3
Лето. По случайному совпадению 24 августа, годовщина страшного извержения 79 года. Погода: вязкая влажность, полно мух. В воздухе — серная вонь. Высокие окна распахнуты на залив. В дворцовом саду поют птицы. На вершине горы покачивается изящная колонна дыма.
Король — на стульчаке, панталоны спущены к лодыжкам. Король морщится от натуги, он — постамент с клокочущим основанием. Ему всего двадцать четыре, но он — жирный, жирный. Живот в растяжках, совсем как у королевы (шесть из семнадцати ее беременностей завершились родами). Король на огромном фарфоровом chaise percée раскачивается из стороны в сторону. За трапезой, начавшейся двумя часами ранее, он жадными лапами переправил с ломящегося яствами стола себе в утробу свинину, и макароны, и мясо дикого кабана, и цветочки цуккини, и шербет. Он плевался вином в любимого камердинера и кидался хлебными шариками в старого несговорчивого премьер-министра. Кавалер, который и без подобных отвлекающих происшествий ел крайне умеренно, начинал уже ощущать тяжесть в желудке. Внезапно король объявил, что, насладившись великолепной пищей, рассчитывает насладиться столь же великолепным опорожнением кишечника, и выразил желание, чтобы при этом присутствовал один из самых почетных гостей, собравшихся за столом, его дорогой друг и любимый сопровождающий во время охоты, британский полномочный министр.
Ох, ох, мой бедный животик! — (Стоны, испускание газов, вздохи.)
Кавалер, потея в полном придворном облачении со звездой и красной лентой, стоит у стены и сжатым ртом вдыхает испорченный воздух. Могло быть и хуже, думает Кавалер, — мысль, которая так часто утешает его. На сей раз имеется в виду, что у короля мог бы случиться и понос.
Сейчас уже выйдет, сейчас!
Король играет испорченного мальчишку, он намеренно гадок, он хочет шокировать. Английский рыцарь играет невозмутимого аристократа — не реагирует, скрывает свои эмоции. Было бы эффектнее, мелькает в голове Кавалера, если бы я не потел так же сильно, как он.
Нет, не получается! Не получается! Не могу! Ну что же делать?
Возможно, вашему величеству удастся откликнуться на зов природы в одиночестве.
Ненавижу одиночество!
Кавалер, смаргивая капельки пота, скатывающиеся по надбровным дугам, задумывается: возможно, все это — одна из омерзительных королевских шуточек?
Может быть, еда была нехорошая, — говорит король. — А я был уверен, что еда хорошая. Как такая вкусная еда могла быть нехорошая?
Еда была очень вкусная, — говорит Кавалер.
Расскажи какую-нибудь историю, — просит король.
Историю, — повторяет Кавалер.
(Придворный — тот, кто в ответ на сказанное повторяет последние слова или фразу.)
Да, расскажи по шоколадную гору. Огромную гору, всю из шоколада. Вот куда бы я с удовольствием залез.
Жила-была гора, черная как ночь.
Как шоколад!
А внутри все белое, и пещеры, и переходы, и…
Внутри было холодно, — прерывает король. — Если жарко, шоколад будет таять.
Холодно, — соглашается Кавалер, промокая лоб шелковым платком, пропитанным эссенцией туберозы.
Там внутри город? Свой мир?
Да.
Мир, только маленький. Как уютно. Мне не надо бы столько слуг. Вот бы здорово иметь такой маленький мирок с людишками, тоже маленькими, — они бы делали все, что я прикажу.
Но ведь и сейчас так, — замечает Кавалер.
Не так, — протестует король. — Ты же знаешь, как мною командует королева, и Тануччи, и вообще все, кроме тебя, мой дорогой, дорогой друг. Мне нужен шоколадный мир! Вот что мне нужно! Чтобы все, как я хочу. И чтобы женщины, когда захочу. И пусть они тоже будут шоколадные, я буду их есть. Ты когда-нибудь думал о том, каково это — есть людей?
Он лизнул жирную белую ладонь. Хм, да она соленая! Он засунул ладонь под мышку и продолжил: — И пусть там будет огромная кухня. А королева у меня будет поваренком, ох, как ей это не понравится! Пусть чистит чеснок — миллионы блестящих головок. Я ее ими нашпигую, и у нас будут чесночные дети. Люди будут бегать за мной и просить их покормить, а я буду швырять им еду. Уж я их накормлю!
