ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На сей раз мы не собирались печататься за свой счет. В начале июля я упаковала наши рукописи и отправила первому лондонскому издателю из составленного мной списка, отметив, что авторы уже выставляли свои работы на суд читателя. Поскольку чаще всего продавались трехтомники, я преподнесла романы как «три истории, каждая размером с один том, которые могут быть опубликованы вместе или по отдельности, в зависимости от целесообразности».
Пока мы ждали новостей о наших произведениях, моим вниманием полностью завладел отец. Папа давно уже нуждался в помощи в большинстве повседневных дел, а теперь окончательно ослеп.
В августе 1846 года я поехала с папой в Манчестер на операцию у мистера Уилсона, довольно известного специалиста по глазным болезням, с которым я и Эмили проконсультировались в начале месяца. Мы поселились на съемной квартире, где двадцать пятого августа мистер Уилсон с двумя ассистентами произвели операцию. Врач решил оперировать только один глаз, на случай если разовьется инфекция. Папа проявил удивительное терпение и твердость на протяжении всего сурового испытания. После его отправили в кровать в темной комнате, наложили повязки на глаза и вызвали сиделку, которой было велено ставить по восемь пиявок на виски, чтобы избежать воспаления. Отца нельзя было беспокоить четыре дня; он должен был оставаться в квартире в течение пяти недель и как можно меньше говорить.
Началось томительное ожидание.
Утром перед операцией пришло письмо от Эмили, где сухо сообщалось, что Генри Колберн, первый издатель, которому я послала наши рукописи, вернул их, сопроводив коротким отказом. Я упала духом, но почти не думала о новости весь день, полностью сосредоточившись на обеспечении необходимого уюта и поддержки для папы. Когда жарким августовским вечером операция закончилась и я осталась одна в тесном, душном кирпичном доме в Манчестере, мои мысли невольно вернулись к нашему будущему.
Я не могла — не желала — смириться с поражением. Достав из чемодана складной секретер, всегда сопровождавший меня в дороге, я установила его на поцарапанный столик у окна и настрочила короткое письмо Эмили, в котором велела отправить наши работы еще раз. Затем я вскочила, лишенная покоя, и стала расхаживать по маленькой гостиной.
Как странно жить в незнакомом месте в вынужденном уединении! Чем мне заняться в следующие пять недель? К моему разочарованию, мне запретили даже ободрять отца беседой. Я знала, что мои дни будут долгими и полными тревоги и праздности. Хуже того, я страдала от сильной зубной боли. Физическая боль была не менее мучительной, чем мое вынужденное одиночество. Мне отчаянно нужно было отвлечься.
Выход из затруднительного положения подсказал внутренний голос, такой ясный и четкий, что я застыла от неожиданности.
«Есть одно место, — пронеслось в моей голове, — где ты всегда находила утешение и убежище в час нужды: твое воображение».
«Да! Верно! — продолжила я мысленный монолог. — Недостаточно полагаться на завершенные рукописи как на единственный ключ к успеху. Сестры могут поступать как угодно, но если я действительно хочу когда–нибудь издаваться, я должна писать дальше. Я должна начать новую книгу, и чем скорее, тем лучше — а разве сейчас не идеальное время?»
О чем же мне писать?
Эмили настаивала, что моему роману «Учитель» не хватает элемента случайности, что он лишь поверхностное изображение, не имеющее глубины. Она критиковала меня за то, что я повествовала от лица мужчины, и называла мой слог бесстрастным и бездушным. Возможно, Эмили была права. Возможно, самоконтроль, который я так усердно сохраняла после возвращения из Брюсселя, губительно повлиял на мой слог. Возможно, издатели и читатели ищут чего–то более бурного, чудесного и волнующего, чем моя непритязательная история.
