7
Неделя была невыносимой. Бессонные ночи, потянувшиеся со дня отъезда Доменико в Рим, совершенно вымотали Тонио. Вечером, вернувшись из трапезной, он понял, что больше не может работать.
Гвидо придется отпустить его пораньше. Ни гнев, ни угрозы его не удержат.
Доменико уехал, вместе с Лоретта, на рассвете после того вечера в гостинице. Маэстро Кавалла должен был прибыть позже.
Тонио услышал смех и топот, доносившиеся из коридора.
Кто-то крикнул:
— Браво, Челлино!
Так звучал сценический псевдоним Доменико.
Тогда Тонио сорвался со своего обычного места на подоконнике, махом проскочил все четыре лестничных пролета и прорвался сквозь толпу мальчиков у дверей. Холодный воздух на миг обжег его, но он тут же увидел карету, которая собиралась трогаться. В руке у кучера уже был хлыст.
Доменико выглянул в окно кареты, и лицо его так просветлело при виде Тонио, что у того сжалось горло.
— Ты покоришь Рим, — сказал он. — Все в этом уверены. Никого не бойся.
На лице Доменико появилась тоскливая улыбка, и Тонио едва сдержал слезы. Он стоял на булыжной мостовой, глядя вслед удалявшейся карете, пока его не начал пробирать холод.
* * *
И вот теперь он сидел тихонечко на скамье в классе Гвидо, понимая, что сегодня вечером больше ни на что не способен. Ему обязательно нужно поспать. Или просто прилечь в своей маленькой комнатке и потосковать о Доменико, подумать о том, как не хватает ему этих теплых рук и ног, уютно обвивавших его по ночам, этой податливой, благоуханной плоти, готовой дать ему все, что он ни пожелает... Хотя в действительности его нисколько не волновало, доведется ему когда-либо увидеть Доменико или нет.
Он отмахнулся от этих мыслей и, чуть улыбнувшись, подумал о том, что, наверное, было бы неплохо, чтобы Гвидо поколотил его, когда он откажется дальше заниматься. «Интересно, что я должен сделать, чтобы Гвидо ударил меня?» Теперь Тонио уже был выше ростом, чем Гвидо. Он вдруг представил себе, что будет расти и расти, пока его голова не коснется потолка. И словно услышал голос, объявляющий: «Самый высокий евнух в христианском мире! Несравнимо лучший из всех певцов, рост которых превышает семь футов!»
Он устало поднял голову и увидел, что Гвидо закончил писать и внимательно смотрит на него.
Им опять овладело странное чувство, что Гвидо все знает о нем и Доменико, даже об этой жалкой сцене в гостинице. Он вспомнил те комнаты, те свечи. Море за окном. Ему захотелось плакать.
— Маэстро, позвольте мне сегодня уйти, — сказал он. — Я больше не могу петь.
— Но ты хорошо распелся. Верхние ноты берешь замечательно, — мягко возразил Гвидо. — И я хочу, чтобы ты спел это для меня.
Он чиркнул серной спичкой и поднес ее к свече. Внезапно все, кроме небольшого освещенного пространства вокруг них, погрузилось во тьму зимней ночи.
Словно в оцепенении Тонио поднял глаза и увидел только что переписанные ноты.
— Это то, что ты должен спеть на Рождество, — пояснил маэстро. — Я написал это сам, для твоего голоса. — А потом очень тихо, словно для себя, добавил: — Впервые что-то мое будет здесь исполняться.
Тонио вгляделся в его лицо, пытаясь уловить следы гнева. Но в мерцающем свете было видно, что Гвидо спокойно ждет. В этот момент Тонио показался разительным контраст между этим человеком и Доменико, и в то же время что-то их объединяло — какое-то чувство, которое они пробуждали в Тонио. «Ах, Доменико — это сильф, — подумал он. — А Гвидо — сатир. А кто же тогда я? Большой белый венецианский паук».
Он горько улыбнулся, и ему на миг стало интересно, что подумал Гвидо, увидев изменившееся выражение его лица.
— Я хочу спеть это, — прошептал Тонио. — Но еще слишком рано. Я обману ваши ожидания, если попробую. Мне будет стыдно перед самим собой и теми, кто придет меня слушать.
Гвидо покачал головой. Мимолетно, но ласково улыбнулся.
— Почему ты так этого боишься?
— Вы можете сегодня меня отпустить? Разрешить мне уйти? — спросил Тонио и резко встал. — Я хочу уехать отсюда. Мне хочется быть где угодно, лишь бы не здесь! — Он зашагал к двери, но потом обернулся. — Так вы разрешаете мне поехать в город?
— Не так давно ты ездил в гостиницу, — заметил Гвидо, — и ни у кого не спрашивал разрешения.
