Второй год
Я - «старик»
Второй год службы начался торжественно. Новые задачи поставил в своем приказе министр обороны.
Жизнь в полку после изучения этого приказа министра пошла в каком-то приподнято-праздничном тонусе. Каждое учение, зачет, стрельба приобрели особую значимость - все должно быть с высокой оценкой. Заключаются договоры о соревновании. Тут каждый хороший солдат на счету. Но очень не вовремя проводили старослужащих однополчан домой. Из нашего отделения уехали Волынец, Скибов, Куцан и Умаров. Дали адреса, обещали писать. Карим предупредил:
– Много слов не надо, время нет, знаю. Один телеграмм дай, когда домой поедешь. В Самарканде я на вокзал приду, всех встречать буду. Мы теперь как брат!
Только разъехались отслужившие, снова проводы. Получил отпуск Степан. Целая история с этим отпуском.
В уставе предусмотрено много различных поощрений. Отпуск на родину - не самое высокое. Есть выше: например, фотография на фоне развернутого Боевого Знамени полка. Приятно удостоиться такого снимка, всю жизнь будешь друзьям, а потом и детям показывать. Однако у солдат своя мера весомости поощрений. Самым приятным считается отпуск на родину. Молодежи не терпится побывать дома, посмотреть на мать, отца, братьев, сестер, показаться в военной форме любимой девушке.
И вот Степану Кузнецову за отличные успехи дали отпуск. Другой плясал бы от радости. Степан - наоборот: приуныл. Невпопад угодило это поощрение. Пошел я к замполиту и сказал:
– Товарищ старший лейтенант, у нас в роте обидели хорошего человека…
– Вы о ком?
– О Кузнецове. Ему ехать некуда. Ни родных, ни близких. Поощрением напомнили человеку о его одиночестве.
– Да, неладно вышло, - потирая подбородок, признался Шешеня. - Хотели угодить. Что же делать? Надо как-то умело исправить промашку.
– Предложу ему ехать ко мне домой. Мать и отец его по письмам знают. Примут как родного. Отоспится, в кино походит. Может быть, с девушкой познакомится, переписываться будет.
– Доброе дело задумал. Давай поговори с Кузнецовым, потом доложишь.
Говорить со Степаном на такую щекотливую тему непросто. С ним дипломатию разводить нельзя: начнешь с подходом, издалека - только дело испортишь. Не выносит он жалости. Поэтому я начал с другого конца:
– Хочу просить тебя, Степа, об одном деле.
– Давай проси, сейчас я добрый.
– Зайди к моим старикам и расскажи, как мы тут служим, успокой. А то ведь они думают, что нас здесь каждый день по самые ноздри песком засыпает и солнце поджаривает, как шашлык на вертеле.
– Зайду и разрисую так нашу жизнь, что старики попросят командира оставить тебя на сверхсрочную.
Я радовался. Степан шел в расставленные сети, надо было только слегка подталкивать его.
– Обязательно разрисуй, пусть пишут ходатайство командованию.
Это была, естественно, шутка, и Степан ответил в тон мне:
– Представляю радость твоей мамы, когда она услышит об этом.
– Она будет в восторге… Но ты не смейся, мать действительно будет очень рада твоему приезду. Пожалуйста, если сможешь, продли старикам удовольствие, поживи у нас.
Степан насторожился. Пришлось изобразить на лице искреннее сожаление.
– Конечно, нелегко тебе будет отвечать на вопросы моих предков: им ведь все интересно, ты уж потерпи, Степан. И с квартирой вопрос разрешишь. В общежитии твое место, наверное, занято. Остановись у нас.
Степан еще более насторожился. План мой мог рухнуть, тогда я использовал последний шанс:
– И еще одно, и самое главное, - доверяю тебе как близкому другу: присмотрись, пожалуйста, как живут мои старики. Здоровы ли, все ли у них есть? Может, помочь надо чем-то, дров на зиму нарубить, крышу поправить…
Я врал самым бессовестным образом: ни дрова, ни крыша не беспокоили меня - наша квартира в большом четырехэтажном доме с паровым отоплением.
Однако расчет оправдал себя. Кузнецов согласился:
– Давай адрес!
Я дал ему письмо и проводил на вокзал. Вслед поезду послал телеграмму: «Примите гости моего лучшего друга он одинок негде остановиться». Хотел добавить: «сирота». Но слово это показалось мне обидным и неуместным - разве Степан сирота! Для меня он брат…
Вскоре после отъезда Степана встречали призывников. Они вошли в полк длинной вереницей, запрыгали, как мы когда-то, подбирая ногу. Вид у них невеселый, лица беленькие, смешные. Глаза глядят растерянно, даже испуганно. Мы подбадривали их шутками, а потом пошли торжественным маршем. Рубанули строевым так, что асфальт трещал. Смотрите, салажата, как ходить надо!
Второй год моей службы начался месяц назад, но только с появлением новеньких вдруг понял: я - «старик».
В нашем отделении новый командир. На место уволенного Волынца назначен младший сержант Юрий Веточкин. Тот самый пухленький, тихонький маменькин сынок Юрочка Веточкин, над которым издевался в поезде Дыхнилкин. После приезда в полк его отобрали в школу сержантов, и мы надолго расстались: он уехал в другой город. Сначала там служил рядовым в какой-то команде по обеспечению учебы, а потом закончил курс обучения и вот после выпуска прибыл в свой полк младшим сержантом, назначен командиром нашего отделения. Как он будет командовать - не знаю. Мне кажется, у этого питюнчика нет никаких командирских задатков.
Юра Веточкин изменился: окреп, загорел, чуточку погрубел, но девичий румянец по-прежнему заливает его щеки. Нас он встретил как старых знакомых. А вот с Дыхнилкиным по-дружески поздороваться не удалось. Смущает его Семен, пугает. Не знает Веточкин, как быть с этим типом. Интересный узелок завязывается. Кто кого? Я презираю Дыхнилкина. Будь на месте Юрика другой неопытный сержант, я от души пожелал бы ему победы над Сенькой. Но Веточкин тоже не вызывает у меня симпатии, не люблю хлюпиков. Не верю, что он способен взять Дыхнилкина за горло. Уж если наш кремень Волынец с трудом держал Дыхнилкина в повиновении, то Юрочке это явно не удастся.
Ура! В сегодняшней газете «Фрунзевец» поместили мой очерк о старшине Мае. Удивительное чувство вызывают столбики типографского шрифта, под которыми ровными буквочками значится: «Рядовой» и покрупнее «В. Агеев». Первым поздравил меня Шешеня.
– Ну, Агеев, молодец! Теперь у нас в роте свой писатель!
– Что вы, товарищ старший лейтенант, какой я писатель!
– Не скромничай, все так начинали.
Потом подошел Май. Не вызвал к себе - сам пришел! Внимательно меня рассмотрел, прищурил глаза и, улыбаясь, спросил:
– Значит, все, что старшина говорил, ты в блокнотик? Так-так! Я уж и сам-то не помню, когда про самодеятельность рассказывал. С тобой ухо востро надо держать, еще в «Крокодил» тиснешь…
Я молчу. Вроде бы не обидел старшину, а говорит он с укором. Но потом понял - шутит.
– Спасибо тебе, Агеев, - сказал вдруг Май, - высоко ты оценил своего старшину. Заметку вырежу и отправлю на родину. Пусть читают. - Потом пожал мне руку. Пожал, как награду вручил: со значением, от души, и при этом очень добро посмотрел в глаза.
Я почему-то уверен: в службе с этого дня скидок мне никаких не будет. Даже наоборот. Май, чтобы показать свою неподкупность и справедливость, станет требовать с меня даже больше, чем с других. Он такой! Но я, собственно, и не нуждаюсь ни в каких скидках и послаблениях. Служба у меня идет ровно.
Стал я полковой знаменитостью; в столовой и в клубе на меня показывают:
– Вон тот!
Капитан Узлов поблагодарил:
– Спасибо, роту прославляете.
Жигалов добавил:
– Хорошо написали, просто и взволнованно.
– Тут многие руку прикладывали, товарищ лейтенант, и Шешеня, и Пепелов, - пояснил я.
– Все равно, тон задали вы, основа ваша.
Прохоренко увидел меня в клубе, подошел:
– Читал. Материал подготовили хороший и человека отметили достойного.
Поля и Альбина со мной необыкновенно приветливы. Им газету Вадим показал:
– Почему вы скрывали, что пишете? - защебетала Поля.
Я подумал: «Зачем шуметь, я же не Вадька».
Альбина спросила:
– А более крупное что вы написали?
– Нет ни более, ни менее, это первое, - признался я.
– Напишет, - поддержал Соболевский. - «Войну и мир на Тихом Доне» отгрохает и деньги чемоданами будет носить.
Даже Дыхнилкин и тот по-своему отметил мой дебют:
– С тебя причитается…
Только Юрий, командир наш, кажется, от моей популярности не в восторге: мало хулигана, так еще и писака в отделении завелся. Интересно, что скажет Степан? Он еще не вернулся из отпуска.
Вырезку из газеты я послал домой - пусть старики радуются. Хорошо, если бы мама показала ее Оле. Намекать не стал - стыдно. Самому ей послать - на хвастовство похоже будет.
– После кино пойдем чай пить к Никитиным, - шепнул Вадим.
Кстати, он в этой семье уже свой. Неделю назад Соболевского перевели на должность писаря в штаб полка. Конечно, посодействовал майор Никитин. Попрохладнее место нашел. Около вентилятора сидит, ни учений, ни строевой, ни караулов. Ходит в укороченной гимнастерке.
Существует своеобразная военно-стиляжная мода. Гимнастерка обрезается так, чтобы низ чуть высовывался из-под ремня - мини-гимнастерка получается; брюки перешиваются в обтяжку, сапоги заужены и спущены гармошкой. Солдаты таких пижонов не любят. Я уже не говорю о сержантах и офицерах из строевых рот. Только в штабе да где-нибудь в спортивных командах, на складах, в мастерских такие вольности не пресекаются. Там нет старшин вроде Мая, взводных Жигаловых и замполитов Шешене. Эти вмиг приводят франтов к общему знаменателю.
Недавно я был у Соболевского. Сидит в кабинете майора Никитина. Письменный стол, чернильный прибор, лампа. Накладные. Книги учета. Он выписывает со склада и регистрирует в гроссбухе все химическое имущество полка: противогазы, накидки, резиновые изолирующие костюмы, чулки, рентгеномеры, индикаторы, противохимические пакеты, дегазационные приборы, всевозможные указки для ограждения участков заражения. Вид у Соболевского такой, будто он устал от возни с этой сложной современной техникой. Вот чинуша - ведь работает всего неделю!
Я уверен, майор Никитин взял к себе Соболевского только под нажимом супруги и дочки: видно, они всерьез решили включить его в свою семью. В рабочее время майор старается быть с Вадимом строгим и официальным, но это при посторонних, а при мне обращается к нему запросто:
– Вадим, приходи в воскресенье обедать, наши женщины будут ждать.
Вот так - «наши женщины».
Меня в доме Никитиных тоже встречают приветливо, как друга будущего зятя. Даже не стесняются вести свои семейные разговоры при мне. Однажды я слышал, как Нина Христофоровна, расстроенная какими-то неполадками в продовольственном магазине, сказала мужу:
– Когда мы выберемся из этой пустыни? Сил уже нет!
– Подожди еще немного, дай насладиться службой! - пытался отшутиться майор.
– Четверть века наслаждаемся… Не достаточно ли?
Нам с Вадимом присутствовать при таком разговоре было неудобно, мы пригласили Полю и ушли гулять.
И вот опять Вадим зовет к Никитиным. Не хочется мне туда идти.
– Не могу, - отказался я. - Понимаешь, сегодня не могу.
Отказ обидел Вадима.
– Уже зазнался до потери пульса?
– Нет. Я и раньше тебе говорил: Никитины простые, хорошие люди, не хочу их обижать.
– Отшиваешься?
– А я и не пришивался.
– Ну как знаешь… Насильно тащить не стану.
Приехал Степан. Мы встретились около входа в казарму. Я только вернулся со стрельбища: пыльный, просоленный, с черными мокрыми пятнами под мышками, в руках автомат, на поясе и за плечами - полное походное снаряжение. Кузнецов выбритый, наглаженный, надушенный - настоящий отпускник.
Обнялись. Степан посмотрел на меня хитровато и сказал:
– Нарубил дров твоим старикам. И крышу починил! Мы рассмеялись.
– Ну и ушлый ты! Давай раздевайся. Подарки тебе привез.
После обеда мы сидели под деревом за казармой. Степан рассказывал:
– Старики у тебя - душа! Особенно мать. Она чувства не скрывает, запорхала вокруг меня, захлопотала. А отец серьезный, строгий. Я поначалу стеснялся его. Но потом понял: столько в нем доброты, такая нежность к людям, что держать их открытыми никак нельзя, надо маскировать, вот он суровость на себя и напускает. Стесняется своей мягкости.
Ну и Степан, как быстро понял отца! «Стесняется своей мягкости»! - верно подмечено.
– Я на твоей кровати спал. И книги все пересмотрел, теперь твои мысли знаю, - продолжал Кузнецов. - Мать костюм твой и рубашки предлагала. Но я в форме ходил. Ты же знаешь - люблю форму!
Я слушал опустив глаза. Бывали моменты, когда вдруг спазмы перехватывали мне горло и я готов был разреветься. Как бы мне хотелось, чтоб и у него были мать и отец, дом, книги. И чем больше он восторгался нашими семейными порядками, тем тяжелее мне было слушать. Хотелось обнять его и крикнуть: «Будь моим братом». Но я не могу решиться на такое. Степан сентиментальности не терпит еще больше, чем криводушия. Я слушаю и молчу. Он говорит, а я все думаю, что сделать для утепления жизни этого одинокого, но бесконечно близкого и дорогого мне человека?
Я насторожился, когда Степан заговорил об Оле. Было какое-то несоответствие в словах и тоне.
– Красивая у тебя девушка. Мы встретили ее в универмаге. Пошли с мамой твоей купить мне носки и встретили. Очень красивая.
Говорил это Степан спокойным голосом, глядел мимо меня. Если так бросилась в глаза Олина красота, мне кажется, говорить он должен более восторженно.
– Что ты заладил «красивая» да «красивая», а как она спрашивала обо мне - волновалась? Рада была, что встретила моего сослуживца? Что просила передать?
Степан помолчал. Мне показалось, он обдумывает ответ, не хочет меня огорчать, но и врать не намерен.
– Не было таких разговоров. В универмаге, сам знаешь, толкотня, люди, как по тревоге, туда-сюда бегут. Где там разговаривать! Привет, конечно, передала.
– А письмо не написала?
– Сказала, по почте пошлет. При ней письма не было. Она не знала, что я приехал и что встретит нас в универмаге.
– Могла потом, к твоему отъезду, прийти, - сказал я то, что подумал.
– Могла, - коротко бросил Степан и поднялся.
В этом кротком «могла» я уловил и осуждение Оли, и предостережение себе: смотри, мол, Витя, не все в порядке в твоих отношениях с девушкой. Что же он не сказал? Что утаил? Да и знает ли вообще что-нибудь об Оле. Встретил один раз мельком, и все, много ли узнаешь о человеке за несколько минут? Однако холодность Кузнецова не случайна, за ней что-то скрыто. Степан понимает: его рассказ лишит меня покоя, и все же не скрыл свое отношение к Оле - не понравилась она ему! Как могло такое произойти - удивительно! Такая хорошая девчонка - и вдруг не понравилась. Не пришла с письмом для меня? Может быть, это показалось Степану обидным? Однако Оля могла быть занята: экзамены, какие-то поручения, ну, наконец, просто заболела. Нет, не понял ее Степан, разглядел только внешность - красивая, и все!