Он нахмурился и повесил голову. Рулада бульканья и всплесков достигла кульминации в окончательном, глубоком, гулком исторжении.
Вот хорошо, — сказал король.
Он потянулся и шутливо пхнул Кавалера в тощий крестец. Кавалер кивнул. От омерзения его собственный кишечник забунтовал. Но — такова придворная жизнь. Этот мир придуман не Кавалером.
Помоги мне, — приказал король начальнику королевской спальни, стоящему у открытой двери. Он такой грузный, что ему трудно подняться самому.
Кавалер задумывается о широте спектра человеческих реакций на отвратительное. На одном полюсе — Катерина, которую ужасает и маниакальная вульгарность короля, и многое другое при дворе. На противоположном — король, для которого отвратительное является источником наслаждения. И он сам посередине — там, где и следует находиться придворному, никогда не выказывающему ни возмущения, ни полного бесчувствия. Возмущение само по себе вульгарно, как признак слабости, недостатка воспитания. Эксцентричные повадки великих мира сего должно принимать безоговорочно. (Кавалеру ли, другу детства иного государя, не знать? Тот являл порою полнейшее безумие.) Люди таковы, каковы они есть. Никто не меняется — это прописная истина.
* * *
На невежу-короля легко произвести впечатление. Его равно восхищает и хладнокровие английского рыцаря, и ум женщины из династии Габсбургов — когда он достиг семнадцатилетия, ее доставили для него из Вены, и она с рождения их первого сына заседала в государственном совете и являлась истинной правительницей королевства. Как хорошо, если бы вместо надменного, грозного, мрачного человека, восседающего на троне в Мадриде, его отцом был кто-нибудь похожий на Кавалера! Разве Кавалер не любит музыку? И король тоже любит, музыка для него все равно что еда. А разве Кавалер не прекрасный спортсмен? Он же не только лазит на свою ужасную гору, он еще и ловит рыбу, и ездит верхом, и охотится. А уж охота — главная страсть короля, ей он предается, забывая об усталости, трудностях, опасностях. Что как не опасность, хоть и мешает, но в то же время придает законность и азарт истреблению животных? Обычно король стоит в каменной будке без крыши в парке загородного дворца или сидит на коне среди поля, а егеря гонят мимо бесконечные вереницы диких кабанов, оленей, зайцев. Из сотни выстрелов разве что один не достигает цели. Тогда он выходит или спешивается и, до локтей закатав рукава, приступает к работе, свежует дымящиеся кровавые туши.
Король наслаждается поднимающимся от ободранных скелетов запахом крови, запахом набухающих в котлах макарон или требухи, запахом достающихся тяжким трудом собственных экскрементов или экскрементов своего потомства, запахом сосен, одуряющим ароматом жасмина. Длинный луковицеобразный орган, благодаря которому он заслужил прозвище Король-Большенос, величествен — и чудовищно безобразен. Его влекут сильные, горячие запахи: перченой еды, только что убитых животных, выделений готовой уступить женщины. И, помимо всего прочего, запах его грозного отца, дух меланхолии. (Этот запах исходит и от Кавалера, но едва слышно, потаенно.) Влекуще животный запах жены заманивает короля в ее тело, но после, когда он засыпает, другой запах (или сон о запахе) скоро будит его. Едкие молекулы ласкают внутреннюю поверхность толстых ноздрей, летят прямиком в мозг. Он любит все бесформенное, изобильное. Запах овладевает вниманием, отвлекает. Запах пристает, идет следом. Он ширится, проникает. Им никто не может завладеть, но сам запах завладевает кем угодно — мир запахов неуправляем, — а король не слишком-то любит править. Что там крошечное королевство!
