Книга: Маршальский жезл
Назад: Карпов Владимир Васильевич Маршальский жезл
Дальше: Второй год

Первый год

 

С чего начинается служба

 

Служба начинается с повестки. В один из холодных осенних дней приносят небольшой квадратик бумаги. Это первый в твоей жизни приказ.
И все! С той минуты дела твои и поступки подчинены интересам государства. Интерес этот предельно ясен и прост: все будут работать, учиться, отдыхать, а ты должен охранять этот труд и отдых - пришла твоя очередь.
Я получил повестку в ноябре. Ждал ее. Знал: придет со дня на день. И все же, получив, заволновался. Охватила непонятная растерянность. Уж очень круто поворачивала жизнь.
Квадратный листок изымал меня из семьи, выводил из круга товарищей, определял на будущее, что мне можно и чего нельзя. После окончания десятого класса я собирался найти работу, готовился в институт. Теперь это отпадает: не будет института - не набрал проходного балла, получил тройку по математике. Недаром, видно, я всю жизнь не любил математику. Не будет веселых походов в кино с ребятами, не будет зимой прогулок на лыжах с Олей. Будет жить далеко от меня и сама Оля.
Многое придется мне оставить на долгие годы - два года службы мне кажутся вечностью! Я люблю маму и папу, люблю нашу квартиру, мою комнатку, книжный шкаф, письменный стол, множество мелочей в его ящиках, для кого-нибудь они покажутся ненужным хламом, а для меня дороги: огрызки карандашей, сломанные авторучки, плоскогубцы, кружок синей изоляционной ленты, медный пятак 1924 года и многое другое, что вызывает приятные воспоминания о друзьях и забавных историях.
А сколько в шкафу отличных книг! Там в разного цвета переплетах живут мои любимые герои: Робинзон Крузо, разведчик Кузнецов, Юрий Гагарин, поэты Расул Гамзатов и Евгений Евтушенко.
И вот строгая, неумолимая повестка из военкомата приказывает: ты должен оставить все это… «Оставить!» «Должен!» Как будто я что-то брал и теперь обязан возвратить долг. Должен!
За окном шел дождь. Ветер срывал с мокрых деревьев последние листья. Все было серо: небо, дома, люди. Мутные лужи не пузырились весело, как летом, а зябко дрожали под ударами холодных струй.
Вот туда, в эту промозглую сырость, нужно уходить. А в доме так тепло и уютно! Хочется погладить на прощание каждую вещь.
Мы жили втроем: папа, мама и я. Сейчас мы с папой сидим в разных углах комнаты. На столе стоит чемодан с открытой крышкой. Мама ходит то в спальню, то на кухню, рассеянно спрашивает:
– Это возьмешь?
Добрая мама, она готова упаковать все, что есть в доме, лишь бы мне легче служилось. Ведь я единственный.
Отец молчит. Он вообще немного суховат. Экономисты все, видимо, такие. Он терпеть не может болтовни и несобранности. Свое любимое нравоучение он позаимствовал у Толстого, наверное, потому, что оно выражено математически: человек представляет собой дробь - в числителе то, что он есть, в знаменателе то, что он о себе думает. Чем выше самомнение, тем меньше итог.
Из папы, наверное, получился бы очень хороший военный. Но его не брали в армию даже во время войны - забронировали как незаменимого, очень опытного экономиста. И он просидел эти годы в тылу за счетами и арифмометрами. Мне кажется, ему сейчас неловко передо мной - первый раз в жизни не может ничего посоветовать сыну.
На призывном пункте скопление старых кепок, телогреек, выгоревших пальтишек. Каждый надел то, что не жалко бросить потом, когда дадут военную форму.
Нас бесконечно строят. Я всегда встаю рядом с парнем, у которого спокойные, умные глаза. Мы с ним незнакомы. Он неразговорчивый, но почему-то при каждом построении я ищу его и встаю в строй возле него. Призывников пересчитывают, выкликают по фамилиям. Долго ищут отсутствующих. В промежутках между построениями мы разбредаемся, большинство направляется к забору: за изгородью родственники. У кого нет близких, прячутся от моросящего дождя в коридорах военкомата.
Я не раз читал в журналах и видел в кино, как ребята уходят в армию. Улыбающийся бодрячок, грудь колесом, берет чемоданчик и весело говорит провожающим: «Наконец-то я дождался этой радостной минуты!» Играет духовой оркестр, и все с завистью смотрят на счастливчика. Может быть, у других это и так. Но я энтузиазма почему-то не испытываю. Мне грустно. Я понимаю: служить необходимо - нас окружают враги. Но все же лучше бы этих врагов не было и два года службы превратились в два курса института… Наконец нас выстраивают в последний раз. Разбивают на группы и выводят из военкомата. Провожающие, кто бегом, кто быстрым шагом, спешат за строем. Мы стараемся идти в ногу.
Я слежу за мамой. Ее не узнать - надела старенький плащ и пуховый платок: сегодня ей не до шляпки!
Папа невозмутим. Худой и высокий, он шагает по обочине дороги, идет по прямой, без зигзагов, - его, очевидно, раздражают суетливые женщины и мальчишки, снующие на тротуаре.
На станции нас ждет эшелон. Цельнометаллические пассажирские вагоны. А совсем недавно - я сам видел - призывников возили в красных теплушках. Раздаются веселые выкрики:
– Вагоны люкс! Жить можно!
Общий строй распадается на части, каждую старшие ведут к своему вагону. Наскоро захватываем места и, побросав вещички, высыпаем наружу. Перрон стал похож на толкучку. Отъезжающие и провожающие перемешались. Стоит сплошной гул. Слышны пение, смех, топот пляшущих. Гармошки перекликаются веселыми переборами вдоль всего эшелона. Кое-где тренькают гитары, но их жидкие голоса тонут в общем шуме.
Вдруг, перекрыв гомон толпы, грянул духовой оркестр. В нашем городе нет воинских частей, поэтому на проводы прислали музыкантов профтехучилища. Мальчишки в черной форме, в высоких фуражках больше нас похожи на военных. Они старательно надувают щеки, играют громко и торжественно.
К оркестру потянулись со всех сторон. У вагонов стало просторнее. Тут я увидел Вадима Соболевского, своего одноклассника. Он стоял, как и я, около родителей. У меня потеплело на душе: близкий человек вроде. Правда, в школе мы не дружили. Вадим был недосягаем для меня. Красивое, тонкое лицо его, чем-то схожее с лицом киноартиста Стриженова, всегда оттенялось равнодушием и надменностью. В классе он был кумиром девчонок. Влюблялись в него пачками. Ребята к нему тоже льнули. Но он выбирал в друзья немногих. Меня отверг. Чем-то я не подошел ему: не способен был, видимо, украсить его компанию. А компания была завидная. Самые броские девчонки и самые стильные ребята. После уроков они куда-то направлялись с магнитофоном или пластинками. Завуч Карлуша называл их битлами. С ними даже пробовала бороться комсомольская организация. Но ничего из этого не вышло. Они заявили: «Учимся мы хорошо? Хорошо. Занятия не пропускаем? Не пропускаем. На комсомольские собрания приходим? Приходим. Ну а что у тебя брюки-дудочки, а у меня расклешенные - это вопрос вкуса». Так ничего с ними и не могли поделать.
Значит, будем служить с Вадькой вместе. Это хорошо. Сегодня он, как всегда, невозмутим. Стоит под дождем с открытой головой. Во рту сигарета. Не стесняется, курит при своих стариках.
Отец его работает администратором в драмтеатре - солидный и видный мужчина. На нем какое-то необыкновенное заграничное полупальто. Он похож больше на артиста, чем на хозяйственника. Мама Вадима далеко не молодая женщина: у нее коричневые круги под глазами и дряблый подбородок, но годы, видимо, не принимаются в расчет - она в коротеньком, ярко-красного цвета, пальто джерси, такой же красной кожаной шляпке и модных сапожках, отделанных белым мехом. Мама Вадима твердо решила бороться с законами природы, не хочет стареть.
Из нашего вагона вышел простецкого вида парень, оглядел толпу и, обращаясь ко всем сразу, спросил:
– А почему в нашем вагоне нет гармошки?
Ему никто не ответил.
Мамочка Вадима подняла глаза к небу и прошептала:
– Боже мой, гармошка! Вадя, смотри не прикасайся к этому уличному инструменту. Как приедешь, требуй, чтоб тебе дали возможность упражняться на фортепьяно.
Вадим не слушал. Сигарета струила ему в глаза фиолетовый дымок. Он морщился не то от дыма, не то от слов матери.
Невдалеке громко плакала мать Юрика Веточкина. Она не прятала своего горя. Забыла об окружающих, видела только сына, который вот-вот уедет. Иногда ей делалось дурно. Юрик односложно упрашивал:
– Успокойся, мама, успокойся.
Горе женщины можно было понять, стоило только глянуть на румяного, изнеженного Юрика: мать чувствовала, что ее набалованное чадо хватит лиха на военной службе больше, чем другие.
Рядом басила грубыми голосами, будто перекидывалась тяжелыми булыгами, семья Дыхнилкиных. Сенька Дыхнилкин, известный в городе хулиган, тоже отправлялся в армию. Мать грозится:
– Там тебе мозги прочистят!
– Я сам прочищу кому хочешь!
– И рога свернут, погоди!
– Я сам сверну.
Мои старики молчат. Смотрят на соседей. О чем они думают? Может быть, о том, что я научусь в армии курить? Неужели не замечали, что папиросы уже давно бывают в моих карманах?
Зычный сигнал трубы разделил толпу надвое: отъезжающие потянулись к вагонам, провожающие остались на платформе.
Мама прижалась ко мне мокрым от слез лицом.
– Не надо, Аня! - строго сказал отец. - Не на войну уезжает.
Папа тоже обнял меня на прощание, и по тому, как порывисто он это сделал, как крепко прижал к себе, я понял, что ему очень тяжело расставаться со мной. Очень.
Гагарин перед взлетом в неведомый космос на старте воскликнул: «Поехали!» Вот и я мысленно произнес это слово. Впереди было неведомое. И оно немножко пугало.
Поезд выбежал из закопченной, пахнущей нефтью станции. Перед глазами распахнулось просторное мокрое поле. Всюду серели матовые лужи. В вагоне жарко. В крайнем купе орут песни. Именно орут, а не поют. Есть пьяные. Пьют тайком от офицера и сержантов, назначенных к нам сопровождающими.
Ко мне придвинулся сосед. Он тоже навеселе. От него попахивает водкой. Я этого парня приметил еще во время построений в военкомате. Его фамилия Кузнецов. Лицо грубоватое, глаза карие, умные, скулы крепкие, с желваками. Одет он в дешевый шерстяной костюм, брюки заправлены в сапоги. На козырьке кепки темное масляное пятно, края карманов тоже темные. Пахнет от него машинной смазкой: наверное, ремонтник какой-нибудь или на железной дороге работал.
Парень протягивает мне руку:
– Давай знакомиться - Степан!
– Меня зовут Виктор.
– А почему ты трезвый?
– Не хочется что-то.
– Смотри, там не дадут. Зажмут так - не понюхаешь! Дерни грамм сто. Хочешь? - Парень полез в свой рюкзак.
– Не надо, - остановил я его. - Я вообще не пью.
Парень весело, с пьяной снисходительностью посмотрел на меня:
– Чудак. Я тоже не увлекаюсь. Но ведь там не дадут. Понимаешь: не дадут.
– И не надо.
– От коллектива откалываешься? Нехорошо! - с укором сказал Кузнецов.
– А где он, коллектив? - вызывающе спросил я. - В крайнем купе, что ли? Напились и орут…
Я ждал, что Степан обидится, даже обругает спьяна. Но он внимательно посмотрел на меня и спросил:
– Значит, если люди едут в одном вагоне, записаны в единый список, это не коллектив?
– Нет! - решительно отрезал я и с тоской подумал: сейчас придется вести разговор о самых элементарных вещах, доказывать хмельному человеку, что Волга впадает в Каспийское море.
Но Кузнецов неожиданно согласился:
– Правильно говоришь! Какой это коллектив - шарага!
Помолчав, он опять спросил:
– Может, все же выпьешь?
Я отказался.
– Ну ладно, не хочешь - не надо. Ты сознательно не пьешь. А вон тот гусь длинноволосый, - Кузнецов показал на Вадима, одиноко стоявшего у окна, - тот от всех откалывается, потому что презирает нас. Видишь, брюки какие напялил - весь на запорах. Хочешь, я ему в морду дам?
Я решил защитить Соболевского:
– У меня тоже брюки стильные.
Степан перевел взгляд на мои брюки.
– Верно, с раструбом, - засвидетельствовал он. - Однако ты другой. Ты наш. - И произнес по слогам: - Трудя-щий-ся.
– Я не работал ни одного дня.
– Почему?
– Ходил после провала в институте на завод - не приняли. Говорят, скоро заберут в армию, не успеем оформить - уже увольнять нужно. Текучка кадров получится.
– На бюрократа нарвался, - посочувствовал Кузнецов. - Но ты ходил, устраивался. Вот что главное. А этот длинноволосый не ходил. Голову даю на отсечение, не пытался даже. Обязательно дам ему в морду.
– Не надо, накажут.
Кузнецов усмехнулся:
– Ну и точный ты парень! Правильные слова подбираешь! Не сказал ведь «сдачи даст», а «накажут». Нравишься ты мне. Давай выпьем за дружбу?
– Тебе хватит, а я не хочу.
– Ну ладно, я не буду - ты выпей. Прошу тебя. - Кузнецов, не вынимая бутылки из рюкзака, нацедил водку в кружку и протянул мне.
Без всякого желания, подчиняясь чужой воле, я взял кружку и выпил противную, вонючую жидкость.
– А теперь закуси! - Степан сунул мне в руку картошку. - Сам варил.
Картошка мне показалась очень вкусной. Я вспомнил, что Кузнецова никто не провожал, значит, у него нет близких, если он и картошку сам варил. Я достал свои домашние припасы и разложил их перед Степаном. Он опять завозился с бутылкой в рюкзаке.
– Прошу тебя, Степа, не пей больше, - запротестовал я.
Кузнецов подумал, повернулся к парню, который сидел у окна, сказал:
– Ну-ка, подвинься.
И когда тот отодвинулся, Степан поднял верхнюю часть окна, коротко взмахнул рукой, выбросил бутылку наружу. Ребята ахнули:
– Зачем? Лучше бы нам отдал…
– Вам тоже ни к чему, - назидательно сказал Кузнецов.
– Ну сам выпил бы.
– Не могу! Должен я уважить первую просьбу товарища? Должен!
В то время как мы со Степаном решали вопрос, пить водку или не пить, вагон завоевывала компания Дыхнилкина. И завоевывала довольно успешно. Изрядно подвыпив, компания покинула свое купе и начала шествие по вагону. Впереди Дыхнилкин, за ним двое его друзей - руки в карманах, плечи вздернуты, в углу рта окурок.
Пьяный «атаман» развлекается пакостями. Больше всех от него достается Юрику Веточкину. Этот маменькин сынок, чистенький, беззащитный, как девчонка, принимает оскорбления покорно и только растерянно смотрит на «атамана». Дыхнилкин бросает окурок в его стакан с чаем и заливается смехом. Сосед пытается заступиться за Юрку, но Дыхнилкин страшно выкатывает глаза и, тыча в лицо заступника двумя пальцами, шипит:
– Я тебе гляделки выколю!
Ну и тип! Его уже все знали в вагоне и побаивались. Никто не хотел с ним связываться. А мне Юрку жаль, хоть он и маменькин сынок. Я вспомнил намерения Кузнецова насчет Вадима и, подогреваемый хмельком, сказал:
– Уж если бить морду, то я с удовольствием надавал бы вон тому подонку, - и показал на Дыхнилкина.
Степан рассмеялся:
– О, и тебя забрало? Ладно, Витек, сами лезть не будем, ну а сунется - за себя постоим!
Ночь. В вагоне свет притушен. Только ночники синеют. Ребята нашумелись, устали за день, легли спать. Вадим на верхней полке. Я занял место напротив, хотя он и не звал меня в соседи.
Когда я хотел подняться наверх, на свое место, Степан сказал:
– Посиди. Потолкуем.
Мы говорили с Кузнецовым вполголоса, чтоб не мешать соседям. Сначала я рассказал о себе. Потом он поведал свою историю:
– Отец нас бросил, меня и мать. Нелады у них были. Она постоянно болела, худая, слабая: кажется, подует ветер посильнее - упадет. Блокаду в Ленинграде перенесла еще девчонкой, с тех пор и чахла. Знаешь, какой там голод был!… А отец гулял. Пил. Его измена вовсе мать подкосила. Когда он ушел, я совсем еще малый был. Помню, ездили мы вдвоем за город гулять. Мама там щавель и грибы собирала. Это я потом понял, почему мы так часто гуляли в лесу - истощенному организму витамины нужны были, а где их взять, как не в лесу! Однажды приехали на крошечную станцию. Сейчас все вижу: электричка стоит и дрожит, как трансформаторная будка под напряжением. Платформа пустая, мало кто там выходил. Спустились мы по лесенке и пошли по траве к лесу. Мать за руку меня держала. Как теперь ни стараюсь представить ее - не получается. Всегда вижу мертвой. Будто по лугу тогда она шла со мной уже не живая. С закрытыми глазами. И рука холодная… - Степан помолчал, а у меня от его слов озноб прошел по спине. - Когда мы подошли к роще и начали щавель собирать, мама вдруг повалилась на землю. Я - к ней. Думал, устала. А у нее глаза уже не смотрят, закрыты. Щупает она меня руками, будто одежонку на мне проверяет. Потом затихла. Лежит, как спит. Я постоял, потом звать ее принялся. Она не отвечала. Представляешь, ни души вокруг, мать лежит на земле. Стал я плакать. Долго плакал. Потом понял - мертвая она. Заплакал еще сильнее. Ну плакал, плакал, да, видно, заснул от усталости. Так и нашли нас чужие люди. Мать схоронили, а меня в детдом отправили. Казенные харчи мне в пользу не шли, видно, закваска у меня плохая: рос медленно, ноги и руки как стебельки, силенок никаких. Когда мой год призывался, посмотрели на меня врачи в военкомате, зашептались. Отсрочку на два года дали. Мне в армию вот как хотелось, а они - отсрочку! После отказа решил я спортом заниматься, чтобы сил набрать и в весе прибавить. В заводской клуб в секцию штанги пошел. Там меня на смех подняли. С борьбой тоже не повезло. Порекомендовали акробатику. «Верхние» нужны были, такие, как я, - полегче. Хорошо у меня акробатика шла. На вечерах самодеятельности выступал с группой… Я на заводе работал. После детдома ремесленное закончил. Слесарем стал. Больше сотни получал. В заводском общежитии жил. Комната на четверых. Хорошая. Но компания не дружная попалась. Один в женихи метил, на свиданиях пропадал. Другой, Борькой звать, деньгу зашибал. Кончит смену на заводе, бежит в ремонтную мастерскую, велосипеды, примусы, всякую муру там чинит. Ну а третий, Колька, с блатными, вроде Дыхнилкина, путался. Вот так и жил я сам по себе. Уехал в армию, и письмо написать некому.
– Ну а девчонка? - спросил я.
Степан не ответил.
– Чего молчишь?
– Ты же видишь, какой я.
– Какой?
– Красавец! - иронически пояснил Степан.
– А что, парень как парень, не хуже других.
– Знаешь что, давай наперед договоримся: не врать друг другу. Все начистоту!
– Да не вру я, чудак!
– Если не врешь, то утешить хочешь, а на что мне твое утешение. Небось твоего знакомого утешать не надо. Как его?
– Соболевский.
– Он без утешений обходится. Девчонки за ним небось табунами ходили.
– Хватало.
– Ну вот. Ты не подумай, что я от зависти так говорю. Просто не нравится мне он. Отец мой, наверное, тоже красавчиком был, а на поверку - подлец оказался.
– Ну это ты напрасно. Вадька отличный парень.
– Ладно, поживем - увидим… Такая, брат, невеселая у меня жизнь получилась… Накопил я деньжонок. Поехал в Ленинград. Хотел могилу матери найти - куда там! Даже представить не могу, на какой станции мы с ней были. Помню ровные луга, лес вдали, а где это - на севере, на юге? Вот и остались у меня от родителей фамилия - Кузнецов да имя - Степан.
Наверное, не каждому и не часто рассказывал Степан свою историю. Мне вот рассказал. Читал я где-то: появляется иногда у людей взаимная тяга, влечение, какое-то предчувствие родства душ еще до того, как они словом обмолвятся. Теперь могу подтвердить - правильно это. Степан мне приглянулся с первого взгляда. Еще на призывном пункте, когда нас строили и распускали, много раз мы искали друг друга глазами и старались встать в строй рядом.

