Конец господству шаха положила революция. Она разрушила дворец и погребла монархию. Это событие началось с как будто бы незначительной ошибки, допущенной императорской властью. Совершив неверный шаг, власть обрекла себя на гибель.
Обычно причину революции ищут в объективных условиях – во всеобщей нищете, в угнетении, в растущих злоупотреблениях власти. Но этот подход, хотя и справедливый, односторонен. Ведь подобные условия существуют в сотнях стран, революции же вспыхивают редко. Необходимо осознание нищеты и осознание гнета, утверждение, что нищета и гнет – ненормальное явление. Примечательно, что в этом случае сам опыт, даже самый тяжелый, недостаточен. Необходимо слово, необходима объясняющая мысль. Поэтому для тиранов опаснее петард и кинжалов оказываются слова, которые им не подвластны, которые свободно, тайно и своевольно циркулируют в обществе, слова не приукрашенные, не снабженные официальной печатью. Однако случается, что именно такие приукрашенные слова с печатью и рождают революцию.
Надо отличать революцию от мятежа, государственного переворота, дворцового заговора. Заговор и переворот можно запланировать, революцию – никогда. Революционный взрыв и момент, когда это происходит, застает врасплох всех, даже тех, которые к этому стремились. Они в недоумении взирают на стихию, которая вдруг проснулась, круша все на своем пути. Круша так беспощадно, что может сокрушить и лозунги, вызвавшие ее к жизни.
Ошибочно представление, что народы, обиженные историей (а таких большинство), живут постоянной мыслью о революции, видя в ней простейшее средство решения всех проблем. Любая революция – драма, а человек инстинктивно избегает драматических ситуаций. Даже если он окажется в подобной ситуации, то лихорадочно ищет выхода, ибо тяготеет к спокойствию, а чаще всего к повседневному порядку вещей. Поэтому революции всегда совершаются стремительно. Они – последнее оружие, и если народ обращается к нему, то только потому, что многолетний опыт его научил: другого выхода нет. Все попытки закончились неудачей, все другие средства не сработали.
Если речь идет о технике борьбы, то истории известны революции двух типов. Первый – это атакующая революция, второй – осадная революция. Если говорить об атакующей революции, то дальнейшую ее судьбу, ее успех решает сила первого удара. Нанести удар и захватить возможно большую территорию! Это крайне важно, поскольку революция такого типа будет одновременно и внезапной, и крайне неглубокой. Противник разбит, но, отступая, сохранил часть своих сил. Он пойдет в атаку, заставляя революционеров отступить. Поэтому чем мощнее первый удар, тем большую территорию можно будет удержать, несмотря на уступки. В атакующей революции первый удар – самый радикальный. То, что последует дальше – это уже постепенный, но последовательный откат к исходной точке, в которой обе силы – бунтующие и охранительные придут к конечному компромиссу. Иное дело мирная революция: здесь первый удар обычно слаб, мы с трудом догадываемся, что это предвестник катаклизма. Но вскоре события обретают темп и драматизм. В них участвует все больше и больше людей. Стены, за которыми прячется власть, все более разрушаются и трескаются. Успех такой революции определяется решительностью мятежников. Их силой воли и стойкостью. Еще один день! Еще одно усилие! Наконец врата поддадутся. Толпа врывается внутрь дворца и празднует победу.
Сама власть провоцирует революцию. Она наверняка не стремится к этому сознательно. Но сам стиль ее жизни и то, как она правит страной, в конечном итоге провоцируют народ. Это происходит тогда, когда среди представителей элиты укрепится чувство безнаказанности. Нам все дозволено, мы все можем! Это иллюзия, имеющая, однако, под собой рациональную основу. Действительно, какое-то время кажется, что им все сходит с рук. Скандал за скандалом, произвол за произволом, но все остается без последствий. Народ безмолвствует, он терпелив и осторожен. Он боится, ибо еще не осознает свои силы. Но вместе с тем он ведет подробный счет обидам и в определенный момент подытожит содеянное. Выбор такого момента – величайшая историческая загадка. Почему это произошло в тот, а не в иной день? Почему его ускорило то, а не иное событие? Ведь еще вчера власть позволяла себе худшие эксцессы, но никто на них не реагировал. Что я такое сделал, вопрошает изумленный властитель, от чего они внезапно взбеленились? Выходит, сделал: злоупотребил терпением народа. Но где предел этого терпения, как его определить? В каждом конкретном случае ответ будет другим, насколько здесь вообще что-то поддается определению. Ясно одно: властители, которые знают о существовании такого предела и умеют держаться в определенных рамках, могут рассчитывать на длительное господство. Но таких немного.
Каким образом шах переступил этот предел и вынес приговор самому себе? Все началось с газетной статьи. Неосмотрительное слово способно взорвать великую империю, власть обязана знать это. Она как бы знает, как бы бдит, но в какой-то момент инстинкт самосохранения ее подводит, уверенная в себе, она допускает грубую ошибку и гибнет. 8 января 1988 года в правительственной газете «Этелаат» появилась статья с нападками на Хомейни. Хомейни тогда находился в эмиграции, оттуда он вел борьбу с шахом, он был кумиром и совестью народа. Уничтожить миф Хомейни значило уничтожить святыню, растоптать надежды униженных и оскорбленных. Именно эту цель и преследовала статья.
Что нужно написать, чтобы стереть противника в порошок? Легче всего доказать, что это чужой человек. Ради этого мы создаем категорию настоящей семьи. Мы здесь, ты и я, власть и народ, мы – настоящая семья. Мы живем в согласии, нам хорошо и привольно. У нас общая крыша над головой, общий стол, мы умеем договориться, один другому всегда придет на помощь. Увы, мы не одни на свете. Вокруг полно чужих, которые хотят нарушить наше спокойствие и захватить наш дом. Кто эти чужие? Чужой – это прежде всего кто-то плохой и вместе с тем кто-то опасный. Если бы он, будучи плохим, сохранял пассивность. Да где там! он начнет подстрекать, сеять смуту и разрушать. Он примется затевать склоки, морочить людям головы, вносить раскол. Чужому плевать на тебя, он виновник твоих бед. В чем сила чужого? В том, что за ним – чуждые нам силы. Эти силы можно назвать ложью, или вообще не называть, одно несомненно – они могущественны. Могущественны в том случае, если мы их игнорируем, если же мы бдительны, если ведем борьбу, мы сильнее их. А теперь присмотритесь к Хомейни. Он – чужак. Его дед – выходец из Индии, поэтому правомерен вопрос: чьим интересам служит внук чужеземца-деда? Такова была первая часть статьи. Во второй части речь шла о здоровье. Какое счастье быть здоровым! Ведь наша настоящая семья – это здоровая семья, как телом, так и душою. Кого за это следует благодарить? Нашу власть, обеспечивающую нам радостную, счастливую жизнь, поэтому она – самая лучшая власть. Кто же способен выступать против такой власти? Только безумец. Поскольку это самая лучшая власть, только безумец способен с нею бороться. Здоровое общество призвано изолировать таких безумцев, высылать их в отдаленные места. Какое счастье, что шах вышвырнул Хомейни за пределы страны, иначе его пришлось бы упрятать в сумасшедший дом.
Когда газета с этой статьей поступила в Кум, людей охватило возмущение. Они стали собираться на улицах и площадях. Грамотные читали вслух остальным. Возбужденные жители образовывали все более многочисленные группы, кричали и дискутировали, страсть иранцев – это бесконечные дискуссии в любом месте в любое время дня и ночи.
Люди, особенно разгоряченные такими разговорами, оказывали магнетическое воздействие на других, привлекая все новых зевак и слушателей, наконец на центральной площади собралась громадная толпа. А это именно то, чего полиция терпеть не могла. Кто позволил такое сборище? Никто. Никто не давал разрешения. Кто позволил выкрики? Кто позволил размахивать руками. Полиции заранее известно, что это – риторические вопросы и что ей просто следует приняться за дело.
Теперь наступила самая ответственная минута, которая и определит судьбы страны, шаха и революции, минута, когда посланные из участка полицейский приближается к стоящему на самом краю толпы человеку и возбужденным тоном велит ему отправляться домой. И полицейский, и человек из толпы – это обычные, безымянные люди, но их встреча носит исторический характер. Оба они взрослые люди, кое-что повидали, у каждого свой жизненный опыт. Опыт полицейского: если я на кого-нибудь прикрикну, подниму дубинку, каждый со страху бросится бежать. Опыт человека из толпы: при виде подходящего полицейского меня охватывает страх, я пускаюсь наутек. Основываясь на этом опыте, разрабатываем дальнейший сценарий: полицейский кричит, человек убегает, вслед за ним врассыпную кидаются все остальные, площадь пустеет. Однако на этот раз все получается по-другому. Полицейский кричит, но человек не реагирует. Он стоит и смотрит на полицейского. Это настороженный взгляд, еще с оттенком страха, но вместе с тем твердый и наглый. Так точно! Человек из толпы нагло поглядывает на облаченного в мундир представителя власти. И не двигается с места. Потом осматривается вокруг, видит взгляды других. Они такие же: настороженные, еще с оттенком страха, но твердые и неуступчивые. Никто не удирает, хотя полицейский продолжает кричать, пока не наступает минута, когда он умолкает и на миг воцаряется тишина. Неизвестно, поняли ли уже полицейский и человек из толпы, что произошло. Что человек из толпы утратил чувство страха и что именно это и есть начало революции. С этого исчезновения она и начинается. До той поры сколько бы раз эти два человека ни приближались друг к другу, тотчас между ними возникал некто третий. Это был страх. Страх был союзником полицейского и врагом человека из толпы. Он навязывал свое право, он определял все. А теперь эти двое оказались с глазу на глаз, страх исчез, сгинул прочь. До той поры отношения между ними были эмоционально напряженными. То была смесь агрессии, презрения, злости и страха. Но теперь, когда страх отступил, эта коварная и ненавистная связь внезапно распалась, что-то выгорело, что-то угасло. Эти двое сделались безучастны друг к другу, перестали быть связанными друг с другом, каждый на них мог заняться своим дедом. И потому полицейский поворачивается и медленным шагом отправляется в участок, а человек из толпы остается на площади и какое-то время провожает взглядом удаляющегося врага.
