий на бешеный хохот. Был среди них ребенок, в одной рубашонке. Была девушка, сама почти ребенок, но судя по большому животу, носившая под сердцем дитя. И все они висели, раскачиваясь в медленном, смертном ритме; уже скорее не люди, а насмешка над людьми; уже на полпути к глине, из которой они вышли.
Несмотря на холод, вонь стояла невыносимая. Инстинктивно я потянулась за ароматическим шариком и, сунув его под нос, втянула живительный запах розы и апельсинового дерева. Ни за что на свете я не могла допустить, чтобы меня увидели в полуобморочном состоянии.
В холодных мартовских сумерках под виселицей стояли, сбившись в кучу, селяне, собравшиеся поглазеть на проходящую процессию. Даже форейтор, сорвавший с головы замусоленную повязку и приветственно щелкнувший кнутом над головами мулов, получил свою долю одобрительных криков. Всех моих дам и кавалеров по очереди встречали со все возрастающим восторгом; каждый драгоценный камень, каждое перо, шляпа или берет, хоть все это промокло под моросящим дождем, вызывало восхищенные комментарии толпы.
Однако при появлении моего паланкина волнение достигло предела. Крики были оглушительны.
— Храни вас Господь, миледи!
— Спаси и сохрани принцессу Елизавету!
— Господь и Богоматерь умиляются, глядя на дочурку Гарри!
Сердце мое переполнилось горделивыми и радостными чувствами. Ни воспоминания о мрачном зрелище, которое мы только что видели, ни холод, ни бьющий в лицо снег, ни тоска, что камнем лежала у меня на душе, — ничто не могло омрачить моего счастья. Это была любовь, несомненная любовь и несравненная полнота счастья.
Я, в свою очередь, сердечно им ответила:
— Спасибо вам, добрые люди. Да будет с вами благословение Господа. Благодарю вас от всего сердца.
Внезапно пожилая женщина отделилась от группы людей и с горящими от ярости глазами кинулась к паланкину. К моему ужасу, она появилась совсем рядом и, брызгая слюной, вцепилась в мои накидки. Когти ее скрюченных от старости пальцев задевали мне по лицу. «Чтобы ты сдохла! — визгливо прокричала она. — Чтобы ты сдохла, блудница, дочь блудницы!»
Дважды поднялась и опустилась ее рука, царапая мне лицо. Я сидела прямо, не шевелясь и не дыша, объятая ужасом столь глубоким, что он был сродни смерти.
— Черная блудница! — вопил дребезжащий старческий голос. — Пучеглазая блудница она была, Нан Болейн. Через нее Старая Вера пропала! Через нее мы лишились Божьей благодати — святых сестер и братьев прогнали на все четыре стороны…
— Мама, мама, мама, мама, МАМА! Страдальческий крик женщины помоложе прорвался сквозь завывания старой карги. Вер-нон и Чертей с еще двумя охранниками схватили старуху и оттащили в сторону, а в это время ее дочь, дородная крестьянка, появилась рядом с моим паланкином. По ее изнуренному от работы лицу струились слезы.
— Простите ее, миледи, — умоляла она почти на коленях. — Сумасшедшая она. Мой муж говорит: совсем из ума выжила. Все так говорят. Но ей седьмой десяток, и если рассудок у нее помутился, то как я могу ее за это винить? Простите ее, миледи, простите!
— Не бойся, — ответила я, старясь говорить как можно спокойней. — Иди с миром, мы не будем пороть бедную старуху.
— Они уже бьют ее, видите, леди? Люди были охвачены злобой.
— Ведьма!
— Старая ведьма из Кроутерсэнда.
— Опозорила нас всех перед леди принцессой!
И в этот несчастный миг раздался звонкий, как колокольчик, голосок ребенка:
— Ведьма? Тогда ее надо повесить.
— Повесить ее! Повесить как ведьму! В ту же минуту несколько мужчин схватили сумасшедшую и потащили ее к виселице, а другие побежали вперед с ножами наготове, чтобы обрезать одну из веревок. Главарь — кровожадный одноглазый негодяй — подогревал ярость толпы. Какой-то мужчина, очевидно муж дочери, честная отчаянная душа, защищал ее, как троянец, но все напрасно.
Они уже стояли под виселицей, и на шее старухи была уже накинута веревка. Мои спутники беспомощно стояли, словно онемев.
Наконец я обрела голос:
— Стойте! Оставьте эту женщину в покое. На какое-то мгновение они заколебались, но не остановились.
Я заставила себя крикнуть еще раз:
— Эй, там! Я приказываю! Остановите казнь! После этих слов наступила тишина; мои люди никогда раньше не слышали, чтобы я говорила таким тоном.
— Отпустите ее. А вы, — обратилась я к дочери и ее мужу самым повелительным тоном, на какой была способна, — отведите ее домой и не выпускайте. И пошлите за доктором, пусть он облегчит ее страдания. Я сама ему Заплачу. Лорд, — я сделала Чертей знак рукой, — за этим проследит.
Чертей поклонился и поторопил супругов, чтобы они поскорее убирались прочь вместе со старухой.
Тут мне в голову пришла другая мысль:
— Смотрите обращайтесь с ней хорошо. Я пошлю узнать об этой несчастной, когда буду в следующий раз проезжать мимо. И чтобы никто не покушался на ее жизнь.
По знаку Вернона охрана выстроилась в линию, погонщик подхлестнул лошадей, и мой паланкин снова тронулся. Кто-то в толпе сердито ворчал, но большинство, похоже, испытывало облегчение и даже гордость, что их ведьма удостоилась внимания столь важной леди.
Мы медленно двигались. И тут рядом со мной снова появилась дочь этой женщины; из глаз и из носа у нее текло, грубое красное лицо обмякло от облегчения.
— Спаси вас Бог, леди, за вашу доброту. Да будет с вами Божия милость. Моя мать не ведьма, она просто сумасшедшая старуха. Не обращайте внимания на ее слова, принцесса. В Англии есть много таких, что жизнь за вас готовы отдать. Я — одна из них. И муж мой тоже.
И, всхлипнув напоследок, она растаяла в сгустившихся сумерках. Когда Кэт, Парри, братья Верноны, Чертей и прочие столпились вокруг моего паланкина, чтобы справиться обо мне, я с горечью подумала: «Хоть Генрих и мертв, его наследство еще живет. Я должна заставить людей забыть об клейме блудницы, полученном мной при рождении, иначе я потеряю здесь все».
И мной овладела лихорадочная дрожь.