Через несколько дней получил письмо от Оли. Было в нем несколько слов и о Степане: «Встретила в городе твоего однополчанина. Неужели и ты так выглядишь? Интересно на тебя посмотреть. Просто не представляю тебя солдатом - начищенные пуговицы, сапожищи. Чудно! Друг твой мне не понравился: какой-то ваньковатый, двух слов связать не может. Неужели он действительно твой друг? Что ты нашел в нем интересного? Письмо тебе с ним не послала - показалось, он может вскрыть и прочитать. Хоть и нет у нас особых секретов, но мне не хочется, чтобы кто-то читал мое письмо…»
Оля удивила меня не меньше Степана. Какой она тоже оказалась непрозорливой! Кузнецов, этот благородный парень, показался ей вахлаком! Ну и ну! В общем, оба они не поняли друг друга. Я вспомнил о симпатии и взаимной тяге, которая иногда возникает у людей до того, как они познакомятся; у меня со Степаном так было еще на призывном пункте, когда мы в строй старались встать рядом.
И вот теперь я вижу - бывает и обратное: встретились, поговорили Кузнецов и Оля и с первого взгляда не понравились друг другу. Ну ничего, это все поправимо, их знакомство лишь начинается. Приеду домой, сведу их, узнают друг друга лучше - еще смеяться будут над своей отчужденностью.
Произошла первая стычка между Юрием Веточкиным и Дыхнилкиным. Не знаю, с чего началось. Семен едва не набросился на младшего сержанта. Хорошо, поблизости оказался лейтенант Жигалов. Он отчитал Дыхнилкина и отправил на гауптвахту. Потом вызвал в канцелярию роты меня и Степана. Взводный еще не успокоился, ноздри его нервно расширялись, глаза глядели жестко.
– Вот что, старики, - сказал лейтенант, - надо помочь младшему сержанту. Он парень хороший, но молодой, неопытный. - Жигалов поморщился, не хотел, видно, при подчиненных нелестно отзываться о командире. - К тому же характер у него кисельный. Но характер - дело наживное. Помогите своему командиру взять в руки Дыхнилкина.
Мы со Степаном переглянулись.
– Как это сделать?
– Прежде всего образцовым, безоговорочным подчинением младшему сержанту, - твердо сказал Жигалов. - Будете все до мелочей выполнять вы, это укрепит авторитет Веточкина. Дыхнилкин не осмелится пойти против всех. Ну и по-свойски, по-солдатски поговорите с Дыхнилкиным. Командование сверху, вы снизу, неужели не приведем в должный вид этого разгильдяя? Я надеюсь на вас, старики! - сказал на прощание Жигалов.
Мы не советовались с Кузнецовым, что конкретно делать. Общая линия поведения ясна - показать пример дисциплинированности.
Вспомнил я свою запись об офицерах, свои оценки их действий и способностей. Придется добавить, что эти оценки меняются в зависимости от перемен, которые происходят в нас самих.
Жигалов первые месяцы службы казался мне притеснителем, жестким человеком. Я проклинал судьбу, что угодил в его взвод. Потом лейтенант покорил меня своим трудолюбием. Дальше открылись его чистота и верность долгу. Затем я обнаружил доброту и человечность. И вот наконец такая чуткость к Юрию Веточкину.
Сейчас дело не столько в Дыхнилкине, сколько в молодом сержанте. Жигалов хочет сделать из него командира отделения, иначе говоря, берет на себя заботу о нем. А ведь мог поступить проще: вернуть неподготовленного младшего сержанта на должность, не связанную с командованием, - в полку немало таких должностей.
Удивительный человек Жигалов. Но для меня он теперь не только командир и даже не просто образец военного. Мне хочется быть похожим на него во всем.
Новички
Предварительное обучение молодых солдат закончилось. Их распределили по ротам. В наше отделение пришли трое: Климов, Ракитин и Натанзон. Они еще не подкоптились на солнце, бледненькие, нежненькие.
Почему-то у молодых смешно торчат уши. Будто настороженные зайцы - ушки на макушке! У «стариков» тоже короткие прически, но совсем не лезет в глаза лопоухость. Может, потому что им все ясно и понятно?
Пополнение у нас хорошее, ребята смышленые, бойкие. Особенно выделяется Климов. Он окончил среднюю школу, много видел, много знает. В нем нет скованности новобранца - энергичный, предприимчивый. Ему все нравится.
– Хорошо! - говорит он. - Как в санатории, все расписано: когда зарядка, когда прием пищи, когда развлечения.
– Погоди, выведут в поле, там поразвлекаешься! - пугает его Дыхнилкин.
– Опять хорошо: люблю играть в казаки-разбойники!
– Лопух ты, салага зеленая, - говорит, обозлясь, Семен и, цыркнув презрительно сквозь зубы, уходит.
Климов снова в движении, бегает, хочет везде быть первым.
– Ты когда-нибудь уставал? - спросил его Степан.
– Конечно. Я от безделья устаю. Угнетает меня неподвижность. Одно время я штангой занялся, силу не знал куда деть. Пойду вечером, перекидаю железяк тонны две - легче становится. Потом пришлось бросить штангу. Мышцы тяжелые набивает, а мне эластичность нужна, у меня теннис хорошо идет. Второй разряд еще в школе имел.
У этого парня служба пролетит легко, нет в нем внутреннего сопротивления дисциплине, готов впитывать в себя все хорошее, что встречает на пути.
В автомобильном парке во время обслуживания техники Климов успел вычистить до блеска кузов машины, за рулем посидел, приборы рассмотрел и Жигалова порасспросил:
– А можно на водителя выучиться?
– Сначала свою штатную должность освойте.
– А если параллельно?
– Времени не хватит.
– Я найду.
Жигалов улыбнулся:
– Не надо искать, все придет в свое время: у нас предусмотрена взаимозаменяемость. Научитесь владеть всей техникой и оружием подразделения.
Второй новичок, Ракитин, похож на Скибова, такой же неторопливый здоровяк, но более простой и откровенный. Главное - разговорчивый. В первый же день все поведал о себе:
– Отец был шофером, в аварии погиб. Мать работала в МТС. Таскала меня туда же, не с кем было оставить дома. Бродил я по цехам, гайки да ключи были моими игрушками. Потом помогал ремонтировать тракторы, сеялки, изучил их до тонкости. Несколько раз хотел сдать экзамен на тракториста, и все знали - могу, но комиссия не допускала - мал. Когда расформировали МТС, работал в колхозе прицепщиком. Тракторист мне попался Иван-охотник, да не простой, а чокнутый на этом деле. Увидит гусей в небе - и все! Больше он не работник! Потом приспособились так: он уйдет с ружьем в лес, а меня на тракторе оставит. Оба довольны. Он гусей или уток стреляет, а я на тракторе пашу. Бывало, председатель наскочит: «Где Иван?» У меня готов ответ: «Здесь он, в лесок пошел, животом мается».
Так и работали. И деньги делили по совести, хотя для меня зарплата не главной была, первое дело - машина.
Лева Натанзон - еврей; в гражданке, наверное, был кудрявый, теперь на лице его самая броская деталь - большой крючковатый нос. Конечно, за эту «деталь» Натанзона с первого дня солдаты прозвали Руль. Прозвали без злого умысла, просто уж традиция такая: давать друг другу шутливые клички; мы даже старшего лейтенанта Шешеню, как известно, именовали Женьшенем. Но Дыхнилкин вкладывал в шутку свой смысл.
Однажды окликнул Натанзона:
– Руль, тебя старшина вызывает.
– Зачем?
– Другой автомат хочет дать.
– Какой другой?
– С кривым стволом, чтоб из-за угла стрелять.
Я хотел заступиться за молодого солдата, но вдруг произошло такое, чего никто не ожидал. Натанзон взял Дыхнилкина за грудки, притянул к себе и, глядя в упор, сказал:
– Я не знаю, кому из нас в бою потребуется кривое ружье. Но ты себе закажи кривую ложку. Если еще раз попробуешь так шутить, я сверну тебе скулы! Усвоил?
Все отделение грохнуло от смеха. Под «королем хулиганов» явно рушился трон.
Дыхнилкин это понял. Хищно вздернув плечи и страшно выкатив глаза - это его излюбленная поза, - он стал приближаться к Натанзону:
– Ах ты!…
Лева спокойно ждал. И, что было самое удивительное, слегка улыбался. Улыбочка эта была точно такая, как у фехтующих мушкетеров во французских фильмах. Чувствуя такую уверенность Левы, мы не стали разнимать. Дыхнилкин кинулся…
И все! На этом схватка кончилась самым неожиданным образом: Дыхнилкин лежал в нокдауне на полу. Лева поднял его. Глаза у Семена были мутные. Натанзон поддержал противника, пока тот пришел в себя.
– Теперь иди умойся, - добро, без тени злости сказал он Дыхнилкину. - И никогда больше не приставай к Леве Натанзону, потому что у него первый разряд по боксу.
Дыхнилкин, шатаясь, побрел в умывальник. Щадя его, мы молчали. Но как только захлопнулась дверь, опять дружно засмеялись.
– Ну и дал ты ему!
– Не переживет Дыхнилкин, зачахнет!
Лева, смущенно улыбаясь, спросил:
– Что, он хороший парень?
– Куда там! Горлохват!
– Правильно сделал. Отучил сразу, иначе он тебя извел бы.
Лева лукаво улыбнулся и опять сказал о себе в третьем лице:
– Ничего, ребята. Натанзон за себя постоять может.
– Ты в каком обществе был?
– В «Спартаке».
– А вес?
– Легкий.
– Ну, для Семена твой вес, наверное, тяжелым показался.
Вот так еще один новичок нашего отделения уверенно шагнул в службу и в первый же день снискал всеобщее уважение.
Случившемуся больше всех был рад Юра Веточкин. Младший сержант проникся к молодому солдату искренним уважением, обходился с ним учтиво и внимательно. И вообще с приходом новичков Веточкин почувствовал себя настоящим командиром. Он учил первогодков, говорил строгим голосом, наставлял и даже наказывал. А молодежь, не зная слабостей Юрика, известных нам, относилась к нему с трепетом. Он был для них командир. И именно это признание его авторитета, мне кажется, больше всего укрепляло в нем веру в свои силы. Мы со Степаном старались быть точными и исполнительными. Это удивляло Веточкина. Ничего не зная о просьбе лейтенанта Жигалова, он решил, что действительно стал настоящим сержантом.
* * *
Смешной народ все же эти новички.
Утром отделение побежало на зарядку, а Ракитин юркнул в уборную. Когда мы вернулись назад, разгоряченные, бодрые, кровь ходила волнами. Ракитин осторожно выглянул из туалета и присоединился ко всем как ни в чем не бывало. Всю зарядку в отхожем месте просидел!
– Ну как, нанюхался?
– Чего?
– Нанюхался, говорю. Ты думаешь, это полезнее зарядки?
Ракитин покраснел:
– Живот закрутило.
– Бывает, - согласился я. - Только в другой раз раскручивай в другую сторону.
– Да мне эти зарядки вообще ни к чему - здоров как бык.
– Позанимаешься, как паровоз станешь, - пошутил я.
Ракитин липнет к Степану. Смотрит на него преданными глазами и очень хочет с ним подружиться. В курилке я наблюдал такую сцену. Сидит Кузнецов, думает о чем-то своем. Он часто после отпуска сосредоточенно размышляет. Ракитин протянул пачку «Беломора».
– Не хочу, - отказался Степан.
– Может, в клуб пойдем? - снова предложил Ракитин.
– Чего ты ко мне привязался? Иди сам! - отрезал Кузнецов.
Ракитин замолчал надолго, но не обиделся и не ушел.
Степану стало жаль молодого солдата. Все-таки легкое и доброе сердце у Кузнецова; он посмотрел на Ракитина и понял: на душе его горечь.
– А чего там сегодня… в клубе? - спросил Кузнецов.
– Кино «Доживем до понедельника». Я видел, хороший фильм, - оживился Ракитин.
– Ну идем.
Они идут рядом. Молчат. Я понимаю. Степан поступил так, не желая обидеть Ракитина. И все же у меня что-то исцарапывает в груди. Ревность? Бывает, значит, и мужская ревность. Интересно, что это за чувство: надо будет покопаться, найти, откуда оно берется.
* * *
Сель - это одно из местных стихийных бедствий. Во время ливня с гор несутся стремительные потоки воды, на пути они вбирают в себя быстрорастворимую глину и превращаются в мутную жижу. Большой сель может снести целый город.
Мне довелось видеть это буйство стихии.
Был ясный воскресный день. Наш взвод стоял в карауле. Я ходил по тропинке, натоптанной часовыми, охранял свой объект. Солдаты в городке занимались кто чем; большинство болело на стадионе. От объекта мне хорошо было видно, как на футбольном поле с криком гоняли мяч сборные команды. Сборные - не в высоком общепринятом понимании: «избранные», а в том шутливом, которым мы сами называем: «сборные». В таких командах человек по тридцать - любители, обутые в сапоги, кеды, тапочки. Они не придают особого значения правилам игры, но сражаются со страстью международных мастеров. Болельщики были в таком азарте, что прямо ревели от переполнявших их страстей и нередко сами кидались на поле, чтобы подыграть. Это не запрещалось.
Вдруг из-за вершин Копет-Дага выплыла огромная туча. Она была какая-то необыкновенная - черная, с белой подкладкой. Где-то за горами, в Иране, пророкотал гром. Потом наступила тишина. Туча плыла быстро. Как только она накрыла городок, раздался сухой треск, будто раздирали на куски все, что было сделано из фанеры. Потом я увидел множество прыгающих на земле беленьких шариков величиной с горошину. Это был град. Он застучал по голове и плечам. Я поспешил под грибок. И вовремя. Хлынул ливень. Он был такой тяжелый и плотный, что казалось, низвергался сплошным водопадом. Серые потоки воды неслись с неба. Они изогнулись под ветром, как занавеси. Вода через несколько минут собралась на земле в огромные пузырящиеся лужи. В этот момент и ринулся с гор сель. На наше счастье, он зацепил только край полкового городка, самый низкий район, где находился автомобильный парк. Через тридцать - сорок минут все кончилось. Ливень умчался дальше. Сель прекратился. Но, как я узнал, именно в эти минуты сель натворил немало бед, а наш молоденький солдат Климов совершил настоящий подвиг. Везет же парню: первый раз в карауле - и сразу отличился!
– Слыхали? - спросил меня после смены караула майор Росляков, редактор солдатской газеты.
– Что?
– О подвиге Климова.
– Слышал, вместе в карауле был.
– Так вот, прошу вас срочно, сегодня же, написать заметку.
– Я не спал, товарищ майор, голова не варит.
– Устать может любой человек, только не журналист! - строго сказал Росляков. - Когда в бою погибают все до одного, журналист перед смертью успевает описать подвиг товарищей. В общем, завтра утром, до ухода на занятия, оставьте материал дежурному по роте.
Довод очень веский. Я не мог отказаться:
– Хорошо.
Я сидел в ленинской комнате и выдавливал из себя заметку. Перед этим состоялся разговор с Игорем Климовым. Он подробно рассказал о событии, ответил на вопросы. Все ясно. Пиши. А вот не пишется. Сижу балда балдой над чистым листом и не знаю, с чего начать. Подвиг Игоря какой-то голый. Надо «одеть» его, найти какую-то форму, передать высокими словами. А где их взять?