Страх – алчный, ненавистный зверь, что сидит в нас. Страх не дает забыть о себе. Он постоянно парализует и терзает нас. Он ненасытен, и приходится все время его подкармливать. Мы сами заботимся о том, как его получше подкормить. Его излюбленное лакомство – удручающие слухи, дурные новости, панические мысли, страшные картины. Среди тысяч сплетен, известий и суждений мы всегда выбираем самые кошмарные, то есть те, что страх обожает. Дабы успокоить его, умилостивить чудовище. Вот мы замечаем человека с бледным лицом, который слушает другого, беспокойно озирается по сторонам. Что случилось? Он насыщает свой страх. А если страх нечем насытить? Мы лихорадочно что-то придумываем. А если мы ничего придумать не в состоянии (что редко случается)? Тогда спешим к другим, разыскиваем людей, расспрашиваем их. Выслушиваем, собираем сплетни до тех пор, пока не насытим собственный страх.
Все книги о всяческих революциях начинаются с главы, в которой повествуется о гнилости рухнувшей власти либо о бедности и страданиях народа. А ведь они должны бы начинаться с главы из области психологии – с того, как угнетенный, затюканный человек неожиданно преодолевает страх, перестает бояться. Должен быть описан весь этот необычайный процесс, который подчас свершается в одну минуту, как потрясение, как очищение. Человек избавляется от страха, чувствует себя свободным. Без этого революции не было бы.
Полицейский возвращается в участок и рапортует начальнику. Начальник направляет стрелков, приказывая им занять позиции на крышах домов, окружающих площадь. Сам же он на машине едет в центр города и с помощью мегафона призывает толпу разойтись. Но подчиняться никто не желает. Тогда, укрывшись в безопасном месте, он приказывает открыть огонь. Поток огня из автоматического оружия обрушивается на головы людей. Начинается паника, возникает давка, кто может, спасается бегством. Потом стрельба затихает. На площади остаются убитые.
Неизвестно, видел ли шах снимки этой площади, сделанные полицейскими через минуту после кровавой расправы. Предположим, что ему их показали. Или, предположим, что не показали. Шах крайне напряженно работал, могло случиться и так, что у него не хватило на это времени. Его рабочий день начинался в семь утра, а заканчивался к полуночи. Собственно, он отдыхал только зимой, когда отправлялся кататься на лыжах в Санкт-Мориц. Но и там он мог позволить себе два-три спуска с горы, а потом возвращался в свою резиденцию и работал. Вспоминая об этом, мадам Л. говорит, что жена шаха держалась в Санкт-Морице очень демократично. В качестве свидетельства показывает мне фотографию, на которой запечатлена шахиня, стоящая в очереди у подъемника. Вот так прямо и стоит себе, опершись о лыжи, стройная, очаровательная женщина. А ведь, говорит мадам Л., она была настолько богата, что могла бы потребовать, чтобы ей выстроили отдельный подъемник!
Мертвых заворачивают в белые покрывала и кладут на деревянные носилки. Те, что несут их, идут быстро, подчас бегут трусцой, что производит впечатление крайней спешки. Все траурное шествие спешит, слышны крики и причитания, участники траурной церемонии охвачены тревогой и беспокойством. Словно мертвец раздражает их своим присутствием, словно бы они жаждут скорее придать его земле. Потом на могиле раскладывают еду, и начинаются поминки. Каждый, кто туда приходит, будет приглашен, ему предлагают поесть. Если пришелец не голоден, он получит только фрукты – яблоко или апельсин, но что-нибудь съесть ему обязательно придется.
На следующий день наступает время воспоминаний. Собравшиеся припоминают жизнь умершего, его доброе сердце и благородство. Так продолжается сорок дней. На сороковой день в доме умершего собирается родня, друзья и знакомые. Вокруг дома теснятся соседи, вся улица, вся деревня, уйма людей. Толпа предается воспоминаниям, толпа оплакивает мертвого. Боль и скорбь достигает своей волнующей кульминации, своего траурного крещендо. Если это была естественная смерть, согласующаяся с очередностью человеческой судьбы, то в этом собрании, которое может продолжаться целые сутки, после нескольких часов экстатических, душераздирающих всплесков воцарится настроение тупой и смиренной отрешенности. Но если произошла внезапная смерть, смерть по чьей-то вине, людей охватывает дух возмездия, жажда мести. В атмосфере назревающего гнева и разгорающейся ненависти произносится фамилия убийцы – виновника несчастья. И хотя последний может находиться далеко отсюда, верится, что в этот момент он должен содрогнуться от страха: да, его дни сочтены!
Народ, угнетаемый деспотом, низведенный им до роли неодушевленного предмета и выродившийся, ищет для себя спасения и места, где мог бы окопаться, отгородиться, остаться самим собой. Ему это необходимо, чтобы сохранить свою индивидуальность, свое тождество и даже просто свою заурядность. Но весь народ эмигрировать не в состоянии, потому он странствует не в пространстве, а во времени, он возвращается к прошлому, которое в свете бед и опасностей окружающей действительности кажется утраченным раем. И свое спасение народ находит в давних обычаях, столь давних и священных, что власть не решается против них выступать. Поэтому под покровом любой диктатуры происходит (вопреки ей и против нее) постепенное возрождение старых обычаев, верований и символов. Они приобретают новый смысл, новое дерзкое значение. Сначала это робкий и часто скрытый процесс, но по мере того, как диктатура становится все более нетерпимой и тягоcтной, его сила и размах возрастают.
Можно услышать критические замечания, что это всё возврат к средневековью. Бывает и так. Но чаще всего это форма, в какой народ выражает свое несогласие. Поскольку власть провозглашает, что она является символом прогресса и современности, покажем ей, что у нас – другие ценности. В этом больше политического упрямства, чем желания вернуться к забытому миру предков. Пусть только жизнь станет полегче, старый обычай лишится своего эмоционального наполнения и сделается тем, чем был – чисто ритуальной формой.
Таким обычаем, который под воздействием влияния возрастающей оппозиции неожиданно превратился в политический акт, явился этот обряд совместного поминовения умерших на сороковой день после их смерти. Семейно-соседская церемония стала преображаться в митинги протеста. На сороковой день после событий в Куме во многих городах Ирана в мечетях собрались люди, чтобы помянуть тех, кто стал жертвой побоища. В этой ситуации в Тебризе дошло до такой напряженности, что там вспыхнуло восстание. Толпа высыпала на улицы, требуя смерти шаха. Ввели войска, которые потопили город в крови. Погибло несколько сотен жителей. Тысячи были ранены. Через сорок дней города погружаются в траур – настало время помянуть резню в Тебризе. В одном из городов, в Исфахане, охваченный отчаянием и гневом народ высыпал на площади. Войска окружают демонстрантов и открывают огонь. Снова появляются убитые. Проходят следующие сорок дней, теперь в десятках городов собираются толпы одетых в траур людей, чтобы помянуть павших в Исфахане. Еще одна демонстрация, и начинается кровавая бойня. Потом, через сорок дней, то же самое повторяется в Машхеде. Затем в Тегеране. И снова в Тегеране. Наконец, собственно, во всех городах.
Тем самым иранская революция развивается как бы в ритме взрывов, следующих друг за другом с интервалов в сорок дней. Каждые сорок дней – взрыв отчаяния, возмущения и кровопролития. И с каждым последующим разом взрыв все более страшный – все больше людей и все больше жертв. Механизм террора начал работать в обратном направлении. Террор применяется ради того, чтобы запугать. А между тем террор властей побуждал народ на дальнейшую борьбу, на новые выступления.
Рефлекс шаха типичен для любого деспота: сперва ударить и подавить, потом подумать, что предпринять дальше. Сначала поиграть мускулами, продемонстрировать силу, потом по возможности доказывать, что имеется и голова на плечах. Для деспотической власти главное – чтобы ее считали сильной. Гораздо меньше она озабочена тем, чтобы восторгались ее мудростью. Впрочем, что такое в понимании деспота мудрость? Умение пользоваться силой. Мудрый – это тот, кто знает, как и когда нанести удар. Такая постоянная демонстрация силы – необходимость, ибо опора любой диктатуры – робость, агрессивность по отношению к ближнему, раболепие. Эти инстинкты наиболее действенно пробуждает страх, а источник страха – боязнь силы.
