2
Они были женаты — и бездетны — шестнадцать лет.
Кавалер, как многие одержимые коллекционеры, был по натуре холостяком. Впрочем, если он и женился на единственной дочери богатого пемброкширского сквайра, то не только для того, чтобы тот финансировал его вступление на политическое поприще, которому после десятилетней воинской службы Кавалер решил себя посвятить. Четыре года он представлял в палате общин крошечный городок в Суссексе, где сам ни разу не побывал, но довольно скоро стало понятно, что в политике его выдающиеся таланты потребны еще менее, чем в армии. Так что куда более важным оказалось то, что с женитьбой у него появились средства на покупку картин. Кроме того, он получил нечто большее, нежели деньги. Согласившись с необходимостью жениться — что несколько противоречило моей природе, признавался он много позже другому нищему младшему сыну, своему племяннику, — Кавалер обрел то, что называл устойчивым комфортом.
В день свадьбы Катерина навсегда закрепила на запястье браслет с прядями волос мужа. Она любила его до самоуничижения, не будучи при этом жалкой. Он же по праву заработал репутацию небывало преданного супруга. Время стремительно бежит, деньги нужны всегда, уют и комфорт находятся там, где не предполагаешь, бесплодная земля родит неожиданные восторги.
Он не мог знать того, что знаем о нем мы. Для нас он — лишь частичка далекого прошлого, прорисованный скупыми штрихами портрет человека в пудреном парике, длинном элегантном плаще, в башмаках с пряжками, с гордо вскинутым орлиным профилем — надменный, наблюдательный, отчужденный. Он кажется нам холодным? Он к этому стремится, и ему это блестяще удается. Он поглощен, увлечен тем, что видит вокруг, — он же занимает важный, едва ли не самый важный дипломатический пост при иностранном дворе — и непрерывно чем-то занят. Гиперактивность его — следствие героической борьбы с депрессией. Он проносится мимо одного омута меланхолии к другому в поразительно бурном потоке энтузиазма.
Его занимает буквально все. И он живет в местности, вызывающей огромный интерес — исторический, культурный, естественнонаучный. Этот город, размерами превосходивший Рим, был тогда самым богатым, самым густонаселенным на Апеннинском полуострове и крупнейшим после Парижа городом Европейского континента. То был центр природных катастроф, столица, где правил самый недостойный монарх-плебей, столица вкуснейшего мороженого, веселейших попрошаек, пошлейшей тупости и самого большого числа будущих якобинцев среди самых юных аристократов. Несравненный залив наряду с обычными дарами моря являл миру диковиннейших существ. Улицы в этом городе, в нескольких милях от которого недавно обнаружили прекрасно сохранившиеся, и от этого устрашающие, останки двух мертвых городов, были вымощены кусками застывшей лавы. Оперный театр, самый большой в Италии, предлагал зрителям упоительнейшее удовольствие — пение кастратов: еще одна местная достопримечательность, получившая всемирную известность. Благородные городские аристократы еженощно собирались друг у друга в особняках на вечера, обманчиво именовавшиеся conversazioni, где играли в карты, а игра редко заканчивалась до рассвета. На улицах, наслаиваясь, переливаясь через край, бурлила жизнь. Некоторые придворные празднества сопровождались возведением перед королевским дворцом искусственной горы, украшенной гирляндами из мяса, дичи, пирожных, фруктов. После торжественного пушечного выстрела свора голодных подданных растаскивала эту гору под аплодисменты, посылаемые с балконов сытой знатью. Во время великого голода весной 1764 года люди ходили к булочникам, пряча под рубахами длинные ножи, ибо добыть кусок хлеба можно было лишь убийством или нанесением увечий.
Кавалер прибыл к месту службы в ноябре того страшного года. Уже прошли искупительные процессии женщин с терновыми венцами на головах и крестами на плечах, распались банды мародеров. Местные вельможи и иностранные дипломаты вернули в свои дома серебро, которое прятали в монастырях.