«Завтра утром оставьте материал у дежурного…» Да я и через неделю не напишу, нет у меня «строительного материала». Пепелов учил: нужно отыскивать главную мысль, на которую, как на шашлычную палочку, нанизать все события. Нет у меня такой мысли. Просто факт! Все учат: надо писать просто, ясно, без выкрутасов. «Солдат Климов, находясь в карауле… спас боевую технику батальона». Пожалуйста! Просто и без выкрутасов. Но разве у Климова было просто? Там были тревога, волнение, риск. Как же загореться? Где взять огонь? Чем воспламеняются другие пишущие? Говорят, их вдохновляет красота людей и поступков. Мне тоже Климов нравится, и то, что он совершил, - прекрасно. Но где взять тепло, которое оживляет слова? Учебники твердят: в жизненном опыте, в багаже, в умении писателя… Стоп! Кажется, нашел «шашлычную палочку» для объединения событий. И даже название есть: «Первый шаг к подвигу». Я схватил ручку и принялся за работу. Описал свои переживания при выполнении боевой задачи, когда в первый раз заступил в караул. Все эти чувства конечно, были переложены в Климова; внушил я ему и свои опасения, и свою настороженность. Даже огорчения собственные передал Игорю: мол, стоишь-стоишь на посту, а шпиона не видно, не получается подвиг.
И вот когда Климов окончательно расстроился из-за однообразия и серости караульной службы, я обрушил на него сель.
Середина заметки выглядела так:
«Через широкий двор автопарка катили мутные потоки, устремленные к самому низкому месту в дальнем углу, - туда, где был навес второго батальона.
Климов кинулся к боксам. Когда он вбежал под крышу, вода уже закрывала колеса автомобилей. Глинистая, с белой пеной, она кружила возле машин, металась в поисках выхода. Сырцовые стены пока еще удерживали ее напор. Но через двор неслись все новые потоки и врывались под навес. Что-то угрожающе хрустнуло наверху.
Климов понял: вода качнула стены. Если они рухнут, упадет и крыша. Машины будут изуродованы.
Климов, словно разведчик, обложенный со всех сторон погоней, огляделся, стараясь найти выход из создавшегося положения. Что делать? Что он может предпринять один? Звать на помощь? Пробовал дать сигнал в караульное помещение - сигнализация повреждена. Да и поздно: стена рухнет через несколько минут.
На труса в минуту смертельной опасности находит оцепенение. Он гибнет. У смелого человека в эти секунды молниеносно включаются находчивость и смекалка.
Игорь Климов выхватил из ближнего бронетранспортера лом и побрел, преодолевая сопротивление упругой воды, к тыльной стене навеса. Достигнув ее, опустил руки с ломом в воду по самые плечи. Вода была холодная и грязная, перед глазами кружились бумажки, мусор и окурки, принесенные неведомо откуда.
Климов изо всех сил ткнул ломом в стену. Лом вошел в мягкий и вязкий сырец. Климов ударил еще и еще. Кирпич схватывал лом и, будто дразня, подолгу не выпускал его. Солдат не видел результатов своих усилий. Получается или нет? В одно ли место он бьет? А бить надо было только в одно место, чтобы скорее одолеть стенку и открыть путь воде. Открыть внизу, у самого пола, Климов еще глубже погружается в воду. Она заливает открытый от напряжения рот. Игорь устал. Ему трудно дышать. Но он упорно двигает под водой ломом.
Наверху снова угрожающе затрещали стропила, взвизгнули металлические скобы. Но Игорь не побежал прочь. Он задолбил по стене с удвоенной энергией.
Тридцать красавцев. Тридцать боевых автомобилей ждали решения своей судьбы. Они стояли вычищенные, покрашенные, смазанные и надраенные, готовые к походу. Решал их судьбу молодой солдат Климов. Успеет он открыть дорогу воде - машины спасены, останутся в боевом строю. Не успеет - погибнут.
Климов бил ломом, падая на него всем телом.
Вдруг железный стержень проскочил в пустоту, и вода тут же зажурчала, заклокотала, пробиваясь на свободу.
«Вода расширит дыру сама», - подумал Игорь. Отошел в сторону и стал пробивать новое отверстие.
Когда он сделал вторую пробоину, лом выпал из обессилевших рук. В это время на помощь подоспели товарищи во главе с начальником караула лейтенантом Жигаловым. Они быстро пробили еще несколько отверстий - вода стала быстро снижаться. Навес и тридцать боевых машин были спасены!
Скромен и не кичлив советский солдат. Как часто он, совершив настоящий подвиг, краснеет, стесняясь назвать свою фамилию. Так же было и с Климовым.
– Выпустил воду, и все! - сказал он, смущенно улыбаясь.
– Ничего себе «выпустил, и все!» - весело повторил командир отделения младший сержант Веточкин. - До этого надо додуматься! Принять решение и осуществить в несколько секунд. А если бы навес рухнул?»
Младшего сержанта Веточкина я специально вставил в заметку, помня просьбу лейтенанта Жигалова. Фамилия Юры в газете, на мой взгляд, должна повысить его авторитет.
На следующее утро я оставил заметку дежурному по роте. Я был уверен: материал понравится майору Рослякову.
Через день вышла солдатская газета части. В ней и моя статья. Привожу ее полностью.
«Подвиг солдата
На днях, будучи в карауле, молодой солдат Игорь Климов совершил героический поступок. Он вступил в единоборство с разбушевавшейся стихией и спас автомобильную технику подразделения. Молодец, Игорь! Хорошее пришло к нам пополнение!
Рядовой В. Агеев».
Я был поражен! Ни одного слова из моей заметки, кроме фамилий - автора и героя.
– Чего же ты так долго писал? - удивился Натанзон.
Я махнул рукой. Только Степан меня понял.
– Урезали?
– Все - и голову, и ноги, и даже хвост, - грустно ответил я.
– Не печалься, бывает.
А командиры довольны: и капитан Узлов, и Шешеня, и Жигалов, и Юра Веточкин. Ну конечно, и сам Климов. Слава приятна в любых дозах! Игорь вырезал заметку и отослал домой.
Встретил в библиотеке майора Рослякова.
– Здравствуй, Агеев! - весело улыбнулся он. - Здорово написал! Всей редакции понравилось…
– Я так и понял, - иронически ответил я.
– Обиделся, что сократили? Брось, Агеев. Ты не новичок в нашем деле. Понимать должен. Вышло новое постановление - надо было давать обязательно. Заметку ты сделал хорошую, немного расширь ее, добавь биографических данных, найди истоки подвига, и получится хороший очерк. Можно Пепелову послать. Кстати, он почти в каждом письме и по телефону о тебе справляется, приветы передает.
– Спасибо. И ему привет.
– Передам.
Взгляд у майора такой искренний и чистый, что обижаться на него невозможно. Действительно, чем он виноват? Формат газеты маленький, не будет же редакция ради моей заметки постановление сокращать?
Перечитал, поправил свой очерк и, переписав набело, послал подполковнику Пепелову в окружную газету.
У Степана девушка, но…
У Степана очень озабоченный вид. И привез он эту озабоченность из отпуска.
– В чем дело? - спросил я. - С каких это пор у тебя появились от меня тайны?
– Идем. - Степан увел меня за казарму и рассказал следующее: - В поезде, когда возвращался из отпуска, встретил я девушку. Зовут ее Люба.
«Ну, наконец-то, - обрадовался я, - и у Кузнецова сердечные дела!» Хотел подковырнуть его шуткой, но лицо у Степана было такое серьезное, что я сдержался.
– Сидела эта девушка у окна, ни с кем не разговаривала. Я на верхней полке лежал. А она внизу. Грустная такая, бледная. Когда в купе никого нет и никто на нее не смотрит, она - платок к глазам. А как только соседи появятся - платок в сторону и в окно смотрит. Пробовали ее развеселить - не получилось.
«Не обращайте на меня внимания, - сказала она. - Мне просто нездоровится».
Ну что поделаешь, если человек болен? Нехорошо ему досаждать. Оставили в покое. А я сверху поглядываю, и кажется мне, дело не в болезни, а девчонка попала в беду. Живот у нее круглый, пятна коричневые на лице, готовится матерью стать. А сама очень молоденькая, лет семнадцати, не больше. И вот соображаю: если она ждет ребенка, это радость в семье, а тут слезы. Что-то не так! Вечером, когда все спали, я покурил в тамбуре и вернулся в вагон. Она по-прежнему у окна, и платок у глаз. Заметила меня, предложила:
«Садитесь…»
Я сел. Хочется расспросить, что за беда у нее, но не знаю, с чего начать. Молчим. Она опять к окну повернула голову. В купе полумрак. Тишина. А у меня на душе такое волнение, будто с нашим поездом сейчас крушение произойдет и мне об этом известно. Беспокойство мое передалось и соседке.
«Что с вами?» - спросила она.
Я признался:
«Не по себе как-то. Предчувствие, что ли? Кажется, будто крушение вот-вот случится».
Она не удивилась, лишь вздохнула печально:
«Хорошо бы!»
Тут уж я не вытерпел:
«Смерть кличете… Неужели так тяжко? Может, я помочь могу?»
«Эх, солдат, солдат, - ответила она. - Чем ты мне поможешь?»
«А все же? От помощи отказываться не следует».
«Попала я в такое положение, что ни ты и никто другой ничего сделать не смогут».
Она сразу меня назвала на «ты», ну и я к ней стал обращаться так же.
«Что же стряслось? Муж, что ли, бросил?»
Девушка махнула рукой:
«Нет у меня мужа… и не было».
«Почему же парень тебя отпустил, почему не женился, раз так получилось?»
Она сжалась и затряслась в беззвучном плаче. Я немного подождал, не тревожил ее. Потом стал утешать:
«Успокойся! Как тебя звать-то?»
«Любаша», - пролепетала она мокрыми губами.
«Расскажи, Любаша, что у тебя за горе. Тебе легче станет».
Излагая мне все это, Степан очень волновался. Видно, история, которую он услыхал, была необыкновенной.
– В общем, не стану тебе передавать подробности, суть дела такова. Жила она в районном центре под Куйбышевом. Семья у них многодетная. Отец завербовался на Камчатку, на рыбный промысел, чтобы денег подработать. Нашелся добрый человек, сосед Николай Тимофеевич Зуев, предложил помочь Любиной матери. Взял ее дочь кладовщицей на склад. Он там заведующим работал. Очень были ему в семье благодарны за это. Стала Люба кладовщицей. Работа нетрудная - склад культтоваров: тетрадки, карандаши, портреты. И вот, оказывается, этот благодетель взял к себе Любашу не просто так, а с дальним прицелом. Стал к ней похаживать его сын Григорий. И папаша всячески это Гришкино ухаживание поощрял. Как придет Григорий на склад, Николай Тимофеевич непременно их вдвоем с Любой оставит. А вскоре открыто попросил:
«Не отвергай моего Гришку, выходи за него замуж. Дружно и ладно заживем одной семьей».
Люба и без слов этих понимала, куда дело клонится. Она не со страхом, а с брезгливостью думала о Гришке. Был он парень, о котором в его двадцать два года говорили как о пропащем. Пил запоем. Когда-то завидным женихом считался, любая девушка с радостью пошла бы за него. Гармонист, на всех праздниках и свадьбах желанный человек. Вот это его и сгубило. Парень он тихий, покладистый. Играть не отказывался и все чарки, которые подносили, выпивал. Ну а причин для веселья в городке много. Так и спился Гришка. В двадцать лет алкоголиком стал. Хватились отец и мать, но поздно. Лечили даже. Не помогло. Женить собрались. Да кому же из девчат такую муку на себя взять захочется? Вот и решил Николай Тимофеевич добрым делом Любашу к согласию склонить.
Сколько могла избегала Люба Гришкиного ухажерства. Прямо отвергнуть стеснялась - не хотела обижать Николая Тимофеевича. Уж больно добр он к ней был. Да и Гришка вроде пить бросил. Клялся: «До конца жизни не понюхаю!» Поверила Люба. Хотела помочь Гришке и Николаю Тимофеевичу, добрым делом отплатить. Незадолго до назначенной свадьбы, когда Люба уже готовилась стать матерью, Гришка опять запил. Люба напоминала ему:
«Ты же обещал бросить».
Гришка таращил пьяные, влажные глаза, смеялся ей в лицо:
«Мало чего я тебе обещал. Наше мужское дело такое - обещать, а ты уши развесила!»
В общем, уехала Люба из дома, чтоб избежать позора. Может быть, Гришка и женился бы на ней, отец заставил бы, но Люба теперь сама ни за что не хотела жить рядом с таким низким человеком. Уехала тайком, иначе мать не отпустила бы. Хотела добраться к тетке, в Актюбинск, а там уж решить, как быть с ребенком.
Да тут, собственно, и решать нечего - все сроки прошли, придется Любе стать матерью…
Степан помолчал и потом как бы итог подвел:
– Вот такая история у Любаши приключилась. Позади горе, а впереди неизвестность: как тетка примет, как домой вернуться с ребенком, как жить одной без мужа, чем кормиться? Поэтому крушение поезда, о котором я сказал, для нее показалось желанным выходом из всех затруднений… Видно, запали ей в голову мои слова. Стала она подумывать о смерти. Раньше на лице ее растерянность была, а тут вдруг строгость появилась, решимость какая-то во взгляде. Чувствую, недоброе она затевает. Когда я лег спать, она взяла полотенце, умываться пошла. Меня будто толкнул кто-то - иди за ней! Пошел следом. Прислушался - в туалете вода не плещет. Я за ручку - дверь открыта, и никого там нет. Я в тамбур. Стоит Люба у перехода между вагонами. Бледная, глаза горят нехорошим белым огнем.
«Ты что?» - спрашиваю.
«Проветриться».
Смотрю, полотенца в руках у нее нет, уже в углу, как ненужное, валяется.
«Ты, - говорю, - Люба, не дури. Такими делами не шутят! Если из-за прохвостов хорошие люди будут самоубийством кончать, то на земле одни подлецы останутся. Идем отсюда!»
Увел ее в вагон, стал отвлекать от мрачных мыслей. А сам думаю: сейчас отговорю, а она выйдет на своей станции и под следующий поезд кинется… Вот скажи, как бы ты поступил? - вдруг спросил меня Кузнецов.
Я растерялся.
– Не знаю, Степа… К родным ее надо было доставить.
– Родные позади остались, до них сутки езды.
– Тогда предупредить тетку, к которой она едет, чтоб присматривала за ней.
– А может быть, она до нее не доедет? Да и как я мог тетку из поезда предупредить? Люба между тем совсем духом пала, плачет, уж не скрывая своих намерений:
«Зачем ты меня удержал? Только и осталось мне под колеса! Что же мне делать?»
Тогда я решился.
«Поедешь, - говорю, - со мной?»
«Куда?…»
«В город, где я служу. Снимем комнату. Опомнишься. А там видно будет, как дальше жизнь строить».
Сначала она не соглашалась. Но я доказал ей: иного выхода нет. - Степан сделал паузу, глянул мне в глаза и четко закончил: - И вот она здесь.
– Здесь?
– Да. Потому и озабочен я.
– Где же ты ее поселил?
– У хозяина верблюда. Помнишь верблюда Чингисхана, который курит? Вот у его хозяина Берды Кекилова. Других знакомых нет в городе. С вокзала к нему и отвел.
«Приюти, - говорю, - на несколько дней, пока найду квартиру».
А он человек добрый, хорошо нас принял.
«Детей аллах дает, - сказал. - Пусть живет твоя жена сколько надо».
Вот, Витя, какие у меня дела.
– Чем могу помочь? - спросил я.
– Да пока ничем. Разве только хорошим отношением к Любе, ей тяжело сейчас.
– Постараюсь. Деньги, наверное, нужны. Возьми у меня. Рублей двадцать сберег.
– Пока не надо. У нее немного есть, и у меня сотня, еще из тех, что на заводе получил. Главное сейчас - молчание. Никто не должен знать о несчастье Любы.
Я возразил:
– Зачем таиться? По-моему, лучше рассказать все Шешене. Ты ничего плохого не сделал. Мне кажется, полк даже поможет.
Степан пожал плечами:
– Поверят ли, что все именно так было?
– Шешеня поверит: ты кандидат партии.
Степан подумал и согласился:
– Ты, пожалуй, прав, надо рассказать.
На этом мы и порешили.