Органы чувств заменяют ему умственные способности. Отец намеренно вырастил его неучем. Ему было назначено стать слабым правителем. Из-за склонности якшаться с бесчисленной братией городских попрошаек он получил еще одно прозвище, Король-Нищий, хотя суеверия его разделяли все люди в этом городе, а не только необразованные. А вот развлечения носили более оригинальный характер. Он самозабвенно предавался гнусным проказам и жестокой охоте, но помимо этого любил сам выполнять обязанности слуг, на время стряхивая с себя рутину дворцового этикета. Кавалер, прибыв однажды в грандиозный дворец в Казерте, застал короля за странным занятием: тот снимал со стен закопченные лампы и заботливо их чистил. А когда на территории дворца в Портичи расположился отборный полк, король устроил для солдат таверну и сам подавал там вино.
Король вел себя неподобающе (какое разочарование!), король не стремился утвердить свое Богом данное отличие от прочих смертных: ни ума, ни величия, ни сдержанности. Только грубость и аппетит. Но Неаполь вообще умел шокировать, так же как умел очаровывать. Леопольд Моцарт, этот добрый католик из провинциального, безжалостно клерикального Зальцбурга, пришел в ужас от языческих предрассудков высшего света и от размаха идолопоклонства в церковных обрядах. Путешественников из Англии возмущали и отвращали непристойная настенная живопись и фаллические предметы во дворце в Помпеях. Всех без исключения оскорбляли капризы недоразвитого короля. А там, где всех все шокирует, рождается больше всего слухов и сплетен.
* * *
Как и всякий иностранный дипломат, Кавалер умел услаждать слух почетных гостей тщательно подобранными и многократно отшлифованными историями о невыносимых выходках короля.
От других король отличается отнюдь не копрологическим юмором, — так обычно начинал Кавалер. — Насколько мне известно, шутки на тему дефекации популярны практически при всех итальянских дворах.
Неужели? — ронял слушатель.
Затем, от вступления о том, как он сопровождал короля в уборную, Кавалер переходил к другой истории, где известную роль играл шоколад.
Эта история, которую Кавалер рассказывал многим визитерам, касалась событий, происшедших через три года после его прибытия на место в качестве посланника. Тогда Карлос III Испанский, отец короля Неаполя, и Мария-Терезия Австрийская завершили переговоры о союзе между двумя династиями, и для брака императрица назначила одну из своих многочисленных дочерей. Уже было собрано приданое в размере стоимости поместья, и плачущую невесту вместе с ее огромной свитой готовили к отъезду. В Неаполе тем временем полным ходом шли приготовления к сверхпомпезной королевской свадьбе. Подробнейшим образом обсуждалось убранство общественных мест, виды аллегорических фейерверков и тортов, сочинялась музыка для всевозможных процессий и балов. Аристократия и дипломатический корпус туже затягивали пояса, готовясь к расходам на банкеты и пышные наряды… И никто, никто не был готов к прибытию одетого в черное эмиссара габсбургского двора, привезшего убийственное известие: вечером накануне отъезда пятнадцатилетняя эрцгерцогиня скончалась от оспы, которая свирепствовала тогда в Вене и едва не унесла жизнь самой императрицы.
В то же утро узнав о трагедии, Кавалер облачился в придворные регалии и в лучшей своей карете отправился выражать соболезнования. Прибыв во дворец, он попросил, чтобы его проводили к королю. Его отвели не в королевские покои, а в нишу внутри сводчатого перехода, откуда открывался вид на огромную, длиною свыше трех сотен футов, галерею, увешанную изображениями сцен охоты. Там, задумавшись, стоял королевский наставник, князь Сан-***ский. Нет, не задумавшись. Молча кипя от злости. С другого конца галереи приближалась шумная, раззолоченная, окутанная ароматными клубами, освещенная факелами и масляными лампами процессия.
Я прибыл, чтобы выразить мои искренние…
Обиженный взгляд князя.
Как вы видите, горе его величества не знает границ, — процедил князь.
К ним двигались шестеро молодых людей. Они волокли на плечах затянутый малиновым бархатом гроб. Чуть поодаль, размахивая кадильницей, шел священник. Две хорошенькие служанки несли золотые вазы с цветами. Следом брел укутанный в черное, прижимающий к лицу черный носовой платок шестнадцатилетний король.
(Вы не можете себе представить, что здесь вытворяют на похоронах, — вставляет Кавалер, всегда готовый поделиться интересной информацией. — Никакая демонстрация горя не будет чрезмерной.)
Процессия приблизилась к Кавалеру.