 

* * *

 

Мелькают за окном рощи и маленькие станции. Куда нас везут - не знаем. А очень хочется узнать военную тайну.
– Скажите, куда нас везут? - спросил я сержанта.
– Приедем - узнаете.
– А почему нельзя сейчас знать?
– Секреты хранить вы еще не научены.
– А если я отстану от поезда?
– Не советую…
– Ну а если…
– Номер нашего эшелона 33-42. В случае чего обратитесь к военному коменданту, он отправит по назначению.
Так я и не узнал военной тайны. Слухи ходили разные: одни говорили - едем на Дальний Восток, другие - на Кавказ, третьи - в Среднюю Азию.
Однако по мере продвижения эшелона военная тайна стала проясняться. Отвернула и ушла влево дорога на Новосибирск, а с ней отпала версия о Дальнем Востоке. Эшелон устремился на юг, в Среднюю Азию.
Через сутки поезд ворвался в лето. Узбекистан встретил солнцем, жарой и фруктами. На станциях черноглазые узбечки торговали дынями, арбузами, виноградом и еще какими-то невиданными плодами.
Мы с Кузнецовым принесли в вагон огромную дыню. Она похожа на голову крокодила: зеленая, продолговатая, покрыта сеткой серых квадратиков.
Соседи засмеялись:
– Ну и выбрали!
– Чем плоха?
– Желтую надо брать.
– Нам старый узбек посоветовал.
– Ему лишь бы продать.
– Надо верить людям.
– Верить - верь, а послушаешь - проверь!
– Да это вовсе и не дыня, ребята. Хотели, наверное, покрышку для автомобильного колеса вырастить.
– Сейчас увидим, - не сдавался Степан.
Дыня под ножом развалилась на два продолговатых корытца. Внутри открылось белое мясо в ладонь толщиной, вдоль корки его оттеняла светло-зеленая каемочка.
Степан нарезал длинные, как сабли, ломти. Все купе ело и крякало:
– Вот это да!
– Мед!
– Пальцы слипаются.
Съели одну половину, а уже дышать нечем. Сидим, блаженно улыбаемся. Мимо проходил сержант; я с ехидцей сказал, показывая на дыню:
– А военная тайна ничего - служить можно!
Сержант как-то загадочно улыбнулся и ушел.
«Важничает, - подумал я, - начальство из себя строит! Ему, видите ли, известно все. А нам ничего. Теперь и мы все знаем».
А поезд между тем все мчался и мчался на юг. Становилось еще жарче. Начали редеть сады. Появились песчаные пролысины. Потом деревья исчезли. Открылось морщинистое море песков.
Целые сутки мчимся по знойной пустыне. Шутники приуныли. В вагоне - как в парной. Сидим в одних трусах, не успеваем отирать пот.
С нетерпением ждем, когда кончатся барханы и вновь начнется зеленое царство садов и райских фруктов. Но песчаное море не кончалось. Где-то за этой бескрайней пустыней лежал Каспий.
– Вот пляж отгрохали! - вяло шутил Кузнецов.
На одной из станций, где за окном не было видно ни единого деревца и стояли похожие на туркменские могильники земляные домики с плоскими крышами, сержант весело сказал:
– Приехали!
«Разыгрывает», - подумал я.
Но сержант не разыгрывал.
– Собирайтесь, собирайтесь! - строго заторопил он нас.
– Шутите? - примирительно спросил я.
– Нам шутить не положено.
– Но здесь же Каракумы.
– Точно.
– Так в них невозможно жить.
– Очень даже возможно!
Выпрыгнули из вагонов. Огляделись. С трех сторон до горизонта - барханы, с четвертой, вдоль железной дороги, - горы.
Каракумы - значит Черные пески. Но они совсем не черные, обычный серо-желтый песок. Такой же, как на берегу речки или на проселочной дороге в России. Почему же пустыню назвали черной? Таится в этом названии что-то загадочное и жуткое.

 

В полку

 

Военная служба казалась страшноватой и трудной даже где-нибудь в Средней России. А что же будет здесь, в этих мертвых песках? Вот так попали! Я ничего не вижу и не ощущаю, кроме солнца. Солнечный огонь кажется разлитым по всему небу. Трудно дышать. Раскаленный воздух тугой, он наваливается упругой массой и давит. Пот струится по лицу и шее.
Строем бредем по выжженной добела улице. По сторонам стоят низкие домики без крыш. Будто ураган пронесся и сорвал их. Оказывается, здесь так строят - крыши плоские, и их не видно. Сейчас полдень, а улицы пусты. Городок выглядит покинутым. Кажется, люди бросили все и ушли от этой смертной жары. За всю дорогу от вокзала до полковых ворот нам встретился лишь один старик. Он ехал на ишаке и был одет в теплый, на вате, халат, на голове огромная шапка из шкуры целого барана. Как ему не жарко?! Я в тенниске изнываю.
– Да, не все вернутся отсюда домой, - печально промолвил Соболевский. - Кое-кто останется в этих песках навсегда.
Ребята молчали. Только Кузнецов упрямо буркнул:
– Почему не вернутся?
– Слепой? не видишь?! - огрызнулся Соболевский.
Он имел в виду испепеляющую все жару.
У меня защемило сердце. Я поверил Соболевскому: пожалуй, действительно. Два года жить в таких условиях нельзя. Да тут и месяца не протянешь. Прощайте, мама, папа, Оля, институт, вообще все.
Такая мысль, наверное, возникает у человека, который попал после кораблекрушения на необитаемый остров. Возврата нет. Жизнь кончилась.
Мы подошли к железным воротам, выкрашенным в мрачный темно-зеленый цвет. Тяжелые створки медленно раздались, будто распахнулась металлическая пасть…
И вдруг грянула бодрая военная музыка.
В центре городка на асфальтированной площадке, к которой мы приближались, стояли рядами солдаты. Они смотрели в нашу сторону весело, приветливо смотрели. Мы запрыгали, подбирая ногу. Подравнялись. Выпрямились.
Нас остановили против солдатского строя. Солдат было много. Наверное, весь полк вывели на площадку. Впереди прохаживался широкоплечий приземистый офицер. Виски его белели сединой, кожа на лице была темная, пористая, будто дубленая. Он показался мне человеком, видавшим виды.
Когда мы затихли, офицер добро улыбнулся и сказал:
– Товарищи, вы находитесь в распоряжении орденов Кутузова и Александра Невского мотострелкового полка. Я ваш командир - подполковник Кудрявцев Николай Петрович. Полк стоит на страже южного рубежа нашей Родины. Вы должны будете овладеть военными знаниями и заменить тех, кто, отслужив, вернулся домой. Полк на последней инспекторской проверке получил высокую оценку, и мы надеемся, что вы не пожалеете сил, чтобы умножить его славные традиции. А традиции у нас замечательные. Три Героя Советского Союза выросли в рядах нашего полка в годы Великой Отечественной войны. Сотни были награждены орденами и медалями. Тысячи отличников учебы воспитаны в мирные дни. Обо всем этом мы расскажем вам подробно в другой раз. Не пугайтесь нашей суровой природы. Кое-кто, наверное, загрустил! Это поначалу бывает. Пройдет. Привыкнете. Скучать будете по этим местам после увольнения. А сейчас познакомьтесь со старшими товарищами, расспросите их о нашей интересной боевой и трудной армейской жизни. Полк, разойдись!
Строй распался.
Солдаты двинулись нам навстречу. Все они были в выгоревших добела гимнастерках и выглядели не очень бравыми. Ко мне, Соболевскому и Кузнецову подошел худощавый, высокий солдат с черным от загара лицом, явно не русским. Он улыбнулся, зубы - как белый фарфор.
– Здравствуйте, хлопцы! - подал он нам руку.
Мы поздоровались. С любопытством стали разглядывать нового знакомого. Поджарило его крепко! Но глаза у парня веселые.
– Ну как здесь? - спросил я.
– Хорошо.
– Что - хорошо?
– А что - ну как?
Мы все рассмеялись, кроме Вадима. Соболевский оглядывал солдата с привычным для него высокомерием.
– Меня зовут Карим, фамилия Умаров. Служу второй год. - У солдата сильный акцент, и он не сразу подбирает нужные слова.
– Летом здесь, наверное, как в пекле?
– Нет, лето хорошее.
– Вы местный?
– Да, узбек.
– Повезло. На родине служить легче.
– Другим тоже нравится. Вот сибиряк, спроси его. Пименов! - позвал солдат. - Иди сюда!
К нам подошел широченный в плечах, низкорослый крепыш. Гимнастерка его была, кажется, набита бугристыми мускулами. Руки расставлены, как у борца, готового к схватке.
– Чего звал, Карим?
– Хочу показать, какой климат у нас.
– Брось разыгрывать. Чего вы, ребята, спрашивали?
– Насчет климата.
– Надежный, не сомневайтесь. Очень положительно на характер действует. Я считаю, кто сюда попал - повезло.
– Это так велят отвечать новичкам. А как в действительности? - с усмешкой спросил Соболевский.
Пименов и Умаров переглянулись.
Здоровяк оглядел Вадима с ног до головы - от ботинок до пышной гривы на затылке:
– Ты, видно, из тех, кому везде плохо. Такие даже по Москве слоняются разочарованными.
Зычный голос командира прервал нашу беседу:
– Становись!
Все кинулись на свои места - и старослужащие, и вновь прибывшие. Колонны солдат тщательно выровнялись.
– К торжественному маршу!
Офицеры и оркестр вышли вперед.
– Поротно. Первая рота - прямо, остальные - направо!
Строй качнулся, щелкнул единым каблуком, повернулся лицом в сторону движения.
– Равнение направо. Шагом марш!
Все звуки вдруг потонули в задорном ритме духового оркестра.
Рота за ротой проходила мимо нас. Солдаты гордо выпячивали грудь, вздергивали подбородки. Сапоги звонко печатали шаг на асфальте.
Я никогда не видел так близко солдатский строй, идущий торжественным маршем. Четкость. Сила. Единая устремленность вперед. Незнакомой, непонятной мне мощью веяло от этих людей. Захотелось вдруг зашагать с ними. Идти вот так же смело, уверенно, красиво. Идти не рядом, а вместе с ними - в строю.
И не я один испытывал такое чувство. Я оглянулся - все новички с волнением смотрели на солдат, почему-то улыбались.