Будни
Ночью на стрельбище - как в морском порту. Застекленные домики пультов управления похожи на капитанские рубки кораблей: в них мигают разноцветные огоньки, шипят радиостанции, звенят телефоны. Как линкор с сигнальными огнями, возвышается центральная вышка. Оттуда несутся в ночь сигналы трубы. А на мишенном поле тоже огоньки - это всевозможные мишени. Иногда они движутся, словно катера и лодки в ночном море. Сегодня идет стрельба с ночными прицелами. Инфракрасная техника позволяет видеть во мраке как днем.
Я быстро выполняю упражнение из ручного противотанкового гранатомета. Получил две гранаты в инертном снаряжении. Они по форме и весу как боевые, только не разрываются. Стою в исходном положении. Командовать будет младший сержант Веточкин. Он следит за сигналом с пульта: оттуда должны подать знак о готовности мишенной обстановки.
– Вперед! - командует Юрий.
Я быстро шагаю во мрак.
Снова команда:
– К бою!
По условиям упражнения, через тридцать - сорок секунд пойдет мимо меня танк. Надо успеть вынуть гранаты из сумки и зарядить гранатомет. Все делаю автоматически - тренировался много раз. Решил стрелять с колена - так удобнее. В окуляре ночного прицела с инфракрасными лучами передо мной будто морское дно - все зеленовато-голубое. Ищу, где танк. Захватываю его уже на половине пути. Торопливо ловлю в перекрестие прицела и жму на спуск. Гранатомет оглушительно бахает, и огненное зарево вспыхивает у меня за спиной. Граната, описав плавную дугу, пролетает выше танка. Лихорадочно выхватываю из сумки вторую гранату, заряжаю, тщательно целюсь - и снова оглушительный грохот и пламя за спиной.
На этот раз граната угодила в цель. «Удочка», - с облегчением вздыхаю я.
Идем с Веточкиным назад, он задумчиво говорит:
– «Удовлетворительно». А разве это удовлетворительно? Если сразу танк не поразишь, он вряд ли позволит тебе сделать второй выстрел: или из пулемета снимет, или гусеницами раздавит. Вот тебе и удовлетворительно!
Я согласен: поражать нужно с первого выстрела.
– Ты не подумай, что я тебя ругаю: упражнение ты выполнил, просто советую на будущее. В бою отделению туго придется, если ты первой гранатой промажешь.
Мне понравился этот разговор с Юриком. Наш молоденький командир набирается мудрости, для беседы со мной подобрал соответствующий тон. Понимает, что мы с Кузнецовым поддерживаем его авторитет. Не понравился в ту ночь только я сам себе. Все понимаю: замысел Жигалова, необходимость помочь Веточкину. А отстрелялся на «удочку»!
…Майор Никитин проводил занятие в химическом городке: рассказывал о свойствах отравляющих веществ нервно-паралитического, общеядовитого, удушающего и психогенного действий противника. Шутил:
– Газы первой мировой войны - детские игрушки в сравнении с современными. Это оружие очень грозное. Вы знаете, что существует международный договор, который запрещает применение отравляющих веществ. Но как показала практика, агрессоры не считаются с договорами, даже ими подписанными. Фашисты не раз применяли отравляющие вещества против нас в годы минувшей войны. Поэтому нам нужна постоянная готовность в противохимической защите. И мы готовы!
Майор достал из футляра приборчик, похожий на масленку, из которой я смазывал мамину швейную машину.
– Такой шприц-тюбик, - продолжал майор, - будет в бою у каждого солдата и офицера. В случае поражения отравляющим веществом надо сделать укол в руку себе или товарищу, который отравлен и сам этот укол сделать не может. Противоядие шприц-тюбика нейтрализует действие отравляющих веществ. - Никитин положил чудодейственный тюбик на стол и напомнил: - Конечно, это уже крайняя мера, когда поражение произошло. Не допустить его вы можете индивидуальными средствами защиты, которые есть у каждого из вас: противогазы, защитные накидки, специальные чулки. Эффективность защиты зависит от быстроты применения индивидуальных средств. Вот мы сейчас и потренируемся!
Степан шепнул Дыхнилкину:
– Если еще раз придешь из увольнения пьяный, мы тебе влупим такой тюбик.
Дыхнилкин с опаской поглядел на Степана: он знал - у Кузнецова слово с делом не расходится.
– От такой шутки можно концы отдать, - предупредил Дыхнилкин.
– Вот и не шути с нами, - ответил Степан.
…Кузнецов познакомил меня с Любашей. В чисто подметенном туркменском дворике, в самом дальнем углу, стояла небольшая отдельная мазанка. Берды Кекилов поздоровался с нами во дворе и ушел. Очень тактичный человек, не хочет стеснять своим присутствием.
Любаша маленькая, хрупкая, совсем девочка. Лицо ее испорчено коричневыми пятнами. Глаза светлые. Раньше были, наверное, голубые, а теперь прозрачные - всю голубизну их Люба выплакала. Она встретила нас печальной улыбкой.
– Ну как ты здесь, кавказская пленница? - пошутил Степан.
– Отдыхаю…
– Вот и хорошо, это сейчас для тебя главное занятие. Познакомься, мой друг Виктор.
Я протянул руку и пожал тоненькие бледные пальцы Любы.
– Я вот о маме думаю, - проговорила она. - Переживает небось, вестей от меня нет. Написать бы надо.
– Напиши, - согласился Кузнецов, - расскажи ей правду. Скажи, находишься у хороших людей, все у тебя в порядке, пусть она не беспокоится. Как думаешь, Витя?
Плохой был я советчик, жизнь не сталкивала меня с затруднениями: все решали папа и мама.
– Конечно напишите. Мама, наверное, ночами не спит, - промямлил я, стараясь при этом выглядеть солидным.
Степан зыркнул на меня колким взглядом: «Эх ты, советчик! Девушку успокаивать надо, а ты - «ночами не спит»! Потом он выложил из свертка банки сгущенного молока, печенье.
– Может, тебе чего-то особенного хочется? Слыхал я, у женщин в таком положении какие-то особенные желания появляются.
Люба зарделась, опустила глаза.
– Ты говори, не стесняйся, мы с Витей все сделаем.
Любаша помолчала, потом подняла свои прозрачные глаза и тихо сказала:
– Мелу бы мне.
– Чего? - изумился Степан.
Любаша улыбнулась:
– Мелу, простого школьного мелу. Сам же говорил о прихотях. Вот и мне так мелу хочется… Запах его даже во сне слышу.
Мы переглянулись. Я не подозревал, что мел чем-то пахнет.
– Достанем! - уверенно сказал Степан. Мы ушли.
Дорогой мне сказал:
– В классах есть мел, в атомном и противохимической защиты. Ты возьми в одном, я - в другом.
На занятиях по физической подготовке, в поле, на тактике, на строевой Степан проявлял какое-то особое рвение. Он и прежде был добросовестным и старательным в службе, а последнее время просто одержимый какой-то.
– Ты что так стараешься? - спросил я.
– А разве заметно?
– Не было бы заметно, не спросил.
– Это хорошо…
– Что?
– Что заметно. Положение у меня сейчас такое, Виктор. Сбавлю накал в учебе - скажут, мешает история с Любашей. Начнут меня прижимать, постараются «нейтрализовать» причины, которые вызвали спад. Вот я и решил наддать, прибавить темп, улучшить результаты. Пусть считают, что Люба влияет на меня благотворно. Понял?
– Ловко ты придумал!…
– Не то слово. Обычно ты подбираешь точные слова, а тут не получилось. Словчить - это, наверное, чего-то добиться хитростью, а мне это, сам видишь, нелегко дается.
* * *
У младшего сержанта Веточкина возникли затруднения с солдатом первого года службы Трофимом Ракитиным. Солдат хоть и молодой, но силища в нем огромная. И, как это ни странно, она не помогает, а мешает Ракитину служить.
– Я десятку врагов башки снесу и без науки, - благодушно посмеивается он.
– Не те времена, - говорит Веточкин. - Сейчас не мечами воюют - сообразиловка главное.
– А что же, я лопух, что ли? Когда надо, я соображу и прикурить дам!
Веточкину трудно с ним спорить. Ракитин на каждом шагу доказывает, что в бою он не оплошает. Кросс проводит отлично. Мы тренированные, и то после финиша в груди у нас все рвется от перенапряжения, а Ракитин пробежит пять километров - и сухой, только раскраснеется, шутит над нами:
– Ну чего запыхались, как петухи после драки!
– У тебя сердце, наверное, железное, - удивляется Веточкин.
– У меня все железное, - басит Ракитин и колотит себя кулачищем в грудь так, что гул идет, будто от борта бронетранспортера.
На спортивном городке разбегается - земля гудит, перемахивает через «коня», не касаясь руками. Просто удивительно: такой здоровенный и в то же время легкий. Техники выполнения приема у него, конечно, нет никакой. И опять начинаются мучения командира отделения:
– Надо вот здесь руками оттолкнуться, а потом соскок, - поясняет Юра.
– А чего мне толкаться, когда без рук перемахиваю, - недоумевает Трофим.
– Да условия упражнения так требуют, на проверке двойку тебе закатят!
Ракитин с недоверием смотрит на Юру:
– Неужели они такие дурные, чтоб мне двояк ставить. Если бы я не прыгал, тогда резонно. Я же вроде с перевыполнением плана, без рук. А вы говорите - двойку. Нет, не могут проверяющие мне двойку поставить.
На штурмовой полосе настоящий спектакль. Как помчится Ракитин по полосе, так трещат все препятствия. Корпус у Трофима тяжелый, неповоротливый, ввалился в лабиринт - оттуда щепки полетели!
Лейтенант Жигалов смеется:
– Ну, в полном смысле наломал дров!
Юра Веточкин смотрит на своего здоровенного подчиненного растерянно: что с таким делать? А Ракитин ругается:
– На кой черт этих ловушек понаставили! На врага прямо надо идти! В геометрии сказано: самый короткий путь промеж двух точек - прямая. А тут нагородили!
– На войне все может быть. Не только в поле в атаку ходят. А вдруг бой в городе? - пытается убедить Веточкин. - Вот встретится на твоем пути уцелевший фасад здания, а наверху враг…
Ракитин ухмыляется:
– Ну и что же, я к нему наверх, как обезьяна, полезу?
– А как же?
– Да я тот фасад завалю, и все дела!
– Не очень-то завалишь. Это здесь, на учебной полосе, фасад из досок, а там кирпичный, - настаивает командир отделения.
– А я кирпичный завалю!
Ребята и командиры смеются. А что? И завалит: он - как танк, наш Ракитин!
Лева Натанзон ходит вокруг него после занятий и глядит откровенно восхищенным взором. Не раз уж подступал:
– Трофим, тебе надо боксом заняться. Ты же мировой полутяж будешь. Экстра-класс! Тебе только техникой овладеть. Лева точно говорит! Поверь ему!
– Нет, Лева, боксер из меня не выйдет.
– Почему? Трусишь?
– Нет. В деревне против пятерых выходил.
– В чем же дело? Лева тебе так поставит технику, на Олимпийские игры будешь ездить!
– Нет. Не могу я бить человека. Душа не позволяет. Раз я сильнее, нехорошо бить слабого.
– Чудак, там будут равные противники: и по весу, и по мастерству, - уверяет Натанзон.
Трофим крутит головой - не верит!
– Такого не может быть, я любого уложу.
– Вот и хорошо, чемпионом станешь.
– Чего ж хорошего, ежели я человека искалечу?
– Да не искалечишь, не бойся. Там такие соперники будут, что сам не устоишь.
Ракитин окончательно развеселился, смеется:
– Ну это ты врешь!
Лева просто выходит из себя:
– Ну и непонятливый же ты! Как раз это и нужно. Будешь всех побеждать. Чего ты упорствуешь?
– Все я, Лева, понимаю, - вдруг серьезно заканчивает разговор Трофим. - Нельзя мне боксом заниматься, потому что в сердцах лошадь убил. Норовистая была. Хотел ей помочь - телега застряла в колдобине. Ухватился за оглоблю, а конь меня копытом по плечу - хрясь! Ну я не сдержал себя. Очень больно было. Долбанул со злости по уху коню-то, а он упал и подох. Видишь, что получилось. А ты хочешь, чтоб я с людьми бился. Нельзя мне. Нехорошо…
Лева не теряет надежды переубедить Ракитина. Нам говорит:
– Это клад. Самородок! Он нашу страну на весь мир прославить может, уж Лева знает!
Заводил разговор с Трофимом и физрук полка. Его тоже Натанзон настропалил. Ракитин и офицеру отказал: «Людей бить не стану!»
* * *
Старший лейтенант Шешеня отозвал меня и Кузнецова в сторонку:
– Подполковник Прохоренко достал для девушки комнату. Дом три, квартира шесть. Там, где лейтенант Жигалов живет, соседний подъезд, первый этаж. В каком состоянии твоя девушка? Перевезти ее можно?
– Она сама прогуливается понемногу, - сказал Степан.
Глаза его радостно блестели: он понимал, что в гарнизоне было трудно с жильем. Шешене, конечно, стоило немалых усилий выхлопотать комнату для девушки, которая даже не жена солдата.
– Вечерком, когда будет прохладно, переведи ее на новое место, - продолжал Шешеня. - Я с председателем женсовета говорил. Жены офицеров помогут. Они в этих бабьих делах лучше нас разбираются. Кровать в комнате есть, стол, стулья тоже. Постель возьми у старшины Мая. Я с ним уже говорил.
Кузнецов выразительно глянул на меня, это означало: постелью займись ты, мне сейчас надо заняться более важным делом.
Старшина Май был просто неузнаваем. Куда девалась его прижимистость! Завел меня в каптерку, сам выбрал новые, еще не стиранные простыни, новое одеяло, матрац попухлее. Потом раскрыл ящик в углу, извлек одну из скатертей и кусок ковровой дорожки. Эти ценности он вводил в действие только в дни инспекторской проверки да при наездах большого начальства.
– Под ноги ей постели… Стол накрой, - назидательно сказал Май. - Занавески вот на окна прихвати. Вечером зайдешь, я посуду из дому принесу: тарелки, ложки, вилки. Понял?
– Есть, товарищ старшина.
– Ну, шагай! Да смотри не урони, не испачкай.
* * *
Люба родила девочку. Когда она выписалась из больницы, женсовет устроил маленькое торжество. Пригласили Степана, меня и Шешеню. В комнате суетилось несколько женщин, командовала жена майора Никитина - Нина Христофоровна, оказывается, она член женсовета. Комнату празднично украсили, стол уставили закусками, на середине торт, добыли даже шампанское.
Любаша сидела бледная, коричневые пятна на лице стали еще темнее, но в глазах - счастье.
– Спасибо, люди добрые, - произнесла она смущенно, - мне дома, наверное, такое не сделали бы.
На руках у Любы маленький сверточек, из которого торчит розовый носик. Назвала Люба свою дочку Степанидой.
Кузнецов оторопел при этом сообщении:
– Не современно, не дают сейчас таких имен.
– Ничего, - твердо ответила Люба, - мы люди простые. Пусть мое дитя знает и помнит человека, который не оставил ее мать в трудную минуту.
Степан опустил глаза.
Стали произносить тосты в честь молодой мамаши. Поднимая рюмку с шампанским, я поглядывал на Шешеню: можно ли солдату? Он ответил кивком: дескать, ради такого исключительного случая разрешаю! До дна, конечно, мы со Степаном, не пили. Так, по глотку, для компании. Торжество прошло весело, правда, часа через полтора нас выпроводили: молодой маме пора было кормить ребенка. Женщины в этих делах опытнее.
Мы вернулись в полк.
Лева Натанзон утром в выходной день принес из полковой секции бокса, где тренировался сам, две пары боксерских перчаток. С серьезным видом подошел к Трофиму и сказал:
– Пока прохладно, идем в спортгородок. Я докажу тебе, что сила без техники ничего не значит! - Ракитин удивленно смотрел на Леву: он не понимал цели приглашения. Тогда Лева пояснил: - Идем, я тебя буду бить!