Двор, укрывавшийся в огромной, мрачной, распластанной по земле резиденции в Казерте, в шестнадцати милях севернее Неаполя, возвратился в городской королевский дворец. В воздухе носились запахи моря, кофе, жимолости, экскрементов, животных и человеческих — но не вонь тысяч гниющих на улицах трупов. Успели похоронить и тех, кто умер от последовавшей за голодом чумы, — тридцать тысяч человек. В больнице для неизлечимых умирали не от голода, как еще совсем недавно, по шестьдесят — семьдесят человек в день, а от эпидемий, в свой срок. Ввезенный из-за границы запас зерна вернул уровень нищеты на приемлемую отметку. Бедные снова скакали под тамбурины и распевали во все горло, но многие сохранили ножи, которыми еще недавно добывали пропитание, и теперь убивали друг друга по более прозаичным, гражданским, поводам. Изможденные крестьяне, по весне стекшиеся в город, медлили уходить, плодились, множились. Была возведена, растащена по кусочку и поглощена очередная cuccagna. Кавалер вручил тринадцатилетнему королю и его регентам верительные грамоты, снял за сто пятьдесят фунтов в год просторный трехэтажный особняк с умопомрачительным видом на залив, Капри и бездействующий вулкан и занялся поисками новых сфер приложения своей все возрастающей энергии.
Проживание за границей способствует тому, что жизнь воспринимается как спектакль, — поэтому люди состоятельные предпочитают переселяться в чужие страны. Там, где коренное население, обезумевшее от ужасов голода, ошарашенное некомпетентной и жестокой реакцией правительства, наблюдало бесконечную инертность, летаргию, твердеющую лаву равнодушия, Кавалеру виделся лишь бурлящий поток. Веселый город эмигранта — застойное болото в глазах местных реформаторов или революционеров, дурне управляемое, сочащееся несправедливостью болото Другой взгляд — другой город. Никогда ранее Кавалер не ощущал такой бодрости тела и духа. Такой приятной обособленности. Здесь так много зрелищ — в церкви, при дворе, на крутых узких улочках. У залива, среди экзотической морской живности, он пережил искренний восторг (наш неутомимый исследователь не делал различий между чудесами природы и чудесами искусства), увидев рыбку с крохотными ножками, этакого эволюционного трудягу, так и не выбравшегося на сушу. Солнце палило безжалостно. Кавалер бродил по обжигающей ноги, пышущей жаром пористой земле. Сухой земле, испещренной трещинками сокровищ.
Обязательства, накладываемые светской жизнью (по поводу которых несколько лицемерно ропщут столь многие), необходимость поддерживать огромное хозяйство, кормить пятьдесят с лишним слуг, включая нескольких музыкантов, вели к тому, что расходы Кавалера постоянно увеличивались. Жалованья едва хватало на устройство богатых приемов, чтобы утвердить авторитет посланника в глазах людей, чье мнение имело значение, — это входило в служебные обязанности; на то, чтобы оправдать ожидания живописцев, взятых им под милостивый патронат; на покупку картин и антиквариата, за которые приходилось соперничать с другими коллекционерами. Разумеется, лучшее из приобретенного он собирался со временем продать — что и делал. Приятное соотношение: собирание красивых вещей требует денег, зато собранные вещи превращаются в еще большие деньги. И хотя страсть к коллекционированию неизбежно производила этот несколько сомнительный побочный продукт — деньги, — все же само занятие воспринималось им как весьма мужское: не просто узнавание вещей, но придание им ценности включением в коллекцию. Это занятие естественно произрастало из осознания себя господином, осознания, которого Катерина — как, впрочем, и подавляющее большинство женщин — была начисто лишена.
Репутация знатока и ученого человека, обходительность, небывалый для посланника фавор, которым он пользовался при дворе, сделали Кавалера самым важным иностранцем в городе. Удачно, что Катерине претила придворная жизнь, отвращали выходки короля, ужасающе грубого юнца, отталкивала чванливая, хитрая, плодовитая королева, забравшая в свои руки всю власть. Удачно, что Кавалер умел позабавить короля. Катерина могла не сопровождать мужа на изобильные, граничащие с обжорством ужины в королевском дворце, на которые его призывали три-четыре раза в неделю. Кавалер никогда не скучал в обществе жены, но бывал счастлив и в одиночестве — когда проводил целый день на море и бил гарпуном рыбу, отдыхая душой под палящим солнцем, когда подолгу сидел в прохладной тиши кабинета или хранилища, пересматривая, систематизируя свои сокровища, или когда листал новые присланные из Лондона книги по электричеству, ихтиологии, древней истории. Всегда стремишься узнать, увидеть побольше. Эту страсть он не мог утолить. Этой страсти он был лишен в браке, в целом более чем удачном, — в браке, удовлетворявшем все потребности, коим разрешено было себя проявить. Между ним и женой не было (по крайней мере, с его стороны) никакой недоговоренности, никакого неудовлетворения, а следовательно, не было и стремления как можно больше оставаться вместе.
