Книга: Труба и другие лабиринты
Назад: Часть вторая
Дальше: Авторское право. Вместо эпилога

Часть третья

1

Когда затосковал Застрахов? Нетрудно сказать.
Весной, когда отцветали сады.
Посреди садов Заречья завязалось злосчастье, из-за дачи вывернула беда.
Был у Застраховых, как у многих жителей Вольгинска, клочок земли за городом на холмах, и маленький сад, и дачный домик для нехитрых трудов и летней отрады. И, видно, ещё с зимы повадились воры и в дом, и в сад.
Приехав по первому теплу, увидел Застрахов: вырыт напропалую кустарник с корнем, взломана дверь в доме, и вынесено оттуда всё – от посуды до старого белья. Не стали Застраховы жаловаться, недолго пеняли на судьбу: не мы первые, не мы и последние – и, по мере сил, восстановили утраченное. А еще через неделю повторился набег: выгребли всё оставшееся и всё, вновь привезенное, включая консервы и занавески. Но и тут не отчаялся Застрахов и даже посмеялся, благодаря обидчиков за то, что не спалили дом, – и снова заполнил его добром и врезал новую дверь с хорошим замком, и не верил, что придут в третий раз.
Однако пришли: но уже не тать в ночи, а будто бы шваль беспорточная и голь перекатная. И уже не знали меры: видно, сначала гудели ночь на чужом, а потом сволокли всё, что смогли, а что не смогли – испоганили: выбили стёкла, вспороли постели, раскрошили тарелки и чашки вдрызг. И запятнали дом изнутри блуд и блевотина, и мусорный ветер вокруг. И когда не нашел Застрахов самого дорогого – ящика с первоклассным инструментом, собиравшимся годами, когда понял, что не для работы тянули, а только пропьют всё в один миг – помутилось сердце его, словно тенью, и лицо покрылось тьмою: не буду, сказал он, терпеть больше, не отдам свое на поток и разграбление без расплаты.
И в третий раз расчистил дом и сад, и поднял из руин, и обновил дверь и окна. Но как не было на воров ни управы, ни защиты, и ни проку, ни пользы от пьяных сторожей – задумал Застрахов устроить засаду. И однажды, в начале недели, никому не сказавшись, уединился в саду. Расширил притолоки в доме, в сарае и в бане, закрепил над каждым входом по ведру. И подцепил через скобу хитроумной петлей к дверной ручке так, чтобы знающий мог легко отцепить веревку снаружи потайным крючком, а чужой, открывая дверь, получал бы ведро на голову. А в ведра слил Застрахов отработанное масло с моторов, и нефтяные подонки, и всякий шлам. И уехал, в мрачном злорадстве, в город до выходных.
А на другой день, с утра, в конторе жены его, темноокой Лидии, прорвало трубы, и решила она воспользоваться внезапным отгулом: прямо с работы поспешила в сад в неурочное время, чтобы заняться, наконец, долгожданной рассадой по солнышку…
Никто не скажет, куда, облитая первым ведром, бросилась она – в сарай, или в баню. Но домой на Завражную не вернулась.
Ошалевший Застрахов, узнав к вечеру от ее подруг, что еще утром она отправилась на дачу, кинулся в Заречье, но жены посреди ночи в саду не нашел, а подобрал только сумку ее в маслянистой луже и навеки умолкнувший телефон.
И никто не скажет, где и как провели ту ночь Борислав и Лидия Застраховы.
А под утро выяснилось, что спас ее от грязи сосед-садовод, случайно заночевавший у себя на даче через порядок: оттирал темноокую Лидию в собственной бане и переодевал в чистое, и помогал обрезать черные локоны, загустевшие вязкими узлами.
И еще неделю потом не видели ни Застрахова, ни жену его в доме номер девять по Завражной, но куда пропали они, и что было между ними – тоже никто не скажет.
А через время – и мало кто вспомнит, каким было это время, – уехала темноокая Лидия на родину, в страну с головокружительным названием Монтенегро, или Черногория. Уехала совсем, вместе со спасителем своим, соседом по даче, который оказался большим начальником в компании «Кирдымойл», и как раз был направлен в длительную командировку из Вольгинска на Балканы, к берегам Адриатического моря, на реконструкцию нефтепереработки, перетёкшей в руки новых русских хозяев.
И будто бы, прощаясь, говорила она:
«Нет больше сил. Девочкой выходила я за Славоню и мечтала поехать в страну, которую полюбила по дедушкиным сказкам. Думала, глупая, что Россия – огромная, светлая и сердечная. А вот оказалась она холодная, грязная и бандитская. И не научилась я понимать, отчего, почему на земле беспредельной, где нет никакого края простору, людям все время тесно?
И рождаются они в давке, и задыхаются в домах, придавленные бытом, и жмутся в очередях. И тесно им в поездах, неловко в туалетах, и даже на кладбище потом не хватает места. И куда ни придут – начинают толкаться локтями, толпиться и роптать, и вечно поджидают жадных до чужого.
Отчего это? Почему стиснуты зубы их, скованы лица, сжаты кулаки? Что теснит и стесняет их, когда кругом столько земли? И зачем воевали они германца, если живут на своей земле, как чужие – наспех да начерно, и почти каждый, кого догадал Бог с умом и талантом родиться в России, мечтает убежать?
Пел мне дедушка про русских богатырей, а Славоня – про Волгу широкую, и вот – утекли мои лучшие годы вдоль ее берегов, и дети мои выросли, а ничего почти не видела я из окон, кроме свалок и труб.
И раз уж выпало мне родиться на краю одной империи, а жить посреди обломков другой, то доживать лучше подальше отсюда – или как там учил ваш последний римлянин-изгнанник – «в глухой провинции у моря»?
И уж если провоняла я нефтью с головы до ног, и не отмыться мне больше, и не увернуться от потока – хочу закончить дни в родном крохотном Которе. Чтобы были там дни дождей, когда надземные воды встречаются с подземными, и были дни ветров, когда воды пресные проливаются в соленые, а город, обоюдно омываемый, обтекаемый двояко, всасывает немного моря.
Там, по крайней мере, под каждой дверной осью – тысячелетний камень, и на каждом косяке – имя плотника, но все в городе подобно волнам: и улицы, и крыши, и старые стены крепости Йована.
Там, по крайней мере, или по мере приближения к краю, не тонет взгляд в пустоте, а радуется, скользя вверх по облачным склонам горы Ловчен, либо вниз – вдоль заливов самого теплого, самого южного фьорда – Боки Которской.
И, прежде чем закроешь глаза, там всегда успеешь увидеть многое: и теплые лестницы, и неторопливые корабли Европы, и пейзаж, будто нарисованный чаем».
Так говорила темноокая Лидия, отправляясь к чужим, а вернее сказать – к родным берегам.
И Застрахов затосковал: запил горькую.