Деспот убежден, что человек – низкое существо, низкие натуры заполняют его двор, составляют его окружение. Терроризованное общество длительное время ведет себя как неразумный и покорный сброд. Достаточно подкармливать его, и оно проявит послушание. Надо дать людям развлечься, и они почувствуют себя счастливыми. Арсенал политических приемов крайне беден, он не меняется на протяжении тысячелетий. Отсюда столько любителей в политике, столько уверенных в том, что они способны править, только бы дорваться до власти. Но случаются и поразительные вещи. Вот сытая и веселая толпа проявляет непослушание. Она начинает домогаться чего-то большего, нежели развлечений. Она жаждет свободы, жаждет справедливости. Деспот в недоумении. Действительность домогается того, чтобы он увидел человека во всем многообразии, во всем его богатстве. Но такой человек – угроза диктатуре, он ее враг, и поэтому диктатура напрягает силы, чтобы его уничтожить.
Диктатура, хотя она и презирает народ, но вместе с тем ждет от него признания. Несмотря на то, что она – воплощение беззакония, а вернее потому, что она – само беззаконие, диктатура добивается того, чтобы придать всему видимость легальности. Диктатура в этом вопросе крайне, даже болезненно чувствительна. Кроме того, ее беспокоит (правда, тщательно скрываемое) чувство неуверенности. Поэтому она не жалеет усилий, дабы доказывать себе и другим, как ее поддерживает и одобряет народ. Даже если это всего-навсего видимость поддержки – она будет удовлетворена. Что из того, что это только видимость? Сами диктатуры – сплошная видимость.
Шах также ощущал потребность в одобрении. Поэтому когда в Тебризе состоялись похороны последних жертв резни, в городе провели демонстрацию в поддержку шаха. На просторных лугах собрали тысячи активистов партии шаха – «Растахиз». Они несли портреты своего лидера, где над головой монарха было изображено солнце. На трибуне появилось правительство в полном составе. К собравшимся обратился премьер Дакамшид Амузгар. Выступающий рассуждал о том, как могло получиться, что несколько анархистов и нигилистов смогли поколебать единство народа и нарушить его спокойную жизнь. Он делал упор на ничтожное количество этих заговорщиков. Их настолько мало, что трудно даже говорить о группе. Это горстка людей. К счастью, заявил он, со всех концов страны поступают протесты в адрес тех, кто стремится разрушить наши дома и наше благосостояние. В заключение была принята резолюция в поддержку шаха. После демонстрации ее участники украдкой расходились по домам. Большинство из них доставили в автобусах в соседние города, откуда их привозили на манифестацию в Тебриз.
После этой демонстрации у шаха поднялось настроение. Казалось, он оправился от удара. До этого он играл картами, крапленными кровью. Теперь решил взять чистую колоду. Чтобы завоевать симпатию людей, он разжаловал нескольких офицеров, которые командовали воинскими частями, стрелявшими по жителям Тебриза. Среди генералов поднялся ропот недовольства. Дабы их успокоить, он отдал приказ стрелять по толпе в Исфахане. Народ ответил взрывом гнева и ненависти.
Чтобы умиротворить страсти, он снял шефа САВАКа. Саваковцев охватил ужас. Чтобы умилостивить САВАК, он позволил арестовывать любого, кого саваковцы пожелают. Вот так изгибами, зигзагами, петляя и изворачиваясь, шаг за шагом он приближался к пропасти.
Шаха обвиняют в том, что он проявил нерешительность. Политик, говорят, должен быть решительным. Но решительность в чем? Шах проявлял решительность, чтобы усидеть на троне и ради этого шел на все. Он пытался стрелять и предпринимал попытки демократизировать страну, он то производил аресты, то выпускал на свободу, одних снимал, других повышал в должности, то угрожал, то хвалил. Все тщетно. Просто люди были сыты шахом по горло и не желали терпеть его власть.
Шаха погубило тщеславие. Он мнил себя отцом народа, а народ выступил против него. Шах тяжело переживал это, испытывал чувство обиды. Он хотел любой ценой (даже ценой пролитой крови) вернуть прежний, годами лелеемый образ счастливого народа, который отвешивает благодарственные поклоны своему покровителю. Но он забыл, что мы живем в такое время, когда народ требует прав, а не милостей.
Возможно, его погубило и то, что к самому себе он относился слишком внимательно, слишком серьезно. Видимо, был убежден, что народ его боготворит, видит в нем воплощение своих самых высоких и наилучших качеств. И вдруг он узрел взбунтовавшийся народ. Для него это было неожиданно и непонятно. Нервы не выдержали, он считал, что должен отреагировать немедленно. Отсюда его решения, столь внезапные, истерические, безумные. Ему не хватило известной доли цинизма. Он мог сказать тогда: демонстрируют? Что поделаешь, пусть демонстрируют! Сколько можно так демонстрировать? Полгода? Год? Я думаю, что выдержу. Во всяком случае, никуда не двинусь из дворца. И люди, разочарованные, полные горечи, хочешь не хочешь, в конечном итоге разошлись бы по домам, ибо трудно ожидать, что кто-то согласится провести всю свою жизнь в толпе демонстрантов. Шах не умел ждать. А в политике необходимо уметь выжидать.
Погубило его и то, что он не знал своей страны. Всю жизнь он провел во дворце. Ведь иногда и покидал дворец, но с таким чувством, словно бы из теплой комнаты выставлял голову на мороз. Выглянуть на минуту и тотчас назад! Между тем во всех дворцах мира действуют одни и те же деформирующие и губительные законы. Так повелось с незапамятных времен, то же самое происходит и сейчас и будет происходить завтра. Можно воздвигнуть десяток новых дворцов, но в них тотчас же восторжествуют те же законы, которые царили во дворцах, построенных пять тысяч лет назад. Единственный выход – рассматривать дворец как временное пристанище, как мы воспринимаем трамвай или автобус. Садимся на остановке, какое-то время едем, потом выходим. И очень полезно помнить о том, чтобы сойти на нужной остановке, чтобы не пропустить ее.
Самое трудное, живя во дворце, представить себе другую жизнь. Например, свою собственную жизнь, но без дворца, вне его. Человеку всегда будет трудно вообразить подобную ситуацию. В конечном счете найдутся такие, которые захотят ему в этом помочь. Увы, часто это сопровождается большими человеческими жертвами. Вопросы чести в политике. Де Голль – человек чести. Он проиграл референдум, привел в порядок письменный стол, покинул дворец и никогда туда не вернулся. Он хотел править только при условии, что получит одобрение большинства. В тот момент, когда большинство отказало ему в признании, он удалился. Но много ли таких? Другие будут плакать, но не двинутся с места, будут мучить народ, но не дрогнут. Изгнанные за двери, вернутся в другие, спущенные с лестницы, вскарабкаются опять наверх. Будут объясняться, раболепствовать, лгать и кокетничать, только бы усидеть или только бы вернуться. Будут показывать свои руки – глядите: на них ни капли крови. Но сам факт, что приходится показывать руки – уже позор. Они продемонстрируют содержимое своих карманов – пожалуйста, они пусты. Но сам факт такой демонстрации – крайне удивителен. Шах, покидая дворец, плакал. На аэродроме – тоже. Потом объяснял в интервью, сколько у него денег. Что у него их значительно меньше, чем принято думать. Как все это ничтожно и жалко. Я целыми днями бродил по Тегерану. Собственно говоря, без смысла и цели. Я старался убежать от пустоты моего номера, которая меня мучила, а также от незлобивой, агрессивной колдуньи – моей уборщицы. Она постоянно домогалась денег. Она хватала мои чистые, отутюженные сорочки, которые я получал из прачечной, швыряла их в воду, мяла, вешала на веревку и просила денег. За что? За то, что испортила мои сорочки? Из-под чадры по-прежнему показывалась ее просящая, худая рука. Я знал, что у нее нет денег. Но и у меня их не было. Этого она не могла понять. Человек, который прибыл из далеких краев, должен быть богачом. Хозяйка гостиницы разводила руками: ничего посоветовать не могу. Последствия революции, мой господин, ныне власть на стороне этой женщины! Хозяйка воспринимала меня как своего естественного союзника, как контрреволюционера. Она считала меня либералом, либералы же, как люди центра, подвергались особенно яростным нападкам. Вот и выбирай между Богом и дьяволом! Официальная пропаганда требовала от каждого четкого заявления, ведь начинался период чисток и того, что называлось приглядывать за каждым.
