Книга: Крыши Тегерана
Назад: 18. Осень 1973-го. Мазандаран ГЛАЗА ПЛОЩАДИ
Дальше: 20 ПОЦЕЛУЙ

19
СВЕЧА ДОКТОРА

После казни Доктора прошло около четырех недель, но кажется, намного больше. Деревья сбросили листья, розовый куст, который я посадил у нашего дома, облетел. Дни все короче, безмолвие ночей все глубже.
Я не видел Зари с тех пор, как мы были на кладбище, и по-прежнему, думая о Докторе, каждый раз впадаю в тревогу. Я все время обещаю себе, что скоро один пойду к нему на могилу и проведу там весь день, рассказывая о том, что произошло в ту ночь. Я скажу ему, как мне жаль, что я не успел пригнуться до того, как меня увидел человек с рацией, и что я сделал бы все на свете, чтобы повернуть время вспять и исправить ошибку. Я попрошу его, чтобы он простил меня за то, что я влюбился в Зари, за то, что почти все летние дни проводил в ее доме, пока он был в отъезде, и за то, что злоупотребил его доверием ко мне. Я попрошу у него прощения за то, что мечтаю о ней сейчас, что не проходит ни единой минуты, чтобы я не подумал о ней, что я околдован и очарован ею.
Я сижу у стены, окаймляющей крышу, и смотрю на небо. На улице холодно, но мне все равно. В учебнике по астрономии я читал о нашей Солнечной системе, однако узнаю звезды только по именам, которые мы с Ахмедом им присвоили, по именам людей, обладающих Этим. Когда я буду жить в США, то стану общаться с друзьями, каждую ночь разговаривая с их звездами. Мысль о том, что я буду видеть их звезды на другом краю света, немного облегчает тоску от разлуки.
Вместо того чтобы делать домашнее задание по геометрии, я читал «Преступление и наказание» Достоевского. Я по-прежнему ненавижу свою профилирующую дисциплину и по-прежнему ненавижу учителей, но не питаю больше ненависти к Ираджу, несмотря на то что он продолжает глазеть на сестру Ахмеда. Наш новый преподаватель культуры речи, господин Ростами, попросил нас написать сочинение на вольную тему на пяти страницах. Ахмед предлагает, чтобы я воспользовался его шедевром на тему «Технология как мать всех наук». Я вежливо отказываюсь. Вместо этого я пишу о преступлении и наказании в Иране. Я пишу, что преступление — это противозаконный акт насилия, который может быть совершен любым человеком, а наказание — расплата, придуманная для преступников, не располагающих финансовыми средствами для сокрытия преступления. На протяжении истории богатые люди и люди, наделенные властью, освобождались от расплаты за свои злодеяния. Таким образом, преступление можно определить как правонарушение, совершенное индивидуумом, занимающим низшее положение в обществе. Наказание — расплата, налагаемая на преступника, только если он занимает низшую ступень социальной лестницы.
Господин Ростами стоит в углу класса и молча смотрит на меня поверх прямоугольной оправы больших очков, сидящих на кончике его носа. Руки его сомкнуты за спиной.
— Кто написал для тебя эту чепуху? — вопрошает он.
— Я сам написал, — отвечаю я, сердито глядя на него.
— И ты этим гордишься?
— Да, — говорю я, не сводя с него пристального взгляда.
В классной комнате слышится возбужденный гул.
— Заткнитесь! — визжит господин Ростами.
Раздается звонок на большую перемену, но все остаются на местах, горя желанием увидеть, что произойдет дальше. Господин Ростами велит всем выйти. Класс неохотно подчиняется. Ахмед с Ираджем сидят рядом. Ирадж собирается встать, но Ахмед хватает его за рукав куртки и тянет вниз.
— Убирайтесь! — приказывает господин Ростами.
— Это мы надоумили его написать, — говорит Ахмед, мой всегдашний защитник.
— Убирайся, шут гороховый, твою мать, или его накажут даже строже, чем ты можешь вообразить!
Я делаю знак Ахмеду и Ираджу, чтобы вышли из класса. Когда учитель произносит нечто вроде «твою мать», это уже серьезно. Ахмед и Ирадж выходят, обеспокоенные.