Я вышагивала по комнате туда–сюда, глубоко погрузившись в раздумья и пытаясь изобрести свежую тему для новой книги, но все, что приходило на ум, ничуть не привлекало меня. Наконец, когда солнце село, я поняла, что сильно проголодалась и в немалом разочаровании оставила размышления. Я спустилась на кухню, зажгла свечу и попыталась что–нибудь съесть, но зуб болел немилосердно, и я едва сумела, морщась, откусить немного хлеба и холодного мяса, которое купила по прибытии. Затем я навестила спящего отца, после чего вернулась к своему одинокому бдению.
Было уже около полуночи. Голодная, скучающая и расстроенная, я выглянула в окно гостиной и увидела яркую луну и россыпь звезд. Внезапно меня охватило необъяснимое ощущение, и я затаила дыхание. Мне казалось, что я уже смотрела в это окно, испытывала те же эмоции. Я знала, что это невозможно; я никогда не бывала в этих комнатах. Тогда откуда взялось столь удивительное чувство? Что в моем печальном настоящем настолько сверхъестественно знакомо?
Ответ явился внезапно. Я действительно уже была заперта в таком же странном и пустынном месте, где была так же голодна и несчастна. Я точно так же стояла перед окном и смотрела на ночное небо с безнадежной тоской, мечтая, чтобы луна перенесла меня на своем луче обратно в Хауорт. Мне ясно вспомнилось, словно это было вчера: мне восемь лет, и я томлюсь в темнице под названием Школа дочерей духовенства.
В августе 1824 года, сопровождая меня в Школу дочерей духовенства в Кован–Бридж, папа не мог знать, какие ужасы ожидают нас с сестрами и какое губительное воздействие окажет на семью наше пребывание там. По всей видимости, он считал немалой удачей, что сумел наконец найти заведение, где его дочери получат образование за разумную плату. Новую школу, основанную для дочерей священников евангелической церкви, поддерживали самые выдающиеся люди страны, и плата оставалась низкой благодаря сбору средств по подписке.
Моей сестре Марии было десять лет — всего на два года старше меня. Однако благодаря своему прелестному бледному личику и облаку длинных темных волос, своей любви к учебе и семье и блестящему уму (она могла полемизировать с отцом по всем злободневным вопросам) Мария всегда казалась мне очень взрослой и мудрой и служила образцом хорошего поведения для остальных сестер. Именно семилетняя Мария сжимала меня в объятиях, когда наша мать умерла, именно она утешала меня, когда я тревожилась о будущем. Хотя тетя Бренуэлл самоотверженно покинула родной Корнуолл, чтобы позаботиться о нас, она была строгой и взыскательной женщиной. В отношении чувств маму нам заменила Мария, и я обожала ее.
Элизабет, на год старше меня, также была милой сестрой и почтительной дочерью; я любила ее и восхищалась ею. Элизабет была общительнее Марии, она обожала веселые игры, ей нравилось помогать на кухне, а ее заветной мечтой было получить в подарок красивое платье.
В ту весну мы все переболели корью и коклюшем. Поскольку Мария и Элизабет оправились первыми, они первыми же поступили в школу. Через месяц папа отвез к ним меня. Тогда я ничего не знала о школах, ни хорошего, ни плохого; знала только, что в восемь лет увижу мир за пределами родного дома, и подобная перспектива волновала меня.
Школа дочерей духовенства располагалась в сорока пяти милях от Хауорта в крошечной уединенной деревушке Кован–Бридж. В этом большом, построенном у моста каменном здании из кирпича и камня с видом на ручей и бесконечную вереницу низких лесистых холмов когда–то мастерили катушки. Его мрачная холодная утроба стала на первом этаже вместилищем просторной классной комнаты с высокими потолками, а наверху — обширного дортуара, где более пятидесяти учениц спали по двое в тесно поставленных койках.
Основатель и директор школы, знаменитый преподобный Карус Уилсон, был огромной глыбой черного мрамора с пронзительными серыми глазами под кустистыми бровями. Он появлялся в классе без предупреждения, отчего ученицы и учительницы безмолвно и почтительно вскакивали, и величественно изрекал множество критических замечаний касательно старания и внешнего вида как учительниц, так и учениц. Через несколько недель после моего приезда, к моему ужасу и к отчаянию сестер, он послал за парикмахером и остриг их длинные прекрасные волосы. Главной целью его визитов, однако, было неистовое желание преподнести очередной урок религии и морали на злобу дня.
