III
Священника уже перенесли из монашеской кельи в более удобное помещение: в комнату для гостей, обставленную мебелью, достойной украсить жилище знатного горожанина; там была настоящая кровать с периной и подушками. Рядом, на изящном резном столике горели в шестирожковом подсвечнике две свечи, отбрасывая неровный свет.
Однако отец Шарль, судя по всему, был не в состоянии оценить смену обстановки; он метался на постели, стеная, дергая руками и ногами, мотая головой из стороны в сторону. Иногда его глаза крепко закрывались, иногда широко распахивались, и тогда в них стоял ужас от какого-то жуткого видения, явившегося ему.
Рядом с кроватью сидел на табурете другой монах. Он тоже был старше Мишеля, ему уже шел четвертый десяток.
Когда сопровождавший Мишеля брат Андре удалился, доминиканец, ухаживавший за больным, встал и сделал предостерегающий жест рукой. Приглушенным голосом, словно не желая, чтобы пациент слышал его, он сказал:
– Это чума. Вы уже…
– Это не важно. – Мишель подошел к постели. – Я помогу ухаживать за ним.
Отец Шарль хрипло закашлялся. Доминиканец тут же приподнял его за плечи и приложил к его губам платок.
Аккуратно стирая с бороды и усов отца Шарля мерзко пахнущую смесь крови и мокроты, монах тихо сказал Мишелю:
– Тогда с еще более глубоким сожалением скажу тебе: это чума худшая из всех видов чумы. Это та, что селится в легких. Почти все заразившиеся ею умирают. Если Господь хочет прибрать его к себе, мы узнаем об этом дня через два. Я уже позвал священника.
Поначалу Мишель не почувствовал никакой скорби, лишь холодное, глубокое удивление. Потом вдруг вспомнил, что нужно сделать выдох, и, осознав это, испытал почти непереносимую душевную боль. Но как-то справился с нею и не заплакал. Монах, однако, заметил его состояние и сказал извиняющимся голосом:
– Вспышки все еще случаются, особенно в деревне. Виноваты воздух и эта странная внезапная жара…
– Мишель? – задыхаясь, произнес Шарль и распахнул невидящие глаза, шаря руками в темноте. – Это Мишель?
Мишель тут же кинулся к нему и сжал в ладонях горячую, влажную руку священника. Кожа и губы Шарля приобрели серый оттенок. На лбу и серебристых усах капли пота блестели, как тысяча сверкающих крошечных драгоценных камешков.
– Я здесь, святой отец, здесь. Я останусь с вами и буду молиться за вас всю ночь.
Услышав голос племянника, священник затих. Мишель повернулся к монаху и негромко сказал:
– Иди спать, брат.
Монах кивнул и вышел. Мишель сел на табурет, не выпуская руки Шарля.
– Я здесь, святой отец, – повторил он. – Я не…
– Это моя самонадеянность, верно? – задыхаясь, проговорил священник и попытался сесть. Мишель встал и ласково уложил его. – Да помилует Господь мою душу!
Он сильно закашлялся. Мишель помог ему сесть, и, придерживая священника за плечи, свободной рукой взял оставленный монахом платок и приложил его к губам больного.
Приступ кашля продолжался довольно долго. Шарль дышал тяжело, с хрипами. Когда кашель прекратился, Мишель отнял платок, окрасившийся в опасный ярко-красный цвет, и уложил больного на подушки, чтобы он мог отдышаться.
– Благословляю тебя, Мишель, – сказал отец Шарль, просветлев лицом. – Ты мне и вправду как сын…
Мишель распрямился, снял с пояса четки и встал на колени.
– Я буду молиться за вас, святой отец. Если вы в состоянии, молитесь вместе со мной. Благословенная Дева, заступись за раба своего Шарля, чтобы миновали его страдания и здоровье вернулось к нему. О, Пресвятая Матерь Божия…
– Она! – в безумии прорычал отец Шарль. – Это она сделала это со мной!