За то время, пока я совершал прогулки по городу, минул декабрь. Наступил канун нового, 1979 года. Позвонил мой коллега; они организуют коллективную вечеринку, будет настоящий, хотя и тактично замаскированный бал, приглашал меня к ним прийти. Но я отказался, сказав, что у меня другие планы. Какие планы? – изумился тот, ибо действительно, что можно было делать в Тегеране в такой вечер? Странные планы, отозвался я, и это соответствовало истине. Я решил в новогоднюю ночь отправиться к американскому посольству. Посмотрю, как в такую пору выглядит место, о котором ныне говорит весь мир. Я так и поступил. Вышел из гостиницы в одиннадцать часов, это было неподалеку, возможно, километра два по хорошей дороге, которая шла под уклон. Царил страшный холод, дул сухой, морозный ветер, видимо, в горах бушевала вьюга. Я шел по пустынным улицам, ни прохожих, ни патрулей, лишь на площади Вальяд возле лотка сидел продавец орешков, так плотно закутанный в теплую шаль, как наши торговки на улице Польной в Варшаве. Я купил у него кулек орехов и протянул ему горсть реалов, много, это был мой новогодний презент ему. Но он этого не понял. Отсчитал причитающуюся сумму, а остальное вернул с серьезной, полной достоинства миной. Тем самым мой жест, который призван был поспособствовать хотя бы какому-то минутному сближению с единственным человеком, встреченным мною в вымершем, заледенелом городе, был отвергнут. Поэтому я последовал дальше, осматривая все более убогие лавочные витрины, свернул в Такхте Ямшид, миновал сожженный кинотеатр, сгоревший банк, пустую гостиницу и темные конторы авиационных агентств. Наконец я добрался до здания посольства. Днем это место напоминает гигантскую ярмарку, оживленное кочевье, какой-то бурный политический луна-парк, где можно пошуметь, выкричаться. Сюда можно прийти, обругать сильных мира сего, и виновник не понесет наказания. Поэтому полно желающих, сюда стекаются громадные массы народа. Но сейчас, когда близилась полночь, здесь никого не было. Я расхаживал как бы по обширной, вымершей сцене, которую давно покинул последний актер. Остались только небрежно расставленные декорации и какое-то необыкновенное чувство покинутого людьми места. Ветер шевелил обрывки транспарантов и стучал по большому плакату, на котором стайка чертей грелась у адского огня. Где-то вдалеке Картер в звездчатом цилиндре тряс мешком и золотом, а рядом с ним вдохновенный имам Али готовился к мученической смерти. На помосте, с которого экзальтированные ораторы подзадоривали толпы к выражению гнева и возмущения, был укреплен микрофон и батареи громкоговорителей. Вид этих безмолвствующих громкоговорителей только усугублял ощущение пустоты и оцепенения. Я подошел к главным воротам. Они, как всегда, были заперты с помощью цепи и висячего замка, ибо внутренний затвор, который выломала штурмовавшая посольство толпа, никто так и не починил. Перед воротами, опершись о высокую кирпичную стену, стояли, съежившись от холода, двое молодых охранников с автоматами через плечо – студенты имама. Мне показалось, что они дремлют. В глубине двора между деревьями виднелось освещенное строение, в котором содержались заложники. Однако несмотря на то, что я всматривался в окна, там никто не появился: ни силуэт, ни тень. Я взглянул на часы. Наступила полночь, во всяком случае, полночь в Тегеране, начинался Новый год, где-то на свете били часы и шумело шампанское, царили радость и душевный подъем, в освещенных декорированных залах продолжался грандиозный бал. Это происходило как бы на другой планете, откуда сюда не доносились даже самые слабые отзвуки, даже луч света не долетал. Стоя здесь и коченея от холода, я вдруг задался вопросом, почему я на нем не присутствую, а отправился сюда, в это самое пустынное и производящее удручающее впечатление место? Не знаю. Просто сегодня вечером я подумал, что должен побывать здесь. Я никого тут не знал – ни тех пятидесяти американцев, ни этих двух иранцев. Даже не мог переговорить с ними. Может, я думал, что здесь что-то произойдет? Но ничего не произошло!
Близилась первая годовщина отъезда шаха и крушения монархии. По этому случаю по телевидению можно было увидеть десятки фильмов о революции. В определенной мере все они мало чем отличались друг от друга. Повторялись одни и те же кадры и события. Первая часть складывалась из сцен, представляющих грандиозное уличное шествие. Трудно описать его масштабы. Это людской поток, широкий, бурный, который течет без конца, катится по главной улице с самого рассвета весь день напролет.
Потоп, стремительный потоп, готовый через минуту поглотить и затопить все вокруг. Лес поднятых, ритмично грозящих кулаков, грозный лес. Толпы поющих, толпы выкрикивающих призывы. Смерть шаху! Маловато крупных планов, мало портретов. Операторы зачарованы самим видом этой напирающей лавины, они поражены масштабами явления, которое они видят, словно оказались у подножья Эвереста. На протяжении последних революционных месяцев эти демонстрирующие миллионные процессии шли по улицам всех городов. Это были беззащитные толпы, их силу составляла многочисленность и ожесточенная, непоколебимая решительность. Все высыпали на улицу, этот необыкновенный, одновременный выход на демонстрацию целых городов явился феноменом иранской революции.
Второй акт ее наиболее драматичен. Операторы с камерами на крышах домов. Сцену, которая только должна начаться, они будут снимать сверху, с птичьего полета. Сначала они показывают нам, что происходит на улице.
Итак, там стоят два танка и два бронетранспортера. На проезжей части и на тротуарах солдаты в касках и пятнистых куртках уже готовы открыть огонь. Они ждут. Теперь операторы показывают, как приближается демонстрация. Сначала она едва видна в далекой перспективе улицы, но сейчас мы увидим ее отчетливо. Да, это голова процессии. Шествуют мужчины, но идут и женщины с детьми. Они в белых одеждах. Одеты в белое – это значит готовы к смерти. Операторы показывают нам их лица, лица еще живых людей. Их глаза. Дети уже уставшие, но спокойные, полные любопытства, в ожидании, что будет дальше.
Толпа, которая шествует прямо на танки, не сбавляя шага, не останавливаясь, толпа, как будто находящаяся под гипнозом, словно лунатичная, зачарованная, ничего не видящая, как бы идущая по безлюдной земле, толпа, которая в этот момент стала уже возноситься на небеса. Теперь изображение дрожит, ибо дрожат руки операторов, в громкоговорителях слышны треск, стрельба, свист пуль и крики. Крупным планом солдаты, которые меняют магазинные коробки. Крупный план танковой башни, которая поворачивается влево и вправо. Крупным планом лицо офицера, у которого комичный вид, ибо каска съехала ему на глаза. Крупным же планом мостовая, потом стремительный взлет камеры по стене противоположного дома, по крыше, по трубе, светлое пространство неба, еще край облака, пустые кадры и тьма. Надпись на экране поясняет, что это последние кадры, сделанные этим оператором, но другие уцелели и оставили свидетельство.
Третий акт представляет сцены побоища. Лежат убитые, один раненый ползет к воротам, мчат санитарные машины, бегают какие-то люди, кричит женщина, простирая руки, коренастый мужчина пытается тащить чье-то тело. Толпа отхлынула, рассеялась, беспорядочно расползается по боковым улочкам. Низко над крышами проносится вертолет. На нескольких дальних улицах уже восстановилось нормальное движение, повседневная городская жизнь.
Помню еще такую сцену: идет демонстрация. Когда проходят мимо больницы, наступает тишина. Нельзя было беспокоить больных. Или другая сцена: в хвосте демонстрации шествуют мальчишки, собирая в корзины мусор. Дорога, по которой проследовали демонстранты, должна оставаться чистой. Отрывок из фильма: дети возвращаются из школы. Слышат стрельбу. Бегут прямо под пули, туда, где армейские части ведут огонь по демонстрантам. Вырывают страницы из школьных тетрадей и промывают их в разлитой на тротуаре крови. Держа эти листки в руках, они несутся по улицам, показывая их прохожим. Это предупредительный сигнал – осторожно, там стрельба! Несколько раз демонстрировали ленту, снятую в Исфахане. По большой площади движется демонстрация, море голов. Внезапно со всех сторон армейские части открывают огонь. Толпа обращается в бегство, неразбериха, крики, беготня, наконец, площадь обезлюдела. И вот в тот момент, когда последние из бегущих скрылись, очистив пространство огромной площади, мы видим, что в центре ее остался безногий инвалид в коляске. Он тоже порывается бежать, но одно колесо отказало (на экране не видно, почему оно неподвижно). Инвалид отчаянно толкает коляску руками, потому что вокруг свистят пули и он испуганно втягивает голову в плечи, но не может двинуться, продолжая крутиться на одном месте. Картина производит настолько сильное впечатление, что солдаты, на мгновение прекращают огонь, словно бы ожидая специального приказа. Перед нами широкий, пустой план и лишь в глубине его едва заметная, сгорбившаяся фигура, на таком расстоянии она похожа на как бы гибнущее насекомое, одинокий человек, который борется, попав в затягивающуюся сеть. Это продолжается короткое время. Солдаты вновь открывают огонь, имея перед собой одну-единственную цель, через минуту уже вовсе неподвижную, которая останется посреди площади на час или на два как памятник.
Операторы явно злоупотребляют общими планами. В результате пропадают детали. А ведь через детали можно передать все. В капле – вся вселенная. Детальное нам ближе, нежели общее, нам легче наладить с ним контакт. Мне недостает крупных планов людей, участвующих в уличном шествии. Мне недостает их разговоров. Этот человек, который идет вместе с демонстрацией, столько в нем надежды! Он идет, так как на что-то надеется. Он идет, веря, что решает какую-то проблему, даже несколько проблем. Он уверен, что поправит свою судьбу. Идет, думая, ну, если мы победим, никто больше не станет относиться ко мне как к собаке. Он думает о башмаках. Он купит хорошую обувь для всей семьи. Думает о жилье. Если победим, будем жить по-человечески. Новый мир: он, обыкновенный человек, будет знаком с министром, и все с его помощью уладит. Да что там министр! Мы сами создадим комитет и возьмем власть в свои руки. У него столько идей и планов, что ему самому они не очень ясны, но все они хороши, все вселяют бодрость, ибо у них одно основное преимущество – они будут реализованы. Он возбужден, чувствует, как крепнут его силы, ибо шествуя в колонне демонстрантов, он – соучастник события, впервые его судьба – в его руках, впервые он что-то делает, на что-то воздействует, что-то решает, он существует.