 

* * *

 

После знакомства на полковом дворе нам предстояло переодевание. Мне и еще троим поручили подготовить баню. Мы забрались в кузов автомобиля и поехали в город. Оказывается, в полку нет своей бани, солдаты моются в городской по графику.
Вслед за нашей машиной к бане подкатила еще одна, груженная тюками гимнастерок, брюк, портянок. На этом добре сидел пожилой старшина.
Заведующая баней - рыхлая, толстая, разомлевшая от жары женщина - с тревогой спросила старшину:
– Кто мыться будет?
– Первогодки.
Заведующая всплеснула руками и поспешила в глубь коридора. Оттуда донесся ее визгливый голос:
– Даша! Захарыч! Готовьте баню для новобранцев!
Я поразился такой внимательности. Вот что значит любовь народа к армии! Вчера на нас ноль внимания, а сегодня - почет, даже в бане готовят встречу!
Однако произошло не то, чего я ожидал. Угрястая Даша и сухой, из одних костей, Захарыч, оба в застиранных серых халатах, принялись уносить все, что находилось в раздевалке и в коридоре: цветочные горшки, салфетки, графин с водой. Даже телефон отключили.
– Как к набегу кочевников готовитесь, - сказал я обидчиво заведующей, - а среди нас многие - комсомольцы.
Заведующая недоуменно глянула на меня тускло-голубыми пуговками, величаво приспустила отечные веки и пропела:
– Даша! Оставь один цветок, - и ушла гордо, как королева, бросившая к ногам обидчика полцарства.
Топая вразброд, подошел строй. Старшина строго кашлянул, дождался тишины и объявил:
– Свое гражданское обмундирование каждый имеет право упаковать и отправить домой или сдать на склад. Оно больше не понадобится. Вы переходите на государственное военное обеспечение.
Слова «гражданское обмундирование» сказал, будто выплюнул, открыто выразив этим свою нелюбовь ко всему невоенному, а «государственное военное обеспечение» отчеканил веско, торжественно и гордо. Старшина был типичный служака-сверхсрочник, каких я много раз видел в кинофильмах. Он раздал пяток машинок для стрижки волос и с самодовольством человека, которому вверены чужие судьбы, милостиво произнес:
– Мамы и папы здесь нема, усе будете делать сами. Кто до военкомата не снял прически - остригайтесь! Хвасон для всех один: сзаду наголо, а спереду - як сзаду, - и добродушно засмеялся собственной остроте, которую, наверное, преподносил новобранцам уже много лет.
Настала трагическая минута расставания с прическами. Многие остриглись еще дома, получив повестки, а кое-кто поверил слухам, будто сейчас в армии разрешают носить волосы, и берег их до последнего. И вот теперь надежды эти летели к чертям вместе с челками битлов, «молодежными» зачесами на шею, «полечками», «боксами» и «ежиками». Кузнецов расстался со своим «пробором» без сожаления. Соболевский оттягивал трагическую минуту сколько мог. Его стригли последним. Шикарная «канадка» упала к его ногам, и стильный Вадим превратился в круглоголового солдата-новобранца.
Начали мыться. Если бы кто-нибудь посторонний заглянул в этот час в баню, то подумал бы, что там моют пещерных обитателей. Стоял страшный шум. Гремели тазы. Раздавались дикие выкрики. Под потолком гудело так, будто там роились огромные пчелы.
Один парень намылил голову, а у него утащили таз с водой. Он тыкался из стороны в сторону, ругал шутников самыми страшными словами. Мыло жгло глаза. А ему не давали воды, хлестко шлепали по мокрой спине и ягодицам, не пускали к кранам. Длинному, как молодой тополек, белобрысому парню, когда он, ничего не подозревая, старательно тер шею, вылили под ноги кипяток. Вскрикнув, он запрыгал, высоко задирая острые колени. Баня дрожала от хохота. Вдруг поросячий визг перекрыл общий гул. Это кого-то окатили ледяной водой. И опять исступленный хохот.
Главным изобретателем всех этих «шуток» был, конечно, Дыхнилкин. Он не мылся, а развлекался от души. Это были, наверное, самые счастливые минуты в его жизни.
Странно, что я тоже поддался общему психозу: орал, смеялся, прятал от Кузнецова таз с водой, чтоб ему щипало глаза. И он отвечал мне тем же.
Но в душе меня мучил страх: неужели все два года так жить будем?
Нет, и здесь можно оставаться человеком. Вон Вадим Соболевский моется нормально. Он не поддался общему психозу. Я видел, как он врезал одному весельчаку, когда тот потянул его таз. И ничего Сосед потер скулу, обиженно буркнул: «Шуток не понимаешь» - и ушел в другой угол. Драться с Вадимом не посмел. У Соболевского плечи и мышцы будь здоров, на такого не прыгнешь! Молодец Вадька!
После помывки ребята натягивали военную форму. Новенькое хлопчатобумажное обмундирование - сокращенно его зовут х/б - пружинило, плохо прилегало к телу. Никто не умел закручивать портянки. Этот анахронизм только в армии, наверное, существует; все мы росли в остроносых и тупоносых полуботинках, цветных, узорчатых носках.
В военной одежде ребята сразу стали одинаковыми.
Старшина посмеялся:
– Ну вот, на людей стали похожи!
Когда все ушли, меня и других, назначенных для работы, оставили. Я получил возможность увидеть «плоды» нашего веселья. В раздевалке все было сдвинуто, усыпано обрывками газет, залито водой, запачкано мылом. Скамейки, шкафчики для одежды, решетки под ногами - вкривь и вкось. Даже радиатор центрального отопления кто-то, демонстрируя свою силу, повернул перпендикулярно к стене. Единственный цветок, оставленный в раздевалке, превратился в урну с окурками.
Заведующая не глядела на меня. Может быть, не узнавала в военной форме?
– Не обижайтесь на их, Марь Андреевна, - сказал старшина, - темные они. Что с их взять? А порядочек мы сейчас восстановим… А ну, хлопчики-солдатики, чтоб через десять минут усе блестело как положено!
После бани нас повели в столовую. Старослужащие входили в двери не торопясь, вставали у своих мест и по команде «Садись!» все одновременно опускались на скамьи. Тихо разговаривали, ожидая, пока крайний разольет в миски первое блюдо.
На наших столах тоже огромные кастрюли с огнедышащим борщом, сияющие миски, уложенные в центре пирамидкой. Графины с квасом. Ровные башенки нарезанного хлеба. Ложки, кружки, вилки, соль, перец, горчица.
По залу не торопясь ходят трое - капитан с красной повязкой: «Деж. по части», врач и заведующий столовой.
После команды «Садись!» все принялись за еду. Все, кроме новобранцев. Мы продолжали начатое в бане. Правда, не кричали, все делалось втихую. Тянули друг у друга миски и ложки, хотя их хватало всем. Перебегали от стола к столу, с силой выжимали нежелающих уступить место. Мгновенно распили квас: кому досталось три стакана, кому - ни одного. Зачем-то принялись делить хлеб.
– Не надо делить, - сказал заведующий столовой. - Не хватит - добавим.
Но хлеб все же разобрали по кучкам. И тут выяснилось, что никому не хочется есть. Золотистый борщ лишь покрутили ложками. Выловили мясо. Миски стали укладывать одну на другую, борщ полился через края на клеенку, со стола на пол.
Заведующий столовой укоризненно покачал головой:
– Дома, наверное, так не поступали?! Ничего, здесь мамы нет, убирать сами будете!
Из-за столов пытались уйти поодиночке, но сержант остановил:
– Садитесь. Вставать можно только по команде.
– Я покурю.
– Садитесь. Курить тоже разрешается по команде.
Меня от этих слов обдало холодом. Все по команде: есть, курить, одеваться, раздеваться, даже спать.
Я посмотрел на Вадима Соболевского - у него лицо человека, который решил окаменеть на два года. Он ни на что не реагирует. Степан Кузнецов, наоборот, оживлен, его все интересует, все он пытается понять. Сидит спокойно в ожидании команды. Дыхнилкин по-прежнему веселится. Улучив момент, сунул кость соседу в карман и рад, что тот не заметил.
Перед казармой нас ожидала группа офицеров. Светловолосый, загорелый, худой капитан представился помощником начальника штаба полка. Он объявил приказ о зачислении нас в подразделение молодых солдат:
– Пока будете обучаться отдельно от старослужащих. Усвоите основы воинского порядка и службы, научитесь стрелять - примете присягу. И только после этого встанете в строй на штатные должности.
Нас распределили по отделениям и завели в казарму.
В помещении было чисто. Стояли ровными рядами кровати, тумбочки, табуретки. Одеяла, подушки, края простыней - все абсолютно одинаковое, выровненное до миллиметра. На окнах - белые занавески, на стенах - несколько портретов и термометр.
– Эту спальную комнату, постели и вообще все в казарме подготовили для вас старослужащие. Присмотритесь внимательно: в дальнейшем такой порядок будете поддерживать сами.
День мне показался очень длинным. Сегодня мы проехали в эшелоне половину Туркмении, были на торжественной встрече, мылись в бане, надели военную форму, вошли в казарму.
Вечером, после отбоя, хотел обдумать впечатления сегодняшнего дня, но, как только почувствовал мягкость подушки, голова закружилась в приятном хмеле усталости, и я мгновенно заснул.

 

Первые открытия

 

Известный французский писатель сказал: солдаты похожи, как почтовые марки. И верно. В военной форме мы выглядим одинаковыми. Не узнаем друг друга. К тому же фамилии еще не запомнили. Объясняемся примерно так:
– Подворотничок не умеет пришивать, в кармане носит.
– Кто?
– Да тот, который в желтой ковбойке ходил.
– А длинный, помнишь, в кедах ехал, гимнастерку брючным ремнем подпоясал, ну, старшина ему и выдал!…
Действительно, мы похожи друг на друга, как почтовые марки. Но есть в этом сравнении что-то обидное. Хочется возразить французскому писателю. Но что сказать?
В первое же воскресенье все молодые фотографировались. Поодиночке. Группами. С товарищем. Я тоже позировал перед аппаратом, небрежно отставив ногу и выпятив грудь, - старался походить на настоящего вояку. Потом мы снялись со Степаном. Очень хотелось мне сфотографироваться с Вадимом. Но он, как всегда, стоял в сторонке и, кажется, никого не замечал. Позже, когда схлынула очередь, Соболевский подошел к фотографу и тоже заказал карточки. Потом оглянулся в мою сторону и сказал солидно:
– Иди, старик, на пару щелкнемся.
Когда я вернулся к Степану, он, плохо скрывая ревность, отчитал меня:
– Чего ты перед этим пижоном танцуешь?
– Я не танцую. Мы в одном классе учились. Я же рассказывал…
Степан пристально посмотрел мне в глаза. Он может иногда так вот прямо взглянуть, и я чувствую себя в такие минуты мальчишкой, уличенным в чем-то постыдном.
– Не юли. Ты знаешь, о чем говорю. Он же тебя унизил.
Я защищаюсь. Но втайне сознаю: Степан прав. Напрасно я побежал, как собачка, которую поманили пальцем. Степан бы никогда так не поступил. Он, как и Вадим, гордый. Но какая-то разная у них гордость. У Степана она, пожалуй, прочней и естественнее. Он годами старше нас, многое повидал в жизни, и комсомолец, как видно, настоящий. А самостоятельность Вадима больше смахивает на заносчивость и высокомерие. В роте его недолюбливают за это.