Услышав эти кощунственные слова, Мишель в ужасе перекрестился.
– Это ее работа, ты разве не видишь? – продолжал Шарль с такой яростью, что брызги слюны попали на лицо Мишеля. – Это часть ее колдовства!
Только теперь Мишель понял, что священник говорит об аббатисе, а не о Богоматери.
Как ни странно, он сохранил спокойствие и, встав с колен, ласково, но твердо уложил священника обратно на подушки.
– Не беспокойтесь, святой отец. Бог сильней дьявола. Он защитит нас и вылечит вас.
– Ни Бог, ни дьявол не имеют с этим ничего общего! – вскричал священник, напрягая мышцы и сверкая глазами. – Ты не представляешь себе, насколько она сильна или в каком отчаянии… Я был самым настоящим идиотом, когда думал, что смогу сделать так, что она не увидит… А епископ, епископ! Ты должен быть осторожен, ты не должен доверять… скорее Кретьен пожелает увидеть тебя мертвым… Я не могу удержать… О какой же я самонадеянный дурак! Можешь ли ты простить меня? Можешь?
И он заплакал, да так жалобно, что в конце концов Мишель сказал:
– Конечно же, я прощаю вас. Конечно. А теперь успокойтесь. Не надо говорить такого ни о себе, ни о добром кардинале. – И он уложил Шарля на подушки, бормоча: – Тихо, святой отец, тихо…
Наконец глаза священника закрылись, а тело расслабилось.
Внезапно тело священника свела судорога. Зловонная смесь черной крови и зеленовато-желтой желчи выплеснулась из его рта на грудь. Мишель взял тряпку, лежавшую рядом с тазиком, и тщательно промокнул эту жидкость.
Весь следующий час он сидел на табурете и утирал красную пену, появлявшуюся на губах больного. Потом пришел другой доминиканец и совершил соборование. Все это время Шарль не приходил в сознание. Когда священник вышел из комнаты, Мишель опустился на колени и начал молиться.
Утром, оказавшимся благодатно прохладным, Мишель снова направился в тюрьму, вооружившись несколькими чистыми вощеными дощечками и оставшимися без подписи признаниями. Ночь он провел на полу у постели отца Шарля, мучительно обдумывая создавшееся положение. Он был простым писцом, не имевшим права ни освобождать заключенных, ни выносить им приговор. В то же время мать Мария-Франсуаза сказала, что не признается никому, кроме него, и, хотя он был ужасно расстроен болезнью отца Шарля, существовала какая-то вероятность того, что таким образом Господь пошел ему навстречу, услышав его молитву об аббатисе.
Ибо если бы смертный приговор или освобождение аббатисы находились лишь в его, Мишеля, власти, то он, в этом можно было не сомневаться, предпочел бы освободить ее и принять на себя всю тяжесть гнева Риго.
И в этом случае отец Шарль – если, конечно, Господь Бог сочтет возможным поднять его с одра смерти – не понесет никакой ответственности за происшедшее и не будет наказан.
Поэтому, лишь только забрезжило утро, Мишель оставил смертельно-бледного, бесчувственного священника на попечение доминиканцев, и вот теперь, шатаясь от усталости, поднимался по лестнице, ведущей к дверям тюрьмы. Вдруг сзади его окликнули:
– Мишель! Брат Мишель!
Он обернулся и увидел гладко выбритого, красивого молодого человека с льняными волосами, бровями и ресницами и бледно-голубыми глазами.
– Отец Тома!
– А где же твой хозяин, верная тень? – добродушно пошутил Тома.
Мишель знал, что под этим добродушием скрывается весьма черствое сердце. Молодой священник широко улыбался. Он был одет в синюю шелковую сутану с красной атласной оторочкой (скромное одеяние в сравнении с розовой атласной сутаной с вышивкой, которую он обычно носил в известном более испорченными нравами Авиньоне). К одному из узких рукавов он прицепил маленькую веточку цветущего розмарина, сорванную с одной из бесчисленных диких изгородей, что росли в Лангедоке.