2

Был Застрахов хмелен и несловесен девять дней и ночей.
И в первые дни пытались Муса и Шафиров вразумить, выдернуть голову его из-под волны заливающей, а потом отступились. Взяли на себя долю работы его, договорились потерпеть, не менять пока взрывоопасных чисел пускателей, и стали звать Марию, и разыскивать Даниила Застрахова. Но Даниил куда-то пропал и не отзывался, а Мария, придя, опустила голову и сказала, чтобы не искали брата, потому что в Вольгинске его нет, и не будет какое-то время. И согласилась ходить за отцом, а ночевать у него отказалась: сына без присмотра оставлять не могла и не хотела, чтобы видел он деда в непотребстве.
А на девятый день позвала соседей к отцу, прошептав, что вина, по счастью, душа его не принимает уже, но не знает она, что осталось у него за душой, и боится.
И, войдя, смутились Муса и Шафиров: завернулся Застрахов в лоскутное одеяло в глубине дивана, обхватив согнутые колени, и даже с порога видно было, как колотит его мелкая судорога, несмотря на летнюю жару вокруг.
А когда заговорили с ним, огляделся он и заплакал горько. А потом насупился, отвернулся и проговорил, заикаясь, что готов через сутки вернуться к работе – вот только в подвал больше не спустится и к трубе не подойдет, поскольку слышен в ней теперь иной, непривычный гул, или гудение – не отдаляющееся, как прежде, а будто бы настигающее. А по обоим берегам Волги всякому известно: дурной это знак – к покойнику.
Шафиров и Муса не стали препираться, не понукали завернувшегося: «встань, очисти одежды, перешагни скверну» – оставили его с Марией и решили подождать еще день-другой.
В беде человек, говорил совоголовый Шафиров, и холодно одинокому. Вот недели катятся одна за другой, словно волны Волги, и каждая приумножает богатство, и прирастает имущество, но, похоже, таков этот город Котор на берегу самого южного фьорда, что нельзя его обмануть, а сам он обманет любого и никого не отпустит. Вот и дочерей в свое время с Завражной унесло: Розу – на теплое море, Музу – на Северное; и уж если сам Петр Великий обманулся когда-то, послав в мореходную школу того Котора девятнадцать лучших юнг Империи, и не один из них потом не вернулся в Россию, – кто упрекнет темноокую Лидию, кому судить мужа, оставленного женой? Досыта напоено вином тело Застрахова, и душа пропитана ядом, но ведь голова его – чистое золото, и руки золотые, и когда для окружающих болезнь его – проблема, для него самого, может быть, – решение. Подождать день-другой – выветрится недуг, и вздохнет человек, и вернется – если только и в самом деле не послано кем-то, и не передано что-то всем остальным через хмельные слова его о трубе…
«Не знаю, – отвечал Муса. – По мне, все это – не больше, чем речи людские, суесловие и пересказанное колдовство. Нет, конечно, таких на земле, кто не вздрогнул бы при звуке трубы. Разве не передано и твоему народу Писания, и людям Креста, и правоверным, предавшимся слову Пророка, – разве не сказано всем страшится дня, когда протрубит труба?
Верно, конечно: пронеслись наши годы вдоль берегов Волги, как бы коней косящий бег, и до сих пор еще как будто скачут в глазах некоторых огни и плывут дымы каких-то дальних Империй. Но разве скажет кто, особенно в Вольгинске: вот пришел день, и одни покоятся с супругами на ложах в тени, а иные встают, поднятые трубой, озираясь, и не знают родственных уз, и не могут расспрашивать друг друга, но идут войной одни на других?
Верно, конечно: наступили дни тяжкие, но время ли теперь судить, что хотели тем самым сказать, словно притчей, и кому послано?
Ведь не сосед наш Застрахов пугал нас, но говорила болезнь в сердце его. И много ли проку гадать, если труба в подвале, как была – осталась ни горяча, ни холодна, и стоит приложиться к ней – слышен внутри все тот же упругий, убегающий гул, в котором опытное ухо безошибочно опознает поток?
Нет, не время теперь. И потому надо вернуться к трудам, словно ничего не случилось, и сделать так, чтобы никому не потерпеть убытка, и ничьи усилия не были тщетны».
Шафиров кивнул, помолчав, и сказал, что до сих пор даже в земле Израиля трубит витой рог, именуемый Шофар, лишь при обновлении года и в день Покаяния, напоминая о заповеданном.
И оба согласились повременить с отпусками и поездками к дочерям, и перекроить заботы, постепенно возвращая Застрахова в общее русло, и все-таки, несмотря на то, что Мария молчит и таится, разыскать сына его Даниила, чтобы стало теплее одинокому посреди окружающих.
А долю доходов Застрахова сохранили и еженедельно откладывали целиком, как если бы трудился он по-прежнему, не покладая рук, и руки его не дрожали.

3

Уже летом, на третьей неделе – скорее, чем думали, – вернулся Застрахов к размеренной жизни: к вину не прикасался и положенную работу исполнял аккуратно, хотя и не в прежнем объеме.
Однако неспокойны оставались Шафиров и Муса, потому что сделался Застрахов ни холоден и ни горяч, а как бы тепл, и вокруг себя глядел, словно сквозь тусклое стекло, гадательно.
И дочь его, Мария, принося ежедневно отчеты и графики, была немногословна и рассеянна, и не хотела говорить ни об отце, ни о брате Данииле – но однажды, прямо посреди текущих прений, дрогнули губы ее, и заслезились глаза, и потекла быстротечная речь.
И сказала Мария Шафирову и Мусе, по слову пословицы – беда не приходит одна: вот уже седьмую неделю разрывается она между тремя мужчинами, не считая сына, и в который раз откладывает свой отъезд в Нижний Новгород, где ждет ее хороший человек и давно зовет замуж, а ей и оставить отца невозможно, и на брата положиться нельзя, поскольку теперь Даниил будто бы и здесь, и не здесь, вроде бы поблизости, но не дотянешься – ведь никуда не уехал он, а случилась с ним беда.
И рассказала Мария, о чем молчал старший Застрахов.
В те дни, когда отцвели сады, и расстелились меж отцом и матерью дымы компании «Кирдымойл», и замаячили горы города Котора, явился Даниил к отцу после трехмесячного отсутствия, и заметно было, что рука его крепка и речь тверда, а глаза – хмельны и прозрачны.
И долго говорил Даниил, что тошно ему в Вольгинске, и нет сил отбиваться от жадных до чужого или ловить за руки вороватых, что вот сделал он прошлой осенью евроремонт в ближней церкви на Каравайной за счет фирмы своей, но все равно, когда приходит весна, и совпадает, как в этом году, Пасха с Первомаем, – не получается у него радоваться, и не научился он понимать, гуляя по улицам Вольгинска, то ли и в самом деле Христос воскрес, то ли Ленин до сих пор живее всех живых… А потом признался отцу, что не мог устоять перед тоской накатившей и нырнул в первомайскую ночь – по привычке – в казино…
Муса и Шафиров переглянулись, догадываясь, что последует дальше… Но все же долго молчали, выслушав задыхающийся рассказ Марии о том, как Даниил обдернулся на пиковом флэше и прогудел к утру за игорным столом и все наличные, и старенький «Форд», и свой магазинчик в полуподвале. И счастье еще, что не успел проиграть квартиру, хотя остался должен и сверх того. А отец, разумеется, тут же отдал ему почти всё накопленное, но и это покрыло чуть больше половины. И тогда слетел Даниил по собственной воле в скорбный дом в Заречье, и теперь то ли впрямь лечится там от нервного истощения, то ли скрывается от кредиторов…
Никто не скажет, что и как обсуждали потом Шафиров и Муса между собой, о чем договаривались с Марией, чем убеждали Застрахова. Но через неделю выписали Даниила из клиники и, памятуя о том, как помог он всем троим в трудные дни, выделили средства из резервного фонда, чтобы выплатить остаток долга его и покрыть хотя бы частично убытки отца. И заикнулся было Даниил, нельзя ли, мол, выкупить назад бывший его полуподвал у новых хозяев, – но Шафиров был категоричен в отказе: ведь это означало бы заплатить за помещение дважды, а с учетом издержек и душевного расстройства – трижды. А Муса кивал, говоря, что нет лучшего болеутоляющего, чем время и деньги, и недостаток одного, как правило, компенсируется избытком другого…
И решил тогда Даниил покинуть город, лишивший его благорасположения, и уехать с сестрой в Нижний Новгород – и выделили обоим приличные подъёмные, чтобы можно было открыть новое дело, начать заново.
И на удивление быстро согласился Застрахов со всем, что происходило вокруг, хотя по-прежнему вглядывался в окружающее, как в мутное зеркало, раздумчиво. И сказал, что не станет, конечно, виснуть камнем на шее детей. И пусть будет холодно одинокому в Вольгинске, но ведь нельзя удерживать тех, кому давно надо было оставить неласковый город – тем более, что обещали они приглашать отца к себе, как только устроятся, а в будущем – привозить внука на лето.
И переглянулись опять Шафиров и Муса, увидев впервые за несколько недель подобие улыбки на лице Застрахова, но не признался ни тот, ни другой, что оба подумали об одном и том же – о последних звонках и письмах дочерей, полученных недавно из города Кириат-Шмона и города Тронхейм.
Письма, само собой, сильно различались в выражениях: Роза писала о белоснежных склонах горы Хермон и цветущей долине Хула, Муза – об арках старого моста над зеркальными водами реки Нид-Эльв, – однако схожими были мольбы, упреки, просьбы, обещанья.
Для обеих осталось непонятным, в чем состояли непредвиденные обстоятельства, которые помешали каждому из отцов взять отпуск и навестить дочь: Розу – в городе Кириат-Шмона, Музу – в городе Тронхейм.
Но главное, писали обе, если сила этих обстоятельств, как обычно, оказалась непреодолимой, – какие еще требуются доводы, чтобы усвоить, наконец, простую вещь: никогда никому ничего хорошего не принесут волны Волги?
Может быть, и правда – говорили дочери – жизнь отцов налаживается мало-помалу, но разве Вольгинск не остаётся Вольгинском?
Наверное, случается – добавляли они – кое-кому разбогатеть и на волжских берегах, но что делать нормальному человеку с достатком посреди Ветловых Гор, на обломках Империи?
И когда зовут, приглашают и ждут стареющих родителей в городе Кириат-Шмона на земле Израиля, и в городе Тронхейм посреди благоденствия Скандинавии – ждут давно, и зовут не в гости, а приглашают насовсем – можно ли так безответственно относиться к собственной жизни и позволять себе непростительную роскошь – загнивать в панельном доме номер девять на улице Завражной?