Все, кто находился поблизости и слышал этот разговор, засмеялись: уж очень воинственно выглядел щупленький Лева перед здоровяком Ракитиным.
Трофим попробовал от него отвязаться:
– Слушай, Натанзон, я же тебе сказал - человека бить я не стану.
– Да не ты, Лева будет тебя лупить, понял? Так бить, что опилки полетят! - хорохорился Натанзон.
Это уже звучало явно оскорбительно. Трофим буркнул:
– Иди ты знаешь куда…
– Боишься? - воскликнул боксер торжествующе и, обращаясь к солдатам, которые окружили койку Ракитина, с презрением сказал: - Смотрите, люди, на этого медведя: у него, оказывается, заячья душа!
Ракитин из-под бровей недобро глянул на задиру, поднялся с койки и шагнул к Леве.
– Только не здесь! - предупредил Натанзон. - Тут не полагается. Пойдем на волейбольную площадку и сделаем все по правилам.
Лева побежал вперед. Ракитин зашагал нехотя следом. Мы в качестве зрителей присоединились к участникам необыкновенного поединка.
На спортплощадке Лева сказал Трофиму:
– Раздевайся, - и тут же стал расстегивать пуговицы на его гимнастерке. Затем быстро сдернул одежду с себя.
Они встали друг против друга обнаженными по пояс.
У Левы мышцы выпячивались жесткими круглыми комочками, и весь он казался связанным из узелков, на которые была натянута загорелая кожа. Гибкий, стройный, хорошо натренированный. Атлетический вид его портил только большой нос, который ему неоднократно разбивали в схватках, и теперь он стал еще и расплющенным.
Ракитин выглядел совсем иначе. Как только соскользнула с него гимнастерка, по толпе окружающих зрителей прошел шепоток. Трофима нельзя было назвать богатырем: он среднего роста, но очень широкий, как комод. Плечи у него не крутые и бугристые, как у штангистов, а покатые; от толстой шеи они отвесно идут вниз и сразу переходят в сильные руки. Во всей фигуре его чувствуется какая-то необыкновенная загадочная мощь.
Лева быстро натянул на руки Трофима перчатки, потом надел себе и попросил ребят затянуть шнурки.
– Драться будем по-настоящему, - предупредил он противника.
Секунду или две Лева попрыгал перед Трофимом, покрутил кожаными пухлыми перчатками перед его носом и вдруг со всей силой влепил ему косой удар по скуле.
Трофим вздрогнул от неожиданности, брови у него от удивления поползли на лоб. Не успел он опомниться, как Натанзон послал ему два прямых удара - один в живот, другой в подбородок. Трофим поднял руки и закрыл ими лицо. Леву не остановила эта беспомощность соперника: он продолжал лупить правой и левой то в голову, то в корпус. Причем бил Трофима не как на тренировках, в четверть силы, а по-настоящему. Тяжелый отзвук ударов отдавался в крепком теле Ракитина.
Солдаты опешили. Неприятно было смотреть на это избиение. Кто-то не выдержал, крикнул Трофиму:
– Дай ты ему, чего стоишь?
Ракитин раздвинул перчатки и попытался взглянуть через щель на противника, может быть, даже хотел прицелиться. Но тут же в этот просвет Лева влепил ему два прямых. Голова Трофима откинулась назад.
– Он сильнее всех! - зло приговаривал Натанзон. - Этот товарищ считает себя непобедимым! Лева тебе покажет, какой ты мешок с опилками!
Трофим наконец пришел в ярость и от ударов, и от обидных слов. Он вдруг открылся и, отчаянно замахав руками вправо и влево, будто косил, двинулся на Леву. Огромные ручищи проносились над головой Натанзона с такой силой, что казалось, если зацепит, то голова отлетит метров на двадцать в сторону.
Однако попасть в Натанзона было не так просто. Тело у него гибкое, как пружина. Он приседал, отскакивал, нырял под страшные руки Трофима и продолжал тузить «богатыря», сам не получая ответа.
Новая волна ярости нашла на Трофима. Он уже не защищался и не вздрагивал от ударов Натанзона, а бегал за ним по площадке, как разъяренный бык за тореадором. Будучи неловким и тяжелым, он действительно, как бык, проносился мимо Левы, а тот делал изящный шаг в сторону - и тут же короткие меткие удары.
– Нет, Ракитин, без техники ничего не сделаешь! - приговаривал Натанзон. - Теперь ты сам убедишься: Лева говорил тебе правду!
Он начал демонстрировать зрителям ближний бой. Бесстрашно прилипал вдруг к мощному корпусу противника и тыкал в его живот короткими быстрыми ударами. У Трофима не было возможности размахнуться, а без замаха он бить не умел. Пока Ракитин соображал, что же делать, Лева мигом отскакивал от него на безопасное расстояние. Но, видно, Лева переоценил свое искусство, слишком увлекся. В один из моментов, когда Натанзон кинулся было к груди Трофима, тот все же подкараулил его и ляпнул сбоку по уху. Сапоги Натанзона вдруг подскочили вверх, а сам он брякнулся на землю.
Трофим и все окружающие на несколько секунд замерли в полной растерянности.
Лева лежал на земле бледный, с закрытыми глазами, мягкие руки безжизненно раскинуты в стороны.
Солдаты бросились к нему. Подняли, стали тормошить:
– Лева! Лева! Натанзон!
Кто-то крикнул:
– Воды!
Топая сапогами, побежали за водой сразу несколько человек. Степан принялся махать над Левой гимнастеркой.
– Расступитесь, воздуха дайте! - сказал Степан. Все попятились. Только перепуганный Трофим все еще стоял над противником.
Наконец принесли воды, прямо из ведра окатили Натанзона. Первое не помогло. Плеснули из второго.
Лева медленно открыл глаза. Мутным взором оглядел стоящих над ним солдат. Увидел Трофима, радостно улыбнулся, сказал слабым голосом:
– Вот это удар! Я же тебе говорил: ты клад! Самородок! Не будь я Лева Натанзон, если ты не станешь чемпионом Союза!
Ребята засмеялись. Все были рады благополучному исходу поединка. Лева поднялся, подошел к Трофиму, пожал его руку и сказал:
– Победу одержал чистым нокаутом Трофим Ракитин, будущий боксер экстра-класса!
Трофим наконец пришел в себя, заулыбался весело и смущенно.
– Ну и надавал ты мне, все болит: и скулы, и печенки-селезенки!
– Зато и ты Леве хорошо врезал! - ответил Натанзон. - Сила есть, не хватает только подвижности, но мы тебе ее прибавим, резкость разовьем, тактике научим. Будешь блистать на самых известных рингах мира!
Лева считал дело решенным. Да и Ракитин почему-то не отнекивался. Видно, Лева преподал ему хороший урок.
* * *
У Степана и Любы жизнь круто повернула. В штаб полка пришел работник милиции и сообщил командованию: ищут гражданку Березину Любовь Андреевну, а она проживает в доме офицерского состава.
Первыми после командования новости узнают штабные писари. Вадим Соболевский прибежал к нам в отделение и с мефистофельской улыбочкой сообщил:
– Вашу Золушку милиция ищет!
Степан чуть не избил его, мы с трудом удержали.
– Ты не кипятись, сходи сам узнай, - обиженно буркнул Вадим.
Кузнецов тут же отправился в милицию. Возвратился оттуда мрачный. Не глядя мне в глаза, сказал:
– Действительно, разыскивают. Почему - мне не сказали. Кто я для них - рядовой солдат, посторонний.
– Надо поговорить с Шешеней, - посоветовал я.
Мы пошли к замполиту. Я все время думал: зачем понадобилась милиции простая, скромная девушка?
Шешеня уже знал о визите из милиции. Он встретил нас тоже озадаченный. Люба ему, как и всем нам, несомненно казалась хорошим человеком.
– Тут какая-то ошибка, - сказал замполит.
– Я пойду к Любе, пусть объяснит все сама, - решил Кузнецов.
– Иди, - согласился Шешеня, а глазами сделал мне знак: «Будь с ним».
Люба сидела с книгой у окна, девочка спала на кровати. В комнате пахло молоком, чистым младенческим тельцем, стираными свежими пеленочками. Мне кажется, для этой комнаты больше всего подошло бы старое русское слово - светелка. Так здесь было ясно, бело и уютно, просто не хотелось начинать разговор.
Степан сел к столу, положил перед собой большие загорелые руки и так застыл.
– Что случилось? - почувствовав недоброе, спросила Люба.
Я глядел в ее прозрачные голубые глаза и думал: «Нет, у преступницы не могут быть такие глаза!»
Кузнецов и в эту трудную для него минуту оставался верен себе, сказал прямо:
– Пришла бумага, тебя ищет милиция.
К моему изумлению, Люба не очень-то удивилась этому известию.
– Пропала, вот и разыскивают. Мама письмо мое от тетки не получила, я же туда не доехала. А которое отсюда написала, еще не пришло, а то и затерялось. Вот и кинулись меня искать. Бедная мама извелась, наверное. И я-то хороша: конверт в почтовый ящик бросила и успокоилась, надо было телеграмму послать.
– Ты не одно письмо отправила, о девочке тоже написала, с внучкой мать поздравляла, - напомнил Степан.
– Я-то написала, а она, видно, не получила. Надо сегодня же телеграмму отбить.
Я подсказал:
– С оплаченным ответом.
– Правильно, - обрадовалась Люба, - и мы и она уверимся, что все в порядке.
– Это сейчас же организуем, - солидно сказал Степан, пряча глаза от Любы: ему было неудобно, что он подумал о Любе нехорошее.
Мы, не заходя в полк, пошли на почту и дали телеграмму с оплаченным ответом. Потом сходили в милицию.
С нами говорил пожилой капитан, туркмен; на двери его кабинета написана фамилия: Аннакулиев. Лицо у него не просто смуглое, а коричневое. Говорил неторопливо, с акцентом. Расспросил, где и при каких обстоятельствах встретил Кузнецов гражданку Березину. Степан коротко рассказал, как это произошло. Он, конечно, не вдавался здесь в те подробности, которые поведал мне, изложил только то, что необходимо для официального разговора.
Но капитана интересовали не сухие факты: он мягко и настойчиво спрашивал Кузнецова:
– Почему гражданка Березина уехала из дома? Какой настроения был у гражданки Березина, когда ты его встретил?
В общем, пришлось Кузнецову рассказывать все подробно.
Потом и мы убедились, что за Любой никакой провинности нет; как она правильно предполагала, мать, обеспокоенная отсутствием вестей, обратилась в милицию.
Капитан Аннакулиев, узнав о помощи и участии, которые приняли военные в судьбе девушки, сказал:
– Мы тоже будем помогать. Гражданка Березина до переезда в военный городок жила без прописки. За это надо брать штраф. Но мы немного будем закрывать глаза. - Капитан, наверное, хотел пошутить, добавил запомнившееся ему выражение, только высказался по-своему: - Мы будем посмотреть на это через пальцы. Маме надо сообщать: гражданка Березина живой, здоровый. Нехорошо так старый мамаша беспокоить. Зачем не писал?
– Мы сообщили телеграммой, товарищ капитан, - поспешил я внести свою лепту, - Люба написала два письма. Но края наши дальние, видно, почта долго идет.
Капитан с укором глянул на меня:
– Почему наш край дальний, говоришь? До Москвы на самолете четыре часа. По телефону любой город, любой час говорить можно. Какой такой дальний?
– Не сообразили мы, товарищ капитан, - примирительно сказал Кузнецов, - поздно подумали о матери Любы, давно надо было телеграммой оповестить.
Капитан смягчился, пожал нам на прощание руки, внимательно поглядев на Степана, сказал:
– Будем ответ давать: гражданка Березин все в порядке. Где хочет жить, сама знает, она совершеннолетний. Паспорт есть.
Степан сделал вид, будто не понял намек Аннакулиева.
На всю жизнь
На политических занятиях изучали план пятилетки. Я удивлялся не только грандиозным делам, которые происходят на наших глазах, но и своему прежнему буднично-равнодушному отношению к этим планам.
Когда я учился в школе и осуществлялись не менее величественные дела прошлой пятилетки - как я их воспринимал? Да никак! Хоть и не очень лестно сравнивать себя с Дыхнилкиным, но я, при всей моей «воспитанности» под маминым и папиным оком, в делах политических, пожалуй, недалеко ушел от Семена Дыхнилкина.
Желая себе доказать это и как-то задним числом укорить себя, я заговорил с Дыхнилкиным в перерыве между занятиями:
– Семен, можешь на несколько вопросов ответить, только серьезно?
– Заметку про меня собрался в газету тиснуть? - Семен осклабился, обнажив острые щучьи зубы.
Я едва не рассмеялся, но, поскольку сам предупредил о серьезности разговора, подавил смех:
– Ты читал: в прошлой пятилетке мы построили самую крупную в мире электростанцию?
– У нас все самое крупное в мире! - бодро ответил Дыхнилкин.
– А ты лично как к этому относишься?
– Приветствую! - воскликнул Семен и поднял руку, будто позировал перед фотоаппаратом.
– Брось чудить, я серьезно спрашиваю.
– А я сурьезно отвечаю. Разве я против великих строек. Ничуточки. Пусть строят! - Дыхнилкин засмеялся, ткнул мне пальцем в живот: - Что, поймал Дыхнилкина? Думал, я тебе такие турусы на колесах разведу - сразу меня в фельетон засунешь? Нет, брат, Дыхнилкин понимает, что к чему, в политике разбирается!
Мне было невесело слушать болтовню Семена. Я погрустнел. Дыхнилкин, как это ни странно, в одной фразе высказал самое главное, за что меня теперь гложет совесть. Поскольку Семен все еще донимал: «Ну как, будешь про меня в газету писать?», я решил объяснить ему сделанное им открытие: может быть, и его проймет.
– Написать можно, - сказал я, - только в отрицательном плане, и не фельетон, а резко осуждающую тебя статью - публицистическую.
Дыхнилкин перестал улыбаться, обиженно спросил:
– Это за что же? За то, что в гражданке я твоим друзьям красные сопли пускал? Так сколько времени прошло! Писака, а изменений не видишь! Разве я такой, как тогда?
– Я не о хулиганских делах говорю.
– А про чего же? - искренне удивился Дыхнилкин.
– Ты только что сказал: пусть строят! Сам, наверное, не понимаешь, какой смысл в твоих словах. Они пусть строят, а ты в стороне. Уловил? Так кто же ты такой? Они строят коммунизм, а ты что на этой стройке делаешь? Красные сопли мальчишкам пускаешь?
Дыхнилкин пошевелил губами, как рыба, вынутая из воды, но ничего не сказал. Видно, мои слова его ошарашили. А я не хотел его обижать: этот вывод я больше адресовал себе, тому, довоенному. Я, пожалуй, был еще похуже Дыхнилкина: он хоть дрался, хулиганил, а я ребятам иногда такое высказывал, даже сейчас уши горят! Смелость свою демонстрировал, свободомыслие: то у нас не так, это у нас плохо! Семен Дыхнилкин надавал оплеух какому-нибудь Юрику Веточкину, тем дело и кончилось. А ко мне ребята прислушивались: я ведь мыслящий! Я болтал, им головы мутил. Это не синяк - через неделю не пройдет. Значит, я был хуже Дыхнилкина? Правду сказать, никакой системы у меня не было, трепался от случая к случаю, да и не очень, наверное, умно и остро. Вот Соболевского более охотно слушали: у него внутренняя убежденность чувствовалась. А я - так себе, болтал в зависимости от настроения. И все это происходило из-за неосведомленности. Вот к прошлому съезду тоже материалы публиковали во всех газетах. А я их читал? Нет. Железобетон! Скука! Одно и то же! Надоело. А что надоело? Из восьми пятилеток эта первая в моей сознательной жизни была. Точно. Считайте сами мои года: от тринадцати до восемнадцати - одна-единственная пятилеточка! И о ней, ничего не прочитав, уже говорил: надоело! Ну и оболтус же я был!