 

* * *

 

Началась учеба. Пришел к нам заместитель командира полка по политической части подполковник Прохоренко, круглолицый, с веселыми, улыбчивыми глазами.
– Ну как, орлы, осваиваетесь?
Мы засмеялись: уж очень мы не похожи на орлов.
– Запишите тему занятия: «Защита Отечества, служба в Советских Вооруженных Силах - высокая и почетная обязанность советского гражданина».
Я приготовился поскучать час-другой, думал, начнет он давать нам советы: как служить, к чему стремиться, не нарушать дисциплину, ну и, конечно, будет призывать всех стать отличниками.
Однако Прохоренко повел разговор о таких сторонах военного дела, которые мне раньше были неизвестны.
Конечно, я кое-что знал по кинофильмам, слышал по радио, читал в книгах и журналах, но, честно признаюсь, было мне тогда не интересно. Радио слушал вполуха или совсем выключал, а газетные столбцы лишь пробегал по заголовкам. А теперь, как выяснилось из рассказа подполковника, пропускал я очень важное, пожалуй, даже самое главное.
Вот хотя бы такое грозное событие, как война. Как я понимал ее прежде? Так же, как все ребята, которые еще не служили в армии: дерутся вооруженные люди, нападает страна на страну, наступают полки, дивизии, уничтожают друг друга, и кто сильнее - одержит победу.
Оказывается, не так-то все просто. Замполит рассказал: война - это политика, вернее, одно из средств политики, которую проводит какой-то класс. Не страны, не народы готовят и разжигают войну, а те силы, которые стоят у власти.
Прохоренко легко доказывал это: в Америке, например, ни народ, ни солдаты не хотели вести войну во Вьетнаме, однако бои шли много лет, потому что выгодно это буржуазии.
Говорил подполковник просто, будто одному мне все это рассказывал, самые сложные вопросы преподносил, как с початка кукурузы кожуру снимал: лист за листом очистит - и, пожалуйста, стройными рядами, одно к одному, чистые и светлые, открываются зерна истины. Делал он это не торопясь, с явным удовольствием; в тоне его чувствовалась убежденность и непоколебимая вера в марксистскую основу, на которой был построен весь его разговор. Прохоренко так твердо и тонко знал научную основу, что мне казалось: поставь его на любой, самый высокий пост - хоть министром иностранных дел, хоть в Верховный Совет, - всюду он разберется в сложностях общественных явлений.
Да, очень стройная и прочная наука марксизм-ленинизм! Трудновата, правда. Пробовал не раз дома вникнуть в нее, но не одолел - запутывался и откладывал, как непосильное. А вот у Прохоренко все ясно, четко и понятно. Ну хотя бы такое: почему я должен не просто служить, а хорошо, старательно выполнять свою обязанность?
Прохоренко подошел к здоровому широкоплечему солдату, попросил:
– Встаньте, пожалуйста.
Парень поднялся.
Он ко мне стоял спиной. Уши у него стали розовыми от смущения.
– И вас прошу встать, - сказал подполковник щуплому, тщедушному пареньку, который вскочил резво и вытянул руки по швам. - Скажите, пожалуйста, будете вы драться вот с этим здоровяком?
– Что вы, товарищ подполковник, драться в армии вообще не положено!
Прохоренко улыбался; солдаты посмеивались.
– Очень хорошо, что вы дисциплинированный боец, - продолжал замполит. - Ну а на гражданке могли бы с ним повздорить?
– Куда мне, вон он какой лоб!
Солдаты засмеялись громче, а Прохоренко разрешил сесть обоим и продолжал объяснять:
– Вот так примерно и в международном масштабе; конечно, там все сложнее, но в основе то же - пока мы сильны и можем за себя постоять, ни один враг не осмелится на нас нападать. А силу эту создаете вы, каждый на своем месте в боевом строю. Океан состоит из капель. Для того чтобы убедиться, что океан соленый, совсем не обязательно выпить его весь до дна, достаточно несколько капель. Вот в каждом из вас таится сила океана, вы ее создаете и несете в себе…
Много интересного узнал я сегодня, и главное, подход к теории был совсем другой, не как в школе; там я ее изучал, а теперь я стал участником всех этих сложных процессов; армия - это я; охрана прогресса на земле - опять я; особенности, отличающие Советскую Армию от армии империалистов, сосредоточены во мне; священный долг, записанный в Конституции, теперь не просто на бумаге, а вот он здесь, я его выполняю своими делами каждый День. Сложно. Интересно. И немножко страшновато - уж очень большая ответственность.
После сигнала трубы, известившего об окончании занятий, подполковник сказал:
– Сейчас вы познакомитесь с техникой и вооружением, которые вручают вам Родина и партия. Все это создано на средства народа и произведено вашими отцами, матерями, братьями и сестрами, поэтому относитесь бережливо.
Полковой городок превращен в огромную выставку. На строевом плацу, вдоль казарм, в спортивных городках, на всех дорогах и площадках стоят ровными рядами специальные автомобили, пушки, пулеметы…
Нас разбили на группы и развели в разные концы двора. Стали показывать технику и вооружение. Пояснения давали не офицеры, а солдаты и сержанты. Это показалось удивительным. Начищенные, в отутюженном обмундировании, свежевыбритые экскурсоводы походили на специальных инструкторов, но позже мы узнали и еще больше поразились: это были самые обыкновенные солдаты!
Обычно мы видим солдат, шагающих в строю, слышим команду и поэтому думаем, вся служба в этом и заключается: шагай, пой песни, ну, постреляй и сходи в караул, вот и все.
И я тоже так представлял военную службу, да тем более в пехоте! Но то, что я увидел, меня обескуражило: неужели все это можно изучить за два года?
Нам показали сложнейшую технику, причем образцов было так много, что, когда я обошел лишь половину, ноги подламывались от усталости! Самодвижущиеся пушки, ночные прицелы с инфракрасными приборами; радиостанции; приборы для обнаружения радиоактивного и химического заражения; всевозможные дозиметры, рентгенометры, дегазационные индивидуальные средства; минные тралы и бульдозеры; заграждения; плавающие бронетранспортеры; средства защиты от отравляющих веществ: противогазы, чулки, накидки, резиновые костюмы, похожие на скафандры космонавтов, оберегающие от невидимой и неслышимой смерти; мощные танки приплюснутой формы с броней такой толщины, что от них отлетает снаряд; противотанковые ракетные установки, которые в момент полета ракеты направляют ее в танк; автомобили и бронетранспортеры различных моделей: те, что идут в бой, и те, что ремонтируют их в считанные минуты на поле боя; кухни и водовозки, бензовозы и продуктовозы, клубы и лавки на колесах.
Все это состоит на вооружении полка.
Во второй половине дня нас вывезли в поле, и те же солдаты показали технику в действии. Они стреляли из автоматов, пулеметов и гранатометов, причем мишени не успевали подняться, как тут же падали пораженными.
Особенно потрясло единоборство солдата с танком. Солдат вышел против танка один на один. Он притаился за кустиком в небольшом окопчике. Бронированное чудовище с ревом помчалось в его сторону, он решительно поднялся навстречу. Мне хотелось крикнуть: «Не надо, остановите! Мы верим в его смелость!» Когда до рычащей стальной махины осталось несколько метров, солдат вскинулся и влепил в лоб танку гранату! На поле боя танк, возможно, встал бы от взрыва. Но здесь граната была учебной, и танк с хода налетел на солдата. Я закрыл глаза… Задавил! Но, разжав веки, увидел: солдат поднялся из окопа после того, как танк проехал над ним гусеницами, снова взмахнул рукой и влепил еще одну гранату, теперь уже в корму танка.
Командир, заметив наш испуг, успокоил:
– Ничего, хлопцы, скоро и вы так же будете щелкать танки.
Да, день знакомства с техникой был необычным. После сомнения - как же все это можно изучить? - меня вдруг охватила какая-то веселая удаль: вот это да! Силища! Любой враг не сможет противостоять этой мощи!
…Месяц мы пробыли в карантине. Такого слова нет в уставах, не упоминают его и в официальных бумагах. Но оно существует: все, от самых старших начальников до солдат, пользуются им, когда речь заходит о новобранцах, изучающих азы воинской службы.
В подразделении с медицинским названием карантин не осуществляется никаких лечебных мероприятий. Все мы прошли обследование медкомиссии еще в военкомате, признаны годными к службе. Врачей в карантине нет. Командуют здесь строевые офицеры и политработники: они должны за короткое время ввести нас в русло воинской жизни.
Мы проходим специальную программу молодого солдата. Изучаем азы. И нас изучают. В карантин ходят офицеры всех подразделений полка. Из обрывков разговоров ясно: в эти дни решается, кому из нас быть минометчиком, кому - разведчиком, кому работать в ремонтных мастерских. Наши ребята тоже не дремлют, стараются выбрать место по вкусу. Вадим спрашивал о клубе, об ансамбле, сказал, что хорошо играет на пианино.
Степану предложили идти в автомобильную роту слесарем-ремонтником. Он отказался:
– Я железками на гражданке постучу. Хочу быть настоящим солдатом.
Дыхнилкина никуда не сватали. Он сам лез с расспросами к каждому новому офицеру, заглянувшему в карантин:
– Вы не со склада? Может быть, из столовой? Я хорошо продукты развешиваю. А возможно, вы из лазарета? Так я любого раненого один могу поднять. В речном порту грузчиком работал.
Странно: гордый, красивый Соболевский и этот тип оказались чем-то похожими друг на друга. Правда, они «нанимаются» по-разному. Вадим веско, будто делает одолжение; Дыхнилкин юлит, заискивает.
Ловко его осадил однажды каптенармус Панченко. Дыхнилкин пытался уговорить майора, прибывшего из штаба полка:
– Я любое донесение за миг доставить могу. Одна нога здесь, другая там.
– В этом нет надобности, - пояснил майор, - не те времена. Сейчас донесения по радио передают, на вертолетах или на мотоциклах доставляют.
– Так я же прирожденный мотоциклист! - воскликнул Семен, сияя от счастья. - Мое сердце на три метра впереди мотоцикла летит…
– У вас есть права? - спросил майор.
– Прав нет. Но мотоцикл - это моя стихия. Я его за два часа выучу.
Майор улыбнулся - понял, с кем имеет дело. Вот тут каптенармус Панченко, у которого Дыхнилкин пытался однажды «закосить» лишнее одеяло, сказал:
– И чего ты зря беспокоишься? Половина службы у тебя пройдет в отдельной комнате со всеми удобствами.
– Это где же? - поинтересовался Семен.
– На гауптвахте, - ответил Панченко и, смешливо блеснув глазами, удалился в каптерку.

 

* * *

 

Гляжу на бескрайнее море песка. Так непривычно видеть волны неподвижными! Они должны колыхаться, бить в берег. А тут настоящее море, огромное, только мертвое. Будто в сказке Змей Горыныч взмахнул костлявой рукой и повелел: «Замри, море!» И остановились волны вскинутыми вверх.
А иногда мне кажется, что я стал персонажем научно-фантастического романа, залетел на потухшую, безжизненную планету. Вокруг настоящие космические пейзажи. Как на Луне! Такие мысли приходят, когда я остаюсь один лицом к лицу с пустыней. А когда слушаешь рассказы об этих местах, оказывается очень удивительной эта заплатка на земном шаре величиной в несколько европейских государств.
Читают нам лекции «Край, в котором ты служишь». Страна чудес - эти Каракумы. Оказывается, у нас под ногами бесчисленные запасы нефти и газа, а над головой столько солнечной энергии, что она могла бы соперничать со всеми электростанциями страны.
Здесь все, о чем бы ни говорили, сопровождается эпитетом «самое». Самая большая в стране пустыня, самый длинный в мире Каракумский канал, самый лучший каракуль, самый жаркий район, самое богатое месторождение солей - Кара-Богаз, самая богатая кладовая газа, самые сладкие в мире дыни, самые быстрые ахалтекинские скакуны, самые страшные в мире пауки - каракурты и самые ядовитые змеи - кобры, эфы.
А климат? В декабре в течение дня можно увидеть все времена года. Ночью выпал снег - зима. Утром начало таять, побежали настоящие весенние ручьи, они слепят солнцем. Днем - лето: жара сильнее, чем в наших краях в августе. А вечером подул холодный, пронизывающий ветер, тяжелое серое небо повисло над землей, мелкий скучный дождь поглотил все - настала осень.
Интересный край. Но почему-то, когда я смотрю на бесконечные барханы, тоска гложет сердце. Не хочется разгадывать никакие тайны. Хочется в обычные, хорошо знакомые российские просторы, где колышутся поля пшеницы, шумят леса, текут тихие речки…

 

* * *

 

Вышел я из библиотеки. Слышу, где-то рядом звучит пианино. Отправляюсь на поиски. В пустом летнем клубе на сцене одинокий музыкант. Ни души рядом. Играет для себя. Играет печальное танго. Мне знакома мелодия еще по школе. Знаком и исполнитель. Это Вадим Соболевский.
Я вспоминаю обрывки фраз. Всю песню не знаю, импровизирую:
Будет ветер, туман,
Непогода и слякоть…
Вид усталых людей,
Вид угрюмой земли…
Ах, как хочется мне
Вместе с вами заплакать,
Перестаньте рыдать
Вы, мои журавли…
Гляжу на окружающую городок пустыню, казенные, похожие на бараки казармы, утоптанный до блеска солдатскими сапогами полковой двор… Тоска вкрадчивой рукой начинает сжимать мое сердце.
Да, угодили мы, хуже некуда! Действительно, хочется плакать вместе с журавлями.
Тут я почувствовал, что стою не один. Оглянулся. Рядом офицер, старший лейтенант, чистенький, затянут ремнями. Тоже слушает. Приложил палец к губам, чтоб я словом не спугнул пианиста. Долго стояли мы так. Только теперь я музыку не слушал. Пропала интимность. Мне мешал второй человек. А я ему, видно, не мешал. Офицер слушал с удовольствием. Потом глянул на часы, с сожалением качнул головой. Показал мне большой палец: здорово, мол, играет. Прежде чем уйти, спросил тихо:
– Знаете его?
– Вместе в школе учились, - с тайной гордостью ответил я. - Соболевский Вадим.
– Это хорошо. - (Я не понял, что в этом, собственно, хорошего.) Офицер мечтательно продолжал: - Скучает… О доме, о маме, о девушке.
Я смолчал. Мне думалось, что Вадим не о родителях и даже не о девушке скучает. Не было у него такой - единственной. Скучает вообще. Что-то не удовлетворяет его в жизни.
– А ваша как фамилия? - вдруг спросил офицер.
– Агеев Виктор.
– Хорошо.
Я не выдержал, улыбнулся:
– А что, собственно, хорошо?
Старший лейтенант удивленно глянул на меня: как, мол, не понимаешь такой простой вещи? И пояснил:
– Тонкий вы народ. С вами интересно… Хотите, я вас в свою роту после карантина возьму?
– Нам все равно, где служить, - набивая себе и Вадиму цену, сказал я.
– Самодеятельность отличную организуем, - продолжал горячо офицер. - Моя фамилия Шешеня, я замполит четвертой роты. - Он опять глянул на часы. - Проситесь ко мне, я тоже со своей стороны посодействую. - Он ушел.
Вадим в это время уже не играл и слышал конец разговора. Спросил меня лениво:
– Чего он хочет?
– К себе в роту зовет. Он замполит.
Глаза у Вадима чуть-чуть оживились.
– Может быть, у него полегче будет?
– Давай попробуем, - согласился я, - нам терять нечего. Хорошо бы Степана Кузнецова прихватить.
Вадим скривил губы:
– Чего ты нашел в этом вахлаке?
Я промолчал. Неприязнь у Вадима со Степаном обоюдная.