Он бывал циничен, она — неизменно возвышенна, он — здоров, она — подвержена недугам, он забывал проявлять нежность, она — никогда: она была столь же безупречна, как сервированный на шестьдесят персон обеденный стол в ее доме, эта милая, отнюдь не уродливая богатая наследница, играющая на клавесине, с которой он сочетался браком. Она казалась воплощением понятия «идеальная жена» — насколько вообще мог представить себе подобное Кавалер. Ею все восхищались, и это доставляло ему огромное удовольствие. Скорее сознательно зависимая, нежели безвольная, она в то же время не казалась неуверенной в себе. Религия оживляла ее чувства, а безверие мужа ужасало и порой будило в ней чрезмерную требовательность. Помимо собственно Кавалера и его карьеры основным интересом, объединявшим супругов, была музыка. Два года назад их город посетил Леопольд Моцарт со своим чудесным ребенком, и Катерина, понятно, вся дрожала, усаживаясь играть для них, однако же исполнение ее было, как всегда, безукоризненно. Все местное общество жаждало получить приглашение на еженедельные концерты в доме британского посланника, на которых почтительно умолкали даже те, кто громко разговаривал и чавкал на всех оперных представлениях. Даже их покоряла Катерина. Кавалер сам был искусный скрипач и виолончелист — в Лондоне, когда ему было двадцать, он брал уроки у самого Джиардини, — но охотно признавал первенство музыкального таланта жены. Ему нравилось, что ею можно восхищаться. Он любил восхищаться даже больше, чем быть предметом восхищения.
Он обладал достаточно чувственным воображением, но, как сам считал, умеренным темпераментом. В те времена мужчины его положения на третьем-четвертом десятке обычно становились чрезмерно тучными. Кавалер же ни на йоту не утерял молодого аппетита к физическим удовольствиям. О хрупкой конституции Катерины он тревожился до такой степени, что иногда пугался того пыла, с которым она приветствовала его регулярные объятия. Меж ними было мало сексуального. Но он не жалел о том, что не завел любовницы — каким бы нелепым это ни казалось другим. Временами к его ногам спелой сливой падала благоприятная возможность, и тогда жар наполнял тело, рука вдруг скользила от вспотевшей ладони к многослойным одеяниям, расстегивая, развязывая, ощупывая, протискиваясь. Однако приключение не рождало в нем жажды продолжения, его влекли другие формы обладания. А то, что к его коллекции Катерина не испытывала ничего, кроме благожелательного интереса, было, пожалуй, только кстати. Тем, кто любит музицировать, естественно объединяться, играть вместе. Совместное же коллекционирование противоестественно. Обладать (и быть предметом обладания) можно лишь в одиночку.
* * *
Коллекционирование у меня в крови, — сказал он как-то жене.
«Картино-помешанный», звал его приятель юности: естественное для одного человека казалось безумным, чрезмерным другому.
В детстве он собирал монеты, затем — механических кукол, затем — музыкальные инструменты. Коллекционирование суть блуждающее желание, переходящее с предмета на предмет — непрерывная череда желаний. Истинный коллекционер находится в плену не у приобретаемого, а у процесса приобретения. Кавалеру было немногим более двадцати, когда он уже собрал и был вынужден продать за долги сколько-то небольших коллекций картин.