4

Между тем богател дом номер девять на Завражной, множилось имущество, и росло число его обладателей.
Степеннее сделалась походка тех, кто в сумерках выгуливал собак вдоль оврага, и замечены были новые питомцы редких пород в дорогих ошейниках, а по утрам выходящие из дома шокировали сонных прохожих модной одеждой, блистающей обувью, броскими зонтами.
И праздники как будто бы зачастили в дом, и даже по будням, к вечеру, всё чаще стекались к единственному подъезду разухабистые компании и заныривали внутрь, разливая смех и музыку через край ночи. И скоро добрые соседи по Завражной перешептывались по секрету о голенастых вечеринках в девятом доме, о затейливых огнях в окнах, об уклончивых горничных в каждой квартире.
Не утихал ток в трубе; исправно прибывали платежи по путям, проложенным Мусой; и все, не исключая Застрахова, получали свое, наделенные по силам заботами, прибылью – по трудам.
И однажды признался Шафиров Мусе, что тревожно у него на сердце: вот уже и на добавочной парковке не хватает места для новеньких машин, и экспедиторы из роскошных салонов уже примелькались и наизусть знают адрес, а не живется некоторым в спокойном довольстве – так и не научились радоваться, кроме как на пирах посреди скороспелых гостей. И, похоже, перестали кое-где взвешивать дармовое и заработанное, и распирает их богатство изнутри, и похваляются уже завтрашним днем. А, значит, нельзя поручиться, что не придут опять толпиться и роптать, не примутся толковать без толку, допытываясь, кто первый и кто последний, где доля от поделенного, и кто главный, чтобы наделять. Но хуже того и того страшнее, если кто потеряет веру, но обманется надеждой увидеть сокрытое и получить излишнее, да измучает сам себя бесплодным розыском или желанием донести на соседа.
И что будет, когда просочится тайна либо уйдет самотеком, и попадет в недобросовестные мозги или нечистоплотные руки?
Нужны, подытожил Шафиров, упреждающие меры: всему, что так или иначе будет изливаться, следует дать сток, отмерить канал, проложить русло. Проще говоря, не ждать пока случится утечка, а протолкнуть самим.
Муса же, взглянув исподлобья на совоголового соседа своего, сказал, что, может быть, в первый раз не понимает задуманного.
Скоро третье лето, торопливо прошептал Шафиров, как живет дом в ожидании того, кто якобы явится доискиваться и расспрашивать. И вот, по всем признакам, наступает пора развязывать узлы и встречать ожидаемое, ибо кое-кого уже сводит с ума молчание этих равнодушных пространств, а неразделенная тайна разъедает душу. И если на днях придет в дом человек – чужой, но не опасный – и заведет с жильцами душевные разговоры, любому сразу станет ясно, что он послан людьми внимательными и компетентными. И можно не сомневаться: многое будет рассказано такому собеседнику, да еще с благодарностью и желанием обогнать соседа. И не важно, каких наплетут сказок, а где выболтают – со страху или от жадности – правду. Важно, чтобы всякий, кому и в самом деле вздумалось бы донести на соседа, был уверен в том, что слово его дошло, куда следует. А поскольку каждое слово, даже и лживое, должно быть впоследствии передано в точности – посылать нужно человека надежного, близкого и проверенного. И тогда успокоятся беспокойные, а всё, что потечет, будет утекать в нужном направлении, под контролем…
«Дожили, – хмыкнул Муса, – должны были дожить и до шпионов. Вот стала мне труба ближе, чем яремная вена, и, может быть, правда, пришло время развязывать узлы – но не представляю я, где взять такого человека – для всех чужого, издалека, и настолько близкого, чтобы можно было доверять».
Шафиров помолчал и прошептал еще тише: подходящая кандидатура имеется, и даже знакома кое-кому в доме, но при этом замечательно, что никто не смог бы назвать её, потому что речь идет об известной журналистке с именем, а точнее, с девятью псевдонимами.
«Что же, – прищурился Муса, – никого другого нельзя было подобрать? И потом, разве не уехала она, как собиралась, в Нижний Новгород или в Самару?»
Шафиров не очень уверенно дернул плечом и принялся, как всегда, растирать пальцами лоб над бровью – и когда перстень его сверкнул два или три раза, пробормотал что-то: мол, собиралась, но не уехала, да и о том, кому поручить работу отбывшей Марии, тоже надо бы думать, не всё же самим волочить…
«Понимаю, – вздохнул Муса. – Дерзкая мини-юбка, изгибы, блеск прибрежной ракушечки… Видно, придется тебе, сосед, отвечать не только за бутерброды с ветчиной или рабочие субботы…»
Но Шафиров отвернулся к окну, откуда слышался теплый шелест летнего ветра в листве.

