Мод Коулман
Мы с папочкой были на Хите, когда я почувствовала это. Был пятничный вечер, и мы проводили его вместе. Мы поставили телескоп на парламентском холме. Посмотрели на несколько звезд и ждали, когда появится Марс. Я не торопилась. Изредка мы говорили, но по большей части просто сидели и смотрели.
Я нацедила чашечку чая из нашей фляжки и тут ощутила какую-то тупую боль в животе, словно переела. Но ведь за обедом я едва прикоснулась к гренкам с сыром по-уэльски — в жаркую погоду у меня никогда не бывает аппетита. Я заерзала на своем раскладном стульчике и попыталась сосредоточиться на том, что говорит папочка.
— На собрании общества кто-то недавно говорил, что в этом месяце противостояние Марса будет очень хорошо видно, — сказал он. — Не знаю, хватит ли мощности у этого телескопа. Нужно было взять в обществе посильнее, хотя сегодня им мог воспользоваться кто-то еще из членов. Все станет намного проще, когда построят обсерваторию.
— Если построят, — напомнила я ему.
Хэмпстедское научное общество пыталось найти место на Хите, где можно было бы построить обсерваторию, но на любое предложенное место находилось возражение, и в местной газете возникала бурная дискуссия.
Вдруг я почувствовала страшный зуд между ног, а потом там стало мокро, словно я пролила чай на колени. Внезапно я поняла, что происходит.
— Ой! — вскрикнула я и лишь потом поняла, что лучше мне было помолчать.
Папочка поднял брови.
— Нет, ничего. Это… — Я замолчала, скорчившись от боли.
— С тобой все в порядке, Мод?
От боли мне вдруг стало тяжело дышать. Потом она на мгновение прекратилась, а затем началась снова, словно кто-то рукой сжимал мой живот, а потом отпускал — сжимал и отпускал.
— Папочка, — выдохнула я. — Мне, кажется, нехорошо. Извини, но я должна вернуться домой.
Папочка нахмурился.
— Что такое? Что случилось?
Я так смутилась, что даже не знала, что ответить.
— Это что-то… я должна поговорить об этом с мамочкой. — И тут же я пожалела — нужно было просто сказать, что у меня болит живот. Врать у меня плохо получается.
— Почему… — Папочка замолчал на полуслове. Думаю, он догадался. По крайней мере, вопросов больше не задавал. — Я тебя провожу, — сказал он, потянувшись к гайке, закреплявшей телескоп на треноге.
— Я сама дойду. Тут недалеко, а ты ведь не хочешь устанавливать все заново.
— Да нет, я тебя обязательно провожу. Я не допущу, чтобы моя дочь одна ходила вечером по Хиту.
Я хотела ему сказать, что, с тех пор как мамочка занялась всякими делами с суфражистками, я повсюду начала ходить одна — на кладбище, до самого Виллиджа, даже через Хит в Хэмпстед. Иногда со мной была Лавиния, но она побаивалась уходить далеко. Правда, сейчас было не время говорить папочке такие вещи. И потом, он не знал, как сильно мамочка втянулась во все эти дела — она говорила о суфражистском движении со всеми, кроме него, и по большей части работала в СПСЖ днем, а если по вечерам, то когда папочка был занят. А он, наверное, думал, что она, как прежде, целыми днями сидит дома или занимается садом.
Мы собирались молча. Я была рада, что папочка не видит моего лица, потому что оно стало пунцовым. Я шла за ним вниз по холму, замедляя шаг, когда боль становилась слишком сильной. Папочка, казалось, ничего не замечал, он продолжал идти вниз по дорожке, словно все было в порядке. Когда могла, я догоняла его и шла рядом.
Мы дошли до конца Хита, где из паба на улицу со своими кружками высыпали люди.
— Пап, я отсюда сама дойду, — сказала я. — Тут уже недалеко, и на улице много людей. Со мной все будет в порядке.
— Чепуха. — Папочка шел к дому, не останавливаясь.
Когда мы добрались, он отпер дверь. На столике в коридоре горела лампа. Папочка откашлялся.
— Твоя мать отправилась посетить заболевшую подругу, но Дженни тебе поможет.
— Хорошо. — Я стояла спиной к стене, чтобы не было видно пятен на платье, если они там есть. Я бы умерла со стыда, если бы папочка их увидел.
— Ну, хорошо. — Папочка повернулся к двери, но задержался на секунду. — Ты уверена, что все будет хорошо?
— Да.
Когда дверь за ним закрылась, я застонала. Мои бедра изнутри были липкие и опрелые. Хотелось прилечь. Но прежде всего мне требовалась помощь. Я зажгла свечу и пошла вверх по лестнице, помедлив немного около мамочкиной дневной гостиной, — может, она все-таки дома. Она бы тогда подняла голову и сказала, как делает это обычно: «Эй, привет. Ну, какие божественные виды вам там открылись?»
Я открыла дверь. Мамочки там, конечно, не было. Иногда мне казалось, что это больше не мамочкина комната, а суфражистская. Прежние мамочкины вещи (желтая шелковая шаль на диване, рояль с вазой сушеных цветов на нем, гравюры растений) все еще оставались здесь. Но в глаза бросалось совсем другое — наброшенный на диван незаконченный транспарант со словами ДЕЛА, А НЕ СЛОВА, пачка брошюр СПСЖ на рояле, альбом для газетных вырезок на столе, вырезки из газет, письма, фотографии, лежавшие рядом с ножницами и клеем, коробочка с мелками, афишки, листы бумаги со списками. Папочка сюда никогда не заходил. А если бы зашел, то сильно бы удивился.