— Предназначение этого заведения, — сурово произнес мистер Уилсон однажды, — не баловать тело и не приучать вас к роскоши и потворству; школа основана исключительно для вашего духовного развития, поскольку это путь к спасению вашей бессмертной души.
Прежде я мало размышляла о небесах или аде, но суровый подход мистера Уилсона, его ужасные посулы вечных мук оказали совершенно обратный эффект. На всю жизнь я приобрела страстное отвращение к любым религиозным доктринам, осуждающим свободу мысли или выражение чувств.
Повседневный школьный распорядок был строгим. Каждое утро мы вставали в темноте под громкий звон колокола, одевались в тусклом, мерцающем свете тростниковой свечи в одинаковые закрытые нанковые платья и коричневые холщовые передники, равно неудобные и некрасивые. После полутора часов нудных утренних молитв следовал несъедобный завтрак, затем начинались уроки. Методы преподавания были примитивны: ученицы в зависимости от возраста собирались группами вокруг учительниц, и те вслух излагали идеи, которые нам следовало зазубрить и механически повторить. Поначалу я находила это сложным, поскольку не имела опыта зубрежки, а невразумительное бормотание других классов в огромной гулкой комнате очень отвлекало. Со временем я наловчилась выполнять положенные мне задания; учеба оказалась самой несущественной из проблем.
Мне было очень жаль, что отец, отвезя нас с сестрами в школу, не пробыл достаточно долго и не оценил в полной мере отвратительные жилищные условия, суровую дисциплину и многочисленные тяготы в отношении пищи, которые нам приходилось сносить каждый день.
Еда была ужасной, но все равно ее не хватало; мы почти умирали от голода. Повариха оказалась грязнулей, она даже не всегда вычищала кастрюли, прежде чем использовать их повторно. На обед обычно подавали водянистое рагу из вареного картофеля и кусочков испорченного жилистого мяса с таким гадким вкусом и запахом, что я не могла его есть и на много лет вперед потеряла вкус к мясу. Каша за завтраком не только часто подгорала, но и содержала множество ошметков чего–то непонятного и сального. Молоко часто прокисало, а на ужин выдавали маленькую кружку кофе и ломтик серого хлеба, да и тот обычно отнимали изголодавшиеся старшие девочки. Кроме этого нам полагался только стакан воды и кусок малосъедобной овсяной запеканки перед вечерними молитвами.
Несмотря на мою глубокую убежденность, что религия — величайший источник жизненной силы и должна быть краеугольным камнем любого образования, неразумно долгие часы молитв, проповеди и уроки Священного Писания, в особенности на голодный желудок, скорее препятствовали, чем способствовали спасению наших бессмертных душ.
На второй неделе пребывания в Школе дочерей духовенства во время дневного часа для игр я наблюдала, как другие девочки бегают по садику, напоминающему монастырский. Я заметила, что моя сестра Мария спряталась от солнца в тихом уголке под крытой верандой. На ее коленях лежала книга, но она не смотрела в нее; вместо этого она уставилась вдаль, куда–то за пределы высоких стен, снабженных защитными шипами. Я упала на каменную скамейку рядом с сестрой и спросила:
— О чем задумалась?
Мария удивленно и смущенно улыбнулась.
— Я думала о доме.
— О! Скорей бы вернуться домой! Я надеялась, что мне здесь понравится, но ошиблась.
— Неважно, нравится нам здесь или нет, Шарлотта. Важно только хорошо учиться и получить достойное образование, ведь другой школы папа не сможет себе позволить. Тебе известно, кстати, что он дополнительно заплатил и теперь нас с тобой выучат на гувернанток?
— Гувернанток? — Я поморщилась. — А Элизабет? Она тоже будет гувернанткой?