5

И вот слова, что говорил совоголовый Шафиров своей визави, журналистке с именем, в высокой ресторации на прибрежных холмах, под тенистым сводом трельяжа, посреди девичьего винограда, в видах переливчатой волжской излучины соловьиным вечером:
«Широк берег, скоротечна Волга, и длительна дуга её, и не закругляются «Гламурамой». Вольгинск остается Вольгинском. И не для того случилось то, что случилось в доме номер девять по улице Завражной, чтобы перетечь в телесюжет, радиоочерк, фоторепортаж.
Но вот – случилось, и приблизило незнакомку, и вот вокруг – ореховый сад, и цветники душистые, и зелень ложбин. А Вольгинск остается Вольгинском.
Для чего же? Нетрудно сказать.
Оглядишься, и станет ясно: жизнь человека – никудышный информационный повод, а по обоим берегам Волги – какое-то непрерывное недоумение, вечный бег, и постоянное опоздание.
И вовсе не тот бег, который некогда живописал популярный классик в своих сновидениях. И не о тех речь, кто успел убежать насовсем, а о тех, для кого Вольгинск остался Вольгинском.
Вот, скажем, приходит муж домой к вечеру после дневных трудов и глядит телепрограмму с головоломным названием «Время» – и кажется ему, что он живет в какой-то огромной стране, которую омывают два океана, и где происходят большие события. А жена его тем временем скользит пальчиком по глянцевой обложке, и радуются глаза её каждому узелку от Луи Вюиттон; и мечтается, чтобы новый ошейник её пекинеса так же подходил бы к сумочке и туфлям. И обоих опьяняют ароматы далекого коньячного дома.
Чего в этом больше – коллективного или бессознательного? Откуда бегут они, точно персонажи в поисках автора, и куда – в недоумении – боятся опоздать?
Этого никто не скажет.
Но если кто приблизится и обратит стечение обстоятельств в неспешное повествование – сделанное будет уподоблено празднику. Ибо только то оправдано, что передано слову, и лишь тогда утешает, когда становится книгой.
Оглядишься, и станет видно: может, для того и случилось то, что случилось в доме номер девять по улице Завражной, чтобы стать чем-то вроде сказания, повести или саги.
И с тем нужно снова приблизиться к дому и сделать то, что хотелось сделать, но не так, как хотелось раньше. А явиться в один миг – как бы автор и персонаж, как бы режиссер и актриса вместе, – так что будет не интервью, а преследование, диверсия и контрразведка.
И некоторые спросят: кто эта, что поднялась от пустынных пространств, как бы столбы дыма, и воспаряет, дыша духами и туманами?
А другие нахмурятся: кто эта, блистающая, как луна, откуда грозная, как полки со знаменами?
И ответом будет – от обхода земли и обмера берегов. И начнется разговор о правилах привлекательности и Луна-парке в Вольгинске, об американских психопатах и «Гламураме», а потом надо лишь приступить с простыми вопросами: кто первый и кто последний; где доля от поделенного, и кто главный, чтобы наделять?
И скоро оглянешься и увидишь многих, обратившихся в информаторов, и начнут слова укладываться сами собой, и забрезжит праздник повествования, так что все романы мистера Брета Эллиса будут стоить меньше, чем Зеро.
И, может быть, семь раз придется обойти с первого этажа по девятый, прежде чем приоткроется, как обещано, сокрытое, и лягут в ладони все нити скоротечные, и сплетутся в узлы, и станут в руках полотном многоцветным, или книгой.
И дрогнут потом самые толстые животы, крутые задницы и выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор, но никому не дано будет различить, где лгала сказка, а где смущала быль.
И никому уже не позволено будет дотянуться сквозь текущие огни дальних столиц, и только репортеры столпятся, толкаясь локтями, умоляя об интервью или хотя бы о росчерке пера на глянце…
А тем временем – изумительно легковесным будет это время – останется лишь посмеиваться, вспоминая «Гламураму», оглядывая Вольгинск с роскошных суперобложек…
И пронесутся дымом все псевдонимы, но останется имя – одно имя, трепещущее на ветру литературной славы.
И в кровь искусает свои пухлые губки от зависти сама Роксана Гобски…»
Так говорил Шафиров.
И, по слову его, она приблизилась к дому, и восходила, как бы столбы дыма, с этажа на этаж, но не с собственным именем, а с каким-либо из девяти псевдонимов. И приступала с вопросами, и подбирала слова, и донесла, передавая Шафирову, девяносто девять тысяч слов.
А потом, прежде чем прекратить дозволенные речи, опустила глаза долу и ладони на колени: и если невозможно – промолвила – увидеть или потрогать сказочный хронограф, оставленный благородным норвежским гостем, нельзя ли хотя бы узнать, к какому ювелирному дому принадлежал он – Шопар, Булгари или все же Луи Вюиттон?

6

И вот имена тех, кто был осажден расспросами, и что было передано поименно.
Подблюдновы и Чихоносовы переуступили ночные смены Кочемасовым, а те, на приработках, начали оборудование студии звукозаписи прямо в квартире.
Сморчковы и Тимашевы стали пропадать по выходным – то ли в клубах, то ли в казино; семейство Агранян чуть ли ни еженедельно принимало у себя очередную делегацию армянской диаспоры.
Бирюковы, Волковы и Одинцовы отказались говорить сами, и никто ничего не мог сообщить о них.
Аргамаковы и Буртасовы переселились на дачи, почти перестали выходить на отмеренные вахты – поднанимали вместо себя через Можарских каких-то бездомных бродяг и проходимцев с Завражной.
Ушуевы, Любятовы и Невеличко сделались завсегдатаями массажных кабинетов, косметических клиник и спа салонов.
Каракорумовы, помимо домработницы, обзавелись поварихой, Сорокоумовы – садовником и сиделкой для сестры Полянской.
Урочковы приобрели гаражный блок на Ветловых Горах в складчину с Волотовскими, и зять их Сливченко устроил там автомастерскую, обещая первые дивиденды уже с осени.
Стали подумывать о переезде в хороший район Эрзяновы, и Зыряновы, вслед за ними, принялись подыскивать арендаторов для квартиры на Завражной, а Мордовцевы купили, будто бы для внуков Подлисовых, домик в деревне Заречья.
И только Бочашниковы ничего не тратили в Вольгинске, но каждые три месяца отправлялись в новый тур по Европе, и зачастили в Средиземноморье братья греки Адельфи.
И если кто и донес на соседа, то в пределах разумной самообороны, но больше шептались о каком-то взрывном празднике, приближающемся к дому, по обещанию Застрахова, вместе с днем города…
И не стал совоголовый Шафиров, как прежде, обходить этажи, а говорил лишь с некоторыми. И слова его были ясными, твердыми и острыми, как сапфир: смех глупых – говорил он – что треск тернового хвороста под котлом, и пронесётся дымом. Одно дело – гости в доме, совсем другое – наемники пришлые, и не нужно путать туризм с эмиграцией, а место в среднем классе – с персональным лайнером.
Никому не простительно оставлять вахту без спроса и ставить чужих на работы.
Никто не уйдет безнаказанным, если явятся в дом незваные.
Никому не будет позволено самовольно покинуть Завражную.
Ибо все это, говорил Шафиров, – только гонка в недоумении и вечное опоздание.
И, подступившись, спрашивал смутившихся:
Откуда ждать помощи или ответа тем, кто пожертвует необходимым в надежде получить излишнее, и выйдет из общего дела?
Готов ли кто-то отсечь себе пути к дому номер девять на Завражной, и обратить жизнь свою вдали не в дым даже – а в тень, бегущую от дыма?
Знает ли кто-то, какова цена вопроса и цена отсечения?
И, проговорив так, долго еще потом перешептывался Шафиров с Мусой, прохаживаясь вдоль оврага под шелестящими тополями: не стоит ли установить – вокруг да около дома, и по периметру, и внутри – новую круглосуточную систему видеонаблюдения, и прослушку на телефоны?
И оба недоумевали, отчего это не убавляется забот, и время не делается легковесным, хотя вот уже третье лето истекает, и всё растут нефтяные котировки на рынках, и благоприятны кросс-курсы мировых валют и перепады цен в портах Джейхана и Вентспилса, и не утихает ток в трубе; и прибывают исправно платежи, и каждый получает свое?
Но обоим было понятно, что главный разговор их – с Застраховым – впереди.