 

* * *

 

Много читают нам различных лекций. Мне больше нравятся познавательные. Недавно рассказали об истории Туркмении. Оказывается, в этой пустыне бушевали страсти. Да и пустыня выглядела иначе. Амударья впадала в Каспийское море совсем недавно, всего десять тысяч лет назад. Поля и сады зеленели на месте нынешних барханов. Огромные урожаи давали земли. Разным завоевателям не терпелось прибрать эти богатства к рукам. Здесь побывали Александр Македонский, парфяне, персидские шахи, арабские султаны. В древности местные жители исповедовали зороастризм - религию более раннюю, чем христианство и ислам. В VII веке пришли арабы, разрушили города и храмы, а всех жителей насильно превратили в мусульман. Попробуй сейчас какому-нибудь верующему старику сказать, что его предков не так уж давно насильно сделали мусульманами, - ни за что не поверит!
После арабов налетел со своими ордами Чингисхан. Ох и покуролесил этот кровопийца! Миллионами уничтожал людей. Младший сын Чингисхана - Тулихан крупнейший город Мерв сровнял с землей, все жители были истреблены, а жило в том городе более семисот тысяч человек.
После монголов жег Среднюю Азию Железный Хромец Тамерлан. И этот завоеватель свой путь уложил тысячами трупов. Из отрубленных голов пирамиды выкладывали. Долгие годы после смерти Тамерлана женщины пугали детей его именем.
Многие века воевали между собой эмиры, беки и шахи, а воинами, которые добывали им власть и богатство, были землепашцы и чабаны, превращенные в солдат. Им бы мирно трудиться. Какая разница простому человеку, кто с него сдирает три шкуры: хан Ахмад, бек Хасан или эмир Юсуф?! Так нет же - иди проливать кровь, чтоб посадить себе на шею нового властелина!
Кровавые распри продолжались бы и по сей день, но спасла Октябрьская революция. Она избавила здешние народы и от другой беды: если бы не Советская власть, давно бы тут качали нефть англичане или американцы.
Вот так, слушаю лекции о прошлом, а проясняется настоящее - почему мне и другим ребятам надо служить два года в этих барханах. «Защита Родины», «интернациональный долг» из книжных и газетных понятий превращаются в конкретные дела, которые должен совершить я. От таких разговоров появился росток чувства ответственности, крепнет он постепенно, не сразу, растет, питаясь мыслями из бесед о событиях в стране и за ее пределами, о том, что было и будет на нашей земле.

 

* * *

 

Первоначальное обучение закончилось. Теперь мы знаем, что такое воинский порядок, как обращаться к старшим, усвоили необходимые статьи уставов: Дисциплинарного, Внутренней, Гарнизонной и Караульной службы. Научились разбирать, собирать, чистить автомат. Стреляли из него боевыми патронами.
Зачитали нам приказ о распределении по штатным должностям. Я попал в четвертую мотострелковую роту. В пехоту! Вместе со мной Вадим, Степан и Дыхнилкин. Видно, понравились тому старшему лейтенанту, который говорил со мной, когда Вадька играл на пианино. Фамилия этого офицера Шешеня. Конечно, это он посодействовал, чтобы мы в его роту попали.
Самые длинные титулы, говорят, у царей да королей. Не могу с этим согласиться. Мое служебное положение и должность при полном изложении звучат так: рядовой, автоматчик второго отделения первого взвода четвертой роты второго батальона орденов Кутузова и Александра Невского мотострелкового полка Туркестанского военного округа.
Во как! Шахиншах позавидует! Я шучу, а обида щемит сердце. До призыва в армию во всех газетах и журналах читал про ракетчиков, танкистов, артиллеристов. И вот на тебе - пехота! Я уже думал, нет ее. Век техники. Кибернетика, кинематика! И вдруг, пожалуйста, я автоматчик мотострелковой роты! И «мото» и «стрелковая» - это слова на бумаге. Обычно нас зовут: пехота, и все. И как бы ни доказывали офицеры, что ни один человек в полку пешком не ходит, что мы в броне, даже кухни на колесах, - все равно мы пехота! Даже солдаты нашего же полка - связисты, артиллеристы, саперы, танкисты - называют нас высокомерно пехтурой.
Горько. Домой стыдно писать. А Оля узнает, презрительно хмыкнет: «Пехота! Ни на что лучшее ты, Виктор, оказывается, не способен!»
Да, попал… Пехота несчастная! Царица полей! Именно полей, а не небес!
Настал день принятия военной присяги.
Даже самые легкомысленные в этот день были серьезными. Присягу должны давать первогодки, но прихорашивался по-праздничному и начищался весь полк.
На строевом плацу по всему асфальтированному квадрату расставлены столы, покрытые красными скатертями. Перед каждым столом выстроено подразделение - рота, батарея. В центре плаца Боевое Красное Знамя. Около него замерли знаменосцы и ассистенты; через их грудь наискосок лежат широкие алые полосы, отороченные золотым галуном. Подле Знамени - командование полка и офицеры штаба. Все при орденах; солнце вспыхивает золотыми огоньками на начищенных медалях.
Вот здесь, перед Боевым Знаменем, с оружием в руках, глядя в лицо своим однополчанам, с которыми, может быть, придется идти в бой, я должен дать клятву.
Кажется, ничего особенного: шелковое полотнище, расшитое золотыми нитками, обыкновенная красная ткань. Но если эта реликвия будет потеряна из-за нашего малодушия, командир и весь офицерский состав предстанут перед судом военного трибунала, а полк расформируют. Однако не страх перед карой вызывает у меня трепет. Я не сомневаюсь, что Знамя враги не захватят, пока жив хоть один солдат. Разглядывая поблекший шелк и потемневшее золото букв, я думаю о многих людях, которые раньше, до меня, произносили клятву перед этим Знаменем и несли его с боями по болотам Смоленщины, плыли с ним через Днепр и Вислу, врывались в горящий Берлин.
Я стараюсь представить себе наших предшественников, однополчан. Бои почти не прекращались, убитые и раненые выбывали из строя. Но прибывало пополнение и, дав клятву у полкового Знамени, вступало в бой. У солдат были, наверное, суровые лица, когда они произносили те же самые слова, что и мы. И им было, как и нам, по восемнадцать - двадцать лет.
Многие из них погибли, многие состарились, а подписи, которые они сделали под словами присяги, будут храниться вечно. И вот сейчас я тоже произнесу клятву, подпишусь, и фамилия моя рядом с другими останется для истории…
Когда настал мой час, вышел я из строя, стараясь ступать четко и твердо. Взял лист, где напечатана присяга, а другой рукой сжимал автомат, который был у меня на груди. Я взглянул на строй и не увидел ни Степана, ни Вадима, ни Дыхнилкина. Передо мной были фронтовики, только что бившиеся насмерть с врагом. Я глядел им в глаза и произносил клятву, не читая, наизусть. Голос у меня был какой-то необычный, будто я слышал его со стороны, будто стоял Виктор Агеев не на плацу, а там, у передовой, среди фронтовиков. Доскажу слова присяги - и в бой…
Весь день меня не покидало чувство торжественности.
Хотелось думать только о значительном. Пришла мне в голову и такая мысль. Вот говорят, богатство государства выражается золотым запасом. Лежат в бетонных хранилищах тяжелые слитки, будто сгустки результатов труда наших людей. Мне кажется, и листы с подписями под присягой надо сберегать в тех же кладовых. Этот государственный клад подороже золота…
Что-то у меня сегодня высокопарно выписывается. Но что поделаешь, я действительно так настроен.

 

В строю

 

Итак, мое место в боевом строю определилось. Присматриваюсь, с кем мне придется служить. Нас, молодых, добавили в отделение к старослужащим - так сохраняется постоянно боеспособность подразделений. Умно придумано. Одна неопытная молодежь не только в бою, но и в мирное время могла бы допустить много ошибок в сложной военной жизни. А вот влили нас понемногу в каждую роту, взвод - и служба пойдет в прежнем ритме, без остановок: командиры и старослужащие поведут нас за собой, поддержат, подправят в нужный момент.
Нашей ротой командует капитан Узлов. Ему лет тридцать, худой, поджарый, ремень туго перехватывает талию. Движения у капитана легкие, никаких лишних жестов - ходит, смотрит, если на что покажет, то кивком головы или одним пальцем шевельнет. Длинных разговоров не любит, у него все кратко: скажет несколько слов - и беги выполняй. Именно беги, пойдешь шагом - вернет.
Его заместитель по политической части старший лейтенант Шешеня. Солдаты еще до нашего прибытия прозвали его Женьшень. Он молодой, ему лет двадцать пять, не больше, тоже стройный, подтянутый. Когда-то его должность называлась политрук - политический руководитель. Мне кажется, для такого солидного звания он слишком молодой, парень как парень, немного старше нас. С ним и говоришь запросто и поспорить можно. Он не то, что командир нашего взвода лейтенант Жигалов - этот сух. По должности он ниже замполита Шешени, но по хватке покрепче Узлова. Его метко охарактеризовал старослужащий из нашего отделения Никита Скибов.
В первый день после прибытия из карантина я кивнул в сторону Жигалова и тихо спросил Скибова:
– Какой он?
Скибов обреченно покачал головой и страдальчески простонал:
– Жме - аж тэчэ! - Правда, тут же добавил: - Но справедливый человек.
И еще одно очень важное в роте лицо. Старшина. Гроза и главный дирижер и блюститель порядка! Фамилия у него необычная - Май. Да и сам он не такой, каким я представлял себе старшину. Он сверхсрочник, но не традиционный, если так можно сказать. В нем ничего нет фельдфебельского. Высокий, гибкий, как хлыст (кстати, его именно так и прозвали солдаты - Хлыст). Меня служба с ним еще не сталкивала. Он не крикун, не грубиян, но есть в нем какое-то неоспоримое превосходство над всеми. Оно дает ему право подойти к любому и сказать: «Возьмите ведро и тряпку, помойте умывальник, там грязно».
И все. И не пикнешь. Не скажешь, что сегодня ты не в наряде, не являешься дневальным и вообще ничем не провинился. Возьмешь ведро, тряпку и пойдешь мыть туалетную. И сделаешь порученную работу хорошо, потому что старшина придет и проверит. И не дай бог, если ты схалтуришь, навлечешь на себя гнев старшины…

 

* * *

 