Господин Ростами подходит ко мне, по-прежнему держа руки за спиной. Я жду, что он ударит меня по лицу. И если он сунется ко мне, я готов отбить его руку жестоким контрударом. Но вместо этого он с задумчивым видом делает вокруг меня пару кругов.
— Разве ты не знаешь, что нельзя писать чепуху вроде этой? — спрашивает он.
Меня удивляет его спокойное поведение.
— У меня не остается выбора, как только доложить об этом, — в отчаянии говорит он. — Понимаешь?
У него начинает дергаться левый глаз.
— Почему я не могу писать правду? — осторожно спрашиваю я.
Господин Ростами качает головой.
— Можешь писать что угодно, но мне надо кормить детей. Знаешь, что они со мной сделают, если я не доложу об этом?
— Кто «они»? — спрашиваю я.
— Система, другие учителя, администрация, чертова САВАК — вот кто!
— Несправедливо, если у вас будут неприятности из-за того, что я написал, — говорю я, прекрасно понимая, что веду себя наивно.
Администрация школы предписывает учителям пресекать инакомыслие среди учеников.
— Ты не кажешься мне глупым парнем. Ты ведь знаешь, что нельзя писать вещи с политическим подтекстом?
Он подавленно вздыхает.
Я молчу.
— У меня нет выбора, — бормочет он. — Понимаешь? У меня четверо детей. Даже и теперь мне трудно их обеспечивать. Представь, что станет с моей семьей, если я потеряю работу. Мне придется доложить господину Язди. Проклятье, ты хоть понимаешь, мать твою?
В его голосе слышится боль, он не хочет доносить на меня, но у него нет выбора.
— Понимаю, — тихо говорю я. — Делайте то, что считаете нужным.
— Ах ты понимаешь? — сердито переспрашивает он. — И ты понимаешь, что я всю ночь не усну, думая о том, что у меня не нашлось смелости поступить правильно? Ты понимаешь, что, если они что-то с тобой сделают, мне придется прожить с этим остаток жизни?
Я думаю о том, как неумышленно выдал Доктора, и киваю в ответ.
— Дай мне свои проклятые листки! — кричит он.
Я протягиваю ему сочинение. Он вынимает из кармана зажигалку, сжигает листки и выбрасывает пепел в окно.
— Плохо, что мне придется вспоминать по памяти то, что ты написал. Оставайся в классе. Перед началом следующего урока мне надо повидать директора и воспитателя.
Господин Ростами медленно выходит из класса. Тотчас в комнату врываются Ахмед с Ираджем.
— Все нормально? — спрашивает Ахмед.
Некоторое время я молчу, думая о четырех детях господина Ростами. Он покинул класс размеренной поступью, с таким выражением лица, будто идет на виселицу.
— У него есть Это, — шепчу я.
— Что? — переспрашивает Ирадж. — У кого что есть?
На следующий день господин Язди просит моего отца зайти в школу, чтобы обсудить вызывающие тревогу мысли, изложенные в моем сочинении. По словам учителя, моя работа не критикует политику. Тем не менее моя социальная позиция неприемлема. Господин Ростами забрал у меня сочинение, но, к несчастью, потерял его по дороге в кабинет директора. Он озабочен тем, что я пропагандирую терпимость к преступной деятельности, если мотивы оправданны. Отец должен убедить меня, что преступное поведение недопустимо независимо от мотива.
Отец приходит домой, и я жду, что он заговорит со мной о встрече с господином Язди, но он весь вечер удивительно молчалив, даже во время ужина, когда он обычно рассказывает о проведенном дне.
Думая, что легко отделался, я забираюсь на крышу сразу после ужина и сижу под низкой стенкой, отделяющей мой дом от дома Зари. Ко мне поднимается отец. Он спрашивает, занят ли я, и я отвечаю «нет». Он садится рядом и надолго замолкает.
Наконец он произносит:
— Тебя все еще волнуют события ночи Доктора?
Глаза у него печальные, голос удрученный.
— Доктор был хорошим человеком. Нам всем его недостает. Я знаю, ты был с ним особенно близок. Ближе, чем любой другой человек с нашей улицы.