7

Собирались долго, и всё же решили рискнуть: выставили нефритовые рюмки и коньяк, хотя и поглядывали на Застрахова с тревогой. Однако уже третий глоток развеял все опасения: осталась рука Застрахова крепка, и речь тверда, а глаза заблестели мягко, без всяких признаков болезни.
Шафиров не преминул заметить, что сегодня пьют они нечто совершенно особенное: именно эта, крайне ограниченная, партия знаменитого коньячного дома получила золотую медаль Миллениума на всемирном конкурсе в Сан-Франциско.
И, как прежде, накрыло выпивавших теплой волной душевного разговора: стали спрашивать Застрахова, о каком это празднике нашептывают жители дома, и не задумал ли он чего-нибудь втайне?
А когда выслушали, прокряхтел Муса, как бы злословя: «Ёрмунрёкк!».
Шафиров же спросил, нахмурившись, не залило ли в самом деле Вольгинск тенью дальних столиц, не затмило ли глаза соседу, и что за имена произносит он поминутно – Саша, Даша и Глаша?
И Застрахов насупился, а потом отвернулся и сказал: вот уже третий август на исходе с того дня, как прогудела труба, а время почему-то не делается легковесней… И просит душа большого праздника, чтобы не гостем явиться туда, не жадным до чужого, и не тем, кто приходит от обхода земли, – но хозяином.
Вот, говорил он, приближается по осени День Города, но Вольгинск останется Вольгинском: растечется праздник по руслам его, и соберутся горожане на площадях толкаться локтями и толковать без толку, и станут толпиться и роптать, и будет только голенастая пьянка, и недоумение, и цветастая горячка с опозданием.
И потому хочется сделать такое, что не под силу даже первым лицам, но чтобы разорвало от зависти самых влиятельных в собраниях, клубах и диаспорах. Ибо нет такого человека в Вольгинске – ни мужчины, ни женщины – кто не открыл бы рта от восторга, оказавшись на приеме с участием Саши, Даши и Глаши. И нет таких, кто не позавидовал бы званым, когда не приглашен сам. И не нашлось бы тех, которые не позавидовали бы завистникам, едва станут они называть имена званых.
Так говорил Застрахов, и переглянулись Шафиров и Муса. И дошло до них в невеселом изумлении, чего хочется их соседу: сделаться хотя бы на один вечер распорядителем пира и покровителем трех самых именитых красавиц, давно оглядывающих русские города с глянцевых обложек, – Саши Сволочковой, Даши Живодяновой и Глаши Субчак…
И после нелегкого, но уважительного молчания промолвил Муса: «Не знаю. Мы, конечно, не братья Дубинины, и не похож я на Хаджу Тагиева, хотя и стала мне труба ближе, чем яремная вена. Но ведь и тебя, сосед, не сделала она инженером Семеновым или Игнасием Лукашевичем. И зачем же желать славы чужой, кого удивлять, к чему опьяняться ложной надеждой?»
А Застрахов отвечал: разве не передано, что нет лучшей доли для человека, кроме как есть, пить и веселиться, наслаждаясь плодами трудов своих? Разве не обещаны некоторым сады прохладные, где не иссякают источники, и щекотливое круженье красавиц, чей вздох сладок и свеж каждое утро? Разве не болезнь – печаль? Ведь что было – было, а что будет – будет. И почему бы не быть в Вольгинске тому, чего еще не было, дабы утолились печали?
Шафиров же запахнул свой черешневый халат и осторожно предположил, что уважаемый сосед вполне представляет себе цену вопроса, но ведь тут возникает уже и не вопрос цены, а спрашивается, чем заманить Дашу Живодянову в Вольгинск, как подчинить её европейский график воле приглашающих, и каким образом дотянуться и свести в одном месте Сволочкову и Субчак, когда они на дух не переносят друг друга?
И снова нахмурился Застрахов и покачал головой: всё верно, но вот стоит лишь узнать двум вечным соперницам о визите Живодяновой в Вольгинск и о категорическом условии её, чтобы не было на приеме Саши и Глаши, – тут же и накроет обеих волной нежной дружбы, и явятся вместе, куда нужно по первому зову, потому что нет таких жертв, которых не принесли бы Саша Сволочкова и Глаша Субчак ради ревности своей к Даше Живодяновой. А поскольку пишут про Дашу, будто и в замке своего норвежского князя не забывает она ни дом, ни Волгу, ни родной город, – приглашать северную красавицу следует ни на светский раут, а на благотворительный вечер в пользу сирот Заречья, предупредив при этом: мол, две российские звезды, Саша и Глаша тоже согласились приехать, но не раньше, чем узнали, что мероприятие почему-то не сможет посетить Даша…
И нет сомнений, продолжал Застрахов изменившимся, горловым голосом, что соберутся все трое, как в старом анекдоте. Только к подготовке нужно приступать заранее, уже сейчас. А для начала попробовать разыскать благородного норвежского посланца Даши Живодяновой, который приезжал в Вольгинск по её делам и провел нежданным гостем несколько дней без памяти в доме номер девять по улице Завражной, где и был спасен от зимней беды…
И опять переглянулись Муса и Шафиров. Нельзя, конечно, сказал первый, запретить кому-либо грезить о несбыточном… Но ведь не было, добавил второй, никакого норвежского гостя в доме…
«Не было, – кивнул Застрахов. – Да только и самому мне порой не верится, что это с нами случилось то, что случилось. Может, и не было гостя, но должны же служить у таких звезд секретари, референты, помощники? Кто-то же занимался поездкой Даши Живодяновой в Вольгинск и Заречье пару лет назад? Разве не по силам и нам потянуть за те же нити, развязать узлы? Вот уже третье лето не утихает ток в трубе – и неужели все труды человека только для рта его? И для чего же случилось то, что случилось в доме номер девять на Завражной, если и теперь мы не можем обустроить праздника, какого еще не бывало в городе? Ведь не тот богат, чьё имущество множится, а тот, кому доступна радость. Но Вольгинск остается Вольгинском, и чем насытится душа на берегах Волги, где весна духовита, лето душно, осенью тошно, а зимою скучно?»
Помолчали.
Шафиров налил всем еще понемногу.
И заговорил неторопливо, вспоминая, как сказано было в одной волшебной русской повести: счастье и стыд не живут вместе – приходит счастье и прогоняет стыд, а гонимый стыдом не бывает счастлив. И потому, может быть, прав Борислав Вячеславович, уважаемый сосед Застрахов: хочешь подманить счастье – попробуй прогнать стыд, а не уверен в счастье – устрой хотя бы праздник. Ведь вера есть ручательство о делах невидимых, а праздник делает видимым сокрытое. Прав сосед: своя у каждого печаль, а праздник должен быть общий, и радость одна на всех, как один на всех поток в трубе (да не оскудеет сила его!).
Вот уже третье лето катятся недели, словно волны Волги, и прибывают исправно платежи, но никто не скажет, сколько еще будет уделено дому номер девять по улице Завражной. И потому прав уважаемый сосед Застрахов еще и в другом: пришла, похоже, пора прокладывать новые русла, и нужно прислушаться к тому, что передано и послано – как притчей – словами, обстоятельствами и даже самим именем его.
Почему бы, качнул головой Шафиров, и в самом деле не быть в Вольгинске тому, чего никогда прежде не было, о чем по обоим берегам Волги всякий сказал бы: это не имеет места быть, ибо нет для этого ни места, ни времени?
Почему бы не выделить, наконец, время и место для праздника, на котором некому будет спрашивать, кто первый, кто последний и кто главный, чтобы наделять? Почему бы не устроить такой праздник, куда не стыдно было бы пригласить и дочерей уехавших: Марию – из Нижнего Новгорода, Музу – из Тронхейма, Розу – из городка Кириат-Шмона – даже если они не откликнуться? Во всяком случае, как сказано в другой волшебной повести, – пусть французской, и пусть по поводу совсем другого города, – это успокаивает и интригует.
А уж если задумано соблазнить на празднование, то есть запечатать в глянец, названных красавиц – Сашу, Дашу и Глашу – поспешность, неряшливость легкомысленность здесь не уместны.
Большой праздник – большая работа, и главное в празднике – воля и представление. И должно быть взвешено в нем далекое и близкое, дармовое и заработанное, видимое и сокрытое. И, значит, потребуются не только время, место и деньги. Нужен еще помощник, секретарь, референт – словом, управляющий потоками, связной, человек, как бы отдаленный и в меру приближенный, чтобы можно было доверять…
И тут настал черед переглянуться Застрахову и Мусе, и обоим стало понятно: опять успел придумать что-то совоголовый сосед их Шафиров, и снова ведет речь об известной журналистке с именем, хотя не было произнесено ни одного из девяти ее псевдонимов.