Его слова застали Тонио врасплох, выбили почву у него из-под ног. Он глядел на Гвидо во все глаза, с опасением, близким к панике.
Но на лице учителя по-прежнему не было ни следа осуждения или гнева.
Похоже было, что он о чем-то размышляет. Наконец маэстро выпрямился, словно принял какое-то решение.
Он внимательно посмотрел на Тонио, а потом медленно и чуть ли не робко сказал:
— Тонио, ты любил этого мальчика. Все это знали.
Тонио был слишком изумлен, чтобы ответить.
— Ты думаешь, я слепой и не вижу твоего состояния? — продолжал Гвидо. — Но, Тонио, ты знал уже столько боли. Разве это может быть для тебя ужасной потерей? Конечно, ты сможешь вернуться к работе, как делал это и раньше, и, конечно, со временем ты забудешь его. Возможно, эта рана затянется быстрее, чем ты думаешь.
— Любил его? — прошептал Тонио. — Доменико?
Гвидо поднял брови почти недоуменно.
— Кого же еще? — спросил он.
— Маэстро, но я никогда не любил его! Маэстро, я ничего к нему не чувствовал! О, если бы Господь послал мне наказание, которое могло бы послужить расплатой за это!
Он остановился, словно испугавшись собственной откровенности, и не сводил глаз с маэстро.
— Это правда? — спросил Гвидо.
— Да, правда. Но вся беда в том, что лишь я знал об этом. И мне пришлось ему это показать. Именно тогда, когда он отправлялся в Рим, получив самое важное приглашение, какого, может быть, у него в жизни не будет больше! Видит Бог, если мне когда-либо предстоит проделать то же самое путешествие, как я буду презирать того, кто прогонит меня так, как я прогнал его! Я смертельно обидел его, маэстро, я оскорбил его, и так безрассудно, так глупо!
Тонио замолчал. Неужели все это он говорит маэстро Гвидо? Он глядел прямо перед собой, удивляясь собственной слабости. Он ненавидел себя за это и за одиночество, которое за этим стояло.
Но лицо Гвидо оставалось непроницаемым. Он чего-то ждал, не произнося ни звука. На Тонио вдруг нахлынули воспоминания о тех мелких обидах, которые причинил ему этот человек.
Он понял, что должен немедленно уйти, что и так уже сказал достаточно, что ему не удается владеть собой.
Но неожиданно для себя самого, помимо собственной воли или намерения, он снова заговорил.
— Боже, если бы вы только не были таким грубым и бесчувственным! — воскликнул он. — Почему вы говорите со мной обо всем этом? Я отчаянно пытаюсь поверить в то, что могу быть хорошим в душе, могу чего-то стоить, и тем не менее я превратил свою жизнь с Доменико в нечто позорное, грязное! А он после таких ночей лил слезы, и виноват в этом я.
Он сверкал глазами, глядя на Гвидо.
— Почему вы тогда хотели утонуть? — спросил он. — Что заставило вас так поступить? То, что вы потеряли мой голос, за которым ездили в Венецию? Хорошо. Но я ведь не только голос, я еще плоть и кровь! И при этом я не мужчина и не женщина, и нет разницы, с кем я лежу, и поэтому я сам себе отвратителен!
— Но что плохого в том, что ты лежал с ним! — прошептал Гвидо. — Кому было плохо от этого, теперь, когда ты тот, кто ты есть, а он тот, кто он есть? Что плохого в том, что вы хотели получить друг от друга хоть немного любви?
— Это было плохо, потому что я презирал его! И я лежал с ним, как будто любил его, но на самом деле не любил. И это ужасно для меня. Даже в моем теперешнем состоянии.
Гвидо смотрел прямо перед собой. А потом очень медленно кивнул.
— Но почему же тогда ты делал это? — прошептал он.
— Потому что он был мне нужен! — воскликнул Тонио. — Я здесь одинок, и он был мне нужен! Я не мог оставаться один! Я попытался и проиграл, и теперь я опять один, а это хуже, чем любая боль, которую я испытывал прежде. Я смотрел ей в лицо тысячу раз и поклялся ее вытерпеть. Но иногда эта боль слишком сильна, чтобы ее выдержать. Он дал мне подобие любви, позволил мне играть роль мужчины, и я принял это.
Он повернулся к Гвидо спиной. Прекрасно, не так ли? Плотина сдержанности прорвалась, и все его намерения оказались смытыми неудержимым потоком. Он понимал лишь, что обрушивает свои проблемы на другого человека. И еще ощущал ненависть. Ненависть и неприязнь, столь же отчетливые, как и те, что он испытывал к Доменико.
— Как мне вытерпеть это? — спросил он и медленно повернулся. — Как вы терпите это, работая день за днем с такой холодностью и такой злостью? В вашем голосе нет ничего, кроме суровости и приказного тона. О Боже, неужели вам никогда не хотелось полюбить того, кого вы учите, проникнуться к тому, кто так мучительно старается выдержать безжалостный ритм, который вы устанавливаете для него!