Как-то я был свидетелем того, как рождается демонстрация. По улице, которая ведет к аэродрому, шел человек и пел. Это была песня об Аллахе – «Аллах Акбар»! Человек обладал красивым звучным голосом с великолепным, волнующим тембром. Он шел, ни на кого не обращая внимания. Я последовал за ним, чтобы послушать его пение. Минуту спустя к нам присоединилась стайка детей, игравших на улице. Они тоже начали петь. Потом какая-то группа мужчин, позже – сбоку и несмело – несколько женщин.
Когда набралось уже около сотни идущих, толпа начала быстро увеличиваться, собственно говоря, в геометрической прогрессии. Толпа притягивает толпу, как заметил Канетти. Они здесь обожают находиться в толпе, толпа придает им силы, повышает их роль. Посредством толпы они выражают себя, они ищут толпу – видимо, в толпе они избавляются от чего-то, что носят в себе, оставаясь в одиночестве, и что им мешает.
На той же самой улице (когда-то она называлась улицой Резы-шаха, а теперь – Энгелоб) старый армянин торговал пряными приправами и сушеными фруктами. Поскольку лавка тесная, забитая товаром, свою продукцию торговец раскладывает на улице, на тротуаре. Здесь стоят мешки, корзины, стеклянные банки с изюмом, с миндалем, финиками, орехами, маслинами, имбирем, гранатами, плодами терновника, перцем, пшеном, десятком других лакомств, названия и назначения которых я не знаю. Издали, на фоне старой, ободранной штукатурки, это выглядит как яркая и богатая палитра, как художническая композиция, исполненная со вкусом и фантазией. Вдобавок торговец раз за разом меняет состав цветов, ибо подчас коричневые финики соседствуют с пастельными арахисами, а там, где стояло золотистое пшено, алеет ворох перечных стручков. Я прохаживаюсь, осматривая воплощение этих колористических идей, не только ради одних впечатлений. То, как каждый день будет складываться судьба выставляемых владельцем лавки товаров, – для меня источник информации, знак того, что произойдет в сфере политики. Ведь улица Энгелоб – это бульвар демонстрантов. Если с утра товары не выставляются, значит, армянин подготовился к горячему дню: состоится демонстрация. Он предпочел укрыть свои приправы и фрукты, чтобы их не затоптала проходящая толпа. Я должен приниматься за работу, выяснить, кто проводит демонстрацию, по какому поводу. Если же, проходя по улице Энгелоб, я издали замечаю, как всеми цветами радуги играет палитра армянина, значит, предстоит обычный, спокойный день, и можно с чистой совестью отправляться к Леону выпить стопку виски.
Продолжаю свой путь по улице Энгелоб. Здесь пекарня, где можно купить свежий, горячий хлеб. У иранского хлеба форма большой, плоской лепешки. Печь, в которой пекут такие лепешки, – это трехметровый колодец, выкопанный в земле, со стенками, выложенными огнеупорным кирпичом. На дне пылает огонь. Если женщина изменит мужу, ее бросают в такой раскаленный колодец. В пекарне трудится двенадцатилетний Разак Надери. Кто-нибудь должен снять фильм о Разаке. В девятилетнем возрасте мальчик в поисках работы приехал в Тегеран. В своем селе, около Зенджана (тысяча километров от столицы) он оставил мать, двух младших сестер и трех младших братьев. С тех пор он должен был содержать семью. Встает он в четыре часа и на коленях возится подле печного отверстия. В пять огонь гудит, полыхает страшный жар. Длинным прутом Разак прилепляет лепешки к кирпичным стенкам и следит, чтобы в нужное время вынуть их. Так он трудится до девяти часов вечера. Заработанные деньги отсылает матери. Его имущество – дорожная сумка и одеяло, которым он прикрывается ночью. Он знает, что винить ему некого. Просто после трех-четырех месяцев он начинает страшно тосковать по матери. Какое-то время он борется с этим чувством, но потом садится в автобус и отправляется в свою деревню. Ему хотелось бы возможно дольше пробыть у матери, но он не может себе этого позволить, так как должен работать: в семье он единственный кормилец. Поэтому он возвращается в Тегеран, но его место уже занято. Теперь Резак отправляется на площадь Гомрука, где толпятся безработные. Здесь рынок дешевых рабочих рук, кто приходит сюда, продается по самой низкой цене. Однако же Разак вынужден неделю-другую ждать, прежде чем кто-нибудь возьмет его на работу. Целыми днями простаивает он на площади, мерзнет, мокнет и голодает. Наконец является какой-нибудь человек, который обращает на него внимание. Разак счастлив – он снова при деле. Но радость недолговечна, вскоре он начинает ужасно тосковать, снова едет к матери и снова возвращается на эту площадь. Рядом с Разаком большой мир – мир шаха, революции, Хомейни и заложников. Об этом мире все говорят. Но ведь мир Разака гораздо больше. Он настолько велик, что Разак блуждает по нему и не может найти выхода.
Улица Энгелоб осенью и зимой 1978 года. Здесь идут громадные и непрерывные демонстрации протеста. Такое же происходит во всех крупных городах. Бунт охватывает всю страну. Начинаются забастовки. Бастуют все, останавливаются промышленность и транспорт. Несмотря на десятки тысяч жертв, напор неизменно возрастает. Но шах продолжает оставаться на престоле, дворец не идет на уступки.
Любая революция – это противоборство двух сил: структуры и движения. Движение атакует структуру, стремясь ее уничтожить, структура обороняется, хочет уничтожить движение. Обе эти силы одинаково мощные, обладают разными особенностями. Особенность движения – его спонтанность, стихийная, динамическая экспансивность и непродолжительность.
Зато свойство структуры – вялость, устойчивость, удивительная, почти инстинктивная способность к выживанию. Структуру относительно легко создать, несравнимо труднее ее уничтожить. Она может просуществовать гораздо дольше всех тех факторов, которые способствовали ее созданию. Возникло множество слабых, собственно говоря, чисто фиктивных государств. Но государство – это структура, и ни одно из них не будет вычеркнуто на карте. Существует как бы мир структур, взаимно поддерживающих друг друга. Как только под угрозой окажется одна из структур, тотчас другие, родственные, устремятся ей на помощь. Отличительная черта структуры – ее способствующая выживанию эластичность. Теснимая, припираемая к стене, она может сжаться, втянуть живот и ждать, когда настанет время снова расшириться. Любопытно, что повторное расширение наступает точно по тем направлениям, откуда начался откат. Словом, стремлением каждой структуры является возврат, и такой возврат, который считается самым лучшим, идеальным. В этом также выражается бессилие структуры. Она способна действовать только по однажды запрограммированному коду. Если заложить в нее новую программу, она не дрогнет, не отреагирует. Будет ждать возвращения предыдущей программы. Структура способна также повести себя как ванька-встанька. Как будто вот-вот упадет, но сразу же снова поднимается. Движение, которое не знает об этих особенностях структуры, долго с ней единоборствует и наконец терпит поражение.
Театр шаха. Шах был режиссером, хотел создать театр на самом высоком мировом уровне. Он обожал публику, хотел нравиться. Ему, однако, не доставало понимания того, что такое искусство, что такое мудрость и фантазия режиссера, он воображал, что титула и богатства достаточно. В его распоряжении была громадная сцена, где действие могло разыгрываться одновременно в нескольких местах. Он решил поставить на этой сцене пьесу под названием «Великая Цивилизация».
За баснословные деньги он приобрел за границей декорации. Это были всякого рода приспособления, машины, аппаратура, горы цемента, кабели, пластмассовые изделия. Значительную часть декораций составлял военный реквизит – танки, самолеты, ракеты. Шах расхаживал по сцене довольный и гордый. Он слышал, как из множества репродукторов льются слова признания и одобрения. Свет юпитеров озарял декорации, концентрировался на фигуре шаха. Он стоял или передвигался в их блеске. Это был театр одного актера, где актером и режиссером являлся сам шах. Остальные-то были статисты. На самом верхнем этаже располагались генералы, министры, элегантные дамы, лакеи – высший свет. Потом шли промежуточные этажи. В самом низу толпились статисты низшей категории. Их было больше всего. Они прибывали из бедных деревень в города, соблазненные надеждой на высокие заработки, шах обещал им золотые горы. Шах все время находился на сцене, следя за развитием действия и управляя игрой статистов. По его жесту генералы вставали навытяжку, министры целовали ему руку, дамы склонялись в поклоне. Когда он сходил на нижние этажи и поводил головой, к нему устремлялись чиновники, которые ждали наград и должностей. Редко, да и то на минуту, спускался он на самый низ. Статисты внизу пребывали в полной апатии. Они были растеряны, дезориентированы, пришиблены большим городом, чувствовали себя обманутыми и эксплуатируемыми. Они были чужими среди неведомых им декораций, находясь в недоброжелательном и агрессивном мире, который ныне их окружал. Единственным ориентировочным пунктом в новом пейзаже для них служила мечеть, ибо мечеть существовала и в их деревушке. Поэтому они направлялись в мечеть.