— Нет. Папа говорит, что Элизабет, когда вырастет, станет прекрасной хозяйкой дома. Нам с тобой повезло, Шарлотта. Мы узнаем намного больше, чем другие девочки. Мы должны трудиться изо всех сил, учить все, что велено, всегда быть опрятными, чистыми и пунктуальными и стараться не досаждать мисс Пилчер.
Мисс Пилчер, преподававшая историю и грамматику в третьем классе, была невысокой хрупкой женщиной. Из–за обветренного, вечно измученного лица она казалась на десять лет старше своих двадцати шести. Она спала в комнате, примыкающей к дортуару, и следила, чтобы мы пристойно одевались и вовремя являлись на утренние молитвы; эта обязанность весьма ее тяготила. К тому же она питала особенную неприязнь к Марии, которую, к моему смятению, постоянно наказывала даже за самые незначительные проступки.
Если Мария отвлекалась на занятиях, мисс Пилчер ставила ее на стул посередине комнаты на весь день. За беспорядок в комоде она прикалывала предметы нижнего белья к платью сестры и привязывала на лоб картонку с надписью «Неряха». Мое сердце горело от боли и ярости при виде подобной несправедливости, но худшее ждало впереди. Дважды я наблюдала, как Марию секли розгой — перевязанным пучком веток. Опасаясь розги, все ученицы вели себя крайне почтительно, и все же мисс Пилчер нравилось применять ее даже по самым ничтожным поводам. Я смотрела в бессильном ужасе, вздрагивая при каждом из двенадцати резких ударов по шее Марии, но сестра спокойно и мужественно перенесла испытание, дав волю слезам только тогда, когда тихо вернула презренную розгу на место.
Каждый день я молилась, чтобы папа приехал и вызволил нас из заточения. Однако когда папа навестил нас в конце ноября, он привез с собой шестилетнюю Эмили. Его пребывание было недолгим, нам позволили лишь краткую встречу. Я так много хотела ему рассказать, но Мария взяла с меня обещание держать язык за зубами.
Мистер Уилсон нанял новую начальницу, которая теперь заведовала школой. Мисс Анна Эванс была высокой и красивой тридцатилетней женщиной, всегда безупречно одетой; также она обладала чувствительной натурой. Я испросила позволения разделить кровать с Эмили, чтобы было легче приглядывать за ней, и мисс Эванс удовлетворила мою просьбу.
Настал декабрь. Погода была суровой и холодной; мы дрожали в своих кроватях, а вода в кувшинах заледеневала так, что невозможно было умыться. Ранний обильный снегопад сделал дорогу непроезжей, но нам все равно приходилось каждый день проводить по часу в промерзшем саду, чтобы дышать свежим воздухом, и по воскресеньям преодолевать больше двух миль вверх и вниз по продуваемой всеми ветрами заснеженной дороге в церковь. Мы приходили в храм, совершенно окоченевшие; руки без перчаток вечно зябли и покрывались цыпками; ноги тоже, потому что у нас не было подходящей обуви, снег набивался в башмаки и таял там.
Бесконечную службу мы слушали замерзшие, с промокшими ногами. В конце дня мы с сестрами брели обратно в школу в длинной веренице унылых учениц и учительниц, плотно кутаясь в лиловые плащи и жмурясь от пронизывающего зимнего ветра, который легко пробирался под одежду и обдирал щеки. По возвращении нас ждали уроки Библии и длинная проповедь мисс Пилчер, во время которой мы с Эмили, как и многие другие младшие девочки, часто падали от усталости со скамеек на пол.
У Марии в ту осень начался легкий кашель — по ее словам, последствия коклюша. К концу января, однако, кашель усилился; сестра все больше слабела и бледнела. Затем Элизабет во время одной из воскресных прогулок подхватила жестокую простуду и тоже начала кашлять. Еще несколько учениц страдали от подобных симптомов, но учителя относили их на счет обычных зимних простуд. Однажды днем я встревожилась при виде носового платка Марии. После очередного приступа кашля платок окрасился кровью. Я уведомила о случившемся мисс Эванс, и та вызвала доктора Бэтти, чтобы он осмотрел мою сестру.