Ну, а теперь остается коротко представить самых близких, с кем придется общаться не только каждый день, но и каждый час: на занятиях, в столовой, в кино, в бане - всюду, всегда рядом. Это наше второе отделение.
Командир его - сержант Волынец. Старослужащие: Никита Скибов, Карим Умаров (тот, который подходил к нам в день прибытия) и Куцан. Молодые: я, Степан Кузнецов и Вадим Соболевский. И еще - Дыхнилкин. Присоединение к нам Дыхнилкина было неприятной неожиданностью. Когда я при встрече спросил писаря: «Зачем ты этого подонка сунул в наше отделение?», писарь, загадочно улыбаясь, ответил:
– Это воспитательный прием, не я - командир роты капитан Узлов придумал. Он считает: вы будете хорошо влиять на Дыхнилкина. Дружков его видал куда засунули? Не только в рабочие дни, по выходным встречаться редко будут.
Из этого разговора я понял: к нам очень внимательно приглядываются. Наша тройка - я, Кузнецов и Соболевский - на хорошем счету. И еще очень важную истину: писаря знают очень многое, пожалуй, не меньше самого аллаха.
Командир отделения сержант Волынец - худощавый, прямой и поджарый, будто его прогладили огромным утюгом со спины и вдоль живота, светлые волосы разделены аккуратным пробором. Глаза сверлящие. Он всегда официален, на «вы» - так требует устав. Кажется, кроме службы, его ничто в жизни не занимает. Равнение, чистота, заправка, исполнительность - вот ежедневный, ежечасный круг его интересов. Когда поучает, по лицу видно: убежден в своей правоте безгранично, не свернуть и не переубедить его, он своего добьется, заставит сделать как положено.
Над украинцами подшучивают, будто они, придя в армию, сразу спрашивают: «Где здесь учебна команда?» Волынец окончил на «отлично» сержантскую школу и носит нашивки с таким достоинством, словно они приравнивают его по меньшей мере к полковнику.
Как и положено по уставу, Волынец побеседовал с новичками. На строевой и физической подготовках крутит нас больше, чем старослужащих. На других занятиях присматривается, проверяет исполнительность. Его любимая поговорка: «Делай, как я! Лучше можно, хуже нежелательно».
Вчера позвал меня:
– Пройдемте к моей кровати.
Подошли: его кровать ровная, как бильярдный стол, даже ворс на одеяле лежит в одну сторону.
– Теперь посмотрим вашу. Топографию можно изучать - бугры, седловины, впадины. Поправьте!
Только я поправил, а он опять:
– Пойдемте к оружию.
Подошли.
– Вот мой автомат. Вот ваш.
Оружие у него какое-то особенное, чистое, не сухое и не влажное - глянцевитое. А мое плачет - масло на нем не держится, стекает каплями. Пушинки-волоски, ниточки словно сговорились прилипать только к моему автомату.
Иногда Волынец подводит меня к зеркалу. Стоим рядом. Он аккуратный, затянутый, а я весь в складках, будто из вещмешка вынули.
– Вы же знаете, товарищ сержант, я каждый день утюжу обмундирование.
– И напрасно. Я глажу только по субботам. Все дело в заправке. Подтяните ремешок. Уберите живот. Одерните гимнастерочку. Расправьте грудь. Поднимите подбородочек.
Я выполняю. На минуту мое изображение в зеркале становится стройным. Но оказывается, я не дышу. А когда начинаю дышать, изображение опять мнется, грудь опадает.
– Ничего, выправка - дело наживное. Гимнастика, строевая, марш-бросочки поставят фигуру. Слышали, певцам голос ставят! Вот и вам фигуру поставим. Обрастете мышцами - невеста не узнает! Есть у вас невеста?
Почти то же сержант проделывает с Кузнецовым и Соболевским. Удивительно, как ему не надоедает!…
У Кузнецова получается лучше, чем у нас. Волынец начинает его даже похваливать.
Вадим Соболевский все делает равнодушно и молча. Сам он здесь, а мысли витают где-то далеко, живет как лунатик. У сержанта появляются бугорки на скулах и щурится правый глаз, когда он разговаривает с Вадимом. Опасный признак!
Мне всегда кажется, Вадим что-то недоговаривает, знает какую-то тайну, а выдавать не хочет - все равно, мол, не поймете. Ходит не торопясь. Движения экономны и пластичны. Мне нравится, как он закуривает. Достанет пачку, встряхнет ее слегка, и одна сигарета - просто удивительно, как это у него получается! - выскакивает ко рту. Он ее мягко берет в губы, а еще точнее: она сама ложится на нижнюю губу, верхняя чуть-чуть, едва-едва придерживает кончик сигареты. Курит он не спеша, без удовольствия, будто все приятное заключается лишь в самом закуривании. Говорит тоже не спеша. Шутливо, но веско.
Однажды в школе я слушал, как с ним вел серьезный разговор комсорг:
«Почему ты не вступаешь в комсомол?»
«Там будут критиковать за модные штаны».
«Ты умный парень, зачем напускаешь на себя этот скепсис?»
«А почему скепсис плох? Карл Маркс, между прочим, сказал: «Мой девиз - подвергать все сомнению».
«В жизни главное - уметь не только рассуждать, но и трудиться. Об этом тоже говорил Маркс».
«И все же Архимед сделал свое открытие в ванной, а не на производстве».
«Чего бы ты хотел от жизни?»
«О, я человек скромный, мне надо только одно: деньги, все остальное я устрою сам».
Может показаться, что Вадим циник. Но это лишь первое впечатление. По-моему, он рядится в тогу циника, чтобы произвести впечатление. Внутри он проще и глубже. В школе учился хорошо. Педагоги считали Вадима талантливым, хотя установить, в чем конкретно проявлялась его одаренность, никто не мог. А вот глядишь на него - видного, красивого, выделяющегося из всех, - и невольно думаешь: умен, талантлив!
Военная служба для Вадима - мука. В нем слишком много углов, постоянно ушибается сам и мешает окружающим.
Однако с Вадимом, как говорится, еще куда ни шло. Самое любопытное начинается, когда сержант Волынец сходится с Дыхнилкиным. Семен дурачится, выпячивает карикатурно грудь, закидывает назад голову, строит уморительную гримасу на лице. У сержанта белеют ноздри, голубые глаза превращаются в льдинки. Но тормоза Волынца действуют надежно: он будто не замечает издевки Дыхнилкина. Потом долго прогуливается по городку и курит, курит…
Ох, когда-нибудь схлестнутся эти двое!
Сенька Дыхнилкин даже в военной одежде не утратил облика хулигана: вздернутые плечи, руки в карманах, глаза зеленые, с крупными черными зрачками, губы тонкие, с ехидной улыбочкой, - я его просто видеть не могу. Существо отвратительное! Его мысли направлены на самое низменное и подлое. В нашем городе он ходил с шайкой таких же, как сам, подонков, отбирал у ребят, идущих в школу, бутерброды, перочинные ножички, деньги. Его боялись и ненавидели. Он не просто хулиган с приобретенными пороками, а по-моему, родился уголовником. Наверное, как только встал из пеленок, сразу закурил, а как только отняли от груди, он тут же обругал мать грязным словом. Я уверен, с Дыхнилкиным ничего не сделают ни в армии, ни даже в тюрьме.
После того как сержант Волынец сделает мне «внушение», ко мне обычно подходит старослужащий Куцан. Он небольшого роста, крепкий, круглый, волосы с рыжинкой, напоминающей слабый раствор акрихина: таким цветом на военных картах обозначают отравляющие вещества. Ребята в шутку зовут Куцана УЗ - участок заражения.
– Ты духом не падай, - успокоительно говорит Куцан, видя, что я огорчен выговором Волынца. - В незнакомом деле всегда так.
Трудно понять Куцана - сочувствует он или подшучивает?
И вообще служба у Куцана проходит как-то своеобразно. Говорили старослужащие, что в первом году он был изрядным сачком. Но у сержантов нашлось столько дополнительных работ для лентяя, что Куцан подсчитал и понял: самый легкий путь - выполнять задание добросовестно. В обычные дни он особого старания в делах не проявляет и этим похож чем-то на Вадима Соболевского. Но на проверках Куцан преображается: стреляет метко, гимнастические упражнения выполняет хорошо, четко. Начальники похваливают его. А вот сержант им все же недоволен. Куцан даже обижается на него:
– Я отличные и хорошие оценки даю. Отделение не подведу. Чего вам еще надо?
– Дело не в оценке, - сказал ему Волынец. - Я хочу из вас человека сделать.
– А я кто же? Бугай?
Волынец улыбался шутке и прекращал разговор. Но не отступал от Куцана. У него было твердое мнение о каждом солдате; знал, кому чего недостает в характере, кому мешает какая-то шероховатость, в общем, одним добавлял хорошие качества, а с других счищал шелуху. С Куцана счищал.
Интересно и неожиданно плохо сложились отношения у Степана Кузнецова и сержанта Волынца. Странно. Я думал, они подружатся. Оба любят порядок и дисциплину, и вдруг служба Кузнецова в отделении началась с наказания - он получил наряд от сержанта Волынца.
После песчаной бури сержант приказал Скибову Никите привести в порядок окна. Надо сказать, умно придумано: чтобы быстро и постоянно поддерживать чистоту, в казарме все распределено между отделениями - печи, двери, окна, карнизы. Несколько человек убирали бы казарму целый день. А так после песчаной бури каждое отделение почистило свой участок - и через десять минут казарма блестит.
Скибов, получив приказание сержанта, отправился искать тряпку. Время шло, а Скибов не возвращался. Все заканчивали уборку, оставались нетронутыми лишь наши окна. Грозила опасность самому сержанту получить замечание от старшины Мая. Волынец подозвал Кузнецова и приказал выполнить работу Скибова.
Степан медленно приложил руку к головному убору, угрюмо сказал:
– Есть!
Окна он вытер, пыль обмел и подошел к Волынцу с докладом:
– Товарищ сержант, ваше приказание выполнил.
– Хорошо, - ответил Волынец, - можете идти.
И тут Кузнецов добавил тихо, чтобы слышал только командир отделения:
– Но имей в виду: если еще раз заставишь работать за лодыря, пальцем не пошевелю.
Вот тут Волынец и влепил ему наряд вне очереди, «за разговорчики». Кузнецов нарушил устав - это ясно, но справедливость, мне кажется, на его стороне.
Степан - доверчивый, мягкий человек, но в то же время и принципиальный. Справедливость - главная черта его характера. Я бы сказал - болезненная черта.
Он легче всех нас втягивается в службу, дисциплина ему не в тягость, он будет отличным солдатом, несмотря на то что первым из нас отхватил наряд за пререкание.
Тихо ответил Степан сержанту, но не настолько, чтобы не услышал проходивший мимо замполит Щешеня.
– Далеко пойдете, если с первых дней так сержанту отвечаете! - сказал Шешеня строго.
Степан молчал. Сдерживал себя, чтобы не наговорить замполиту лишнего.
А мне было жаль Степана. Возмущала такая несправедливость. Когда замкнувшегося на все замки Кузнецова отпустили: «Идите!», а старший лейтенант Шешеня остался один, я шагнул к нему:
– Почему вы считаете, что всех подряд нужно воспитывать? Есть люди, которые в этом не нуждаются. Кузнецов, например!
Шешеня на секунду опешил. Он с любопытством посмотрел на меня и весело сказал:
– Ого! Разговорчивое отделение. Один сержанту нагрубил, другой офицера поучает.
Я смутился, но решил не показывать этого.
– Что ж, нам в армии и говорить нельзя? Только направо, налево и не вертухайся?
– Ну, это уже совсем серьезно, - комментировал Шешеня и, пригласив меня отойти с прохода в сторонку, спокойно стал пояснять: - В армии говорить разрешается всем. Но существует определенный порядок. Вот вы должны были подойти по уставу: «Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант». - «Пожалуйста, разрешаю». - «Мне кажется, по отношению к рядовому Кузнецову допущена несправедливость», и так далее. Я охотно выслушаю. А ведь вы сразу категорически заявляете, что я не прав. Почему это Кузнецов не нуждается в воспитании?
– Потому что он хороший человек, настоящий… - Я умышленно подчеркнул последнее слово, считая, что оно обязательно понравится замполиту. - Кузнецов принципиальный комсомолец, рабочий, был членом бригады коммунистического труда.
– Это хорошо, но почему же он пререкался с сержантом?
– Он не пререкался, а боролся за настоящую дисциплину.
– Очень интересно!
– Вы думаете, раз мы молодые, то ни в чем не разбираемся?
– Нет, мы учитываем: вы толковые, развитые ребята. Именно поэтому я и говорю сейчас с вами, товарищ Агеев, на соответствующем уровне. И обещаю как-нибудь уделить вам больше времени. Сейчас не могу. Скажу только одно: в воспитании нуждаются все - и вы, и я, и комбат, и командир полка, и даже генералы. Такова особенность человека и жизни вообще - все течет, все изменяется. Сегодня какой-то человек почти совершенство, а завтра жизнь, прогресс предъявили новые требования, и надо человеку расти, меняться, вырабатывать какие-то новые качества… Ну а Кузнецову и вам в незнакомой армейской обстановке - тем более.
Замполит ушел, его где-то ждали.
Эта неприятность началась несомненно из-за Никиты Скибова. Странный он человек - не то лентяй, не то просто очень медлительный. Рослый, широкий, немного оплывший. Светловолосый, белобровый, много мяса на лице. Похож на молодого обленившегося богатыря - сил много, а тратить их лень. Неразговорчив. Даже светло-голубые глаза и те медлительные, переводит он их с человека на человека или с предмета на предмет не торопясь.
После первого знакомства я думал, Никита из тех людей, о которых говорят: «На него где сядешь, там и слезешь». Но пригляделся и увидел: он делает то же, что все мы, только в замедленном темпе. Просто он типичный гибрид флегматика и меланхолика. Осуждать его за это нельзя, таким уж создала его природа.
Сержант Волынец старается расшевелить Скибова, особенно на строевых занятиях: Никита часто запаздывает с выполнением приема и нарушает однообразие строя.
– Рядовой Скибов! - командует Волынец. - Отстаете! Повторим с вами отдельно. Напра-во!
Скибов чуть быстрее задвигает глазами, засопит, на лице сосредоточенность, и поворот сделает с таким старанием, что переборщит на пол-оборота. Парень он открытый, добродушный, бесхитростный. Помогать сам не кинется, но попросишь - не откажет.
Служит он второй год и, как говорят «старики», сейчас изменился, раскачался.
Единственный человек в отделении, который говорит сержанту «ты», - это Карим Умаров. Волынец не возражает, ему ясно: Карим просто не может усвоить другую форму обращения. Говорят, когда он прибыл в полк, то объяснялся только на пальцах. Ему и сейчас трудно, однако за время службы достиг многого. Служить ему труднее любого из нас. Но он очень трудолюбивый малый. Большие затруднения у него в «словесных» предметах - политподготовке, теории стрельбы, теории противоатомной и противохимической защиты. Но зато в дисциплинах, где «больше дела - меньше слов», Карим продвинулся далеко.
Куцан, человек практичный, дал однажды такой совет:
– Ты выписывай свои узбекские газеты. В них о тех же политических событиях пишут. Будешь всегда в курсе дела и ответишь на вопросы начальства.
– Нет, мне такой шалтай-болтай не надо. Хороший отметка для жизни чего дает? Ничего. Я должен хорошо учиться русский язык. Здесь кругом русский ребаты. Гиде еще такой помощь будит? Нигиде! Узбекский газета и так читаю, учи меня русские читать!
И все свободное время он читает газеты и журналы, постоянно пристает к нам:
– Скажи, друг, это слово чего говорит?
Вчера вечером сидел в ленинской комнате. Тихо сидел, что-то читал. Потом вдруг с возмущением трахнул книгой о стол:
– Черт возьми! Неужели другой слова нельзя придумать: запор - на дверь, запор - когда живот болит, запор - стенка, запор - куда молиться ходили!
Сержант Волынец смеется, успокаивает:
– Это тебе кажется, Умаров. Ты звуки не различаешь. Стена не запор, а забор, молиться ходили в собор, а не в запор.
– Э, друг, надо было думать, что другие будут ваш язык изучать. Зачем такая запутанница?
– Не запутанница - путаница.
– Нет, вчера ты сам говорил: Карим запутался.
– Правильно, говорил, когда ты запутался.
Умаров разводит руками, закатывает глаза:
– Вай, вай, что за язык: вчера запутался - значило одно, сегодня - другое!
Роста Карим чуть выше среднего, стройный, форму носит с шиком, любит ее. Глаза у него черные, горячие, волосы тоже черные, жесткие. К природной смуглости его добавилось изрядно загара, поэтому он шоколадного цвета, когда улыбается, просто глаза режет от яркости его ровных крупных зубов. Улыбается он часто - характер у него покладистый. А если разозлит кто-нибудь, вспыхивает быстро и бурно, делается просто неукротимым. В такие минуты лучше к нему не подходи: врежет чем попало. Но отходит так же быстро, как и загорается. Да еще и посмеется вместе с тем, кого обидел в горячке:
– Здорово я тебе давал? Ну ничего, друг, не обижайся. Карим знаешь какой? Сейчас ругался, сейчас опять друг. Не обижайся. - И одарит такой ослепительной улыбкой, что на сердце сразу делается легко.
…На крутой лестнице военной субординации лейтенант Жигалов самый близкий к нам офицер. Внешность у него спортивная: плечистый, крепкие ноги, сильные руки и вообще очень прочный, литой, гибкий в талии. У него кудрявые, каштанового цвета, волосы, не мелкие парикмахерские завитушки, а крупные природные волны. Лицо у Жигалова мужественное, глаза строгие, брови в палец толщиной, на подбородке глубокая ямка. Он не просто красив, а очень красив. Однажды я слышал, как продавщица в книжном киоске, вздохнув, сказала:
– Ох, мучитель окаянный, сколько девок, поди, по нем сердцем маются!
Не знаю, действительно ли маялись девушки; я никогда не видел его с женщиной, и мне кажется, кроме службы, этого человека ничто не занимает. Не пользуется он своей красотой, не видит ее, не понимает.
Да и мы редко любуемся его внешностью. Не до этого. На строевой, на тактике, в спортивном городке, в городке противоатомной защиты Жигалов нам дыхнуть не дает. Он добивается, чтобы команда, прием, норматив были выполнены четко и точно, как на картинке. В этом весь Жигалов. Иногда еле на ногах стоишь, готов заорать ему в красивую физиономию: «Ну сколько можно! Мы же люди, а не машины!» Но не крикнешь. Он все равно своего добьется. Спокойно и неотступно будет командовать, пока прием выполнят все одновременно и правильно. Он не упивается своей властью, не вредничает, просто иного он не может допустить. Сделай все правильно, как полагается, и он будет доволен. От такой требовательности Жигалова Вадим чуть не плачет. Зовет лейтенанта «живоглотом». Дыхнилкин боится. Степан от лейтенанта в восторге - вот это человек! Сержанты просто молятся на взводного. Наш Волынец подражает ему вплоть до походки.
Говорят, солдаты любят своих командиров. Может быть, и так. Я этого сказать не могу. Уж очень наш Жигалов твердый, будто из брони.
Несколько месяцев прошло, а прежняя, гражданская жизнь кажется очень далекой. Дом, папа, мама, уютная квартира, моя комната, книги - все это как приятный кинофильм, который когда-то видел, и остались от него лишь сладкие воспоминания.
С домом связывают меня только письма и сны. Странно, когда жил с родителями, снились мне дальние страны, какие-то страшные приключения. А теперь вот за тысячи километров в степи, где когда-то ходил Александр Македонский, снится дом.
Письма мне пишет мама. Все они начинаются одинаково: «Дорогой Витенька». Мама рассказывает о новостях в нашем доме, о погоде, о знакомых. А я за каждым ее словом слышу: «Сыночек, не трудно ли тебе, не обижают ли?» Мама исписывает четыре тетрадные страницы и этим как бы просит: пиши и ты побольше, мне хочется знать о тебе все.
Папа не прислал мне еще ни одного письма, даже приписки в мамином не сделал. Но я отлично знаю: он думает обо мне и переживает не меньше мамы.
Папа вообще никому не пишет письма. Знакомым и даже папиным друзьям пишет всегда мама. И всем двойной лист, вырванный из тетради. «Не представляю, о чем ты так длинно пишешь?» - шутливо поражается отец. «Молчи уж, если бы не я, мы всех друзей растеряли бы». Мама говорит правду, но в то же время преувеличивает: главный объект дружбы в нашей семье все же папа, его все любят и уважают. И знают: в нашей семье такой порядок - письма пишет мама, и никто на папу не обижается.
Я представляю вечер в нашей квартире: книжный шкаф, ковер на паркетном полу, мама сидит за моим письменным столом. Да, именно за моим, я уверен: после моего отъезда она садится только к моему столу. Папа расположился на тахте, в руке книга. Книга у него лишь для виду, а мыслями он весь с мамой в письме, которое она мне пишет.
В каждом письме, будто мимоходом, вскользь, мама сообщает об Оле. Читаю эти строки с интересом, но сам Оле не пишу. Смотрю на свои кирзовые сапоги, на стриженую голову, и что-то удерживает меня: «Разве ты ей пара сейчас?»
Вадим Соболевский тоже часто получает письма. Но на его лице больше радости, когда приходят извещения на посылку или денежный перевод.
Степа освобожден от волнений и ожиданий, испытываемых нами, - ему никто не пишет. Мне неловко перед ним. Странно, неужели у него не было друга или девушки? Жаль Степана. Некоторые солдаты читают письма друзьям. Тайну доверяют самому близкому, самому надежному другу. Мне тоже иногда хочется прочесть Степе свои письма, но боюсь сделать ему больно.