Я приготовился к долгой нотации, но он ничего больше не говорит. Видимо, ждет моего ответа.
— То, что сделали с Доктором, несправедливо, — с горечью говорю я. — Он не был террористом. Он никому не причинил вреда. Почему убивают молодых людей вроде Доктора? Почему на восемнадцать лет сажают таких людей, как господин Мехрбан?
Отец похлопывает меня по спине. Я задаю вопросы не по адресу, но мне необходимо высказать то, что лежит на сердце.
— Я ненавижу ЦРУ. Они в ответе за смерть Доктора и всех молодых людей, казненных шахом. Знаешь почему, папа? Если ты научишь меня убивать и я кого-то убью, ты будешь так же, как и я, в ответе за мое преступление.
Я понимаю, что говорю напыщенно, но не могу остановиться.
— Почему Бог не может хоть что-то исправить? Почему нам так долго приходится ждать справедливости? Ты знаешь, почему Бог не наказывает за издевательства над невинными людьми — над евреями в Германии, или последователями пророка Маздака, или рабами в Риме? Знаешь, почему Он ничего не делает ради детей, каждый день умирающих в Палестине? Потому что Богу безразлично, папа.
Я закрываю глаза, опускаю голову, и боль изливается слезами. От плача становится легче. Отец обнимает меня за плечи, я прижимаюсь головой к его груди, как в детстве. Отец не говорит ни слова. Он понимает, что даже его мудрость не поможет моему горю.

 

Вечером следующего дня я сижу на том же месте и читаю стихи Хафиза. Вдруг с другой стороны стены меня зовет Зари.
— Я слышала, что ты говорил отцу вчера вечером.
Я порываюсь вскочить и заглянуть за стенку, но чувствую, что она не хочет, чтобы ее видели.
— Ты была на крыше? — спрашиваю я.
— На этой неделе я каждый вечер бываю на крыше, — признается она.
— Почему ты ничего не говорила?
— Не хотела мешать тебе читать.
— Что ты делала, сидя одна в темноте?
— Я была не одна. Ты тоже был здесь, наверху.
Сознание того, что она рядом, обдает меня горячей волной.
— Как ты себя чувствуешь?
— Все в порядке. Что ты читаешь?
— Хафиза.
— Помнишь, ты обещал принести книгу и погадать, да так и не принес.
— Помню, — говорю я.
После долгой паузы она произносит:
— Прочитаешь что-нибудь для меня?
— Ты загадала желание?
Она умолкает на несколько мгновений, а потом говорит:
— Готово.
Я открываю книгу наугад и принимаюсь читать.
Весть пришла, что печаль моих горестных дней —
                                                               не навечно.
Время — ток быстротечный. И бремя скорбей —
                                                               не навечно.

Над нами веет легкий ночной ветерок, шурша страницами книги. Зари тихо вздыхает.
Стал я нынче презренным в глазах моего божества,
Но надменный соперник мой в славе своей —
                                                                 не навечно.
Всех равно у завесы привратник порубит мечом.
И чертог, и престол, и величье царей — не навечно.

Я перестаю читать и вслушиваюсь в тишину, надеясь на отклик, но она молчит.
— Тебе понравилось? — спрашиваю я.
Она мурлычет что-то себе под нос. Потом говорит:
— Спасибо, что посадил розовый куст.
Я рад, что она знает. Мне безразлично, если даже все узнают, и, уж конечно, мне наплевать, если сегодня ночью у моей двери появятся агенты САВАК. Я надеюсь только, что они пошлют человека с рацией — тогда у боксерского братства будет повод мной гордиться.
— Теперь и навсегда красная роза станет символом нашего неповиновения, — говорю я, глядя в сторону переулка, где пролилась кровь Доктора.
— Хорошо, — шепчет она. — Будешь читать мне по вечерам?
— Да, — шепчу я.
— Каждый вечер?
— Каждый вечер.
Итак, каждый вечер мы с Зари сходимся на крыше. Я никогда ее не вижу. Она сидит со своей стороны, а я — со своей. Нас разделяют десять сантиметров кирпича, но я почти чувствую ее тепло. Я прижимаю ладони к стене, представляя себе, что касаюсь ее лица. Я слышу ее дыхание. Ахмед знает, что происходит, но держится в стороне. Мы покончили с Хафизом, и она попросила почитать «Рубайат» Омара Хайяма.