8

И было девять вечеров и еще один вечер затейливых прений, извилистых споров, весёлых препирательств в ресторации на прибрежных холмах, под зыбкой сенью девичьего винограда, уже по-осеннему медно-лиственного, в глубине переливчатой, но ещё теплой, как бы коньячной, сентябрьской тени.
И перед лицами троих умудренных соседей опять обнажались в улыбке и влажно мерцали зубки юной наперсницы. И если б можно было, Шафиров сказал бы, что они подобны стаду овец белоснежных, выходящих из купальни; Муса сравнил бы с гранатовым яблоком румянец щек её; а Застрахов просил бы уклонить от себя сумеречный взор. Но никто из троих не смог бы вспомнить потом ни одного из девяти её псевдонимов, потому что уже не собеседница гламурная располагалась напротив, но союзница, соратница по заговору, журналистка с именем – грозная, как полки под знаменами.
И дошло до них, что если все-таки забыть о дальних столицах, то и среди сотен, даже самых малых, даже взятых наугад городов найдется много таких, чье имя или стены давно очерчены праздником либо расцвечены сагой – и только Вольгинск молчит и не отзывается. Вот, к примеру, Тронхейм, в прошлом Нидарос, был же когда-то гордой столицей Норвежского Королевства, где пировали викинги, покорившие полмира; или какой-нибудь, с позволения сказать, Кириат-Шмона у Ливанских гор – прославил же в земле Израиля русского офицера Трумпельдора; или крохотный Котор, бывший Акрувиум, чья гавань уже сотни лет принимает почтительную дань лучших мореходов Европы, поминающих тех, кого не вернуло море… И только Вольгинск остается Вольгинском, где некому молвить из табора улицы темной, и никому ничего не дано услышать в имени его – но лишь устрашает горожан и путешественников молчание беспредельных заволжских пространств.
А Муса говорил, смеясь, что дед его слышал от своего прадеда: стеклись как-то под Ветловы Горы у изгиба Волжской дуги волгари, мишари да булгаре, и притекли черемисы и чуваши, эрзя и мокша, и просочилась даже весь и меря, и прочая чудь. И стали спорить, чтобы назвать новое городище. И препирались, чьи имена по Волге красивее.
Левобережные наседали: была, мол, Хохлома, но постарше будет Везлома, а еще древнее Чухлома. Есть Бабино, но есть и Гагино, а встречается и Какино. Стоят Каменищи да высятся Столбищи, а иногда – и Ендовищи.
А правобережные перечили: одно дело – Шалдёж, совсем другое – Елдёж, но случается и Шалдёжка. Бывают Овчары, бывают Бочары, но попадаются, однако, и Можары, и порою – Сноведь, а то и Шишковердь.
И толковали долго, но к общему толку не пришли, и назвали город, по имени одного из спорщиков – Вольгинск – просто, никому не обидно и всем понятно…
А Шафиров, улыбаясь, возражал: может, и было просто и понятно – но только шестьдесят недавних лет, во времена Империи, пока носил город имя, а вернее, псевдоним революционного журналиста, бывшего метранпажа захолустной типографии. А когда распалась Империя, и вернули Вольгинску наименование историческое, стародревнее – чуть было не потеряли лицо первые лица города, и едва не сломали себе языки, головы и шеи, – поскольку никто не мог ответить, как теперь жителей Вольгинска следует называть. Волжане? Общо и неточно. Вольгинцы? Нелепо. Воляне? Старомодно и странно. Вольгиногородцы? Громоздко и непристойно. Волчане? Неверно и жутко. И собирали даже большой городской совет с приглашением выдающихся членов самых важных собраний, клубов и диаспор. Но к решению не пришли и утвердили лишь официальное приветствие «Дорогие жители города Вольгинска», хотя и не договорились, какое определение считать более правильным: «славного города» или «вольного города Вольгинска». И еще в одном согласия не нашли: кому именно из жителей приличествует обращение «дамы и господа»…
А в ответ усмехался Застрахов: все верно – широк берег, скоротечна Волга, и длительна её дуга. И чем дальше уносит беседу по волнам имен, тем быстрее – прямо на глазах – сжимается Вольгинск и превращается в то, что ученые называют исчезающей величиной. Но не на этих ли землях испокон веков встречались Большой Север с Большим Югом? Не сюда ли, если верить просвещенным соседям, доходил знаменитый посол багдадского халифа Ахмед ибн Фадлан? И разве не здесь составил самый точный перечень рек и волжских притоков, разве не описал похороны норманнского князя, или же ярла, конунга, докатившегося до Волги мимо холмов Гардарики от своих просвистанных фьордов?
А раз так – что мешает представить, будто именно здесь, у Ветловых Гор, а не на вымерших равнинах, располагался полюбившийся историкам царственный Итиль – столица грозных хазар? Кому под силу оспорить, что тут и завершилась некогда громкая хазарская полемика, был сожжен последний хазарский словарь и остановлено идолопоклонство волгарей? И коль скоро вера есть ручательство о делах невидимых – не всё же нынешним жителям Вольгинска плыть по течению, вглядываясь в перепады нефтяных цен в портах Джейхана и Вентспилса: можно подумать и о празднике неподражаемом – широком и долгом, как Волжская дуга…
И хохотали, изумляясь, Муса и Шафиров, и хлопали в ладоши, и поднимали бокалы.
Муса говорил: верно – чем хуже Вольгинск, если уж в Казани огораживали, точно плывун, собственноручно сооруженное тысячелетие, а когда докопались и раструбили по всему миру – взяли и в дни юбилея закрыли иногородним въезд в город, и даже Венера Мукадясовна, родственница, не захотела прислать приглашение или хотя бы выслать пропуск на машину? Чем хуже жители Вольгинска, и разве не найдется у них места и времени для собственного праздника?
И Шафиров говорил: верно – ловко скроено и складно сказано. Не зря голова соседа – чистое золото. И пусть не найдется в Вольгинске и трех человек, слыхавших о «Книге хазар» и, тем более, об авторе её, знаменитом еврейском поэте и враче, который жил в Испании, о хазарах писал на арабском, а погиб по дороге в Иерусалим, – быть празднику неподражаемым. Ибо в таком празднике взвешено будет тёмное и внятное, видимое и сокрытое, далекое и близкое. И встретятся в Вольгинске не только сквозящий Север и томительный Юг, но всякий званый, встречая праздник, невольно промолвит про себя – словно бы вспомнит – слова сладострастного испанского еврея: «сердце мое на Востоке, а тело приковано к крайнему Западу». А восхитительной собеседнице, союзнице, соратнице по заговору останется лишь сделать так, чтобы просочилось сказанное и ушло самотеком по надежным руслам, и упаковать потом переданное в глянец – но без суеты, ведь подлинное тщеславие меланхолично…
И недели не прошло: растеклось по Вольгинску и еще неделю наплывало волнами известие о каком-то закрытом приеме, благотворительном вечере, или историческом торжестве, якобы приближающемся вместе с Днем Города – якобы настолько эксклюзивном, что удостоят его своим появлением и Саша Сволочкова, и Даша Живодянова, и Глаша Субчак.
Дошла ли волна до первых лиц города, вполне ли доверяли они тому, что было передано? И да, и нет. Самые опытные и проницательные не могли указать источник сведений, о развилках истории с географией рассуждали уклончиво, и не осмеливались даже предполагать, кому в Вольгинске было бы по силам придумать, спланировать и выстроить подобное необычное ответвление обычного городского праздника. Очевидно, пошутил кто-то из острословов, речь должна была идти об очень значительной, но какой-то совершенно исчезающей величине. Многие, однако, с неприятным удивлением подтверждали: число звонков из столичных журналов и телекомпаний с просьбой уточнить программу пребывания в Вольгинске Саши, Даши и Глаши день ото дня угрожающе возрастало.
Представлял ли кто-нибудь из наиболее влиятельных горожан уж если не содержание, не смысл, не форму мероприятия – то хотя бы время и место? И да, и нет. Дата как будто бы не вызывала сомнений. Само же торжество оказалось настолько закрытым, что попасть на него можно было лишь по специальным приглашениям, и количество приглашенных объявлялось крайне ограниченным – неизвестно, правда, кем и почему. Между тем нашлись журналисты, которым удалось раздобыть программу празднования, где значились концерт, аукцион-сюрприз, фотографирование со звездами, автограф-сессия и роскошный ужин. Указывался вроде бы и контактный телефон, но при этом подчеркивалось, что условия бронирования, а также место и время приема будут уточнены дополнительно.
Собирался ли на загадочный прием кто-либо из выдающихся членов обширных собраний, клубов и диаспор? И нет, и да. Многие поначалу морщились, пожимали плечами пренебрежительно. Но уже на третьей неделе сентября некоторым посчастливилось увидеть в чьих-то руках не совсем привычные пригласительные билеты – изумрудно-муаровые пластиковые карточки без магнитной полосы, но со штрих-кодом, двойной нумерацией и серебристым защитным слоем в угловом окошке. Вытянутая из кремового конверта, карточка словно бы утяжеляла пальцы и оставляла какой-то мерцающий, обморочный аромат в воздухе – там же, как правило, повисал и вопрос о стоимости и месте приобретения, почему-то ввергавший владельца в смущение. Кое-где всё же прозвучала невероятная цена в триста долларов. Через день называли пятьсот, спустя еще два дня – семьсот. Недоумевали, беспомощно разводили руками даже всемогущие городские перекупщики: лишь через девять дней попали в эти надежные руки всего две дюжины карточек, и были раскуплены за двадцать семь минут по полторы тысячи долларов за штуку. Но и смотрящий за ними, человек с прошлым, весомый и основательный – и тогда, и много позже, в кабинетах высоких и полуподвальных – так и не смог показать ничего более определенного, кроме того, что вся партия карточек была получена от неприметной молодой пары, сразу укатившей из центра на такси куда-то в сторону Ветловых Гор.
Само собой, приглашенные, включая праздных и легкомысленных, до последнего вечера сомневались, подозревая аферу. И только накануне праздника, когда время и место приема были аккуратно подтверждены телефонными звонками, люди осведомленные признавались шепотом, что с самого начала некоторое число приглашений было забронировано через этот телефон и продано по какой-то сумасшедшей цене в сто долларов – и не всем, а персонально, с перепроверкой, по списку. Но если имена счастливчиков и в самом деле были собраны воедино и занесены чьей-то рукой в некий таинственный список – ни этой руки, ни списка не видел никто.