Единственной близкой им в городе личностью был мулла, его они тоже знали в деревне. Там мулла являлся высшим авторитетом – он разрешает споры, делит воду, он с ними от рождения до смерти. Поэтому и здесь они тянулись к муллам, внимая их голосу, который был голосом их детства и утраченной ими земли.
Пьеса демонстрируется на нескольких этажах одновременно, на сцене совершается множество событий. Декорации приходят в движение и сверкают, колеса крутятся, трубы дымят, танки разъезжают взад-вперед, министры лобызают шаха, чиновники торопятся за наградами, полицейские хмурят брови, муллы говорят, статисты молчат и работают. Давка и суета все увеличиваются. Шах расхаживает, там взмахнет рукой, там укажет пальцем. Он постоянно находится в свете рефлекторов. Вскоре, однако, на сцене возникает замешательство, словно все забыли, что им предстоит играть. Да, они швыряют сценарий в корзину и сами придумывают роли. Бунт в театре! Спектакль меняет свой характер, превращается в бурное, острое зрелище. Статисты снизу, давно разочарованные, плохо оплачиваемые, презираемые, переходят в наступление, устремляются на верхние этажи. Те, что на средних этажах, тоже восстают, присоединяются к людям из низов. На сцене появляются черные шиитские знамена, из репродукторов разносится боевая песнь демонстрантов – «Аллах Акбар». Танки мчатся туда и обратно, полицейские ведут огонь. Из минарета доносится протяжный крик муэдзина. На самом верхнем этаже невероятное замешательство. Министры хватают мешки с деньгами и разбегаются, дамы цапают кассеты с драгоценностями и исчезают, лакеи носятся, растерянные. Появляются в куртках цвета хаки федаины и муджахедины. У них в руках – оружие, они захватили арсеналы. Солдаты, которые до этого стреляли в толпу, теперь братаются с народом, носят алые гвоздики, воткнутые в ружейные стволы. Сцена усыпана конфетами. В связи со всеобщим ликованием торговцы разбрасывают в толпе корзины со сладостями. Несмотря на полуденное время у всех машин зажжены фары. На кладбище громадное скопление народа. Все явились оплакивать погибших. Говорит мать, у которой сын покончил жизнь самоубийством, ибо, будучи солдатом, отказался стрелять в братьев-демонстрантов. Говорит седовласый аятолла Талечани. Постепенно гаснут рефлекторы. В заключительной сцене с самого верхнего этажа, который совершенно опустел, отъезжает вниз павлиний трон – шахский трон, инкрустированный тысячей драгоценных камней. От него исходит многоцветное ослепительное сияние. На троне удивительная фигура огромных размеров, высокомерная и величественная. К ее рукам, ногам и туловищу подключены какие-то кабели, проволоки, провода. Вид этой фигуры внушает нам страх, мы боимся ее, непроизвольно готовы пасть на колени. Но на сцене появляется группа электриков, они отсоединяют кабели и перерезают один провод за другим. Блеск, исходящий от фигуры, начинает угасать, она сама становится все меньше, делается все более заурядной. Наконец электрики отступают в сторону, с трона поднимается худой, старый господин, такой господин, какого можно встретить в кино, в кафе или в очереди, он сейчас отряхивает свой костюм, поправляет галстук и покидает сцену, чтобы проследовать на аэродром.
Шах создал систему, способную лишь на то, чтобы защищаться, но не способную к тому, чтобы доставлять людям радость. В этом состояла главная ее слабость и причина окончательного ее краха. Психологическая основа такой системы – это презрение, какое питает властитель к собственному народу, убеждение, что всегда можно свой темный народ обмануть, неизменно что-то ему обещая. Но иранская пословица гласит: обещания важны только для тех, кто им верит.
Хомейни возвратился из эмиграции и прежде, чем отправиться в Кум, ненадолго задержался в Тегеране. Все жаждали его увидеть, несколько миллионов человек хотели пожать ему руку. Школьное здание, где он остановился, окружили толпы. Каждый считал, что он вправе встретиться с аятоллой. Ведь все боролись за его возвращение, проливали кровь. Господствовала атмосфера эйфории, крайнего воодушевления. Люди ходили, похлопывая друг друга по плечам, так, словно один другому хотел сказать: видишь? Мы все можем! Но как редко выпадает народу пережить такие минуты!
Но сейчас это ощущение победы представлялось естественным и обоснованным. Цивилизация шаха лежала в руинах. Чем она оказалась в своей сути? Чужеродной прививкой, которая завершилась неудачей. Это была попытка навязать определенную жизненную модель обществу, тяготевшему к совершенно иным традициям и ценностям. Она являлась насилием, хирургической операцией, при которой более важной представлялась удача самой операции, а не то, чтобы пациент выжил, а главное – остался самим собой.
Неприятие трансплантации – как этот процесс неумолим, если уж он начинается. Достаточно того, что общество преисполнится убеждением, что навязанная ему форма существования приносит больше бед, нежели пользы. Оно сразу же начнет оказывать свое нерасположение, сперва скрыто и пассивно, потом все более явно и беспощадно. Общество не успокоится до тех пор, пока не очистится от этого насильственно вживленного органа. Оно будет невосприимчиво к доводам и аргументам. Агрессивно и не способно к раздумьям. Ведь в основу Великой Цивилизации было заложено немало благородных стремлений, прекрасных идеалов. Но народ видел их только в окарикатуренном виде, то есть в той форме, какую на практике обретали воплощенные идеи. И поэтому даже возвышенные проекты были поставлены под сомнение.
А потом? Что произошло потом? О чем я должен теперь написать? О том, как приходит конец глубоким переживаниям. Грустная тема. Ибо бунт – это глубокое переживание, это нетерпение сердца. Поглядите на участников бунта. Они возбуждены, взволнованны, готовы на жертвы. В этот момент они живут в монотоническом мире, ограниченном лишь одной мыслью – они стремятся достичь желанной цели. Все будет подчинено только этому, любое неудобство покажется легкомысленным, любая жертва – не чрезмерной. Бунт освобождает нас от собственного «я», от будничного «я», которое нам теперь кажется чем-то мелким, невыразительным и чуждым нам самим. В изумлении мы обнаруживаем в себе неведомые запасы энергии, мы способны на столь благородные поступки, что сами этим восхищены. А какую испытываем при этом гордость, что способны на такой взлет! Какое удовлетворение в том, что идем на такое самопожертвование! Но наступает минута, когда такой настрой угасает, и все кончается. Еще непроизвольно, по привычке мы повторяем жесты и слова, еще жаждем, чтобы все было, как вчера, но знаем уже (и от этого открытия нас охватывает ужас), что это вчера больше не повторится. Мы оглядываемся вокруг и делаем новое открытие – те, что были с нами, тоже стали другими, в них тоже что-то перегорело. Внезапно наше содружество рушится, каждый возвращается к своему повседневному «я», которое поначалу стесняет, как дурно скроенное платье, но мы знаем, что это наше платье и что другого у нас не будет. Мы с неприязнью поглядываем один на другого, избегаем разговоров, мы перестали быть необходимы друг другу.
Это падение температуры, это изменение атмосферы – самое неприятное и гнетущее испытание. Наступает день, когда что-то должно произойти. Но ничего не происходит. Никто нас не зовет, никто не ждет, мы лишние. Мы начинаем ощущать страшную усталость, постепенно погружаемся в апатию. Мы говорим себе – мне надо отдохнуть, я должен собраться с мыслями, восстановить силы. Нам необходим глоток свежего воздуха, нам надо сделать нечто очень будничное – прибраться в квартире, починить окно. Это все защитные действия перед надвигающейся депрессией. Итак, собираемся с силами и чиним окно. Но самочувствие неважное, на душе кошки скребут, поскольку мы ощущаем, как на нас давит шлак, который мы носим в себе.
Мне тоже передавалось это настроение, которое охватывает нас, когда мы сидим при гаснущем костре. Я ходил по Тегерану, из которого исчезали следы вчерашних переживаний. Исчезали стремительно, могло даже показаться, что здесь ничего не происходило. Несколько сожженных кинотеатров, несколько разгромленных банков – символов чужеродных влияний. Революция придает огромное значение символам, крушит одни памятники и на их месте ставит собственные, поскольку жаждет утвердиться и таким метафорическим образом уцелеть. А что произошло с людьми? Это были снова обыкновенные прохожие, вписавшиеся в скучный пейзаж будничного города. Они куда-то спешили или стояли возле уличных печурок, грея руки. Они снова были каждый поодиночке, каждый сам по себе, замкнутые и неразговорчивые. Возможно, они еще ждали: что-то произойдет, случится нечто чрезвычайное? Не знаю, утверждать не могу.
Все то, что составляет внешнюю, видимую часть революции, быстро улетучивается. Человек, каждый человек, обладает тысячью способов выразить свои чувства, мысли. Он – неисчерпаемое богатство, он – это целый мир, в котором мы постоянно открываем что-то. Новое. Зато толпа ограничивает индивидуальность личности, поведение человека в толпе ограничено немногими примитивными поступками. Приемы, с помощью которых толпа выражает свои устремления, крайне убоги и неизменно повторяются – демонстрация, забастовка, митинг, баррикада. Поэтому об отдельном человеке можно написать роман, о толпе – никогда. Если толпа рассеется, разойдется по домам и больше не соберется, мы говорим: революция окончилась.