Через несколько дней я встала с первым утренним ударом колокола, собираясь одеться, и заметила, что Марии нет в кровати. Я обратилась к мисс Пилчер, и та сообщила, что Марию ночью переместили в комнаты мисс Эванс.
— Почему? — прошептала я, исполнившись внезапного невыразимого страха.
— Мы считаем, что у нее чахотка, — сухо произнесла мисс Пилчер и захлопнула дверь у меня перед носом.
Я никогда не слышала о чахотке. Опасение, проступившее на лице мисс Пилчер, подразумевало, что это не простая детская болезнь, от которой легко излечиться. Впервые в жизни я испугалась, что сестра может умереть, и меня охватила тревога.
— Мне надо повидаться с Марией, — заявила я сестрам по дороге в столовую.
— Но как? — спросила Элизабет. — Она с мисс Эванс.
— Значит, там и найду ее.
Как только учителя отвернулись, я выскользнула из ряда за дверь и с колотящимся сердцем поспешила по галечной тропинке к коттеджу мисс Эванс. Начальница молча впустила меня, только пояснила, что я найду свою сестру в спальне. Я пересекла помещение и вошла в смежную комнату, где на узкой койке рядом с большой кроватью увидела нечто бесформенное. В ужасе я приблизилась. Это Мария? Она жива или мертва?
— Шарлотта, что ты здесь делаешь? — ласково промолвила Мария. — Разве сейчас не время завтрака?
Я с облегчением опустилась на стул у ее кровати. Сестра была бледной, с лихорадочным взором, но все же не слишком изменилась со вчерашнего дня.
— Мне сказали, что ты заболела. Я беспокоилась о тебе.
— Не волнуйся, Шарлотта. Мисс Эванс написала папе и попросила забрать меня домой.
— Чудесно! Я буду скучать, но свежий воздух пустошей излечит тебя.
Сестрой овладел приступ кашля; я вздрогнула при виде усилий, которые ей потребовались, чтобы вынести долгие спазмы.
— Как бы мне хотелось облегчить твои страдания!
— Есть один способ. Дай мне обещание.
— Какое?
— Пообещай не горевать, если я умру.
Жгучая боль пронзила мое горло и грудь.
— Мария, ты не умрешь.
— Жизнь прекрасна. Но если Господь скоро призовет меня, я должна смириться и испытывать благодарность за отпущенные дни.
— Как ты можешь испытывать благодарность? Ты слишком молода для смерти!
— Все мы когда–нибудь умрем. Я сожалею лишь о том, что мне не суждено еще немного побыть с тобой, папой и всей семьей.
Слезы невольно потекли по моим щекам.
— Ты очень боишься? — выдавила я.
Глаза Марии сияли умом и отвагой, когда она тихонько ответила:
— Нет, не боюсь. Если я умру, то отправлюсь к Господу. Увижу Его на небесах. Он наш друг и отец, и я люблю Его.
Через несколько дней папа забрал Марию из школы. В следующие три месяца, пока я цеплялась за надежду, что дома Мария счастлива и поправляется, школьные условия стали совсем невыносимы. С наступлением весны новая угроза пришла в Кован–Бридж. Здание стояло в низменном лесу у реки, и его обычно окружал густой туман, который принес сырость в многолюдную классную и дортуар и стал благоприятной почвой для тифа. К началу апреля около трети учениц, уже ослабевших от постоянного недоедания, стали жертвами болезни. Вызвали врача. Он раскритиковал еду, и повариха была уволена. Еще десять девочек покинули школу с подорванным здоровьем; позже стало известно, что шесть из них умерли вскоре после возвращения домой.
Нам с Эмили удалось избежать тифозной лихорадки, но Элизабет не повезло. Ее отправили в переполненную семинарскую больничную палату, которую я посещала при любой возможности.