9

Если бы звездный вечер, праздник, прием освещался светской хроникой, хроникер, вероятно, начинал бы не с имен собственных и не с обстоятельств места и времени, но открывал бы отчет совсем иными словами – например: никогда прежде в День Города Вольгинск не ждал с таким нетерпением наступления вечера.
И, конечно, наступивший вечер, последний вечер первой недели октября, не обманул ожиданий – оказался почти по-летнему знойным, прозрачным, можно сказать, лучезарным.
И хотя никого на Волге не удивишь речным гуляньем или пикником на воде – место, выбранное для торжества, нельзя было не признать неожиданным: не плавучий ресторан, не крытый дебаркадер, и даже не один из многочисленных увеселительных причалов. В дальней протоке, за излучиной, у необжитых подножий Ветловых Гор, поджидала приглашенных на приколе столетняя наливная баржа того барочного типа, что на нижней Волге в старину называли расшива, а на Верхней – труба, – некогда знаменитая, но почти забытая городом «Посадница», отреставрированная и приукрашенная к празднику. И поначалу недальновидные возмущались, не желая праздничным вечером отдаляться от культурного центра. И только потом оценили изысканность и красоту пути в видах приволжских далей: прибывавшим с Печерской стороны казалось, что леса протекают мимо по прибрежным холмам, точно дымы многоцветные; тем же, кто подъезжал с Мещерской, вспоминались деревья, подобные фонтанам – будто бы брызжущие из темных оврагов золотом, багрецом, бронзой.
А если бы коснулось события пронзительное перо мистера Брета Эллиса – непременно было бы описано, как «Посадница» встречала приближающихся гирляндами огней быстротекущих от самого клотика мачты к островерхим бельведерам слева и справа по берегу; и был бы обрисован уютный банкетный зал на просторной палубе, охваченный гигантским звездно-голубым шатром, и высокая сцена кольцом вокруг восстановленной мачты в центре. И, как всегда, было бы подмечено остроумно, что в День Города сюда, к старинной волжской барке, расшиве, трубе как бы перетекла тень города: бомонд, богема, бонзы и бонвиваны, не говоря о первых лицах Вольгинска и выдающихся членах самых обширных собраний, клубов и диаспор. Единственным, что слегка затеняло блистательную атмосферу вечера, некоторые могли бы счесть многочисленную группу неведомо откуда взявшихся гостей: одетые вычурно и, по преимуществу, безвкусно, они держались как-то придавлено, особняком – но, по счастью, их странные манеры и голоса вскоре были поглощены бурлением праздника.
А будь подхвачен праздник невесомым перышком Роксаны Гобски – особого блеска было бы исполнено, безусловно, долгожданное и ослепительное появление трех звездных красавиц, трех гурий, трех граций.
Взмывала на сцену, помавая рукой, Саша Сволочкова: кашемировое платье цвета «кэмел» и горжетка от Ив Саломон, золоченые ботильоны Сальваторе Феррагамо, колье и брошь Карло Зини, кольцо Шопар.
Выпархивала, омываемая овацией, Даша Живодянова: черная шляпка, атласные брюки, блуза и кардиган от Альберты Феррети, пояс, перчатки и туфли от Поллини, платок и сумка – Келвин Кляйн, ожерелье и серьги Булгари.
Всплывала по волнам восторженных возгласов Глаша Субчак: фисташковый топ и бриджи от Кристины Эффе, жакет Житруа, сапожки с меховой оторочкой, пояс, браслет и подвеска – всё от Луи Вюиттон.
Беглое перо весело очертило бы вполне заурядный концерт, но с неизменной легкостью были бы вплетены в рассказ узлы и развязки неподражаемого аукциона, полного подлинных сюрпризов. Ведь помимо автографов и парных фото на память, бурно торговались и были разыграны три невероятных лота: тур вальса с Сашей Сволочковой, брудершафт с Дашей Живодяновой и эксклюзивное фото за ширмой у колен Глаши Субчак топлесс – все три, на глазах изумленной публики, были куплены за сумасшедшие деньги тремя неизвестными…
Было бы рассказано, наконец, что, в соответствии с сезоном, гости пили великолепную водку, очищенную на буковых угольках, головокружительный коньяк лучших домов Франции, черногорское красное вино. Среди закусок выделялась норвежская сельдь, пряный израильский хумус, астраханский копченый залом. На ужин подавали духовик из говяжьей грудинки и духовую рыбу, а на десерт были, разумеется, ананасы в шампанском, духовой виноград из Астрахани, и мак-текун, и трава-дурандань…
Но ничего этого не случилось. Ничего подобного не было отпечатано в глянце, ни передано на телеэкраны, ни послано в радиоэфир, поскольку исключительные права на освещение уникального вечера, приема, праздника принадлежали, как известно, медиа-холдингу «Гламурама», который – и это тоже хорошо известно – вскоре исчез так же внезапно, как и появился некогда в Вольгинске.
Ничуть не хуже известно и то, что уже наутро жизнь города Вольгинска потекла совсем иным руслом, и принесла совсем иные дни – но само завершение знаменательного торжества так и осталось покрыто мраком, погружено в туман и окутано октябрьской тьмой, как и все, свидетельствовавшие о нём – и тогда, и потом – оставались сбивчивы и невнятны.