Опустите ее, — приказал король.
Он подошел к Кавалеру и схватил его за руку.
Идем, ты тоже будешь плакальщиком.
Ваше величество!
Идем! — взревел король. — Мне не разрешили поехать на охоту, не пустили ловить рыбу…
Только на один день, — гневно прервал его старый князь.
Целый день, — король топнул ногой, — мне нельзя выходить. Мы уже играли в чехарду, боролись — но эго интереснее. Гораздо интереснее.
Он подтащил Кавалера к гробу. Там лежал юноша в белом, отороченном кружевами платье. Его бархатистые ресницы были плотно сомкнуты, а розовые щеки и сложенные на груди руки испещрены крошечными бледно-коричневыми точками.
(Играть покойную эрцгерцогиню выпало самому молодому из гофмейстеров, которого часто дразнили за почти девичью красоту, — поясняет Кавалер. Пауза. А шоколадные капельки… вы и сами можете догадаться, что они обозначали. К сожалению, нет, — признается слушатель. Это, — объясняет тогда Кавалер, — были оспины.)
Грудь юноши тихонько вздымалась и опускалась.
Смотрите, смотрите, совсем как живая!
Король выхватил факел у одного из участников процессии и принял театральную позу. О, моя любовь! Моя невеста мертва!
Несущие гроб прыснули.
Нет, нельзя смеяться. Свет моей жизни! Радость моего сердца! Такая юная. Девственница. По крайней мере, надеюсь. И вот — мертва! И эти красивые белые ручки, которые я мог бы целовать, красивые белые ручки, которые она могла бы положить вот сюда. Он, пользуясь собственной анатомией, показал куда.
(Кавалер не упоминает, что уже не однажды имел честь лицезреть королевский пах — очень белую кожу, усыпанную пятнами лишая, что королевский доктор считал признаком хорошего здоровья.)
Разве тебе не жаль меня? — крикнул король, обращаясь к Кавалеру.
(Кавалер умалчивает и о том, как ему удалось все же отделаться от участия в процессии, но не забывает упомянуть, что на протяжении всего фарса священник, человек карликового роста, безостановочно читал заупокойную молитву. Но не настоящий же священник, — восклицает слушатель, — какой-нибудь переодетый гофмейстер. Если учесть, какой чепухой занимаются здесь священники, — отвечает Кавалер, — он вполне мог быть и настоящим.)
Юноша в гробу начал потеть, и шоколадные оспины потекли. Король, стараясь не расхохотаться, приложил пальцы к губам. Я непременно прикажу сочинить об этом оперу, — воскликнул он.
И так далее, и тому подобное, — завершает рассказ Кавалер.
Возможно, именно слово «опера» напоминает Кавалеру одну сцену в Сан-Карло, свидетелем которой недавно явились они с Катериной во время премьеры нового творения Паизьелло. Это было в последний вечер карнавала. Через две ложи от них сидел король, посещавший оперу регулярно, чтобы смотреть, подпевать, кричать и есть. Он не любил своей, королевской, ложи и часто занимал одну из верхних, держатели абонементов на которые почитали за честь лишиться постоянного места таким манером. В тот вечер король приказал принести макароны, чем вынудил окружающих вдыхать ароматы масла, сыра, чеснока и мясного соуса. Затем король перегнулся через барьер и принялся обеими руками швырять вниз обжигающе горячие куски пищи.
(Кавалер делает паузу, ожидая реакции. Что же сделали несчастные зрители? — непременно интересуется слушатель. Казалось бы, они должны возражать, — говорит тогда Кавалер, но нет, они оказались более чем снисходительны к баловнику.)
Некоторые, само собой, расстроились оттого, что на их лучшем платье расцвели жирные пятна — наблюдая за их попытками отчиститься, король покатывался со смеху, — зато остальные сочли макаронный душ знаком королевского благорасположения и, вместо того чтобы уклоняться, напротив, отпихивали друг друга, стараясь ухватить и съесть кусочек.
(Как странно, — восклицает слушатель. — Здесь, похоже, вечный карнавал. Надеюсь, это безопасно?)