Прибыв в Неаполь посланником, он начал собирать заново. Помпеи и Геркуланум, лежащие в часе верховой езды, постоянно перекапывались, переворачивались вверх дном, однако все добытое равнодушными копателями отправлялось прямиком в Портичи, в подвалы ближайшей королевской резиденции. Кавалеру посчастливилось приобрести большую коллекцию греческих ваз у одного аристократического римского семейства, владевшего ею много поколений. Коллекционировать — значит, спасать вещи, ценные вещи, от небрежения, забвения, просто от несчастной судьбы находиться в чьем-то чужом, не твоем, владении. Но покупать собрание целиком, вместо того чтобы в поте лица откапывать предмет за предметом, — занятие неблагородное. Коллекционирование — также и спорт, преодоление трудностей, именно они придают этому занятию почтенность и вкус. Подлинный собиратель не желает приобретать скопом (так же, как охотник не желает, чтобы его наводили на дичь), покупка чужой коллекции не удовлетворяет его: простое приобретение или накопление не есть коллекционирование. Все же Кавалер был нетерпелив. Важны ведь не только внутренние потребности и стимулы, хотелось как можно скорее положить начало неаполитанской серии.
Никто в Англии не удивился тому, что, прибыв в Неаполь, он продолжал покупать картины и с головой окунулся в охоту за древностями. Новая сторона его натуры открылась в активном интересе к вулканам. Вулканопомешательство, очевидно, сильнее картино-помешательства. Солнце ли ударило ему в голову, знаменитая ли южная безалаберность? Вскоре, правда, страсть получила разумное объяснение и была названа научным интересом, равно как и эстетическим: извержение вулкана, в известном смысле, прекрасно. Гости, которых приглашали к нему на загородную виллу неподалеку от горы полюбоваться с террасы красивым зрелищем, не находили в подобном времяпрепровождении ничего странного — собирались же любоваться луной при японском дворе эпохи Хэйан. Странным было лишь одно: с каждым разом Кавалер стремился подобраться к месту событий все ближе и ближе.
Он обнаружил в себе вкус к умеренно-инфернальному. Началось с того, что он в сопровождении единственного слуги ездил верхом на запад от города к пропитанным серой землям и купался обнаженным в озере, образовавшемся в кратере потухшего вулкана. В первые месяцы жизни в Неаполе он любовался с террасы примерным поведением невинно греющейся на солнышке горы, наводившей на мысли о затишье после бури. Белый плюмаж дыма, эпизодический рокот, мирное попыхиванье казались такими привычными, такими неопасными. В 1631 году в Торре-дель-Греко восемнадцать тысяч жизней унесло извержение гораздо страшнее того, что похоронило Геркуланум, Помпеи и, в частности, ученого, адмирала римского флота, Плиния-старшего, но с тех пор — ничего такого, что заслуживало бы названия «катастрофа».
Чтобы завладеть вниманием этого занятого, разностороннего человека, горе понадобилось проснуться и начать плеваться. Это произошло через год после его приезда. Дымка, курящаяся над вершиной, уплотнилась, стала гуще. Затем повалил черный дым, смешанный с клубами пара. По ночам нимб вокруг вершины стал окрашиваться красным. Кавалер, прежде поглощенный охотой за вазами и прочими мелочами, какие только удавалось заполучить на раскопках, стал взбираться на гору и делать записи. При четвертом восхождении, подойдя к последнему склону, он наткнулся на серный холмик высотой футов в шесть, которого неделю назад там не было. В следующий раз — стоял ноябрь, и вершина покрылась снегом — холмик дымился голубоватыми испарениями. Кавалер приблизился, привстал на цыпочки — и тут сверху (или сзади?) словно грянул артиллерийский залп. От страха перехватило дыхание, он отпрянул. Ярдах в сорока над головой из жерла вулкана выстрелил столб черного дыма. Дугой вылетели камни, один упал к его ногам. Есть!
Он наблюдал то, что всегда видел в воображении, всегда хотел изучить.
В марте следующего года началось настоящее извержение, из кратера заструился дым, образовавший облако в форме колоссальной горной сосны, — в точности как описано в письме племянника Плиния к Тациту. Кавалер был дома и упражнялся в игре на виолончели. Той ночью он с крыши наблюдал, как дым становится огненно-красным. Через несколько дней прогремел взрыв, гора выплюнула фонтан раскаленных камней, а в семь часов вечера, перелившись через край кратера, в сторону Понтичи потекла лава. Сопровождаемый лишь камердинером, слугой и проводником из местных, Кавалер верхом на лошади покинул город и всю ночь провел на склоне горы. В каких-то двадцати ярдах от него каскадом лился шипящий жидкий металл, на поверхности которого утлыми лодчонками прыгали горячие угли. Кавалер ощущал себя бесстрашным — иллюзия, неизменно приятная. Рассвело. Он отправился вниз и, спустившись на милю, обнаружил, что поток лавы запрудил глубокую впадину, и остановился.