Я закрыла дверь, поднялась по лестнице к комнате Дженни, постучала.
— Дженни? — позвала я.
Сначала никто не ответил, но, когда я постучала еще раз, оттуда донеслось что-то вроде мычания, а потом Дженни открыла дверь — она смотрела на меня, сощурившись, на щеке, в том месте, где она лежала на подушке, краснело пятно. На ней была длинная ночная рубашка.
— Что случилось, мисс Мод? — пробормотала она, потирая лицо.
Я уставилась на толстые, желтые ногти на пальцах ее босых ног.
— Мне нужна твоя помощь. Пожалуйста, — прошептала я.
— Это не может подождать до утра? Я, понимаете, спала. Мне ведь приходится вставать раньше, чем всем вам.
— Извини. У меня начались… месячные, и я не знаю, что делать.
— Что?
Я повторила сказанное и снова покраснела.
— Боже мой, месячные, — пробормотала Дженни. Она смерила меня взглядом. — Ну и ну, мисс Мод, в двенадцать-то лет — рановато. У вас еще и сисек-то не видать!
— Не такая уж я маленькая. Мне будет тринадцать — через восемь месяцев. — Я поняла, как глупо это прозвучало, и расплакалась.
Дженни распахнула дверь.
— Ну-ну, тут плакать нечего. — Она обняла меня за плечи. — Заходите-ка — если будете стоять там и рыдать, так оно все и останется.
В комнате Дженни прежде, когда я была маленькой, жила моя нянька. И хотя после появления у нас Дженни я была здесь раз или два, обстановка по-прежнему казалась мне знакомой. Здесь пахло теплой кожей, шерстяными одеялами, камфорным маслом, как от компрессов, которые разогревала нянька, чтобы положить мне на грудь, когда я простужалась. На крючках висели платье, фартук и чепец Дженни. На каминной полке лежал ее гребешок, а еще там стояла фотография Дженни с ребеночком на коленях. Они сидели на фоне пальмовых листьев, и на Дженни было ее лучшее платье. Вид у обоих был серьезный и удивленный, словно они не ожидали вспышки фотокамеры.
— А это кто? — спросила я.
Я никогда не видела эту фотографию.
Дженни надевала халат и даже не подняла глаз.
— Мой племянник.
— Ты о нем никогда не говорила. Как его зовут?
— Джек. — Дженни сложила руки на груди. — Ну, так вам ваша мама чего говорила об этом? Или, может, чего подготовила?
Я отрицательно покачала головой.
— Ну, конечно же, нет — я должна была догадаться. Ваша мама теперь так занята, что за своим чадом ей и присмотреть некогда.
— Я знаю, что происходит. Читала об этом в книгах.
— Но вы не знаете, что делать. А ведь это самое важное: что делать. А что уж там происходит — дело десятое. «Дела, а не слова» — разве не так всегда говорит ваша матушка?
Я нахмурилась.
Дженни вытянула губы.
— Извините, мисс Мод, — сказала она. — Ничего — я дам вам из своих припасов, пока мы не найдем для вас что-нибудь более подходящее.
Она встала на колени перед маленьким комодом, в котором держала свои вещи, и вытащила несколько длинных кусков материи и странный пояс, каких я раньше не видела. Она показала, как нужно сложить ткань втрое и прикрепить к поясу. Объяснила, что нужно взять ведерко с соленой водой, чтобы пропитывать в нем материю, и что держать его нужно под кроватью рядом с ночным горшком. Потом она спустилась по лестнице за ведерком и бутылью с горячей водой от боли, а я тем временем вымылась в своей комнате и примерила на себя полотенце и пояс. Ощущение было такое, будто нижние юбки и штанишки слиплись между ног, отчего я переваливалась с ноги на ногу, как утка. Я прекрасно понимала, что это будет заметно всем и каждому.
Ужасно, что все это произошло, когда я была с папочкой, но слава богу, что там не было Лавинии. Она бы ни за что мне не простила, если бы узнала, что у меня началось у первой. Она всегда считалась хорошенькой, женственной, даже когда мы были совсем маленькими, она со своими кудрями и пухленькой фигуркой напоминала мне женщин с картин прерафаэлитов. Дженни была права — я простовата, и, как сказала когда-то бабушка, одежда висит на мне, как стиранное белье на веревке. В наших с Лавинией разговорах всегда подразумевалось, что месячные у нее начнутся раньше, что она первой наденет корсет, первой выйдет замуж и первой родит маленького. Иногда меня это расстраивало, но нередко я втайне чувствовала облегчение. Я никогда ей этого не говорила, но я вовсе не уверена, что хочу замуж и детей.
Теперь мне нужно будет скрывать от нее мои пояса и полотенца, мою боль. Мне не нравится иметь тайны от лучшей подружки. Но ведь и у нее есть от меня секрет. С тех пор как мамочка сошлась с Каролиной Блэк, Лавиния как-то странно на нее поглядывает, но не говорит почему. Когда я у нее спрашиваю, она просто отвечает, что суфражистки плохие, но я уверена, что за этим кроется что-то еще. Это как-то связано с Саймоном и ее спуском в могилу. Но она не признается. И Саймон тоже молчит. Я сама ходила на кладбище и спрашивала у него, но он только плечами пожал и давай себе копать дальше.
Вернулась Дженни с ведром и обняла меня.
— Ну вот, теперь вы — женщина. Еще немного, и корсет начнете носить. Будет вам что рассказать маме завтра утром.
Я кивнула. Но я знала, что ничего завтра мамочке не скажу. Ее не было здесь сегодня, когда она была так мне нужна. А завтра уже не имело значения.