Позвольте мне также рассказать, — обычно продолжает Кавалер, — еще об одном, на этот раз — менее комичном случае давки за еду, устроенной королем. Это случилось через год после мнимых похорон. Тогда из Вены на замену покойной невесте была доставлена ее младшая сестра, которая, узнав, за кого ей предстоит выйти замуж, рыдала еще горше, чем старшая. К счастью, эта эрцгерцогиня прибыла целой и невредимой, и последовала свадьба, продолжавшаяся много дней. Здесь я должен пояснить, — поясняет Кавалер, — что празднование всякого важного дворцового события в этих местах сопровождается сооружением искусственной горы, уставленной всяческой снедью.
(Горы? — удивляется слушатель.)
Да-да, горы. Гигантской пирамидальной конструкции из балок и досок, которую посреди большой дворцовой площади возводят несколько плотничьих артелей. Затем ее драпируют и превращают в весьма правдивое подобие небольшого парка с железной оградой и двумя аллегорическими скульптурами, охраняющими вход.
(Могу я поинтересоваться, какова высота сооружения? — Точно не знаю, — отвечает Кавалер, — Футов сорок, самое меньшее.)
Как только гора была установлена, поставщики продовольствия и их помощники принялись ходить вверх-вниз. Пекари складывали в предгорьях громадные бревна хлеба. Фермеры тащили к вершине тяжеленные корзины с арбузами, грушами, апельсинами. К деревянным перилам проходов, ведущих наверх, торговцы домашней птицей прибивали гвоздями за крылышки живых цыплят, гусей, каплунов, уток, голубей. Пока гору в надлежащем порядке обставляли пищей, украшали гирляндами цветов и флажков, на площадь прибывали и становились лагерем тысячи людей. Гору круглосуточно стерегло кольцо охраны, вооруженных конников. Лошади нервничали. Во дворце, не прекращаясь, шел пир, и ко второму дню толпа на площади выросла в десять раз. Повсюду мелькали лезвия ножей, тесаков, топоров, ножниц. Около полудня раздался рев — на площадь прибыли мясники. Они волокли за собой стадо быков, овец, коз, телят и свиней. Когда животных стали привязывать к стойкам у основания пирамиды, гомон толпы смолк и повисла напряженная тишина.
(Кажется, мне следует подготовиться к тому, что последует дальше, — говорит слушатель после внушительной паузы, которую в этом месте делает Кавалер.)
Вскоре на балкон, держа за руку невесту, вышел король. Снова раздался рев, немногим отличающийся от того, которым встретили появление животных. Пока король кивал в ответ на приветственные крики и здравицы, прочие балконы и верхние окна дворца стремительно заполнялись главными из придворных, важными представителями знати, членами дипломатического корпуса, пользующимися наибольшим расположением…
(Я слышал, что никто не пользуется большим расположением короля, чем вы, — перебивает слушатель. Действительно, — говорит Кавалер, — я там был.)
Затем с вершины крепости Сан-Эльмо раздался пушечный выстрел, подавший сигнал к началу штурма. Изголодавшаяся толпа ответила утробным воем и прорвала сторожевое оцепление. Солдаты на брыкающихся лошадях ускакали под укрытие дворцовых стен. Пихая друг друга локтями, коленями, кулаками, самые сильные мальчишки и молодые люди прорвались вперед и полезли на гору, и вскоре та кишмя кишела людьми. Кто-то лез наверх, кто-то, уже с добычей, вниз, кто-то задерживался посередине и резал птицу, поедая сырые куски или швыряя их в протянутые руки жен и детей. Другие тем временем вонзали ножи в привязанных к подножию животных. Невозможно определить, какие органы чувств страдали при этом более всего: обоняние ли — от запаха крови и экскрементов испуганных животных; слух ли — от воя забиваемой скотины и криков людей, падающих или сталкиваемых с горы; зрение ли — при виде агонии несчастных животных или того, как кто-то, обезумев от происходящего (а к этому следует еще добавить аплодисменты и подбадривающие выкрики с балконов и из окон дворца), вонзал нож не в брюхо свиньи или козы, а в шею соседа.
(Надеюсь, из-за моего рассказа вы не станете считать здешние нравы слишком уж низменными, — беспокоится Кавалер. — В большинстве случаев эти люди вполне дружелюбны. Неужели, — восклицает слушатель и, погружаясь в размышления скорее о человеческой дикости, чем о несправедливости земного устройства, не прибавляет ничего более.)