С тех пор гору постоянно увенчивало дымное кольцо, из жерла периодически выбрасывало вулканическую породу, языки пламени, иногда проливалась слюна лавы. Отныне, взбираясь на гору, Кавалер знал, что делать. Он собирал куски остывающей лавы в кожаный мешок со свинцовым нутром, разливал по бутылкам серные и солевые образцы (ярко-желтые, красные, оранжевые), добывая их из обжигающе горячих расщелин кратера. У Кавалера каждая страсть принимала форму коллекции, получая тем самым оправдание своего существования. (Многие уносили с очередного модного вулкана какие-нибудь камушки на память о единственном восхождении, но накопление сувениров не есть коллекционирование.) Для Кавалера это занятие, совершенно не прибыльное, было коллекционированием в чистом виде. Здесь ничего не купишь и ничего не продашь. Из вулкана можно извлечь лишь дары, к обоюдной славе — своей и вулкана.
Над макушкой горы снова показался огонь: готовилась очередная, много более свирепая, демонстрация силы вулкана; он шипел, клокотал, рокотал. Летящие во все стороны камни прогнали с вершины даже самого смелого и упорного наблюдателя. А на следующий год, когда случилось первое после 1631 года настоящее извержение, Кавалер собрал огромное количество трофеев. Эта коллекция вулканических пород была настолько велика и разнообразна, что ее, казалось, не стыдно представить даже Британскому музею. Он отослал ее в Англию за собственный счет. Вулканы он коллекционировал без меркантильного интереса.
Неаполь вошел в состав городов Гранд-тура, и всякий приезжающий рассчитывал насладиться чудесами мертвых городов под руководством ученого британского посланника. К тому же теперь, когда гора снова заявила о своей опасности, все возжаждали острых ощущений. Гора стала новым аттракционом и новым работодателем для вечно нуждающихся: проводников, носильщиков, санитаров, поставщиков продовольствия, погонщиков, а также фонарщиков, нанимаемых для ночных восхождений; ночь — лучшее время, чтобы увидеть худшее. Везувий, который никак нельзя назвать неприступным (по сравнению с настоящими горами — такими, как Альпы или хотя бы Этна, в три раза превосходящая его по высоте), предлагал публике самое большее тренировочный поход для спортсменов-любителей. Этого разрушителя мог покорить любой. Для Кавалера вулкан стал добрым знакомым. Восхождение не казалось ему утомительным, а опасность серьезной, в то время как многие другие, не сумев заранее оценить свои силы, приходили в ужас от изнурительного подъема и пугались столь явных разрушений. Кавалер привык, что по возвращении эти люди рассказывают страшные истории о том, какому чудовищному риску подвергалась их жизнь, об огненных фейерверках, о ливне (или граде) камней, о сопровождающем эти явления грохоте (громе, пушечных выстрелах), об адском, серном зловонии (миазмах). Врата ада, вот что это такое! Считается, что это они и есть, — отвечал он обыкновенно. Что вы, я не имел в виду буквально, — пугался тогда экскурсант (если англичанин, то протестант почти наверняка).
Ему было жаль отдавать вулкан во власть обрюзгших, одышливых, самодовольных профанов, и все же его — как всякого коллекционера — безудержно тянуло демонстрировать свое сокровище. Более того, это вменялось ему в обязанность, когда прибывали почетные иностранные гости или знакомые из Англии. Всегда подразумевалось, что сопровождающим при восхождении будет именно он (пока Везувий не прекратит свои выходки). Как-то к нему на целый месяц приехал погостить старый друг еще со школьных времен в Вестминстере, эксцентричный Фредерик Харви, вскоре готовившийся принять сан. В Пасхальное воскресенье Кавалер повел его на Везувий, и руку будущего епископа обожгло раскаленным камушком; Кавалер не сомневался, что Харви будет хвастаться шрамом всю оставшуюся жизнь.