— Ты хочешь любви от меня? — мягко спросил Гвидо.
— Да, я хочу любви от вас! — воскликнул Тонио. — Я бы встал перед вами на колени, только бы вы, мой учитель, полюбили меня. Вы тот, кто направляет меня, лепит меня, слышит мой голос так, как никто никогда его не слышал. Вы тот, кто изо всех сил пытается сделать его лучше, таким, каким я сам никогда бы не смог его сделать. Как вы можете спрашивать меня о том, хочу ли я вашей любви? Разве все это нельзя делать с любовью? Разве вы не понимаете, что, покажи вы мне хоть чуточку тепла, и я раскрылся бы перед вами, как весенний цветок, я бы старался ради вас так, что все мои недавние успехи показались бы вам ничтожными!
Я бы пел музыку, которую вы написали, если бы вы любили меня! Я мог бы сделать все, что, по вашему мнению, я могу сделать, если бы вы дарили мне любовь вкупе с вашими самыми суровыми, самыми справедливыми суждениями. Соедините их и дайте мне, и тогда я смогу найти дорогу во тьме, смогу выбраться, смогу вырасти в этом чужом мне месте, где я оказался существом, само название которого я не в силах произнести. Помогите мне!
Тонио умолк, не в силах еще что-нибудь сказать. Он и не представлял, что этот разговор будет столь мучительным. Он не хотел даже смотреть на это грубое, равнодушное лицо, в эти глаза, вечно пылающие яростью и полные презрения к любой боли и слабости. Он закрыл глаза. И вспомнил, как когда-то давным-давно, в Риме, этот человек обнимал его. Теперь он чуть ли не рассмеялся вслух глупости всего того, что тут наговорил. Но внезапно комната поплыла перед его глазами, свеча неожиданно погасла, и, открыв глаза в кромешной, все нивелирующей тьме, он подумал: «О, это были просто слова, а не поступки. И это тоже пройдет, как все проходит, и завтра будет все по-прежнему, каждый из нас снова окажется в своем собственном аду, и все же я буду более сильным, чем раньше, и более стойким. Потому что это жизнь, ведь так? Это жизнь, и пройдет много лет, таких же, как этот год, потому что так должно быть. Закрой двери, закрой двери, закрой двери! И нож, который привел меня сюда, был лишь острой гранью того, что ждет всех нас».
До него донесся запах горящего воска.
А потом он услышал звуки шагов Гвидо и подумал: "А вот и финальное унижение. Он уходит и бросает меня здесь.
Его жестокость никогда не была столь утонченной, столь подавляющей. Ах, эти часы, что мы провели вдвоем, в отвратительном альянсе изматывающей работы, все нарастающей и нарастающей, подменяющей собой пытку. И что же я усвоил? Что и в этом, как и во всем остальном, я один. Я и раньше знал это и теперь с каждым уходящим днем должен буду осознавать свое одиночество".
Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног.
А потом он осознал, что слышит скрежет дверной задвижки и что Гвидо вовсе не бросил его.
У него перехватило дыхание. Он ничего не видел. И какой-то миг ничего не слышал. Но знал, что маэстро здесь и наблюдает за ним. И тут его пронзило такое острое желание, что он пришел в ужас.
Он излучал желание столь сильное, что казалось, оно способно было развеять темноту подобно потоку света, и он всматривался во тьму и ждал, ждал...
— Ты хочешь, чтобы я любил тебя? — раздался голос Гвидо. Такой тихий, что Тонио подался вперед, словно пытаясь ухватить его. — Любил?
— Да, — ответил Тонио.
— Но я умираю от страсти к тебе! Неужели ты до сих пор не догадался? Неужели ты никогда не видел, что прячется за моей холодностью? Неужели ты так слеп к этому страданию? За всю жизнь я никого так не добивался, как тебя, и никогда не страдал так, как страдаю по тебе. Но есть любовь и любовь, и я измучился, стараясь отделить одну от другой...
— Не разделяйте их! — прошептал Тонио. Он протянул руки, как ребенок, пытающийся схватить что-то горячо желаемое. — Дайте эту любовь мне! Но где же вы? Маэстро, где вы?
Он ощутил порыв воздуха, услышал шелест одежды и звук шагов, а потом почувствовал обжигающее прикосновение ладоней Гвидо — ладоней, которые в прошлом только хлестали его по щекам. А потом Гвидо обнял его. И в этот миг Тонио понял все.
Но это озарение было последним проблеском мысли, когда он осознал, как все было и как все будет, потому что Гвидо уже прижал его к груди и припал к нему ртом.
— Да, — шептал Тонио, — да, сейчас, и все, все до конца...
Он плакал.