Для Мишеля Тома представлял собой худший тип священника: распущенный и неблагочестивый человечишко, более интересующийся женщинами и вином, чем Богом. Годом раньше он появился ниоткуда как один из протеже Кретьена, причем кардинал так опекал его, что ходили слухи, будто это его незаконнорожденный сын. О прошлом Тома не было известно ровным счетом ничего. Но по всему было видно, что он получил прекрасное образование, да и внешний облик подтверждал его принадлежность к французской аристократии. Сам он ничего о себе не рассказывал, а расспрашивать никто не осмеливался, ибо раздражать Тома значило навлекать на себя гнев Кретьена.
Но факт оставался фактом: несмотря на явное предпочтение, которое кардинал оказывал Тома, лишь Мишель был официально усыновлен Кретьеном и потому являлся наследником солидного состояния кардинала. И совершенно очевидно, что уже одно только это могло породить непреходящую ненависть Тома по отношению к Мишелю.
– Видите ли, – сказал Мишель, – отец Шарль болен.
Простое произнесение этих слов оживило скорбь Мишеля, ибо если Кретьен был его приемным отцом, то Шарль, помощник кардинала, был ему, конечно, дядей и самым доверенным человеком. Многочисленные обязанности Кретьена заставили его передать воспитание приемного сына сначала монахиням, а затем мудрому и терпеливому Шарлю. Ближе Шарля у Мишеля никого не было.
С лица Тома мгновенно пропала улыбка:
– Господи помилуй, надеюсь, это не чума? Знаю, была вспышка в том доминиканском монастыре, где мой писец… – Он прищурился и посмотрел на Мишеля. – Конечно! Вы с отцом Шарлем остановились именно там, так?
Мишель кивнул, и этого жеста было достаточно, чтобы Тома понял всю тяжесть положения Шарля.
– Проклятье! – пробормотал молодой священник, а потом с каким-то особым чувством спросил: – Но как ты-то сам как себя чувствуешь, брат Мишель?
– Хорошо, – твердо ответил Мишель.
– Отлично! – кивнул Тома и продолжал более небрежным тоном: – Похоже, это Божественный промысел: я лишился писца, а ты – инквизитора. – Священник сделал шаг по направлению к двери, но, увидев, что Мишель замешкался, обернулся к нему. – В чем дело, брат?
– В аббатисе, – объяснил Мишель, удивляясь тому, как легко произнес он эти слова. – Вчера она объявила, что готова сделать признание – но отличное от заранее подготовленного.
– И конечно, отец Шарль дал ей возможность сделать это, – уверенно ответил Тома.
Мишель скорбно покачал головой:
– Она сказала, что признается только мне – причем наедине. Так не подобает, я знаю. Ведь я не священник. Но ей не дали предусмотренной законом возможности…
Отец Тома вскинул светло-золотистую бровь.
– Ну и дилемма, – тихо сказал он. – Ведь и епископ, и, говоря откровенно, твой отец желают, чтобы она была приговорена как можно скорее. Если мы скажем, что она отказывается говорить, народ может воспринять это очень плохо. Все подумают, что мы обрекли ее на смерть, не проведя суда должным образом. – После короткого раздумья он продолжал: – Брат… Я слышал, что ты уже прошел обучение, необходимое для рукоположения в сан священника и инквизитора.
– Да, Кретьен настаивал на этом.
Мишель хотел сказать что-то еще, но Тома жестом остановил его. Видно было, что он крепко задумался, хотя и не сводил глаз с монаха.
– Таким образом, ты обладаешь достаточными знаниями и опытом, чтобы выслушать ее признание, если не по закону Церкви, то… – Наконец он отвлекся от своих мыслей и сказал Мишелю: – Тогда вот что мы сделаем. Мы пойдем к аббатисе вместе. Если она согласится сделать признание в моем присутствии, что ж, отлично. Если же она согласится сделать признание лишь тебе одному, я займусь другими заключенными и использую все свое влияние, чтобы ты был рукоположен сегодня же. В конце концов, я священник. Скорее мне, а не монаху пристало обратиться с этой просьбой к Риго.