Это открытие только теперь я сделал, в армии, где, не очень считаясь с желанием или нежеланием, всем в течение многих часов разъяснили, показали и доказали с мелом у доски величие, значительность наших достижений. И главное, нашу личную ответственность - людей, оберегавших от врагов все эти огромные достижения.
После разговора с Дыхнилкиным не терпелось мне потолковать и с Вадимом. Каков он сейчас? Прежний или на него тоже повлияла армейская жизнь? Соболевский в нашем отделении теперь не бывает: все свободное время, после работы в штабе, он проводит в клубе, участвует в самодеятельности, аккомпанирует на пианино певцам и плясунам, в полковом джазе играет, а на последнем концерте ко Дню Советской Армии выступал уже в роли конферансье. Я думал, он будет стесняться, в зале весь полк, офицеры, жены, гости из городских учреждений, но Вадим вышел на сцену, как к старым знакомым, поправил микрофон на длинной стойке и без тени смущения стал трепаться: шутку подбросил, выступающих галантно представил. Зрители приняли его радушно. Вадька красивый, стройный, на сцену вышел не в своей кургузой гимнастерке, а в парадной, хорошо наглаженной форме…
Нашел я Вадима в штабе; он здесь и после окончания рабочего времени сидит: уютнее, чем в казарме, как объяснил он сам.
– Привет штабному пролетарию! - сказал я.
– Не пыли, пехота! - парировал Вадим. - С чем пришел? Опять где-нибудь пропечатался?
– Пока нет.
– Тогда по какому делу?
– Насчет пыли.
– Не улавливаю.
Как ему сказать? Прямо выложить, о чем я думал? Нет, к Вадиму подход нужен. Тут, как с Дыхнилкиным, дело не пойдет. Соболевского надо настроить, расположить, только тогда он приоткроется. Если напрямую спрашивать, хоть и давно мы с ним знакомы, ничего не скажет. И действительно, с какой стати: прихожу - и прямо с порога, ни с того ни с сего давай обсуждать мировые проблемы!
Решил я схитрить. Переложил все на себя, будто не о нем хочу узнать, а пришел поведать об изменениях, которые в себе заметил, ну и тем самым его на разговор вызвать.
– Насчет пыли я тебе в том смысле сказал, что с нас ее изрядно пообчистили. Когда пришли мы служить, много шелухи в башке было. Вот у меня, например.
– Ты у нас теперь кристальный. Других через печать уму-разуму учишь!
– Каждому свое - ты заслуженным полковым артистом стал, я в газеты пишу.
Я замолчал. Нет, в таком тоне разговор вести нельзя, надо кончать с пикированием. Вадим тоже почувствовал: не приведут к хорошему наши подковырки. Примирительно спросил:
– Правда, что у тебя случилось, дома или в роте?
Я помолчал, давая понять: действительно произошло что-то важное, а сам все думал, как же направить разговор.
– Не дома и не в роте, а вот здесь. - Я показал на голову. - Хотел с тобой поговорить, а ты…
– Ну брось, старик, не лезь в пузырь. Выкладывай. Заболел, что ли? Голова?
– Нет. - Я помедлил и решился: зачем тянуть? - Знаешь, как-то неловко стало. Такие дела в стране творятся, а я в стороне.
– А что же ты можешь сделать - ты служишь, выполняешь долг…
– Не о сегодняшних днях я говорю. Сейчас я участвую активно, охраняю все это. А вот раньше. Когда в школе учился. Ведь все как-то до лампочки было.
– А что ты мог тогда другое делать? Ты был учащийся, вот и учился.
Вадим внимательно глядел на меня, отвечал быстро, рассудительно и, главное, правильно, прямо как замполит Шешеня. Но я чувствовал: говорит он это механически, просто так.
Я высказался пояснее:
– Дело не в том, что я практически не участвовал, я в душе был какой-то равнодушный. А почему? Откуда такое бралось, не могу понять даже сейчас.
Вадим вдруг изобразил на лице угодливо-хитрую улыбочку конферансье и бросил, как реплику со сцены:
– Влияние Запада!
Я обиделся:
– С тобой серьезно, а ты дурака валяешь. - Встал, хотел уйти.
Вадим загородил мне дорогу:
– Чего ты сегодня такой обидчивый? Я говорю вполне серьезно. Ты отрицаешь влияние Запада?
– Я отрицаю клоунский подход к важному разговору.
Вадим опустил руки, которые раскинул, преграждая мне путь, вернулся к столу. Сел. Помолчал и спокойно, будто продолжая долгий разговор, молвил:
– Не только тебя, старик, мучают такие думы. Я вот тоже не так давно, даже здесь, в армии, «халу-балу» пел. Помнишь, с Кузнецовым поцапался?
– Помню.
Соболевский помолчал и задумчиво, не мне, а обобщая свои мысли, сказал:
– Да. Завезли нас далеко. А издали, говорят, больше видишь. - Поглядел на меня и добавил: - Не готов я, Витя, говорить с тобой за жизнь в том масштабе, который ты предлагаешь. Сам еще многое не распутал.
– Я ничего не предлагал, просто так, - попытался я замести следы.
– Ладно, не выкручивайся, - пощадил меня Вадим; он все понял, его не проведешь. - Обещаю, когда сам разберусь, расскажу тебе обязательно, а ты накатаешь новый роман под старым названием «Человек меняет кожу».
* * *
С начала второго года службы Кузнецова назначили пулеметчиком вместо уволенного Куцана. Надо было искать его или в комнате для чистки оружия, или в тени под деревом, где он изучает и драит свой пулемет.
Нашел его возле стеллажа.
– Степан, послушай. Для меня это очень важно! Только теперь понял!
Кузнецов посмотрел на меня - что я имею в виду?
– Помнишь разговор, когда ты вступал в партию?
– А, вот в чем дело…
– Да. Я на тебя тогда обиделся, но ты был прав. Теперь я особенно хорошо это понимаю. Действительно, я не был готов к такому шагу в жизни. А сейчас вот просто не могу его не сделать.
Степан улыбнулся серьезной, взрослой улыбкой:
– Рад за тебя, Витек. Я был уверен, ты обязательно придешь. Иди к Шешене, расскажи ему. Я, к сожалению, только кандидат и не могу дать тебе рекомендацию, проси у Шешени.
Старший лейтенант совсем не удивился моему сообщению. Он обрадовался, как и Степан:
– Молодец. Поздравляю. Рекомендацию я тебе, конечно, дам. Вторую попроси у капитана Узлова.
– Не откажет? Уж очень строгий он.
– Не бойся. Он тебя любит.
– Узлов?! - поразился я. - По-моему, этот человек на такие сантименты не способен.
– Чудак ты! Он в тебе души не чает. Гордится, что у него в роте такой толковый парень служит. Иди к нему, он сейчас в канцелярии. Потом возвращайся ко мне, поговорим о третьей рекомендации. По-моему, комсомольцы тебе не откажут.
Капитан Узлов сидел за столом, небрежно перебирал бумаги: не любил он писанину. На меня глянул строго. «Не может быть, чтобы он ко мне хорошо относился», - мелькнуло в голове. Однако Узлов, услыхав мою просьбу, вдруг потеплел, и в его суровых глазах вспыхнули ласковые огоньки.
– Садись! - коротко бросил он, кивнув на стул. - Рекомендацию я дам. Знаю тебя как человека серьезного. И почему ты решил вступать именно сейчас, тоже догадываюсь. Тревога за Отечество - это хорошее, благородное чувство. Но раз ты до этого додумался, то и подальше загляни. Отслужишь срочную, а потом?
– Другие придут, - тихо ответил я.
– Другие - это верно. А я говорю о тебе. Армии нужны грамотные люди. Ты о военном училище не думал?
– Нет, - пролепетал я.
– Подумай. Из тебя хороший офицер может получиться. И из друга твоего Кузнецова тоже хороший командир вышел бы. Подумайте оба. Тем более - друзья. В армии и дружба навек.
Узлов вынул из стола чистый лист бумаги и размашисто написал вверху: «Рекомендация».
Я думал, капитан напишет ее когда-нибудь потом, может быть, после нового разговора, но Узлов не терпел промедлений. Рекомендация была составлена при мне.
Вручая ее, он поднялся, подал мне руку и посмотрел прямо в глаза:
– Надеюсь, товарищ Агеев, вы будете помнить, что за вас поручился командир.
– Горжусь этим, товарищ капитан, - искренне сказал я.
Капитан все еще не отпускал мою руку, и на жестком лице его, у рта, собрались морщинки. Долго собирались они и никак не могли сложиться в мягкую улыбку. Но в глазах светилась ясная доброта, которой я никогда ни до этого, ни после в глазах командира роты не видел.
Замполит Шешеня выслушал мой рассказ, взял у меня рекомендацию капитана и положил в свой железный ящик:
– Здесь будет целей. Я напишу тоже. Теперь давай думать о подготовке.
– Степан обещал…
– Это хорошо. Он все знает. Оформим его работу с тобой как персональное поручение.
И вот Степан каждый вечер сидит со мной в ленинской комнате: то рассказывает, то спрашивает меня об Уставе, Программе партии.
К нам иногда подходит Игорь Климов и с любопытством спрашивает:
– О чем вы шушукаетесь, как заговорщики?
А Степан шутливо отвечает ему:
– Иди, Игорек, поиграй, ты еще маленький, не дорос до наших разговоров.
Климов понимает, что мы заняты серьезным делом, оставляет нас в покое. И я действительно вижу: он еще не дорос. Его не волнует то, что волнует нас. Он еще не созрел. Но мне кажется, через год, когда нас с Кузнецовым уже не будет в роте, он сам станет готовиться к вступлению в партию и обязательно вспомнит этот разговор, и меня, и Степана, и как мы уединялись с ним. Может быть, даже скажет кому-нибудь такие же слова…
Готовлюсь я и самостоятельно. Читая работы Ленина, вспомнил, как я недавно искал в его биографии факты личной храбрости и отваги. Теперь опять думал об этом, когда встретил такие вот эпизоды из жизни Владимира Ильича. Оказывается, на него не раз покушались. В январе 1918 года, после выступления в Михайловском манеже перед первым отрядом Красной Армии, Ленин возвращался домой. Вдруг по автомобилю открыли огонь. Несколько пуль пробило автомобиль насквозь. Платтен, сидевший рядом с Лениным, был ранен. А в 1919 году, когда Владимир Ильич ехал навестить в больницу Надежду Константиновну, на автомобиль напали бандиты. Они захватили автомобиль, ограбили его пассажиров. Как только бандиты умчались, Ленин громко расхохотался, глядя на своего спутника Чебанова: ему удалось спасти от грабителей бидончик молока, которое Ленин вез жене.
Особенно сильное впечатление на меня произвел рассказ самой Крупской о Владимире Ильиче. Никто не знал Ленина лучше ее. Поэтому в словах Надежды Константиновны живой, подлинный Ленин, именно такой простой и близкий, каким я его люблю. Я переписал в тетрадь рассказ Надежды Константиновны. Не раз перечитал его. Называется этот рассказ ответами Крупской на анкету Института мозга. Да какие это ответы! Это не официальный документ, а задушевный рассказ о любимом человеке.
Когда я читаю слова Надежды Константиновны, мне кажется, что она рассказывает мне одному. Сидим вечером у лампы с абажуром, стулья из гнутого дерева накрыты белыми полотняными чехлами, как на картине. Сидим мы в этой комнате вдвоем; золотистый свет лампы падает на скатерть; круглое доброе лицо Надежды Константиновны в тени. Тихим голосом она говорит…
«Слабым не был, но не был и особенно сильным. Физической работой не занимался. Вот разве на субботнике. Еще помню - починил изгородь, когда были в ссылке. На прогулках не очень быстро утомлялся. Был подвижный. Ходить предпочитал. Дома постоянно ходил по комнате, быстро из угла в угол…
Ходил быстро. При ходьбе не покачивался и руками особенно не размахивал.
Неуклюжим не был, скорей ловкий.
Беспорядочности и суетливости в движениях не было.
На ногах был очень тверд.
…Когда я приехала к нему в ссылку, мы часто ходили в лес по грибы. Глаза у него были хорошие, и когда он (быстро) научился искать и находить грибы, то искал с азартом. Был азартный грибник. Любил охоту с ружьем. Страшно любил ходить по лесу вообще…»
Я вижу Ленина. Он идет по лесу, улыбается: ему приятен свежий воздух после прокуренных залов заседаний и кабинетов. Несколько минут покоя - и опять невероятное напряжение, которое будет длиться годами.
Как скромны и просты личные желания этого великого человека: погулять, подышать, но даже этого судьба отпустила ему мало. Надежда Константиновна говорит: «…любил ходить по лесу», «любил охоту…». Любил! Но сколько раз осуществлялись эти желания? В ссылке да когда болел, уже незадолго до смерти.
«…Излюбленные жесты и привычные движения - движения правой рукой во время речи вперед и вправо…
Манерности, вычурности, странностей, театральности, рисовки в движениях не было…
Улыбался очень часто. Улыбка хорошая, ехидной и «вежливой» она не была».
Улыбка Ленина… Она всегда в его глазах. Он очень любил людей, поэтому и был так улыбчив и добр. Но известно нам и суровое лицо Владимира Ильича, и жесткая, непреклонная решимость во взоре. Так глядел он на врагов. Улыбка была только для своих, для тех, кто отдавал себя революции. Представляя улыбку Ленина, я слышу и его голос.
«Говорил быстро… Голос выразительный, не монотонный… - рассказывает Надежда Константиновна. - Речь простая была, не вычурная и не театральная… типично русская речь. Она была эмоционально насыщена, но не театральна, не надуманна; естественно эмоциональна… Плавная и свободная. Слова и фразы подбирал свободно, не испытывая затруднений…
Очень бодрый, настойчивый и выдержанный человек был. Оптимист.
В тюрьме был - сама выдержка и бодрость…
Писал ужасно быстро, с сокращениями…
Читал чрезвычайно быстро. Читал про себя. Вслух ни я ему, ни он мне никогда ничего не читали, в заводе этого у нас не было: это же сильно замедляет…
Зрительная память прекрасная. Лица, страницы, строчки запоминал очень хорошо. Хорошо удерживал в памяти и надолго виденное и подробности виденного…
На свою одежду обращал внимания мало. Думаю, что цвет его галстука был ему безразличен. Да и к галстуку относился как к неудобной необходимости…
Музыкален… Больше всего любил скрипку. Любил пианино…
Оперу любил больше балета.
Любил сонату «Патетическую» и «Аппассионату».
Любил песню тореадора. Охотно ходил в Париже в концерты. Но всего этого было мало в нашей жизни. Театр очень любил - всегда это производило на него сильное впечатление.
В Швейцарии мы ходили с ним на «Живой труп».
Сколько грусти навевают слова Надежды Константиновны: «Но всего этого было мало в нашей жизни». Человек отдал ради счастья людей все, а сам не имел возможности даже посетить театр, послушать музыку!
«Довольно покорно ел все, что дадут. Некоторое время ели каждый день конину…
Обычное, преобладающее настроение - напряженная сосредоточенность.
Веселый и шутливый.
Частой смены настроения не было. Вообще все смены всегда были обоснованны.
Очень хорошо владел собой…
Самокритичен, очень строго относился к себе. Но копанье и мучительнейший самоанализ в душе ненавидел.
Когда очень волновался, брал словарь (например, Макарова) и мог часами его читать.
Был боевой человек… Зряшного риска - ради риска - нет… Ни пугливости, ни боязливости.
Смел и отважен».
Эти два слова Надежда Константиновна выделила в специальный абзац и, видно, совсем не случайно подвела ими итог всему рассказу. Конечно, я привел его здесь очень сокращенным.