Уверяли, что под шатром «Посадницы» гудели не менее девяти часов, хотя многие покинули палубу раньше. Видели будто бы нескольких разгоряченных гостей, сопровождавших дам в бельведеры – трепетно и торопливо, подобно тому, как ласкает волжская волна прибрежную ракушечку. Рассказывали – правда, без уверенности – что к середине ночи стали прорываться на сцену к микрофону вне всякого протокола и приличий, и преградить поток не могла уже и сама ведущая – журналистка, чьего имени так и не смогли припомнить, потому что каждый знал лишь один из девяти ее псевдонимов. Якобы какой-то высокий норвежский гость едва дождался своей очереди, чтобы произнести, в конце концов, по поручению Даши Живодяновой, прочувствованную речь в адрес гостеприимных хозяев – на чистейшем русском, но с холодноватым скандинавским акцентом. Потом – почему-то от имени всех присутствующих – с историческим экскурсом и ответным тостом выступил некий владелец страховой компании. Говорили, что даже кто-то из первых лиц, якобы дирижируя над головами микрофоном, предлагал спеть хором для дорогих гостей несколько песен о Волге широкой…
И когда внезапно качнулось где-то в углу и загуляло волнами слово «катание» – будто бы поднялся и завладел всеобщим вниманием один из гостей, которого некоторые звали Бориской, другие – Славиком, кое-кто – Застраховым, а зал узнал в нем обладателя самого завидного, самого дорогого, самого пикантного из трех лотов. И не то странно, – изумлялись свидетельствовавшие – что как-то сразу услышали того, кого звали Застраховым, а то, что ему мгновенно поверили.
Непрерывно поглаживая левый лацкан клубного пиджака, он сумел объяснить, что старинная барка, расшива, труба уже много лет не на ходу, а на приколе, и для катания не приспособлена. Но если кто и впрямь желает прокатиться по городу с ветерком и музыкой – на берегу давно поджидает желающих праздничный кортеж, а в конце путешествия – такой сюрприз, перед которым померкнут все шалости и услады вечера…
Не исключено, что были среди гостей такие, кто попытался что-то остановить, перекричать, оспорить – но никому не удалось запомнить ни лиц их, ни имен: пир торопливо перетекал через порог – на сходни.
Некоторые уверяли после, что на берегу накрыло сошедших куполом не виданного в Вольгинске фейерверка, и были встречены восторженным воем взрывчатые веера, стрельчатые кометы, фонтанирующие шары. Иные, напротив, утверждали, будто бы сам собой умолк гомон и топот толпы, потому что увидели многие звездное небо над головой. Но и те, и другие вспоминали поразившую всех, как бы звёздчатую цепь вдоль береговой дороги слева и справа: лучшие таункары, словно бы согнанные со всего Вольгинска, выстроились в ряд по обочинам и почему-то помаргивали, на манер такси, зелеными огоньками. И показалось, что ближние сверкают ясным сапфиром, те, что подальше, изумрудно искрятся, а совсем дальние расплываются нефритовыми каплями в дымке…
И теперь уже никто не скажет, сколько гостей нырнуло в услужливый сумрак салонов, куда направился кортеж, и где останавливался потом, ведомый тем, кого звали Застраховым…
И кортеж, и даже милицейский эскорт видели и на Ветловых Горах – правда, неизвестно, когда именно.
Но все знают: там, на Ветловых Горах, в три-двадцать семь по полуночи, прогремел тот самый взрыв, что надолго оглушил сны горожан, развернул течение времени в Вольгинске новым руслом, и поверг оба берега Волги в длительное скорбное бесчувствие. Все знают: взлетел на воздух в ту ночь, а вернее – всклубился, точно дым из трубы, и обвалился наземь единственный подъезд дома номер девять по улице Завражной. Но никто не знает – от каких причин.
И если были сплетены в незримые узлы события праздничной ночи: необычный прием в честь темной исторической даты, беспутное блуждание кортежа, фейерверки и взрыв – нащупать эти узлы никому не удалось.
Лишь глава одного из крупнейших мишарских кланов уверял позже, что тот, кого звали Застраховым, как раз и проживал на Завражной в девятом доме. И якобы были с ним на палубе «Посадницы» не то что друзья или близкие – а просто-напросто соседи по единственному подъезду почти в полном составе – унесенные впоследствии так же, как и он, злополучным взрывом. Однако поверить в такое было трудно, и скептики возражали, говоря, что все это – не более чем речи людские и пересказанное суеверие. Да и можно ли было объяснить, как жители панельной девятиэтажки из спального района оказались среди избранных на закрытом приеме, кто из них попал в кортеж, и почему больше никого из приглашенных не накрыло ужасной волной? Ведь из числа званых на вечер и первые лица города, и выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор – все до единого, исключая ослабленных возлиянием, – поутру появились там, где должны были появиться. Да и ночные пути столичных звезд, просиявших на небосклоне Вольгинска, тоже не претерпели отклонений. На другой день, к вечеру, были все трое замечены на открытии иных, не менее громких, торжеств, в иных, не менее шумных, городах: Саша – в Казани, Даша – в Нижнем Новгороде, Глаша – в Перми.
И только жители дома номер девять по улице Завражной – и тот, кого называли Застраховым, и пришедшие с ним на праздник, и те, кого не было там, – пропали бесследно.
Не осталось от них, по слову пословицы, ни слуху, ни духу, ни вестей, ни костей.
И это всё, что можно сказать.
А если кто станет расспрашивать дальше – Бог весть, откуда ждать им ответа, ибо не слыхивали в Вольгинске, чтобы кому-нибудь поведали больше.
Ибо всякому, кто возьмется вспоминать всё, что было передано, тут же придется давать имена людям и разным местностям, которые там были. Но и по истечении долгого времени, и когда время замедлит все течения, никто не осмелится усомниться, что те, о ком было рассказано, и те, кто носил эти имена – это одни и те же.
Назад: Часть вторая
Дальше: Авторское право. Вместо эпилога