Теперь я нанес визит в помещения комитетов. Комитетами назывались органы новой власти. В тесных и замусоренных комнатах за столами сидели небритые люди. Их лица я видел впервые. Когда я сюда приходил, моя память хранила фамилии людей, которые в период шахского господства находились в рядах оппозиции или держались в стороне. Именно они, логически рассуждал я, должны ныне пребывать у кормила власти. Я расспрашивал, где их можно отыскать. Комитетчики этого не знали. Во всяком случае здесь этих людей не было. Всю прочно сложившуюся структуру, при которой один находился у власти, второй – в оппозиции, третий – обогащался, а четвертый обличал всю эту сложную, годами складывавшуюся конструкцию, революция смахнула с лица земли как карточный домик. Для этих заросших щетиной амбалов, едва способных читать и писать по складам, все люди, о которых я спрашивал, никакого значения не имели. Могло ли их волновать то, что несколько лет назад Хафез Фарман разоблачал шаха, в результате чего лишился работы, а Кульсум Китаб вел себя как подлец и делал карьеру? Это было прошлое, тот мир перестал существовать. Революция поставила у власти совершенно новых людей, еще вчера безвестных, никому не ведомых. Целыми днями комитетские бородачи сидели и совещались. О чем? Совещались о том, что делать. Да, поскольку комитет должен чем-то заниматься. Все по очереди просили предоставить им слово. Каждый хотел высказаться, выступить. Чувствовалось, что для них это важно, что они придают этому существенное значение. Каждый из них мог позже сообщить соседям: я выступал. Люди потом могли расспрашивать друг друга: вы слышали о его выступлении? Когда он шел по улице, его могли остановить, чтобы с одобрением удостоверить: ты интересно выступал! Постепенно начала складываться неформальная иерархия – вершину занимали те, которые всегда хорошо выступали, внизу пребывали интроверты: люди с речевыми дефектами, целое племя тех, кто не умел одолеть волнения, и наконец те, которые считали, что бесконечная болтовня лишена смысла. Назавтра они снова заседали, словно вчера здесь ничего не происходило, словно все следовало начинать сначала.
Иран – это двадцать седьмая революция, которую я наблюдал в странах Третьего мира. В дыму и в грохоте взрывов сменялись властители, падали правительства, в креслах располагались новые люди. Но одно было неизменно, неистребимо, боюсь сказать – вечно: беспомощность. Как эти помещения иранских комитетов напоминали мне то, что я видел в Боливии и в Мозамбике, в Судане и в Бенине. Что делать? А ты знаешь, что делать? Я? Нет, не знаю. А может, ты знаешь? Я? Я бы поступал без оглядки. Но как именно? Как действовать без оглядки? Да, это сложная проблема. Все согласятся с тем, что это сложная проблема, о которой стоит подискутировать. Душный продымленный зал. Выступления, удачные и неудачные, несколько по-настоящему прекрасных. После удачного выступления все удовлетворены – ведь они принимали участие в чем-то таком, что действительно удалось.
Все это меня настолько заинтриговало, что я расположился в помещении одного из комитетов (под видом того, что жду кого-то из отсутствующих) и наблюдал, как решается самый простой вопрос. В конечном счете жизнь состоит из того, что приходится решать вопросы, а прогресс в том, чтобы решать их четко и ко всеобщему удовлетворению. Минуту спустя вошла женщина с просьбой, чтобы ей выдали справку. Тот, кто должен был ее принять, как раз принимал участие в прениях. Женщина ждала. У здешних жителей фантастическая выносливость, они способны превратиться в камень и, не двигаясь, ждать бесконечно. В итоге этот человек пришел, начался разговор. Женщина говорила, он задавал вопросы, женщина спрашивала, он отвечал. Торговля торговлей, но они достигли согласия. Начались поиски клочка бумаги. На столе лежало множество листков, но ни один из них не устраивал хозяина стола. Он исчез – вероятно, отправился на поиски нужного листка бумаги, хотя с той же легкостью он мог последовать в бар напротив, чтобы напиться чаю (стояла жара). Женщина молча ждала. Человек возвратился, удовлетворенный, он вытирал рот (наверняка пил чай), но принес и бумагу. Теперь началась наиболее драматическая часть – поиски карандаша. Карандаш как сквозь землю провалился! Я одолжил ему ручку. Он улыбнулся, женщина облегченно вздохнула. Теперь он принялся писать. Начав писать, он сообразил, что не очень хорошо понимает, что именно должен засвидетельствовать. Они начали переговариваться, человек кивал. Наконец документ был готов. Теперь его должен был подписать кто-то более ответственный. Но ответственного на месте не оказалось. Ответственный участвовал в прениях в другом комитете, переговорить с ним не удалось, телефон молчал. Ждать! Женщина вновь превратилась в камень, человек исчез, а я отправился пить чай.
Позже этот человек научится писать справки и будет уметь многое другое. Но через несколько лет наступит новый переворот, человек, которого мы уже знаем, уйдет, на его месте появится другой, начнет искать бумагу и карандаш. Та же самая или другая женщина будет ждать, преобразившись в камень. Кто-то одолжит свою ручку. Все будут заняты спорами. Все они, такие, как их предшественники, станут вращаться в заклятом кругу беспомощности. Кто создал этот круг? В Иране его создал шах. Шах считал, что ключом к созданию современного государства служит город и промышленность, но это была ошибочная идея. Ключом к современности служила деревня. Шах упивался призраком атомных электростанций, управляемых с помощью компьютеров автоматических линий и большой нефтехимии. Но в отсталой стране – все это только бутафория современности. В такой стране большинство жителей – это обитатели нищих деревень, откуда они бегут в город. Они образуют молодую, энергичную силу, которая ничего не умеет (часто это люди, не имеющие квалификации, неграмотные), но обладает немалыми амбициями и готова бороться за все. В городе они сталкиваются с застывшей структурой, так или иначе связанной с существующей властью. Поэтому они сначала присматриваются к тому, что происходит вокруг, немного обживаются, занимают исходные позиции и – переходят в наступление. Они вступают в борьбу, используя ту идеологию, которую принесли с собой из деревни – обычно это религия. Так как они становятся силой, которой действительно надо выдвинуться, они нередко одерживают победу. Тогда власть переходит в их руки, но что с нею делать? Они начинают дискутировать, вступают в заклятый круг бессилия.
Народ как-то существует, ибо он должен существовать. Они же начинают жить все лучше и лучше. Какое-то время им живется спокойно. Их преемники еще бегают по степи, пасут верблюдов, стерегут стада баранов. А затем они подрастут, устремятся в города и начнут борьбу. Что здесь самое существенное? То, что у этих новичков – больше личных амбиций, нежели умения. В результате после каждого переворота страна как бы возвращается к исходному пункту, начинает с нуля, ибо поколение победителей поначалу вынуждено постигать все те азы, которые одолела поверженная генерация. Значит ли это, что свергнутые были более подготовленными и мудрыми? Вовсе нет. Генезис предыдущего поколения идентичен тому, что пришло ему на смену. Какой же выход из этого круга немощи? Только через модернизацию деревни. До той поры, пока существует отсталая деревня, отсталой будет оставаться и страна, хотя бы в ней существовало пять тысяч заводов. До тех пор, пока сын, поселившийся в городе, будет навещать родное село как экзотический край, до той поры народ, к которому он принадлежит, не будет считаться современным.
В спорах, которые велись в комитетах о том, что делать дальше, все были согласны с тем, что прежде всего необходима расплата за все. Начались смертные казни. Они находят какое-то удовольствие в этом занятии. На первых полосах газет появляются фотографии людей с завязанными глазами и парней, которые в них целятся. Долго и подробно излагаются все события. Что приговоренный к смерти сказал перед казнью, как держался, что написал в предсмертном письме. В Европе эти казни вызвали чудовищное возмущение. Однако здесь очень немногие понимали такого рода претензии. Для большинства принцип расплаты был стар, как мир. Это продолжалось с незапамятных времен. Шах правил страной, потом ему отрубали голову, приходил следующий, рубили голову и ему. А как же иначе избавиться от шаха? Ведь по доброй воле он не отречется. Оставить шаха или его людей в живых? Они сразу же начнут сколачивать армию и снова захватят власть. Держать их в тюрьме? Они подкупят охрану и выйдут на свободу, начнут резать тех, которые их победили. В создавшейся ситуации убийство – это как бы естественный жест самосохранения. Мы живем в мире, в котором право трактуется не как инструмент защиты человека, но как орудие уничтожения противника. Да, это звучит жестоко, в этом есть какая-то страшная неумолимая абсолютизация. Аятолла Халхали рассказывал нам, группе журналистов, как после вынесения смертного приговора бывшему премьеру Ховейде он вдруг заподозрил людей из карательного отряда, которым предстояло выполнить приказ, что те могут его отпустить. Поэтому он усадил Ховейду в свою машину. Это происходило ночью, они ехали в автомобиле, разговаривали, аятолла не сказал нам, о чем. Не боялся ли он, что Ховейда сбежит? Нет, ничего такого он не думал. Время шло, Халхали размышлял, в чьи надежные руки он мог бы передать Ховейду. Надежные руки – это значит такие, которые наверняка выполнили бы приговор. Наконец он вспомнил людей из одного комитета возле базара. Доставил туда Ховейду и там его оставил.