После прочтения небольшого сборника рубайи она спрашивает:
— Ты веришь в Бога?
— Не знаю, — отвечаю я.
— Не похоже, чтобы Хайям верил в Бога.
— Думаю, не верил.
— А ты веришь в судьбу? — спрашивает она.
— Верю.
— Значит, ты веришь в Бога. Просто сейчас ты на него сердит.
Ее понятливость поразительна.
— Зачем мне сердиться на Бога?
— Из-за Доктора. Я знаю, ты его очень любил, несмотря на…
Она замолкает.
— Несмотря на что? — прикусив губу, спрашиваю я.
Сердце у меня сильно колотится.
За неловким моментом следует долгое молчание. Наконец она произносит:
— Он любил повторять, что я — свеча, озаряющая его ночи.
Я не отвечаю. «Свеча Доктора» — снова и снова пишу я на первой странице книги Хайяма.
— Нам запретили носить траур, — шепчет она дрожащим голосом.
— Знаю, — говорю я. — Но, чтобы скорбеть о нем, необязательно носить траур. Символом нашей скорби будет тот розовый куст.
Ночное небо усыпано звездами с именами любимых, и я уверен, Зари ощущает магнетизм черных небес. Она знает, что мы оба неотрывно смотрим на мириады планет. Моя грудь стеснена страстным желанием.
— Если ты мог бы умчаться куда-нибудь, то где бы ты хотел оказаться? — вдруг спрашивает Зари.
— Не знаю, — говорю я, но, по-моему, она догадывается, что я лгу.
Я хочу оказаться по другую сторону стены. В десяти сантиметрах от моего теперешнего места — вот и все.

 

На следующий вечер она не приходит. В тревоге я не сплю всю ночь. Все ли у нее хорошо? Или ее тоже арестовали? Увижу ли я ее снова?
Днем в классе я чувствую себя утомленным и сонным. Я не делал домашних заданий с тех пор, как мы стали встречаться с Зари на крыше. Для меня это совершенно ненормально. Наш учитель математики, господин Кермани, просит меня выйти к доске и задает задачку, но я не знаю решения. Он велит мне вытянуть вперед руки. Я неохотно подчиняюсь, и он хлещет меня линейкой. Пальцы горят, кисти отяжелели. Мне кажется, если он ударит меня еще один раз, я умру, но я не доставлю ему удовольствия и не отдерну руки. Я пристально смотрю на него влажными от слез глазами — он олицетворяет все, что я ненавижу. Интересно, стал бы отец утверждать, будто математика — мой любимый предмет, если бы знал, что творят с его единственным сыном? Что сказал бы на этот счет господин Касрави, если бы увидел, что делает со мной учитель на глазах других учеников?
Пока учитель избивает меня, я вспоминаю глаза того человека с рацией — широко открытые, бешеные и злые. У господина Кермани такой же злобный взгляд. Я вспоминаю отвагу, с которой Доктор принимал удары и пинки от сукина сына с рацией, и чувствую, как у меня закипает кровь.
В какой-то миг я решаюсь двинуть господину Кермани кулаком в лицо, но он старый человек, и я позволяю ему бить меня, пока не устанет. Остановившись, чтобы отдышаться, он вопит:
— Опусти свои бесстыжие гляделки, или я вырву их и пошлю твоим глупым родителям!
То, что он называет моих родителей глупыми, почти доводит меня до умопомешательства.
— Я знаю, ты из тех пацанов, кто любит сидеть у камина и читать философскую чепуху, вместо того чтобы учить доказанные формулы, которые только и могут вырвать эту нацию из тисков отсталости.
Он выплевывает слова, и они ранят, словно пули.
— За многие годы честного учительства я повидал толпы притворщиков, таких как ты, которые принимают собственную отрыжку за революционный манифест. Каждый из вас окончит свои дни перед расстрельным взводом, и вот почему этой стране нужны инженеры и врачи, а не псевдоинтеллектуалы вроде тебя. И после того как закопают твое изрешеченное пулями никчемное тело, я приду на кладбище и наложу на твою могилу, как я сделал с недоумком, которого вы называли Доктором.