Гвидо целовал его губы, щеки, впиваясь в него пальцами, отрывая его от пола, как будто хотел съесть, и вся его жестокость словно растаяла и сменилась прорывом чувств, жаждой не мщения или ненависти, а самого незамедлительного и самого отчаянного слияния.
Тонио опустился на колени, увлекая за собой Гвидо. Он направлял его. Он предлагал ему себя, предлагал ему то, что Доменико всегда давал ему и чего никогда не требовал от него.
Он нисколько не боялся боли.
Пусть будет больно. И хотя ему страшно не хотелось отпускать эти губы, раскрывающие его рот, раздирающие его, проникающие в него до самых глубин, он лег на каменный пол лицом вниз и сказал: «Сделайте это. Сделайте это со мной, сделайте это. Я этого хочу». И тогда Гвидо навалился на него сверху всей своей тяжестью, подмяв его под себя, разорвав на нем одежду, ужаснув самым первым толчком. Тонио глубоко вздохнул, а потом словно все его тело само раскрылось, приглашая Гвидо, отказываясь хоть чем-нибудь помешать ему, и когда он начал наносить свои мощные удары, Тонио стал двигаться с ним вместе. На мгновение они слились, губы Гвидо впились сзади в шею Тонио, руки Гвидо сжали его плечи, притягивая его ближе и ближе, а потом утробный крик маэстро дал ему знать, что это кончилось.
Потрясенный, он вытер рот. Он был возбужден, он страстно молил о продолжении. Он не мог оторвать рук от Гвидо, но тот сам поднял его, крепко обвил руками его бедра и поднял Тонио в воздух, окружив его орган влажным, сладострастным теплом. Он делал это гораздо более сильно и мощно, чем Доменико. Тонио скрипел зубами, чтобы не закричать, а потом откинулся назад, почувствовав облегчение, перевернулся, зарывшись головой в руки, и поджав колени, ощущал, как угасают последние толчки наслаждения.
Ему стало страшно.
Он был один. Он снова слышал тишину. Мир возвращался назад, а он не мог даже поднять голову.
И, говоря себе, что не ждет ничего, он ощущал в этот миг, что смог бы сейчас пасть на колени и молить — хоть о чем-нибудь. Но тут же почувствовал, что Гвидо рядом, и руки Гвидо, такие тяжелые, такие сильные, поднимают его. Он резко поднялся и упал разгоряченным лицом на плечо маэстро. Пыльные кудри щекотали его кожу, и ему казалось, что все тело Гвидо качает, баюкает его, весь Гвидо, даже его пальцы, такие твердые и теплые, и это Гвидо был с ним сейчас здесь, это Гвидо держал его, любил его и целовал его сейчас самыми нежными в мире губами, и они были действительно вместе.
* * *
Тонио казалось, что он грезит наяву, и он не знал, куда идет, осознавал лишь то, что шагает с Гвидо по пустым холодным улицам, и замечал пугаюше красивое сияние факелов на стенах. Воздух был полон ароматом кухонных очагов и горящего угля, и окна домов светились чудесным желтым светом, а потом снова становилось темно, хоть глаз выколи, и в темноте, под шуршание сухих зимних листьев, они с Гвидо сливались в грубых и жестоких поцелуях и объятиях, в которых не было нежности, только голод.
Когда они добрались до таверны, дверь распахнулась, изнутри пахнуло заманчивым теплом, и среди криков, бряцанья шпаг и стука кружек о деревянные столы они протиснулись в самую дальнюю и глубокую нишу. Какая-то женщина пела, голосом низким и глубоким, как звуки органа, пастух-горец играл на дудке, и все вокруг тоже пели.
На стол падали тени от качающихся ламп и шевелящейся толпы. Не отрывая глаз от Гвидо, сидевшего напротив, так близко, Тонио замирал от счастья. Прислонившись к деревянной стене этой маленькой ниши, он смотрел в глаза учителю и видел в них такую любовь, что был счастлив просто улыбаться и смаковать вино, в котором чувствовались кисловато-терпкий аромат винограда и привкус деревянной бочки, где оно хранилось.
Они пили и пили, а потом, когда Гвидо заговорил, Тонио почти не осознавал смысла слов, но понимал, что учитель низким, глуховатым голосом, почти шепотом, исходящим из глубин его грудной клетки, рассказывал ему все те тайны, которые никогда никому не осмеливался открыть, и Тонио снова чувствовал, как губы его невольно расползаются в улыбке, и в голове его звучало лишь: «Любовь, любовь, ты — моя любовь», а потом в какое-то мгновение, прямо в этом теплом и шумном кабачке, он произнес эти слова вслух и увидел, как пламя вспыхнуло в глазах Гвидо. «Любовь, любовь, ты — моя любовь, и я не один, нет, не один, хотя бы на короткое время».