Невозможно представить, чтобы кто-то испытывал собственнические чувства к двугорбому воплощению зла высотой пять тысяч футов, открытому взглядам всех и каждого, лежащему в восьми милях от города, — к легендарной эмблеме местного пейзажа. Трудно найти объект, менее пригодный для личного владения. Немногие природные образования столь знамениты. В Неаполь стекались толпы художников из разных стран: у вулкана было множество поклонников. Но Кавалер задался целью сделать вулкан своим — посредством дотошного, пристальнейшего внимания. Он думал о вулкане больше, чем кто-либо другой. Моя дорогая гора. Гора — предмет обожания? Любимый монстр? С картинами, вазами, монетами, статуями Кавалер мог рассчитывать на некоторое понимание, пусть условное. Но эта его страсть всегда поражала, пугала, превосходила все ожидания — и никогда не находила того ответного чувства, какое требовалось Кавалеру. Напротив, с точки зрения одержимого собирателя, реакция посторонних всегда фальшива, всегда избыточно сдержанна, всегда недостаточно восторженна.
* * *
Коллекционирование объединяет. И оно же изолирует. Объединяет тех, кто любит одно и то же. (При этом никто не любит так, как я.) Изолирует от тех, кто не разделяет страсти. (Увы, почти ото всех.) И тогда я стараюсь не говорить о том, что интересует меня больше всего на свете. Я говорю о том, что интересует вас.
Но это напоминает — и часто — о том, чем я не могу с вами поделиться.
Но послушайте же. Разве вы не понимаете… Разве вы не понимаете, как это прекрасно.
* * *
Не вполне понятно, был ли он учителем, толкователем от природы (никто не умел провести экскурсию по Помпеям и Геркулануму лучше) или сделался таковым оттого, что почти все близкие были младше и редко кто мог сравниться с ним глубиной познаний. Но в самом деле судьба Кавалера сложилась так, что близкие ему люди, даже не считая Катерины, были много моложе. (Катерине единственной из всех и полагалось быть моложе, на восемь лет: жена традиционно моложе мужа.) Царственный наперсник детских игр был младше на семь с половиной лет; король Неаполя — на двадцать один год. Молодые люди тянулись к Кавалеру. Он всегда казался заинтересованным в них самих, в совершенствовании любых их талантов, и одновременно отчужденным. Он проявлял заботу, свойственную скорее дяде, нежели отцу — своих детей он никогда не хотел, — брал на себя попечительство, но не требовал взамен слишком многого.
Чарльзу, сыну сестры Кавалера Элизабет, было двадцать, когда он прибыл в самый южный город Гранд-тура. Бледный самоуверенный мальчик, которого Кавалер до этого видел мельком всего пару раз, превратился в необычайно умного и утонченного молодого человека, обладателя скромного, но изысканного собрания картин и других произведений искусства, а также необычной коллекции драгоценных камней и минералов. Он хотел произвести впечатление на своего дядю, и ему это удалось. Кавалер распознал отвлеченный, блуждающий, напряженно-доброжелательный взгляд коллекционера — главной страстью жизни Чарльза была минералогия — и тотчас полюбил племянника. Чарльз прибыл развлекаться и послушно искал развлечений: воспользовался услугами местной куртизанки мадам Чуди (дальней родственницы семейства, занимавшегося производством клавесинов), отсидел несколько вечеров в дядюшкиной ложе в опере, купил мороженого и арбузов у поставщика из Толедо, после чего открыто заявил, что находит Неаполь вовсе не очаровательным и живописным, а грязным, убогим и неимоверно скучным. Чарльз стал восторженным почитателем тетушкиной игры на клавесине (Кунау, Ройер, Куперен). Он с завистью обследовал святая святых дядиной коллекции: картины, статуи, вазы. Грубые же куски туфа с вкраплениями лавы и морских раковин, фрагменты вулканических выбросов, ярко-желтые и оранжевые соли лишь порождали в нем тоску по рубинам, сапфирам, изумрудам, алмазам — они, и только они, достойны именоваться прекрасными. Чарльз часто мыл руки. И упорно отказывался лезть на гору.