Я пытаюсь их понять, но то и дело наталкиваюсь на темное пространство, где начинаю плутать. У них другое отношение к жизни и смерти. Они по-другому реагируют на вид крови. Кровь возбуждает их эмоции, вызывает восхищение, они впадают в какой-то мистический транс, я вижу их оживленные жесты, слышу их возгласы. К моей гостинице подкатил на новой машине владелец соседнего ресторана. Это был прибывший прямо из автосалона прекрасный золотистый «понтиак». Внизу началось оживление, во дворе бились в конвульсиях зарезанные куры. Их кровью люди сначала опрыскивали себя, а потом мазали ею кузов машины. Через минуту она стала алой от крови. Это было крещение «понтиака». Там, где кровь, там давка жаждущих обмазать ею руки. Никто не сумел мне объяснить, зачем это понадобилось.
Несколько часов еженедельно царит поразительная дисциплинированность. Это происходит по пятницам, во время совместной молитвы. Утром на громадную площадь является первый наиболее истовый мусульманин, развертывает коврик и преклоняет колени на его краешке. Вслед за ним приходит следующий и разворачивает свой коврик рядом с первым (хотя вся площадь свободна). Затем появляется новый единоверец, за ним еще один. Вслед за этими тысяча других, а потом – миллион. Раскладывают коврики и становятся на колени. Стоят на коленях в ровных штрафных шеренгах, молча, обратившись лицами в сторону Мекки. Около полудня руководитель пятничной молитвы приступает к ритуалу. Все поднимаются, склонившись в семикратном поклоне, распрямляются, наклон тела до бедер, падение на колени, припадение лицом к земле, сидячая позиция на бедрах, снова лицом к земле. Великолепный, ничем не нарушаемый ритм миллиона тел – это зрелище, неподвластное описанию, а для меня и несколько угрожающее. К счастью, когда молитва заканчивается, шеренги тотчас же начинают распадаться, становится шумно, и возникает приятная, свободная, вносящая разрядку сумятица.
Вскоре в революционном лагере начались споры. Все были против шаха и хотели его убрать, но будущее каждый из спорящих представлял себе по-иному. Часть людей были уверены, что в стране воцарится такая демократия, какую они видели во время пребывания во Франции и Швейцарии. Но именно эти люди в борьбе, которая началась после отъезда шаха, проиграли первыми. Это были интеллигентные, умные, но слабые люди. Они сразу же оказались в парадоксальной ситуации: демократию нельзя навязывать силой, за демократию должно проголосовать большинство, тем временем большинство хотело того, чего жаждал Хомейни: исламской республики. После удаления либералов остались те, которые были за республику. Но и среди них вскоре разгорелась борьба. В этой борьбе жесткая, консервативная линия постепенно одерживала верх над прогрессивной и открытой линией. Я знал людей из первого и второго лагеря, и всякий раз, размышляя о тех, на чьей стороне были мои симпатии, приходил к пессимистическим выводам. Лидером прогрессистов был Бани Садр. Худой, чуть сгорбленный, всегда в рубашке-поло, он ходил, убеждал, постоянно вступал в дискуссию. У него были тысячи идей, он много, слишком много говорил, пускался в бесконечные рассуждения, писал книги усложненным, малодоступным языком. В этих странах интеллигент в политике – это всегда кто-то не на своем месте. У интеллигента переизбыток воображения, его терзают сомнения, он мечется в разные стороны. Какая польза от руководителя, который сам не знает, какой линии придерживаться? Бехешти (представитель твердой линии) никогда так не поступал. Он собирал свой штаб и диктовал инструкцию. Все были благодарны ему, ибо знали, как поступать, что делать. В руках Бехешти находился шиитский аппарат, у Бани Садра были друзья и приверженцы. Оплотом Бани Садра являлась интеллигенция, студенты, муджахедины. Базой Бехешти – готовая к призывам мулл толпа. Было очевидно, что Бани Садру суждено проиграть. Но и Бехешти настигла рука Милостивого и Милосердного.
На улицах появились боевые отряды. Это были группы молодых крепких парней, у которых из задних карманов торчали ножи. Они нападали на студентов, машины «скорой помощи» вывозили из университета раненых девушек. Начались демонстрации, толпа грозила сжатыми кулаками. Но против кого это было направлено на сей раз? Против человека, который писал книги усложненным и малопонятным языком. Миллионы людей оставались без работы, крестьяне продолжали жить в жалких лачугах, но кого это волновало? Люди Бехешти были заняты другим – они боролись с контрреволюцией. Да, наконец-то они знали, что делать, что говорить. Тебе нечего есть? Тебе негде жить? Мы укажем тебе виновника твоих несчастий. Это контрреволюционер. Убей его – и заживешь по-человечески. Но какой он контрреволюционер, ведь вчера мы вместе боролись против шаха! То было вчера, а ныне он твой враг. Наслушавшись подобных речей, возбужденная толпа переходит в наступление, не задумываясь над тем, настоящий ли это враг, но толпу трудно в чем-нибудь винить, поскольку эти люди действительно хотят жить лучше и жаждут этого давно, не зная и не понимая, почему получается так, что несмотря на постоянные усилия, жертвы и лишения лучшая жизнь по-прежнему где-то за горизонтом.
У моих друзей подавленное настроение. Они говорили, что надвигается катастрофа. Как всегда, когда наступали тяжелые времена, они, интеллигентные люди, теряли силы и веру. Они передвигались в кромешной тьме, не зная, куда держать путь. Они были напуганы и раздражены. Эти люди, некогда не пропускавшие ни одной демонстрации, ныне стали бояться толпы. Беседуя с ними, я думал о шахе. Шах разъезжал по свету, подчас на страницах газет появлялась его все более исхудалая физиономия. До самого конца он надеялся возвратиться на родину. Возвратиться ему не удалось, но многое из того, что он создал, осталось. Деспот уходит, но с его уходом ни одна диктатура не исчезает окончательно. Условие существования диктатуры – невежественность толпы, поэтому диктаторы проявляют большую заботу об этом, всегда культивируя ее. И потребуется не одно поколение, чтобы это изменить с помощью просвещения. Прежде чем такое случится, часто те, что свергли диктатора, спонтанно и вопреки своей воле поступают как его преемники, своим поведением и образом мысли продолжая эпоху, которую сами же ликвидировали. Такое происходит непроизвольно, подсознательно, так, что если им на это указать, они искренне возмутятся. Но стоит ли во всем винить шаха? Шах воспринял определенную традицию, он продвигался в русле целого ряда обычаев, существовавших сотни лет. Крайне трудно переступить такие границы, крайне трудно изменить прошлое.
Когда у меня возникает желание поправить настроение и приятно провести время, я отправляюсь на улицу Фирдоуси, где господин Фирдоуси торгует персидскими коврами. Господин Фирдоуси, который прожил всю жизнь, общаясь с искусством, с красотой, воспринимает действительность как низкопробный фильм в дешевом и зашарпанном кинотеатре. Все определяется вкусом, заявляет он мне, самое главное – это хороший вкус. Мир выглядел бы по-другому, если бы несколько большее число людей обладало лучшим вкусом. Все ужасы (ибо он называет это ужасами) такие, как ложь, измена, воровство, доносительство, ведут к общему знаменателю – подобные вещи совершают люди, лишенные вкуса. Он верит в то, что народ все преодолеет и что красота неистребима. Вы должны помнить, наставляет он меня, разворачивая очередной ковер (которого, он знает, мне не купить, но ему хочется, чтобы я насладился его созерцанием), то, что персам позволено оставаться персами две с половиной тысячи лет подряд, то, что дало нам возможность остаться самими собой, несмотря на многие войны, нашествия и оккупации, это наша духовная, а не материальная сила, наша поэзия, а не техника, наша религия, а не фабрики. Что мы дали миру? Мы дали ему поэзию, персидскую миниатюру и ковер. Как видите, с производственной точки зрения одни бесполезные вещи. Но именно в этом мы и выразили себя. Мы подарили миру эту чудесную, неповторимую бесполезность. То, что мы дали миру, не облегчало жизнь, а только ее украшало, конечно, настолько, насколько такое различие имеет смысл. Ибо, например, ковер для нас – жизненная необходимость. Вы расстилаете ковер в ужасной, выжженной солнцем пустыне, укладываетесь на него и чувствуете, что возлежите на зеленом лугу. Да, наши ковры напоминают цветущие луга. Вы созерцаете цветы, созерцаете сад, пруд и фонтан. Среди кустов вышагивают павлины. А ковер – это прочная штука, хороший ковер сохраняет цвет на века. Вот так, живя в голой и однообразной пустыне, вы живете как в саду, который вечен, который не теряет ни цвета, ни свежести. А можно еще представить, что сад этот благоухает, можно услышать журчание ручья и пение птиц. И тогда вы чувствуете себя великолепно, чувствуете, что вознаграждены. Вы на седьмом небе, вы – поэт.