Я слышу гудение крови в ушах. Я с рычанием бросаюсь на него, обхватываю руками его тощую безобразную шею и толкаю, пока он не упирается в стену. Я отвожу назад кулак, приготовившись вмазать ему по лицу. Мне хочется ударить его один раз, всего один раз. К черту святое боксерское братство. В этот удар я вложу всю силу и отвечу им на все побои, которые терпел я, на удары и пинки, доставшиеся Доктору в лицо, бока и живот. Одного удара будет достаточно, чтобы отомстить за все несправедливые побои, что каждый год выносят тысячи людей в этой Богом забытой стране.
Я хочу ударить его, но он стар и немощен. Я помню об обещании, данном отцу, и заставляю себя опустить кулак. Вместо этого я плюю ему в лицо и выхожу из класса.
Пройдя примерно половину коридора, я слышу, как меня зовет по имени господин Язди. Обернувшись, я вижу, что он подходит ко мне сзади. Он поднял руку и собирается нанести мне коварный удар.
— С меня довольно. Ударьте меня, и этот день станет последним в вашей жалкой гребаной жизни.
Господин Язди отступает на шаг. Я различаю страх в его глазах. Он умный человек. Он не станет бороться со мной — не сейчас, не на глазах ребят, наблюдающих за нами. Он велит мне идти к нему в кабинет. Я вижу, как к нам бежит Ахмед. Господин Язди отрывисто говорит ему, чтобы убирался. Ахмед не обращает внимания и шагает рядом со мной.
Когда мы входим, господин Моради хлопочет около учителя математики. Я жду, что воспитатель достанет свою линейку, но вместо этого он подходит ко мне и сочувственно шепчет, что мне не следовало этого делать.
— Почему ты не остановил его? — спрашивает он Ахмеда.
— Все произошло слишком быстро, — отвечает тот.
— Оскорбление учителя — самое худшее, что может совершить ученик, — ты это понимаешь? — сердито выкрикивает господин Язди. — У меня не остается выбора, как только исключить тебя. С таким проступком в характеристике тебя не примут ни в одну школу. Мои поздравления! Ты только что разрушил собственную жизнь.
— А мне наплевать! — кричу я в ответ.
Господин Язди делает шаг ко мне, но передумывает. Ахмед хватает его за рукав и говорит, что хочет побеседовать наедине с ним и господином Кермани.
Они отходят в противоположный угол комнаты, господин Язди все больше и больше распаляется. Ахмед оборачивается и подмигивает мне. Потом господин Язди и учитель по математике отходят в другой угол и шепотом обсуждают ситуацию. Наконец господин Язди кричит нам:
— Убирайтесь отсюда к черту!
Мы направляемся к двери, но он окликает меня:
— Не приходи в школу три дня. И скажи отцу, что завтра я хочу его видеть.
— Скажите ему сами, — отвечаю я и выхожу вон.
В коридоре множество учеников, все приветствуют нас радостными возгласами. Я хочу поблагодарить их за поддержку, но Ахмед хватает меня за руку и утаскивает прочь.
— Что вы там обсуждали в углу? — спрашиваю я.
Он бросает на меня косой взгляд на ходу. Когда мы уже далеко от кабинета, он останавливается и вопит:
— Что, черт побери, с тобой случилось? Ты решил окончательно загубить свое будущее? У меня есть право знать о той ерунде, которой ты занимаешься в последнее время.
— Отстань, — говорю я. — Я их ненавижу. Ненавижу их всех. Они убили Доктора. Это был не только САВАК. Вся никчемная система, эта проклятая страна и чертов народ, который не может действовать сообща, чтобы свергнуть тирана. Мы все — стадо трусов, а иначе вышли бы на улицы с протестом против его ареста в ту ночь, когда я выдал его. Тогда, может быть, он был бы еще жив.
Ахмед пытается положить мне руку на плечо и успокоить меня, но я сбрасываю его руку и решительно выхожу из школы.
Назад: 18. Осень 1973-го. Мазандаран ГЛАЗА ПЛОЩАДИ
Дальше: 20 ПОЦЕЛУЙ