Внушительный, пусть и благожелательный, дядя мог бы вызвать в племяннике чрезмерную робость, если бы не обладал определенной эксцентричностью, рождавшей по отношению к нему чувство покровительственное. Отклоняя второе дядино приглашение сопровождать его на гору, Чарльз сослался на кишечную слабость и отсутствие необходимой стойкости перед лицом опасности, добавив (как это делали многие знакомые Кавалера в Англии): — Помните, мне будет горько узнать, что вас постигла участь Плиния-старшего. Чарльз надеялся, что эта очевидная классическая аллюзия не будет воспринята как дерзость, скорее — как лестное замечание. И дядя, совсем недавно обретший любимого племянника, вернул комплимент: — Но тогда ты должен стать Плинием-младшим и поведать миру о моей гибели.
* * *
Тогда, как и теперь, восхождение совершалось в несколько этапов. Дороги, которая в наше время превратилась в шоссе, тогда не существовало. Но была тропа, составлявшая примерно две трети пути, до естественной впадины между центральной вершиной и горой Сомма. В лощине — ныне, после извержения 1944 года, покрытой черной лавой, — росли деревья, куманика, высокая трава. Здесь обыкновенно спешивались паломники. Они оставляли лошадей пастись, а сами отправлялись к кратеру.
Оставив коня на попечение слуги, Кавалер перекинул через плечо мешок, крепко взялся за трость и уверенно двинулся вверх по склону. Главное — найти правильный ритм, чтобы шагалось бездумно, словно во сне. Идти как дышать. Сделать движение желанным для тела, созвучным окружающему пространству и времени. На этот раз, этим утром, все так и есть — если не считать боли в ушах от холода и ветра, от которых не защищает широкополая шляпа. Боль мешает отдаться бездумному ритму. Кавалер миновал лесок (столетие назад это была чащоба, полная зверья), и ветер задул сильнее. Тропа стала круче, темнее. Кругом следы черной лавы, огромные куски вулканической породы. Он уже не шел, а карабкался, замедлив темп. Напряжение мышц сделалось приятно ощутимым. Не было нужды останавливаться, чтобы перевести дыхание, но несколько раз он замирал и обводил внимательным взором красно-коричневую землю в поисках зазубренных камней с цветными вкраплениями.
Потом почва стала серой, податливой, вязкой — проседая, она тормозила каждый шаг. Ветер толкал Кавалера в лоб. У самого верха уши разболелись так, что пришлось заткнуть их воском.
Он добрался до окруженной валом вершины, остановился и принялся растирать заледеневшие уши, глядя вдаль на переливчатую голубую кожу залива. Потом медленно повернулся. Он всегда подходил к кратеру с замиранием сердца, боясь как опасности, так и разочарования. Если гора изрыгала огонь, обращалась пламенем и живой стеной пепла, это было приглашением заглянуть внутрь. Гора разрешала себя осмотреть. Но если она долго вела себя спокойно, как последние несколько месяцев, тогда в нее хотелось заглянуть поглубже. И он заглядывал, рассчитывая и увидеть новое, и удостовериться, что старое на месте. Пытливый взгляд всегда ждет вознаграждения. Даже в самых миролюбивых душах вулкан пробуждает страсть к разрушительному.
Кавалер влез на самый верх конуса и посмотрел вниз. Необъятную, глубочайшую воронку до краев наполнял утренний туман. Он достал из мешка молоток и принялся искать глазами цветные прожилки на сколах породы. Солнце прогревало воздух, и туман постепенно рассеивался. С каждым порывом ветра видимость улучшалась. Никаких признаков огня. Из разломов внутренних, будто удлиняющихся с оседанием тумана, стенок кратера вырывались струи грязно-белого пара. Пористая корка лавы полностью скрывала тайное горячее нутро. Ни проблеска. Сама неподвижность — серая, необъятная. Кавалер вздохнул и спрятал молоток. Неорганическая материя рождает в нас большую печаль.
Нет человека, которого не захватывал бы вид всепожирающего пламени, и все же в вулкане нас скорее привлекает не разрушительная сила, а небрежение законами гравитации, обязательными для всякой неорганической структуры. Растительный мир радует нас стремлением вверх. За это мы любим деревья. Может быть, в вулкане, как в балете, нас привлекает элевация? Ах, как высоко взлетают полурасплавленные камни, как они парят над грибовидным облаком. С каким упоением гора бросает сама себя в воздух, чтобы, подобно танцовщику, непременно опуститься, и не просто опуститься — упасть прямо на нас. Но сначала она поднимается, летит вверх. Потом зависает — и устремляется вниз. Вниз.