Может быть, кому-то смешны мои доказательства того, что всем известно и не требует доказательств? Скажут, наверное: тоже Ираклий Андроников нашелся! Но я вовсе не претендую на какой-то даже намек первооткрывателя. Это просто находка для меня лично.
Вот так: «Ни пугливости, ни боязливости.
Смел и отважен».
На этом закончился мой «поиск». Был он настолько личный, что я не записывал проделанную (и немалую!) работу в свой план изучения произведений и биографии Ленина. Ни Шешене, ни Степану не сказал. Могут ведь похвалить за такое. Даже привести другим в пример. А это настолько сокровенное…
Чем больше любовь, тем меньше надо о ней говорить. Вот в рассказе Надежды Константиновны ни одного слова о любви, но в каждой строке, в каждой букве она светится неугасимо и ярко, тепло и грустно, как светится только любовь. Нет Надежды Константиновны, а ее любовь светится за простыми типографскими буквами, она греет сердца людей, находит в них такое же ответное тепло к Ильичу, и будет это так долго, пока люди живут на земле…
* * *
Положил я перед собой чистый лист бумаги, и необыкновенное волнение охватило меня. Вот сейчас я напишу самые главные строчки в своей жизни. Буду я писателем или нет - неизвестно; может быть, когда-нибудь сочиню повести и романы. И все же то, что я сейчас напишу, будет самым значительным. Поэтому хочется высказать такие слова, которые соответствовали бы торжественности момента, и чтоб, вспоминая их потом, не жалел, что не нашел слов более достойных для выражения того, что было в эти минуты на душе. И все же, как я ни стараюсь, обычные, много раз читанные в книгах слова лучше всего выражают мое состояние. Их я и написал:
«Заявление
Прошу принять меня в ряды Коммунистической партии. Хочу отдать все свои силы на благо любимой Родины.
Рядовой Виктор Агеев».
Радость
Получил извещение на посылку. Думал, из дома, оказалось - из Ташкента. Странно, кто может послать мне из Ташкента посылку? Да и сверток какой-то казенный, из грубой коричневой бумаги с сургучными печатями. Я привык к фанерным ящикам.
Все отделение собралось возле моей кровати, рассматривало упаковку, удивлялось. Главное, обратный адрес какой-то странный: нет фамилии отправителя, просто Ташкент и номер.
– А вдруг там адская машина? Происки врагов?
Развернешь - бабахнет, и нет полроты! - таинственно сказал Дыхнилкин.
Ребята засмеялись.
– Просто на роту прислали боевые листки или «молнии» для учений, - заявил Игорь Климов.
– Тогда почему Агееву? Что я, командир или замполит?
– Ты редактор стенгазеты.
– Открывай, - решительно сказал Степан, - чего тянуть!
Разрезаю шпагат, раскручиваю хрустящую бумагу, и все видят десять книжек толстого журнала в серо-голубой обложке. Ребята осторожно берут по книжке, листают. Журнал пахнет свежей бумагой и типографской краской.
– Может, кто-нибудь пошутил, хохму устроил? - предполагает Натанзон.
– О, порядок! - вдруг восклицает Игорь Климов. - Смотри: Виктор Агеев, очерк «Первый шаг к подвигу».
У меня было такое ощущение, будто сердце окунают в сладкий, ласкающий и ароматный мед. Даже дыхание перехватило. Я пытался маскироваться напускным спокойствием:
– Ну напечатали и напечатали… Чего особенного…
– Скажите пожалуйста, этого классика просто замучали публикациями в толстых журналах! - съязвил Игорь Климов.
– Очнись! Прыгай от радости! Первый раз ведь! - счастливо блестя глазами, сказал Кузнецов.
– Ну, сегодня ты обязательно должен сто граммов рвануть! - восторженно заявил Дыхнилкин.
Из одного журнала выпала записочка:
«Здравствуйте, Виктор!
Поздравляю с первой публикацией в толстом журнале. Пишите еще. Желаю успеха! Пепелов».
Ах, дорогой Виталий Егорович, это вы все сделали: и в журнал рекомендовали, и посылку отправили. Как я благодарен вам, сказать нельзя.
В этот же день отправил журнал маме и папе, подарил Шешене, Жигалову, Степану, старшине Маю, майору Рослякову.
Юра Веточкин глядел на меня откровенно просящими глазами - дал и ему. Вадиму отнес вечером в штаб. Ну и, конечно, Климову дал. Он, как только понял, что очерк этот о нем, сразу притих, за меня радовался, а тут застеснялся: боится, чтоб не поняли это как «поросячий восторг» из-за того, что о нем напечатали в журнале.
Всем написал на первой странице своего очерка несколько слов и расписался. Приятное, черт возьми, ощущение - выводить первый в жизни автограф! Теперь меня в роте зовут «Витя-писатель».
Очерк моим первым читателям понравился. Только Соболевский сказал:
– Ты знаешь, старик, что написано на самом древнем папирусе, который дошел до наших дней?
– Нет, не читал. Наверное, это было очень давно и не по-русски?
– Ему около шести тысяч лет. И начертаны на нем такие слова: «К несчастью, мир сейчас не таков, каким был раньше. Всякий хочет писать книги, а дети не слушаются родителей».
Я ушел озадаченный: шутил Вадим или действительно так было сказано в древнем папирусе? Через несколько дней, увидев Соболевского, спросил:
– Ты про папирус выдумал или это правда?
Вадим был доволен. Поняв, что цель достигнута, милостиво сказал:
– Точно, можешь не сомневаться, если не врет газета, в которой я прочитал.
Вот тебе и молодежная проблема: конфликт отцов и детей; она была уже шесть тысяч лет назад! И ничего с миром не случилось. Докатили наш земной шарик молодые, новые поколения, сменяя друг друга, до XX века со всеми его достижениями. И все эти долгие века, наверное, вздыхали старики: «Не та молодежь пошла!»
* * *
После окончания самоподготовки в казарме почти никого не было, солдаты разошлись - кто в спортивные секции, кто на репетицию самодеятельности. Я сидел у окна, читал свежий журнал «Знамя». В нем чаще других пишут на военные темы.
Младший сержант Веточкин проверял, в порядке ли тумбочки нашего отделения. Он не торопясь переходил от кровати к кровати. Когда стукала дверка очередной тумбочки, я невольно вскидывал глаза и по тому, как были уложены на полочках вещи, книги и туалетные принадлежности, отмечал про себя, чья тумбочка: Климова, Ракитина… Даже если бы эти тумбочки поменяли местами, я все равно узнал бы, где чья. Человек проявляет себя не только в поступках, а даже в обращении с вещами, в отношении к ним, потому что это тоже проявление его характера и дисциплинированности. У Ракитина в тумбочке все завернуто в газеты - сапожная щетка, мыльница, зубная паста, бритва и кисточка. Причем каждая вещь обернута целой газетой, свертки большие, грубые, сделанные еще неопытной рукой.
У Степана в тумбочке, как на выставке, все лежит ровно, книги отдельно, тетради отдельно. Вещи тоже завернуты в газету, но свертки эти аккуратные, каждому отмерено столько бумаги, чтоб нигде не топорщилась; получились не свертки, а прямо заклеенные пакеты.
Когда Веточкин распахнул тумбочку Дыхнилкина, я едва сдержал смех. У Семена тоже, как полагалось, все было обернуто, но газеты грязные, рваные, висели клочьями, да и сами свертки громоздились навалом. На нижней полке валялся потемневший, плохо вымытый котелок.
– Дневальный! - крикнул Веточкин.
– Я.
– Позовите Дыхнилкина, он в курилке.
Семен пришел не торопясь, вразвалочку.
Я стал невольным свидетелем любопытной сцены. Со стороны, для непосвященного и не знающего о давней психологической борьбе между этими людьми, могло показаться, что ничего не случилось, произошел очередной разговор сержанта с нерадивым солдатом, и все.
Но мне-то хорошо известна история отношений Семена и Юрочки. Дыхнилкин никак не может примириться с тем, что Веточкин, маменькин сынок и питюнчик, вдруг стал его командиром. Он не видит и не понимает всех перемен, которые произошли с Веточкиным. При любом замечании или даже команде Юры у Дыхнилкина начинает «играть ретивое», дух противоречия так и топорщится в нем.
– Товарищ Дыхнилкин, опять у вас в тумбочке беспорядок! - строго сказал младший сержант.
– Какой непорядок? Все завернуто.
– Но как и во что завернуто?
– Ты давай не чепляйся, - тихо процедил Дыхнилкин, и побелевшие ноздри у него начали подниматься и опускаться, как жабры у рыбы.
– Товарищ Дыхнилкин, прекратите разговоры и приведите в порядок тумбочку, - глухим от волнения голосом сказал Веточкин; он, видно, решил не отступать и на сей раз подчеркнуть свои командирские права.
Дыхнилкин быстро огляделся. Поблизости никого, только у двери дневальный, да и тот занят своим делом. Я не в счет. Я свой. Может быть, у Дыхнилкина даже мелькнула мысль: хорошо, что именно я увижу дальнейшее, - я ведь из одного с ним города, когда-нибудь расскажу, как Сенька Дыхнилкин «давал прикурить» Юрику даже в армии.
Убедившись, что никто не видит его, Дыхнилкин шагнул к Веточкину и, как обычно вытаращив зеленые свои глаза, зашипел:
– Я тебе, Юрочка, не только дома, но и здесь дам в глаз, если ты от меня не отвяжешься. - Дыхнилкин медленно поднимал руки, явно намереваясь выполнить свою угрозу.
Я приготовился кинуться на него, если он действительно замахнется на младшего сержанта.
Однако мое вмешательство не потребовалось. Веточкин вдруг встал в оборонительную позу, с презрением усмехнулся и бросил, глядя прямо в глаза Семену:
– Эх ты, темнота! Неужели не понимаешь - все переменилось! И я не тот, и ты не тот. Я тебя почище Левы Натанзона отколочу, хоть и бокса не знаю! Нет больше Юрочки, над которым ты издевался. Понял?
Семен от неожиданности опустил руки, ступил шаг назад. Он с удивлением оглядывал плечистого, высокого младшего сержанта и только сейчас осознал: Юра Веточкин стал таким крепким и здоровенным в армии, что действительно может задать ему хорошую трепку один на один, без свидетелей.
Юра понял свою победу; будто подводя окончательный итог давней борьбе, твердо сказал:
– Ни здесь, ни дома, нигде я тебя не боюсь - понял? Кончилось твое хулиганское владычество! Убирай тумбочку. Перед ужином приду проверю!
Веточкин пошел между кроватями. Он ни разу не оглянулся, шагал ровно, спокойно, будто давал возможность Дыхнилкину хорошенько рассмотреть свои широченные плечи.
Ко мне подошел озабоченный Степан.
– Любашкина мать едет. - Он показал телеграмму.
– Наверное, Люба очень обрадовалась? - спросил я.
– Я бы этого не сказал, - рассеянно ответил Кузнецов.
Почему так расстроил его приезд Любиной мамы? Это же вполне естественно: дочь в беде, она просто не может не приехать. Раньше не знала адреса, а теперь вот получила и едет.
– Почему ты расстроен? Мать поможет Любе, поучит ее ухаживать за ребенком, разве это плохо?
Степан достал из нагрудного кармана конверт и молча протянул мне. Я посмотрел на адрес:
– Это же Любаше, почему ты вскрыл?
– Она прочитала первой, потом сама дала мне. Читай, тебе тоже разрешила.
Я развернул листок, вырванный из тетради. Крупным детским почерком мать писала дочери о том, что она «по ней убивается». Спрашивала, почему она не едет домой, а живет среди чужих людей. «Может, тебя завез на край света какой-нибудь нахальник и не отпускает? Ты пишешь - хороший человек. А мне думается, это он тебя так силой заставляет писать. Порешила я к тебе ехать. Домой тебя заберу. И ежели тебя обижал или не пускал злой человек, зенки ему выцарапаю!»
Я невольно засмеялся. Но тут же понял: поступаю глупо, не по-товарищески. Степан за советом пришел, а я смеюсь.
– А почему ты, собственно, расстраиваешься? - спросил я.
Кузнецов удивленно поглядел на меня:
– Неужели непонятно?
– Брось ты напрасные терзания. Приедет мать, поговорит с Любой. Сама все увидит, поймет.
– А если она до того, как поймет, прямо на вокзале начнет мне «зенки выдирать»?
– Ну потерпишь. Потом все узнает. Самой же стыдно станет.
– Тебе легко говорить.
– Ну давай я пойду с Любой встречать.
Степан махнул рукой:
– Тоже придумал! Что же я буду прятаться, виноват, что ли?
Мне давно хотелось поговорить со Степаном о его отношениях с Любой. Случай свел двух не очень удачливых людей, может быть, для того, чтобы они принесли друг другу счастье. Понимает ли это Степан? Наверное, понимает. Но он ни разу со мной не говорил и даже намеком не обмолвился насчет будущего. Увезет мать Любу домой, и останется Кузнецов из-за своей скромности и стеснительности опять один. Надо все же поговорить с ним, подсказать. Я помялся и не очень уверенно начал:
– А как ты вообще думаешь…
– Ты о чем?
– Насчет Любаши.
Степан насупил брови, отвел глаза в сторону.
– Поедет с матерью домой. Что другое тут придумаешь?
– А может быть, подождет тебя? Недолго осталось. Вместе поедете.
Степан уставился на меня злыми глазами:
– Это почему же она должна меня ждать?
– По-моему, она хорошо к тебе относится. Да чего, собственно, темнить, - решительно сказал я, - любит она тебя, неужели не видишь?
– А ты видишь? Какой прозорливый! А не подумал ты о том, что хорошее отношение - это благодарность за то, что я ее выручил?
– Мне кажется…
– Ну ладно. Хватит гадать. Пойдем встречать на вокзал вместе.
Не видя особых причин для расстройства, я опять пошутил:
– Значит, я буду громоотводом?
– Нет, ты будешь меня отнимать у разъяренной мамаши.
В тот же день к вечеру мы пришли на вокзал втроем: Люба, Степан и я. Люба радостно взволнована. Лицо у нее очистилось, свежий румянец заливал щеки. Глаза наполнились яркой голубизной - слез в них теперь давно уже не было. На руках у Любы дочка, закутанная в одеяльце. Там, где торчал розовый носик девочки, венчиком выступали кружева.
– Сейчас бабуля наша приедет, - ворковала Люба, склоняясь к дочке.
– Она дяде Степе такие кудри накрутит! - в тон Любе подсказал я.
Люба засмеялась. Степан хоть и зыркнул на меня, но тоже заулыбался.
– Как имя-отечество вашей мамы? - спросил я.
– Надежда Алексеевна.
Поезд стоял на нашей станции всего три минуты. Мы быстро подбежали к шестому вагону, который был указан в телеграмме. По ступеням спустилась пожилая женщина, повязанная платком. Лицо ее было строго. Но строгость эта вдруг сразу сменилась вспышкой радости.
Я и Степан едва успели подхватить чемоданчик и узелок. Надежда Алексеевна их выронила, как только увидела Любу.
– Доченька моя! - воскликнула мать и тут же заплакала. - Внученька! - Она протянула руки к ребенку.
Поезд тронулся и ушел, а мать все еще плакала, прижимая к груди то Любу, то внучку. Мы с Кузнецовым стояли рядом, но на нас она еще не взглянула. Когда поезд, отгрохотав колесами, умчался на семафор, мать повернулась к нам.
– Это Степа, - сказала Люба и взяла Кузнецова под руку, будто готовилась защищать, если мать попытается выполнить обещанное. - А это его друг - Витя, - представила Люба и меня.
Мать на меня даже не глянула: она пытливо всматривалась в лицо Степана. Ее простое русское лицо было совсем не злобно, даже наоборот - мягкая грусть много видавшей и пережившей женщины согревала ее взор теплой покладистой добротой. Видно, этого недолгого взгляда было достаточно, чтобы сердце подсказало ей, что Степан совсем не тот злодей, каким она его представляла.