 

Раздумья

 

Несколько дней не записывал в блокнот ни одного слова. Пустота какая-то в голове. Сомнения охватили. Что ж, так и буду я писать день за днем? Кому это интересно? Не знаю, о чем писать дальше! Вот опишу один день солдатской жизни и поставлю точку.
Шесть утра: «Подъем!» Быстро вскакиваем, оставляем постели раскрытыми, чтоб проветрились, пока мы находимся на физической зарядке. Полежать, потянуться нельзя. Сержанты уже стоят умытые, свеженькие, готовые каждую секунду подсказать, подправить, подогнать. Сержанты встали за пятнадцать минут до общего подъема и без суеты и толкотни помылись в тех умывальниках, куда потом устремляется вся рота после зарядки.
В трусах и сапогах мчимся по коридору, а со двора уже доносится строгий голос дежурного: «Выходи строиться на зарядку!» За двадцать пять минут старшина или один из замкомвзводов так разомнут и разогреют тело, такой зададут темп, что весь день бегом бегать хочется!
Заправить постель, умыться, почиститься, подготовиться к утреннему осмотру - на это отведено несколько минут. Причем, если где-то опоздал на минуту, потянется цепочка опозданий, в конце которой маячит восклицательным знаком наряд вне очереди. Допустим, при умывании замешкался, значит, не успеешь хорошо заправить постель или недочистишь сапоги - на это отведены тоже считанные секунды. Вот и начнутся вопросики сержанта: «Почему все успели, а вы нет?»
На утреннем осмотре сержанты строже любой мамы оглядывают солдата. Меня мать, отправляя в школу, повернет, бывало, туда-сюда, поправит челку и: «Беги, Витя!» В армии не так. Сержант осмотрит и волосы, и уши, и под ногтями, и белье нижнее, и портянки, и каждую пуговичку, и обувь, и платок носовой, и подворотничок. Только убедившись, что все в порядке, поведет тебя на занятия. А что не так, заставит исправить. И опять вопросиков задаст целую кучу: «Почему подворотничок несвежий?», «Почему пуговицы не ярко блестят?», «Почему в карманах ненужное барахло носите?».
И за завтраком не то, что дома: не поболтаешь за столом, не расскажешь сон, не развернешь свежую газету. На завтрак отведено пятнадцать минут: «Становись!», «Шагом марш!», «Запевай!», «В столовую справа по одному марш!», «Садись!», «Встать!», «Становись!», «Запевай!», «Приготовиться к построению на занятия!».
Перед занятиями все идут к радиоприемникам и репродукторам. Не по желанию - хочешь не хочешь, а в обязательном порядке. Каждый солдат должен послушать новости, узнать, что происходит в стране, в мире. Слушай и понимай, как важна и необходима сейчас твоя служба.
А потом - семь часов учебы в поле, в классе или на стрельбище. Сегодня - политическая подготовка два часа, тема занятий «Империализм - источник войны». Эту тему мы будем изучать в течение восьми часов - за два часа в таком сложном вопросе не разберешься. На прошлых занятиях мы узнали об агрессивной сущности империализма, экономических и социально-политических причинах возникновения войн.
После политических занятий два часа «Оружие массового поражения противника и защита от него». Это тоже целый предмет, как физика или анатомия в школе. Сюда входят ядерное и химическое оружие.
Сегодня из всей этой сложной науки будем изучать такой раздел программы: «Понятие об ионизационном методе обнаружения радиоактивных излучений. Назначение и устройство индикатора радиоактивности, рентгенометра, радиометра».
Потом два часа технической подготовки в автомобильном парке: «Назначение двигателя бронетранспортера, его размещение и крепление. Назначение системы смазки и питания двигателя».
В заключение один час физической подготовки - гимнастика.
Это мы любим, а бывает - штурмовая полоса и кроссы. Они нам не по душе: там приходится выкладываться до изнеможения. Гимнастика на снарядах по сравнению с кроссом - удовольствие.
После окончания занятий: «Почиститься!», «Умыться!», «На обед становись!», «Шагом марш!», «Запевай!», «Что-то не весело поете, пройдем еще кружок». Спеть надо хорошо, иначе старшина Май не раз проведет по плацу. «Справа по одному в столовую марш!», «Садись!». Времени на обед отведено ровно столько, чтоб спокойно поел, выпил чайку или кваску. Зазевался - сам виноват: «Встать!», «Выходи строиться!», «Становись!», «Запевай!».
Самый короткий час в сутках - это час отдыха. Не успеешь закрыть глаза или вчитаться в книгу, летит команда: «Приготовиться к чистке оружия!» А там самоподготовка: полтора часа на уяснение пройденного за день и приготовление заданий на завтра.
Час личного времени. Ужин. И вот уже: «На вечернюю поверку становись!»
Первым старшина Май вызывает зачисленного навечно в списки нашей роты Героя Советского Союза:
– Денисов!
Помощник командира взвода, который стоит на правом фланге, громко и торжественно докладывает:
– Герой Советского Союза Денисов пал смертью храбрых в бою за независимость нашей Родины!
И каждый раз у меня в эту минуту мурашки пробегают по спине и охватывает какая-то внутренняя строгость; я невольно подтягиваюсь и стою затаив дыхание. Происходит такое со мной ежедневно, каждый раз будто впервой, привыкнуть к этому невозможно.
Затем в алфавитном порядке выкликает старшина всю роту. «Агеев!» - «Я», «Воробьев!» - «Я», «Кузнецов!» - «Я». Причем по этому «я», хотя и произносится оно коротко и почти одинаково, старшина Май узнает каждого. Мы удивляемся, как он помнит наши голоса. Однажды Вадим и я договорились: я откликнусь за него, а он за меня, - хотели проверить Мая. Агеев по алфавиту раньше Соболевского, поэтому Вадим крикнул «я» первым. Мне за него отзываться не пришлось, потому что старшина тут же спросил:
– А где Агеев?
– Здесь, - отозвался я.
Май все понял:
– Агееву и Соболевскому по одному наряду вне очереди.
И вечером, когда другие ребята смотрели кино, мы с Вадькой драили туалет.
После поверки старшина читает новые приказы, объявляет наряд на следующий день. Потом команда: «На прогулку шагом марш!», «Запевай!». Начинается соревнование, на которое никто никого не вызывал. Роты ходят и состязаются в пении. Одни пытаются заглушить соперников громкостью, другие берут мастерством. Наша рота поет средне.
После прогулки - вечерний туалет. И наконец дежурный по полку сигналом трубы разносит самый приятный приказ: «Отбой!»
Вот так будет 365 дней за год и 730 за два, с той лишь разницей, что изменятся темы занятий, иногда вклинятся учения или несение караульной службы.
Что же, отпечатать 730 дней под копирку, внести разные занятия, и будет моя книга готова? Вот тут-то и приходит мысль: кому нужна такая книга? И даже обида охватывает: неужели так однообразна и неинтересна солдатская жизнь, что о ней писать нечего!
Не может быть, просто я не разобрался еще как следует в армейской жизни! Чему нас учили в школе на уроках литературы, да и в критических статьях я не раз читал: главное, в художественном произведении должна быть какая-то проблема или конфликт.
Где они у нас, конфликты? Наверное, в сфере строго регламентированной военной службы их просто не должно быть? Но ведь есть начальники и подчиненные, так сказать, «они» и «мы», воспитатели и воспитуемые! У них есть тайны от нас, у нас - от них. Да и «мы» - тоже масса неоднородная. Вот наше отделение, например, - группа людей, связанных общим делом, единой задачей, одним словом - коллектив. Однако выполняет свои обязанности, служит каждый из нас по-своему. Потому что все мы разные. На нас форма одежды одинаковая, а под формой этой мы, как говорится, индивидуальности.
Может быть, в этом и есть конфликт: нас хотят сделать всех одинаковыми, а мы внутренне сопротивляемся! Вот хотя бы я - «не все заглатывай, с ходу», во мне, да и в других ребятах, постоянно топорщится какая-то настороженность.
Армия требует однообразия в форме одежды, в заправке постелей, в понимании уставов, тактических приемов. Значит, и мыслить мы должны одинаково?
Откровенно говорю, это мне не нравится. Поэтому, наверное, и поднимается внутреннее сопротивление, не хочется, чтобы тебя «приводили к общему знаменателю».
Однажды вечером, когда я думал об этих своих затруднениях, ко мне подошел замполит Шешеня и весело спросил:
– Как живем?
Не сдержался я, сказал:
– Не радостно.
– Почему?
– Не хочется штамповаться. Я себе нравлюсь таким, какой есть.
Замполит хорошо понял, что я имею в виду, стал разъяснять:
– Во-первых, вы не один живете на свете. Не обижайтесь на прямоту - вы как человек, как личность еще окончательно не сформировались. В вашем характере еще многое недостроено - кое-где прорехи, а кое-где выступают острые углы, а порой даже мусор обременяет. Вот и надо вам помочь подшлифоваться, пообчиститься. Армия не штампует, не подгоняет всех под один шаблон. Мы лишь добавляем вам новые хорошие качества, которых у вас нет. Главное, чего многим вам, молодым, не хватает, - это социального понимания окружающей жизни и своих поступков. Вот мы и учим вас правильному, марксистскому отношению к действительности и умению владеть современной военной техникой и тактикой. А что касается вашей индивидуальности, пожалуйста, сохраняйте ее на здоровье! Скажу больше: современное военное дело стало таким сложным и разносторонним, что любой человек за время службы в армии только обогатится и ни в коем случае не утратит своих хороших качеств. Вот так, товарищ Агеев.
Слушал я его и думал: вроде бы он прав, но, с другой стороны, ему так по должности говорить полагается, другого он просто не может сказать. А что, собственно, другое? В чем суть этого другого? Почему обязательно нужно отрицать, не соглашаться с тем, что сказал Шешеня? А если он прав? Ведь я подошел к однообразию солдатской жизни лишь с одной стороны. У инженеров, артистов, ученых и даже космонавтов тоже день на день бывает похожим, можно ведь и о их жизни сказать так: проснулся, умылся, позавтракал, пошел на работу, пообедал, опять поработал, пришел домой, поужинал, посмотрел телевизор и лег спать. Но книги-то об этих людях захватывающе интересны. Значит, нужно искать что-то между этим «поел», «поспал» в делах и думах человека.
Ну что ж, попробую поискать!

 

* * *

 