– Конечно, – ответил Мишель, не обращая внимания на шпильку Тома и придав лицу выражение мрачного несогласия.
На самом деле его сердце было преисполнено благодарности. Никогда еще Господь не откликался с такой готовностью на его молитвы.
В то же время что-то беспокоило его. Неужели это правда? Неужели его приемный отец – человек, которого он всегда считал безусловно справедливым, – отдал приказ о смертном приговоре аббатисе еще до проведения настоящего расследования?
Аромат веточки розмарина на рукаве отца Тома не мог соперничать с вонью, ударившей в нос, когда они спустились в подземелье. В это утром запах был особенно мерзким, как это бывало всегда, когда начинались наиболее жестокие пытки. Это был запах крови: крови в фекалиях, в моче, в рвоте. Крови, засыхающей на коже, на одежде, на волосах.
Сегодня в подземелье было светлее – благодаря нескольким новым факелам. Возможно, была выполнена просьба парижских палачей, которым так было удобнее. Из-за высоких дверей их мрачной камеры доносились голоса и смех. Проходя мимо общей камеры, Мишель старался не поднимать глаз, но боковым зрением не мог не заметить на соломе кучу пропитанного кровью белья.
Тюремщик снова отпер одиночную камеру аббатисы, а уходя по просьбе отца Тома за табуретами, на этот раз не стал ее запирать.
На подвешенной к стене деревянной скамье сидела мать Мария-Франсуаза. Вчерашние раны выглядели сегодня еще хуже: глубокий порез, рассекший ей бровь, приобрел красновато-черный цвет. Веко под ним стало фиолетовым и так распухло, что в профиль даже перекрывало переносицу, отчего глаз превратился в темную сверкающую щелочку. Раздувшаяся верхняя губа стала красно-фиолетовой и покрылась какими-то пятнами.
Однако новых увечий со вчерашнего дня не появилось. И голос был сильным, хотя и дрожащим от гнева и скорби.
– Мои сестры! – воскликнула она, когда тюремщик принес два табурета.
Тома бесстрашно подвинул свой табурет к аббатисе и сел с самым невозмутимым видом. Мишель уселся не позади священника, а рядом с ним. Несмотря на раны аббатисы, в Мишеле с новой силой вспыхнула страсть, испытанная им во сне. Он снова увидел ее обнаженное, сияющее тело, светящиеся, как луны, груди… И она дотронулась до него, обволокла его…
Уши и щеки писца обдало внезапным жаром, но он постарался обуздать и похоть, и стыд. Пусть Сатана нападает на него, если ему так хочется; он, Мишель, будет думать только о Боге, только о священном долге, который ему предстоит выполнить.
– Мои сестры! – повторила мать Мария, и в ее голосе тоже прозвучала страсть – но страсть иная. – Два дня я слышу их крики. За что их так мучают, если единственный обвиняемый в этом преступлении – я? – Одной рукой она держалась за бок, а другой резко показала на себя. – И в то же время с момента прибытия ваших инквизиторов до меня никто и пальцем не дотронулся. Но ведь в папском дворце обнаружили меня, а не их! И это я…
– Оставьте позерство, мать Мария, – прервал ее Тома со спокойной прямотой. – Есть лишь два способа выйти из этого неприятного положения, как для вас лично, так и для ваших монахинь. Это смерть и проклятие либо признание, ведущее к вечной жизни и лишающее нас необходимости добывать сведения у соучастников ваших преступлений. К сожалению, добрый кардинал дал нам не слишком много времени. Итак, брат Мишель, – продолжал Тома, кивнув в сторону монаха, – сообщил мне, что вы не будете подписывать признание, которое было вам предложено. Это так?