Во вторую неделю мая нас с Эмили позвали на личную встречу с мисс Эванс в ее кабинет. До сих пор помню, во что она была одета в тот день: прелестное платье из темно–фиолетового шелка с черным кружевным воротником и черной ленточкой на горле.
— Девочки, — строго изрекла мисс Эванс. — Сегодня я получила письмо от вашего отца. Мне очень жаль, но ваша сестра Мария скончалась.
Той ночью мы с Эмили заснули в слезах в объятиях друг друга. Неужели мы больше никогда не услышим нежный голос Марии? Не увидим ее ласковую улыбку, не ощутим тепло ее материнских объятий? Конечно, мы не могли попасть на похороны — дом был слишком далеко.
Через две недели врач повторно осмотрел Элизабет и заключил, что она не страдает от тифа, на самом деле у нее была последняя стадия чахотки, той же болезни, что убила Марию. Мы с Эмили беспомощно наблюдали, как служанка сажает Элизабет в общественный экипаж до Китли и тот стремительно несется прочь. Папа был потрясен, когда частная двуколка с Элизабет нежданно появилась у ворот хауортского пастората. Ему хватило единственного взгляда на изможденное лицо дочери, точную копию лица Марии всего несколько недель назад, чтобы оставить больную на попечение тети Бренуэлл и немедленно примчаться за мной и Эмили.
— Вы больше не вернетесь в эту школу, — сквозь слезы пообещал отец по дороге домой. — Довольно.
Как описать облегчение, которое мы с Эмили испытали, навсегда оставив позади тяготы Школы дочерей духовенства и приехав в любимый дом? Но к облегчению примешивалась безмерная печаль: то был дом без Марии, а вскоре и без Элизабет. Болезнь Элизабет зашла так далеко, что сестра умерла всего через две недели после возвращения в Хауорт.
Слезы обжигали мои глаза, когда двадцать один год спустя я стояла у окна комнаты в Манчестере и размышляла об утрате двух любимых сестер. Мои горе и негодование оставались такими же свежими и глубокими, как если бы мучительные события случились только что. Если бы в тот миг джинн предложил мне исполнить заветную мечту, я попросила бы перенести меня в прошлое, где мои сестры были живы, и еще раз обняла бы их; я попросила бы также оставить меня на минутку с юной Шарлоттой, чтобы обнадежить, утешить и ободрить ее.
Озарение пришло, когда я перебирала свои печальные мысли и воспоминания; по спине прокатился холодок, вздыбив волосы на затылке; затем лицо вспыхнуло от жара, а сердце забилось что есть силы.
Внезапно я поняла, о чем писать дальше.
Та страдающая, одинокая школьница, такая несчастная, голодная и обездоленная, каждую мысль и эмоцию которой я до сих пор храню в глубине души, — надо писать о ней.
Черпая из собственного опыта, я могу без опаски наделить эту маленькую девочку любыми чувствами и сочинить страстную историю вроде тех, какие мне так нравилось придумывать в прошлом. Моя кровь бурлила от волнения, разум лихорадочно обдумывал идею. Главная героиня должна быть сиротой — мне ли не знать, каково это — и обузой семье, воспитавшей ее. Возможно, она вырастет и станет гувернанткой — это тоже было мне знакомо.
Разумеется, должна быть любовная линия с элементами чего–то странного, поразительного и душераздирающего, подобно моим юношеским литературным экспериментам. Но это не будет обычный роман о молодой красавице, нет! На этот раз я попытаюсь сотворить нечто совершенно отличное от историй, которые я писала, и книг, которые читала: я создам маленькую, некрасивую героиню вроде меня самой. Можно назвать ее в честь сестры… Впрочем, нет, это слишком откровенно; лучше дам ей среднее имя Эмили: Джейн.
Я не была уверена в одобрении издателей или читателей, но решила: пора приступать. Это будет моя следующая книга.
Сев за стол и взяв лист бумаги, в мерцающем свете единственной свечи я обмакнула перо в чернильницу. И начала писать «Джейн Эйр».