– Здравствуй, сынок, - тихо сказала мать, губы ее затрепетали, и она, заключив Степана в мягкие объятия, тут же разрыдалась.
Степан стоял не шевелясь. Представляю, что было у него на душе, - ведь с пяти лет он не видел материнской ласки! Еще был совсем несмышленый, когда мать умерла на лугу.»
– Мама, не надо, - просила Люба, - ну что вы так плачете!
– Я на радостях, дочка! - сказала мать, все еще не выпуская Степана из своих объятий. - Ну все, больше не буду! - вздохнув, молвила она, еще раз поглядела на Степана и совсем уже легко добавила: - Не стану больше плакать. Теперь сама вижу: добрые люди около тебя. Ну-ка, давай мне внучку-то!…
Надежда Алексеевна пробыла у нас несколько дней и собралась в обратный путь. Она увозила и Любу с ребенком.
На том же перроне стояли мы в ожидании поезда, только теперь с нами была еще Нина Христофоровна. Глядя на Любу, Никитина смахнула слезу: наверное, подумала о том, как сложится судьба ее Поленьки. Вадим Соболевский нравился Никитиной, но был он слишком красивый и немного легкомысленный парень.
Нина Христофоровна принесла несколько пакетов и свертков с едой.
– Это наши женщины просили передать на дорогу, ну и от меня кое-что.
– Куда нам столько! - пыталась отказаться Люба. - В дороге все есть, купим.
– Бери, Люба, ты кормящая, тебе все свежее нужно, а в дороге мало ли что подсунут, - настаивала Нина Христофоровна. - Не забывай нас, пиши.
– Что вы, разве я забуду? Я хоть в армии не служила, родней ее у меня теперь никого нет. И полк мне стал как дом, и все женщины как родные. - Люба при этих словах несколько раз глянула на Кузнецова.
Надежда Алексеевна, понимая свою дочь, пришла ей на помощь:
– Приезжай, Степа, после службы к нам, примем тебя, как сына. У нас и работа, и жилье найдется.
Степан потупился, виновато ответил:
– Я в деревню не могу. Я кадровый рабочий. Даже с Виктором в училище не поступаю. Я на всю жизнь рабочий класс.
– Вот и хорошо, - примирительно сказала мать Любы. - И на здоровье, будь рабочим. Но после службы ненадолго отдохнуть надо?
– Конечно.
– Вот и приезжай. Мы ждать будем.
– Приеду, - сказал Степан, глядя на Любу.
Примчался поезд - горячий, пыльный, сверкающий яркой краской. Я подумал: «Вот бы посмотрели кочевники на этот зеркальный, полированный, устланный коврами чудо-поезд! Все в нем есть: и вода, и кухня, и ресторан, и радио, и электрический свет, и холодильники, и самовары. Летит он через огнедышащую пустыню, а в вагонах кондиционеры поддерживают мягкую прохладу».
Окна закрыты герметически, голосов не слышно.
Степан объяснялся с Любашей жестами: потыкал пальцем в ее сторону, потом себя в грудь - приеду, мол.
Она кивала - понятно. Счастливо улыбалась.
Поезд умчался, оставляя за собой длинную полосу пыли, будто катил не по рельсам, а по немощеной дороге.
* * *
Настал значительный день в моей жизни. Мне казалось, этот день должен быть особенным. Волновался я сильно. Но, конечно, не показывал этого, старался выглядеть спокойным, как и подобает взрослому человеку, который скоро станет кандидатом в члены Коммунистической партии Советского Союза.
– Волнуешься? - спросил Степан перед открытием собрания.
– Сам знаешь…
– Не бойся, тут все свои.
Как много значит в жизни человека доброе слово! Оно вроде ничего не стоит, слово и слово, но каким дорогим кажется тому, кто испытывает затруднение. После слов Степана я ободрился вроде, успокоился. Огляделся - действительно все свои.
Партийное собрание проходило в знакомой до мелочей ротной канцелярии. За столом сидят люди, с которыми я второй год ежедневно вместе: капитан Узлов, замполит Шешеня, лейтенанты - командиры взводов, Жигалов, старшина Май, Степан, три сержанта… Вот и вся партийная организация. Только люди эти, оставаясь при тех же воинских званиях, должностях, в той же одежде, представали теперь передо мной в совсем новом, ранее не ведомом мне качестве. Это были коммунисты!
Первый вопрос повестки дня: прием рядового Агеева кандидатом в члены партии.
Меня попросили рассказать биографию. Я рассказал. И мне было стыдно, что она такая невзрачная: родился, учился, призвали в армию, вот и все. Подумал: сейчас скажут, куда же ты, паренек, лезешь? Какие у тебя основания для вступления в партию?
Но все шло своим чередом. Мне задали вопрос по Уставу, спросили кое-что о международном положении. Председатель собрания лейтенант Жигалов подвел итог:
– Я думаю, все ясно, товарищи?
– Ясно, - поддержал Май.
– Кто хочет высказаться?
Первый поднялся Шешеня:
– Все мы хорошо знаем товарища Агеева. Он добросовестный солдат, политически развитой и грамотный человек. Вдумчивый, увлекающийся литературой. Выполняет ответственное общественное поручение…
Я удивился, что это Шешеня вздумал меня хвалить, никаких заслуг за собой не знаю.
– Он - редактор нашей стенной газеты, материалы, которые в ней помещаются, хорошие, газета выходит в срок…
Ах, вот что он имеет в виду!
– Только один совет Агееву - привлекайте актив. Сейчас вы частенько пишете заметки и за других. Став коммунистом, вы должны понимать, что процесс создания газеты, привлечение широкого актива корреспондентов - это тоже важная воспитательная работа. Если вы написали сами и дали кому-то подписать - это упущенная возможность заставить другого человека мыслить. Нет, пусть автор пораскинет умом. Вы его натолкните на мысль, а думать, писать он должен сам. Такая работа прибавит в роте самостоятельно мыслящих людей. Ну это совет на будущее. А насчет приема товарища Агеева в кандидаты я - за. Считаю его достойным.
После замполита слово попросил капитан Узлов:
– Я давал рекомендацию товарищу Агееву. Человек он вдумчивый. Не только сам хорошо служит, но и на некоторых недисциплинированных оказывает полезное влияние. Я с первых дней службы товарища Агеева обратил внимание на это его положительное качество и очень рад, что не ошибся. Предлагаю принять его в кандидаты.
Жигалов репликой с места подтвердил слова капитана:
– Молодой сержант Веточкин справляется со всем вам известным Дыхнилкиным благодаря помощи Агеева и Кузнецова. - Лейтенант обратился к Степану: - Кузнецов, может быть, вы хотите что-нибудь сказать о своем друге?
Степан встал. Он был немного смущен:
– Что я могу сказать? Он мой друг, это говорит о многом, поэтому и хвалить я его не буду, не имею права. Пожелаю Виктору одного: обратить внимание на выработку принципиальности. Это качество коммунисту абсолютно необходимо. А говорю я об этом потому, что были случаи, когда у Виктора не хватало духа проявить эту принципиальность. Например, в «солдатском клубе» он часто отмалчивается в то время, когда надо вмешаться в спор. Не следует, конечно, превращаться в Пришибеева, запрещать говорить, зажимать рот, но как и пишущий человек Агеев обязан переубедить заблуждающегося солдата, объяснить ему, в чем его ошибка. Хотя бы того же Соболевского, с которым в одной школе учился…
Сердце у меня стучало все тише и тише, оно покатилось куда-то вниз; наверное, о таком состоянии и говорят: сердце ушло в пятки. Что же ты делаешь, Степан? После твоего заявления меня не примут. Раз я не принципиальный, то мне не место в партийных рядах. Но Степан будто уловил мои мысли:
– А вообще Виктор человек цельный, честный и сердечный. Он службе отдает все силы. И как друг - отзывчивый и чуткий.
За меня проголосовали, решили - принять.
…Когда на тебя пристально смотрят, обязательно это почувствуешь. Я огляделся, встретил взгляд Шешени. Старший лейтенант почему-то усмехнулся.
В перерыве я подошел к нему.
– Почему вы на меня так смотрели?
Шешеня, не ответив мне, засмеялся хорошим легким смехом. Я тоже не выдержал, хохотнул, не понимая причины его веселости.
– Ну скажите, о чем вы?
– Вдруг вспомнилось мне, как ты однажды с серьезным видом мудреца заявил: «Не хочется штамповаться!» Помнишь!
– Нашли что вспоминать!
– Да ты не обижайся, уж очень вид у тебя был самоуверенный. Между прочим, беда многих молодых людей не в том, что они не знают жизни, а в том, что они считают себя познавшими ее.
* * *
Штатские люди поют, когда им весело или грустно. Солдаты поют при любом настроении. У гражданских принято петь за праздничным столом или стоя на сцене. Военные поют на ходу - в движении. Зимой и летом, в дождь или в зной солдаты шагают с песней. Удивительно действие строевой песни: в мороз она согревает, в жару - бодрит, при усталости - прибавляет силы и во всех случаях объединяет, сближает людей. Но несмотря на ощущение единства и слитности, каждый из солдат все же поет по-своему, в соответствии со своим характером. Степан Кузнецов поет самозабвенно; он перевоплощается в тех героев, о ком говорится в песне, он душой и телом с ними - с пулеметчиком на тачанке, с парнями на Безымянной высоте.
Натанзон поет заливистым подголоском. Его тенорок обрывается последним. Он очень украшает общий хор. Лева знает об этом и поет старательно. Тимофей Ракитин своим басом создает бархатный фон - это гул набата.
Веточкин и Дыхнилкин поют от души, каждый в силу своих возможностей.
Только Соболевский никогда не пел в строю - для его тонкой музыкальной натуры это слишком грубо. А по-моему, если он не чувствует красоты строевой песни, вовсе он не музыкальная натура и на фортепьяно научился, наверное, играть потому, что рядом мать с ремнем сидела.
Мне военное пение нравится. Я полюбил ритм, который захватывает строй. Шагаешь размеренно, немного вразвалочку, порой вообще забываешь о том, что идешь. Песня подчиняет общему порыву. Все едино: движение ног, покачивание плеч, дыхание, голос и даже биение сердца. Как упоение полетом ведомо только летчикам, а радость возвращения из долгого плавания - морякам, так и чувство единения, имя которому строй, понятно только тому, кто сам шагал с песней.
Шешеня раздувает искру
– Ты думаешь над тем, что советовал капитан Узлов? - спросил замполит.
Откровенно говоря, я боялся об этом думать. Пойти в военное училище - значит совершить поворот на сто восемьдесят градусов, отказаться от всего, чем жил и о чем мечтал. Прежде всего от филологического факультета. Если будет война, я, конечно, этим пожертвую. Но в мирное время такая жертва бессмысленна. Литература для меня все. К тому же мама и папа… Стать офицером - значит расстаться с ними. Оле это не помеха: она будет моей женой, станем ездить вместе. А отца и мать за собой не повозишь. Для мамы это настоящая трагедия.
Шешеня, наверное, догадался, о чем я думаю.
– Пойти в училище - шаг очень ответственный. Тут выбирается дорога на всю жизнь, - сказал он. - Я, Витя, с капитаном согласен. Удивляюсь, как сам не угадал в тебе будущего офицера! Очень проницательный человек Узлов! Только в его совет, на мой взгляд, надо внести некоторые коррективы. Следует поступить не в командное, а в политическое училище. Твои склонности и способности лучше раскроются на политической работе. В этой области и тебе будет интересней, и пользы ты принесешь больше, и расти будешь лучше. При желании ты можешь пойти по чисто литературной, творческой линии: стать военным журналистом, писателем. В высших политических училищах готовят и редакционных работников… Подумай!
Час от часу не легче! Узлов своей рекомендацией идти в офицерское училище перевернул мои жизненные планы вверх ногами, а Шешеня снова поставил их на ноги, хотя цель оба преследовали одну и ту же.
Если против совета капитана Узлова поднимался целый частокол возражений, то слова Шешени ложились параллельно моим интересам и мечтам. Не раз читал: чтобы стать писателем, надо приобрести какую-то профессию, повариться в жизненном котле, посмотреть людей. А где их увидишь больше, чем в армии? На любой работе изучение человека будет моим побочным делом, а в армии, да еще как у политработника, станет главным занятием.
Да, Женьшень, дал ты мне пищу для размышления. Не искру, а целый факел бросил в сердце!
Написал домой письмо. Это первое, над которым я долго думал, прежде чем писать. Раньше получалось проще - положил бумагу, взял ручку, и побежали слова одно за другим. Жив, здоров, служу… А это сплошная дипломатия.
«Здравствуйте, дорогие мама и папа!
У меня все по-старому. Служба идет и приближается к концу. Как-то странно получается с этой службой: когда впереди были два года, казались они вечностью и хотелось, чтобы скорее прошли. А теперь вот оглядываюсь и удивляюсь, как быстро промелькнуло время. Домой, конечно, хочется. О вас соскучился невыразимо. Но здесь остается очень много дорогого и близкого. В армии я научился многому и, главное, познал себя. Теперь уверен, что буду журналистом! (Эту фразу я вставил умышленно, чтобы порадовать маму и осторожно подготовить к следующей затем неожиданности.)
Армия помогла мне написать и напечатать первые очерки. Здесь я постоянно в массе людей. Для пишущего человека это настоящий клад…»
Тут я остановился: как поделикатнее, помягче сообщить о намерении поступить в военное училище? Мама, конечно, уже считает не дни, а часы, оставшиеся до моего возвращения. У нее сердце замирает от радостного предчувствия, руки ее летят мне навстречу. И вдруг я скажу ей такое, от чего сердце остановится. Как же быть? Как сказать правду? Дело не в том, что она не хочет видеть меня офицером. Для нее невыносима разлука. Отпуская меня на два года, она смирилась с необходимостью: так требует закон, так делают все матери. А вот если я пойду в училище, это еще четыре года, ну а потом и вся жизнь вдали от родного дома. К этому мать не подготовлена.
«…Вот, мама, я и подумал, что для осуществления мечты о творчестве мне, пожалуй, лучше всего остаться служить в армии. Я могу поступить в политическое училище и стать политработником. Это очень и очень интересная профессия, мама».
Ну дальше и писать нечего, теперь мама уже строк не увидит, мысли у нее сейчас взметнутся и забьются, как испуганные голуби в голубятне.
«Обнимаю и целую тебя и папу. Рапорт надо подавать сейчас. Жду ответа.
Ваш Витя».
Да, представляю, какой переполох наделает письмо в нашем доме! Мама станет смотреть глазами, полными слез, на отца. А отец будет молчать. Что касается писем. и всяких бытовых мелочей, тут мама распоряжается сама. Но когда дело доходит до крупных поворотных пунктов в семейных и жизненных делах, решение выносит папа.
Он скажет коротко: «Не сидеть же Виктору около нас всю жизнь».
Мама заплачет и станет уговаривать отца:
«Да, конечно… но почему обязательно в училище? Он мог бы поступить в институт…»
«Виктор взрослый человек и имеет право выбора…» - солидно скажет папа, а у самого сердце тоже будет щемить: папе тоже не хочется жить от меня вдалеке.
Потом они сядут к столу и начнут писать мне ответ.
«Может быть, напишешь ты?» - утирая глаза, скажет мама.
«Нет, пиши сама».
«Но раз в жизни ты можешь попросить его о чем-то?»
«Я этого не сделаю, ты знаешь. И ты этого не сделаешь. У мальчика впереди жизнь, и жить он должен по-своему, а не как нам удобнее».
Мама вздохнет, утрет слезы и напишет: «Дома все хорошо. Мы очень рады, что ты нашел любимое дело, это большое счастье в жизни, сынок. Конечно, поступай в училище, раз ты все обдумал. Но, надеюсь, тебе дадут отпуск и перед экзаменами ты навестишь нас…»
Да, трудно быть единственным сыном.