Он сердито взглянула на Мишеля, а потом перевела взгляд на Тома и коротко кивнула. Вчера она казалась Мишелю такой маленькой и слабой, но теперь он видел, что она способна управлять монастырем, внушать страх епископу, давать советы самому Папе.
«Иисус, изгоняющий фарисеев из храма», – с восхищением подумал Мишель, а отец Тома тем временем продолжал:
– И что вы признаетесь только ему и никому другому.
– Да, да, я сказала это, но это не имеет никакого отношения к страданиям моих монахинь!
«Этот гнев воистину праведен, – подумал Мишель, – ибо зиждется лишь на сострадании к другим, без малейшей личной корысти».
Тома разжал губы, издав звук легкого раздражения.
– С вашими монахинями будут обращаться справедливо, согласно закону Церкви, как вы того и желаете, сестра. А теперь скажите быстро и честно: вы сделаете мне свое признание?
– Скажу еще раз: я признаюсь, но только брату Мишелю.
– Очень хорошо, – отрывисто произнес священник. – Ввиду вашего положения в Церкви я снизойду к вашей просьбе сделать свое признание брату Мишелю. Но если вы солжете или злоупотребите оказанной вам привилегией, то будете страдать вместе с вашими сестрами.
Тома встал и, шурша шелками, вышел из камеры. Мишель последовал за ним.
За дверью Тома остановился. Его рассеянный взгляд блуждал где-то далеко. Из камеры пыток по коридору разнесся взрыв хохота, но он словно не слышал его. С серьезным видом, какого писец никогда раньше за ним не замечал, он отвел Мишеля в сторонку и вполголоса сказал:
– Запиши ее признания, брат, а я сделаю так, чтобы они оказались законными в глазах Церкви. Только помни, что у нас лишь три дня и что у нас достаточно свидетельств, чтобы приговорить ее. У дворца Риго уже собрались толпы протестующих. Нам пришлось вызвать жандармов, чтобы разогнать их. Ее смерть должна последовать как можно быстрее.
Тома протянул руки. Мишель передал ему черную сумку и пояс с пером и чернильницей, оставив себе вощеные дощечки и стило. Затем белокурый священник направился в сторону общей камеры.
С глубоким вздохом и ощущением триумфа Мишель вернулся в камеру и закрыл за собой дверь.
– Матушка Мария-Франсуаза? – уважительно спросил он.
Теперь, оставшись с ней наедине, как это было во сне, Мишель тем не менее почувствовал, что увереннее может бороться с недостойными мыслями, хотя они снова и снова возвращались к нему. Он хотел только одного: помочь ей, и обращался с ней с тем почтением, которого заслуживала ее святость.
Она повернула к нему распухшее лицо и посмотрела на него с необыкновенно глубоким чувством, которого он не мог объяснить.
– Брат… – Голос ее смягчился, словно она обращалась теперь к дорогому другу. – У нас так мало времени… Я знаю, что они уготовили для меня. Ты выслушаешь мое признание? Ты запишешь его как следует, моими словами?
– Запишу, – тихо ответил он.
Чувство необычайной святости, покоя, сострадания исходило от ее существа, проникая и в него самого, и в каждый атом маленькой камеры. Как мог отец Тома не почувствовать этого? А Шарль? А Кретьен?
С благоговением Мишель взял восковую дощечку и палочку и, полный благодарности Создателю, начал писать: «В год 1357, в 23 день октября, мать Мария-Франсуаза, настоятельница францисканского монастыря в Каркассоне, официально предстала перед судом доминиканца…»
Здесь он оставил пробел, в который можно было бы потом вписать его собственное или какое-то другое имя, и продолжал: «…инквизитора, преследователя еретической греховности, назначенного апостольским престолом королевства Франции, и, поклявшись на Святом Евангелии говорить правду и ничего, кроме правды, о преступлениях ереси и колдовства, как в отношении себя лично, так и в отношении других людей, и живых, и мертвых, как свидетель, сказала и признала…»