Вы бы поразились, узнав, как мало времени потребовалось на то, чтобы все растащить. А в наши дни это происходит еще быстрее. Тот год оказался последним, когда животных резали живыми. Ужасный спектакль настолько потряс нашу юную австрийскую правительницу, что она упросила короля внести в варварский ритуал некоторые изменения. Король издал указ: скотина должна быть предварительно забита, туши разделаны, тогда только их разрешается вывешивать на ограду. И теперь все происходит именно так.
Как видите, — заключает обыкновенно Кавалер, — даже этот город не чужд прогресса.
* * *
Как Кавалеру донести до собеседника, насколько омерзителен король. Описать это невозможно. Нельзя влить источаемое королем зловоние в бутыль, чтобы поднести ее к носу слушателя или отослать друзьям в Англию, как он посылает в Королевское общество серные и солевые растворы. Нельзя приказать, чтобы в комнату внесли ведро крови и, окунув в него по локоть собственные руки, изобразить короля, только что освежевавшего сотни туш — добычу целого дня, полностью отведенного на убийство животных (у него это называется охотой). Кавалер не способен изобразить короля, на закате дня торгующего своим уловом на рынке в гавани. (Он сам продает свой улов? — Да, и зверски торгуется. Правда, надо отметить, — говорит Кавалер, — что заработанное он бросает свите попрошаек, которая повсюду за ним следует.) Кавалер, хоть и умеет притворяться при дворе, все же не актер. Он ни на минуту не может представить себя королем, чтобы сыграть его, показать собеседнику. Актерство — не мужское занятие. Кавалер лишь повествует, и отвратительная гнусность превращается в легенду, в миф; ничего ужасного. В этом царстве перехлестывающей через край неумеренности, излишеств король — только один из экземпляров. Поскольку Кавалер всего лишь произносит слова, он имеет возможность пояснять (убогое образование короля, безвредные предрассудки местной знати), снисходить, иронизировать. Он высказывает свое мнение (нельзя описывать события, не принимая по отношению к ним той или иной позиции), и это мнение становится важнее фактических ощущений, обесцвечивает их, приглушает, дезодорирует.
Запах. Вкус. Осязательные ощущения. Невозможно описать.
* * *
В книге одного из тех французов-безбожников, самые имена которых вызывали у Катерины недовольную гримаску и вздох, Кавалер наткнулся на следующий пассаж. Представьте себе парк, говорилось там, а в парке — красивую статую женщины, точнее, статую красивой женщины, статую женщины с луком и стрелами, не обнаженную, но словно бы обнаженную (так плотно мраморная туника облегает грудь и бедра). Это не Венера, а Диана (стрелы — ее атрибут). Чудесные кудри придерживает лента, женщина прекрасна — но мертва. А теперь, — призывает автор, — представим человека, который обладает возможностью оживить эту статую. Представим себе Пигмалиона не скульптором, не тем, кто создал статую, а неким мужчиной, который случайно увидел ее в парке такой, как она есть — на пьедестале, размерами чуть превосходящую человека, — и решил проверить на ней свои способности. Скажем, это исследователь, ученый. Статую создал кто-то другой, создал и покинул. И теперь она принадлежит ученому. Он отнюдь не очарован ее красотой. Но в нем есть дидактическая жилка, и он хочет до конца раскрыть возможности этой красоты. (Не исключено, что потом он против собственного желания влюбится и захочет овладеть ею, но это другая история.) Пока же он приступает к работе, медленно, вдумчиво, вдохновенно. Желание не подгоняет его, не принуждает оживить статую как можно скорее.
Что же он делает? Как он ее оживляет? Очень осторожно. Ему нужно, чтобы у нее появилось сознание, поэтому, исходя из простого соображения, что всякое знание приходит через ощущение, он решает разбудить органы чувств. Постепенно. Для начала он даст какое-нибудь одно. Какое же он выбирает? Не зрение, прекраснейшее из чувств, не слух впрочем, нет нужды оглашать весь список, каким бы коротким он ни был. Лучше скажем сразу: прежде всего он награждает ее (и пожалуй, это не очень благородно с его стороны) самым примитивным чувством — обонянием. (Допустим, он не хочет, чтобы она его видела, до поры до времени.) Следует добавить, что за непроницаемой поверхностью божественного создания мы предполагаем реагирующую на окружающее внутреннюю сущность, иначе эксперимент не удастся. Впрочем, это лишь гипотеза, хоть и необходимая. До сих пор ничто не говорит нам о присутствии подобной сущности. Богиня, воплощение красоты, неподвижна.
Итак, богиня охоты может обонять. Ее яйцевидные, немного выпуклые мраморные глаза под тяжелыми бровями не видят, полураскрытые губы и изящный язык не ощущают вкуса, гладкая мраморная кожа не способна почувствовать прикосновения, очаровательные раковинки ушей ничего не слышат, однако точеные ноздри улавливают все запахи, и близкие, и далекие. Богиня вдыхает смолистый, острый запах платанов и тополей, запахи крошечных испражнений червя, ваксы на солдатских сапогах, жареных каштанов, подгорающего бекона, она упивается ароматами глицинии, гелиотропа и лимонных деревьев, она способна ощутить едкий дух оленей и диких кабанов, убегающих от королевских гончих, пот трех тысяч королевских загонщиков, испарения совокупляющейся в ближайших кустах пары, свежесть только что подстриженного газона, дым из труб дворца и — далеко-далеко — жирного короля на стульчаке, она слышит даже запах промытых дождем трещин на мраморе, из которого сделана, запах смерти (хотя о смерти ей ничего не известно).
Есть запахи, которых она не чувствует, ибо находится в парке — или потому что находится в прошлом. Она избавлена от городского смога, зловония горшков, выплеснутых ночью из окон на улицы. Вони маленьких машинок с двухтактными двигателями и мягких брикетов коричневого угля (запах Восточной Европы второй половины нашего века), химических и нефтеочистительных заводов под Ньюарком, сигаретного дыма… Но зачем говорить «избавлена»? Она могла бы наслаждаться и этими запахами. Ведь они идут из такого далека — это запах будущего.
И все запахи, которые мы называем хорошими или плохими, гнилостными или чарующими, вливаются в нее, проникают в каждую пору мраморного существа. Она трепетала бы от наслаждения — но ей пока не дали ни возможности двигаться, ни даже дышать. Мужчина, который обучает, просвещает, берет на себя право решать, что лучше для женщины, действует с оглядкой, не собирается раздавать все сразу. Его устраивает идея создания ограниченного существа — такой женщине легче быть и оставаться красивой. (Невозможно представить себе эту историю с участием женщины-ученого и красивой статуи Ипполита, точнее, статуи красавца Ипполита.) Таким образом, богиня охоты отныне обладает обонянием, особым внутренним миром. Пространство еще не рождено, но уже рождено время — ибо один запах сменяет другой. А вместе со временем рождается вечность. Получив в дар обоняние, всего лишь обоняние, богиня становится обитательницей мира запахов, которыми, естественно, она хочет упиваться постоянно, ad infinitum. К несчастью, запахи имеют обыкновение исчезать (некоторые из них так быстро!), впрочем, некоторые возвращаются. Едва запах ослабевает, богиня ощущает себя — и действительно становится — ущербной. В ней, в Той, Что Умеет Нюхать, зарождается мечта сохранить запахи при себе, внутри себя, так, чтобы никогда их не потерять. Именно из этой мечты возникает пространство, пусть внутреннее, — по мере того, как у Дианы появляется желание хранить различные запахи в различных частях своего мраморного тела: собачьи испражнения в левой ноге, гелиотроп в сгибе локтя, сладость скошенной травы в паху. Она лелеет их все, жаждет обладать всеми вместе и каждым в отдельности. Она способна теперь испытывать муки, но не муки (а точнее сказать, неудовольствие) от дурного запаха, ведь она не имеет счастливой возможности различать хорошее и плохое (всякий запах хорош, ибо любой запах лучше его отсутствия, лучше небытия). Она испытывает муки потери. Любое наслаждение — а ощущение запаха, не важно какого, есть чистое наслаждение — обращается предчувствием потери. И у богини появляется желание стать — если бы она только знала как — коллекционером.