Сидели мы в курилке, все наше отделение, отдыхали. Только сержанта не было. Не помню, с чего началось, - заговорили о героизме. Нужно ли для совершения подвига быть особенным человеком или это под силу каждому? Любопытно, что все сошлись в одном: подвиг может совершить каждый. Но в доказательство приводили самые разные доводы, иногда прямо исключающие друг друга.
Первым выпалил Дыхнилкин:
– А чего толковать, в песне поют: «У нас героем становится любой!»
– Значит, и ты можешь? - иронически спросил Куцан.
– А что я, рыжий? Сказано: все, значит, и я.
– Силен герой!
– Еще неизвестно, кто на фронте героем станет! - огрызнулся Дыхнилкин. - Думаешь, тихушник какой-нибудь, мамкин сынок, который сейчас дисциплинированный? Да он первый в штаны напустит.
– Любой не может, песня неправильно говорит! - горячо начал Карим Умаров. - Как так любой? Есть такой люди, совсем гнилой… - Карим замахал руками, подбирая слова: - Ну как это по-русски, в серединка, внутренности гнилой!
Соболевский вяло усмехнулся:
– А по-моему, правильно, что любой, и в песне верно сказано…
Я удивился. Обычно Вадим шел вразрез с «официальными истинами», не прямо их отвергал, не в лобовую, но всегда ставил под сомнение, не словом, так жестом; махнет этак пренебрежительно рукой, и ясно: он себе на уме. И вдруг сейчас вот сразу соглашается. Что с ним сегодня? Но я поспешил. То, что дальше сказал Соболевский, было вполне в его манере:
– Все зависит от того, чтобы попасть в струю. В песне как сказано? «Когда страна быть прикажет героем…» Уловил? «Когда прикажет»! Надо из тебя сделать героя - сделают, напишут такого, сам себя не узнаешь! У моего отца в театре все актеры как актеры, и вдруг одного понесли, до небес подняли! А он ничего собой не представляет. Просто в струю попал. Надо было кого-то поднять, вот и подняли.
– Нет, ты неправильно говоришь! - загорячился Карим Умаров.
– Бывает и так, - согласился Куцан.
– Точно! - поддержал Семен Дыхнилкин.
А Скибов Никита, обычно тихий и флегматичный, вдруг возразил:
– Загибаешь. Не видел, значит, ты героев настоящих. Вот у нас в деревне Алексей Лукич Загонов, тракторист. Так у него не в бою - в простой жизни какой-то особый огонь в глазах горит. Такой человек - за что ни возьмется, любое дело в его руках спорится! Он Золотую Звезду редко, только по праздникам нацепляет. Да его и без звездочки видно - герой!
– А у нас, наоборот, тихий-тихий, человек, бухгалтером работает, - возразил Куцан. - И голос тихий, и ходит не шибко, да что там - на ремонт хаты лесу для себя выбить не мог! А на фронте три танка «тигр» гранатами подорвал. Последний уж на его окоп наехал, кружиться стал, чтобы расплющить, а наш дядька Трофим все же улучил момент: отполз по дну траншеи в сторонку и бросил гранату, да прямо танку на мотор сзади. И хана фашисту!
Я тоже высказал свое мнение:
– Каждый в бою может угодить в такой переплет, что потребуются от него дела героические. А вот есть в тебе на это силы или нет - другой разговор!
– Ну а как узнать, в ком есть, в ком нет? - спросил Куцан.
Я пожал плечами:
– Это, по-моему, со стороны определить нельзя. Такое только каждый сам про себя знает. Да и то тайно.
– Ну, напустил туману! - махнул рукой Дыхнилкин. - Недавно в газете указ был - пограничнику звание Героя присвоили. Читал? Там кроме указа биография была напечатана. Не помню точно его фамилию, кажется, Бабанов. Был он до армии слесарем, вот как наш Степан Кузнецов. Служил, как все мы: подъем, занятия, в караул ходил. А однажды ночью провокация на границе. Бой. И получилось у того парня так: спать лег простым солдатом, а к утру героем стал!
– Читали в газете и по радио слышали. Не так просто все было! - возразил Скибов. - Парень командира погибшего заменил и весь бой командовал. Да командовал так, что победил в том бою. Ишь ты какой быстрый: бах-трах - и герой! Ты Жигалова заменить можешь?
– А что? - с готовностью встрепенулся Дыхнилкин. - Командовать всегда легче: «Становись!», «Разойдись!», «Не шевелись!», «Товарищу Дыхнилкину наряд вне очереди!».
Ребята засмеялись. А я глядел на них и думал: все мы любим Родину и, когда надо будет, сумеем за нее постоять. И каждый может героем стать - любому предоставлена такая возможность, как в песне поется. Но найдет ли в себе силы каждый, для того чтобы совершить подвиг? Это уже другой вопрос.
Молчал при этом разговоре только Кузнецов. Хорошо молчал. Не надменно: я, мол, себе цену знаю, а так, слушал всех внимательно, кивал, смеялся. Но ничего не сказал. И мне показалось, всем ребятам было ясно: именно Степан Кузнецов ближе нас к подвигу. Есть в нем то самое, что-то особенное, о чем мы говорили, но не знали, как оно называется.

 

Первый шаг к подвигу

 

Весь день волновался. Чувствую, в эту ночь обязательно совершу подвиг. Наверное, у меня такое состояние потому, что сегодня нам особенно много рассказывают о различных подвигах. Мы готовимся впервые заступить в караул. Это единственное место в мирное время, где солдат выполняет боевую задачу. Вот я и волнуюсь. Идти на выполнение боевой задачи - дело не шуточное. К тому же я уверен: у меня на посту обязательно что-нибудь произойдет и я отличусь. Хочется, чтобы это произошло побыстрее. Но, как нарочно, время тянется медленно. Нас бесконечно инструктируют: сначала сержант Волынец, потом лейтенант Жигалов, затем командир роты и даже замполит батальона.
И вот наконец ночь. Я на посту. В руках заряженный боевыми патронами автомат. Боевыми! Стоит только чуть нажать вот на этот крючок…
Во мраке за каждым кустом мне чудится шорох.
Нет, страха я не испытываю. Наоборот, хочу, чтобы враг напал на меня.
Это интересно. И я жду. Вслушиваюсь. Вглядываюсь. Придерживаю дыхание…
Ага! Слышу. Осторожные, мягкие, как у тигра, шаги… Но оказывается, это стучит мое сердце. Время идет. А на меня никто не нападает. Постепенно напряженность гаснет. Смешно, два месяца назад мама говорила: «Чтобы в одиннадцать часов ты лежал в постели». А теперь в три часа ночи я стою на посту с оружием в руках. Я часовой - лицо неприкосновенное. Могу убить - и суд меня оправдает. Потому что я выполняю боевую задачу и руководствуюсь только законом войны. А сколько таких, как я, от Чукотки до Балтики, от Кушки до Северного полюса! И не только часовые - пограничники, радиолокаторщики, летчики, ракетчики, радисты, телефонисты. Вот было бы здорово, если бы они прочитали в газете, что в эту ночь стоявший вместе с ними на посту молодой солдат Виктор Агеев задержал шпиона. Я вновь напряженно вглядываюсь в темноту и прислушиваюсь к шорохам. И вдруг топот сапог - это смена.
– Стой, кто идет! - кричу я во мрак и сам удивляюсь: «Голос у меня какой интересный, как у настоящего часового!»
Прошли сутки, отстоял я на посту все положенные мне смены. Врага так и не задержал. В казарму вернулся усталый и разочарованный. Столько готовился! Выучил назубок обязанности. И все напрасно. Обидно.
Когда ставил автомат в пирамиду, случайно услышал в открытую дверь канцелярии разговор лейтенанта Жигалова со старшиной Маем.
– А молодежь у нас ничего, - сказал Жигалов.
– Сначала все они старательные, привыкнут - накал сбавят.
– Это уж наша забота - поддерживать интерес к службе. Кстати, у некоторых сегодня может испортиться настроение. Сам помню, первый раз возвратился из караула, чуть не плакал - всю ночь ждал случая отличиться, и не удалось. Я пойду отдыхать, а вас прошу: обратите на это внимание, побеседуйте с людьми.
– Сделаю, товарищ лейтенант.
– Надеюсь.
Интересно, как он это выполнит? Наверное, опять соберет молодых на беседу. Этого сейчас не хватало! Спать хочется так, что глаза режет.

 

* * *

 

В курилке, где отдыхали наши ребята, я ждал, когда позовут на беседу. Вскоре пришел в курилку и старшина Май. Он подсел к нам. «Уж скорее бы провел он свою беседу, спать хочется, - думал я с тоской. - Сейчас еще курить будет».
– Что загрустил, Агеев? - спросил вдруг Май.
– Я не грущу, все в полном порядке, товарищ старшина.
– Ой, лукавишь, вижу, бродят в тебе какие-то мысли. Выкладывай, не стесняйся. Куришь?
– Нет.
– Правильно делаешь! Ну а теперь объясняй, почему загрустил?
Посмотрел я на старшину и подумал: «А что его бояться?»
– Есть кое-какие соображения.
– Давай.
– Только они, наверное, не совсем «положенные».
– Вот и разберемся.
– Скучно, товарищ старшина, проявить себя негде. Может быть, так вся служба пройдет?
– Может быть, - согласился старшина. - Если ты насчет караула, то этому радоваться надо. Вот представь себя на минуту диверсантом. Если перед тобой ходит часовой и внимательно вглядывается в темноту, держит оружие наготове, разве ты кинешься? Нет. Будешь поджидать, когда он задремлет или размечтается. Я не хочу сказать, что враг в прошлую ночь был около твоего поста. Но мог и оказаться. Караул - это, ребята, тоже поле боя: противника не видно, но он есть. И нападет он в самый неожиданный момент.
У Соболевского слиплись глаза, он клюнул носом. Старшина подмигнул в его сторону. Все засмеялись. Соболевский вздрогнул и выпрямился. Старшина весело сказал:
– Иногда в карауле такое случается - уму непостижимо. Вот со мной на первом году службы произошло ЧП, даже рассказывать неудобно.
– Расскажите, мы же свои, - попросили солдаты.
– Ну ладно. Слушайте! Был я, как и вы, солдатом.
И однажды назначили меня в караул. Да не куда-нибудь, а к знамени полка. Струхнул я сначала. А потом заступил на пост, огляделся. Вижу, ничего страшного нет: знамя стоит в нише, сзади и с боков никто ко мне не подойдет, ну а спереди я все вижу и чужого не подпущу. До того я успокоился, что, когда третий раз заступил на пост, скуку почувствовал. Была середина ночи, в штабе тихо, никого нет. Дай, думаю, присяду. Если разводящий со сменой пойдет, я его еще на подходе через открытую дверь увижу. Ну, около знамени, как вы знаете, всегда стоит денежный ящик. На нем я и примостился. Сижу отдыхаю, на дверь поглядываю. Отдохнул. Хватит, думаю, сидеть, скоро разводящий придет. И только начал подниматься, вдруг чувствую - брюки мои к чему-то прилипли! Мать честная, подо мной же печать! Я, значит, на нее уселся, она подтаяла и к штанам прилипла. Что делать? Подняться - печать нарушу, а потом скажут, что в ящике миллион был! Солдаты дружно засмеялись.
– Стал я думать: как быть? - продолжал Май. - Остаться сидеть - накажут: часовой при знамени - и вдруг сидит! Такого, наверное, никогда не было. Сорвать печать еще страшнее. Что я пережил за те минуты, сказать невозможно. В общем, досиделся до прихода разводящего. Тот как глянул на меня, так глаза у него от удивления четырехугольными сделались.
«Товарищ Май, - говорит он, - что же вы сидите?»
«Так точно, - отвечаю, - товарищ сержант, сижу!»
«Да вы что? С ума сошли?»
«Никак нет, я приклеенный!»
«Куда приклеенный? А ну, встать!»
«Пока начфин не придет, подняться не могу. Пусть сам увидит, что печать подо мной целая».
Вызвали начфина. Сняли меня с поста. За такое несение службы, конечно, строго наказали. Но с тех пор я никогда не нарушал обязанностей часового.
Я смеялся вместе со всеми и сказал старшине:
– Вот видите, у вас хоть курьез получился, а у нас ничего.
– Ну, брат, я тебе такого курьеза не желаю, - возразил Май. - Позор на весь полк.
– Нам о подвигах говорили перед заступлением, а где их совершить?
Старшина стал серьезным. Посмотрел на нас внимательным взглядом и твердо сказал:
– Мысли у вас, ребята, хорошие. Идут они от молодости, кровь играет - действий просит. Это нормально. А про подвиг я вам так скажу: вы его совершите обязательно. Когда - не знаю, где - не ведаю: на посту, на войне или на работе в гражданке, но совершите. Готовность к подвигу - это уже первый шаг к нему. И вы его сделали… Ну а теперь дуйте спать, устали, наверное, за сутки.
Я вместе со всеми пошел в казарму. Но вдруг спохватился. А беседа, которую он обещал лейтенанту? Стоп. Он же провел ее! Провел так, что я даже не заметил этого мероприятия. Хитер старшина!

 

Весна

 

Пришла весна. Забурлили соки в природе. Ожила пустыня, будто новеньким зеленым бархатом покрылась. Я думал, пустыня всегда одинаково песчаная. А тут ни одного желтого бархана. Сочная, яркая зелень. Ходят по холмам разжиревшие барашки. Ползают черепахи тысячами. Греются на солнышке костяные бугорки, не торопясь жуют травку. Мы с занятий по тактике привозим в бронетранспортере черепах сотнями. Старшина Май ругается:
– Ну чего не видели? Черепаха и черепаха. В поле позабавились, и хватит. Зачем сюда тащить?
Тащим. Не только черепах, цветы - целыми охапками. Вселилась в людей какая-то мечтательность. Пока идут занятия, ни минуты свободной нет - весну не замечаем. А вот выполнено все по расписанию, отобедали, почистили оружие, подготовились к следующему дню, вышли на солнышко, глотнули хмельного весеннего ветра - и побежал этот ветерок по жилам. Заволновалось сердце, затрепетало, так бы и полетел домой! Прикинешь, как еще не скоро это будет, - и засосет в груди.
Не у меня одного такое настроение. Лирическая грусть, видно, охватывает всех. В такие часы мы берем гитару из ленинской комнаты и уходим в укромный уголок за казарму.
Сержант Волынец с нами не ходит: наверное, боится потерять авторитет старшего. Не ходит и Куцан. Человек практичный, он лирику не признает, подшучивает:
– Опять выть будете?
Мы садимся в кружок. В центре - Вадим Соболевский. Его хоть и недолюбливают как человека, но признают певцом и слушают охотно. Сначала он перебирает струны. Настраивается на лирический лад. Потом, пробежав по грифу тонкими, длинными пальцами, негромко, без напряжения произносит нараспев:
Мы с тобой одной веревкой связаны,
стали оба мы скалолазами.
Есть в его манере петь что-то блатное. И «акцент» этот нам нравится, хотя ничего общего с преступным миром у нас нет.
Поет Вадим и фронтовые песни.
То ли весна, то ли тоска, то ли слова песни, а скорее, все это вместе чарует меня. Я забываю окружающее, уношусь в воображение куда-то далеко.
Я был ранен, и капля за каплей
Кровь горячая стыла в снегу.
Медсестра, дорогая Анюта,
Прошептала: «Сейчас помогу».
Дул холодный порывистый ветер,
И во фляге застыла вода.
Нашу встречу в тот зимний вечер
Не забыть ни за что, никогда.
И открылись Анютины глазки,
И во фляге согрелась вода…
Сердце сладко замирает. Вижу себя раненым. Вижу, как подползает ко мне Оля, как она бережно перевязывает меня и как глаза ее светятся любовью.
Я до сих пор не написал ей письмо. Но думаю о ней часто. Она обо мне тоже, наверное, думает, я чувствую это, - не напрасно же говорят, есть телепатия. Дураки мы: почему не пишем друг другу? Дураки? А может быть, только я один такой? Она девочка, ей первой писать неудобно. И все же что-то удерживает меня, какой-то холодный голос шепчет: «Вот если без писем дождется, тогда поверишь, что это любовь».
В нашем полку есть клуб. Здесь проходят общие собрания, лекции, разборы учений. Кинофильмы показывают три раза в неделю: в субботу, воскресенье и в среду.
Клуб - это, пожалуй, слишком громкое название. Просто летняя сцена, перед ней ряды скамеек из толстых досок, прибитых к чурбакам. Все это огорожено стеной из кирпича-сырца. Крыши нет. Стены побелены и все испещрены черными полосами. Это следы от солдатских сапог. Как только гаснет свет, многие устраиваются на ограде - лучше видно.
Смотреть фильм собирается весь полк, не только солдаты, но и офицеры, их жены и дети.
Вот здесь я впервые увидел девушку, которой суждено было внести некоторое разнообразие в нашу солдатскую жизнь. Отец ее - майор Никитин, начальник химической службы полка. Он пожилой, толстый, видно, дослуживает до пенсии. Жена его - контраст мужу - худая и подвижная. Лицо у нее мужское, длинное. И вот у людей с такой непривлекательной внешностью - дочь-красавица: высокая, крепкая, на загорелом лице густой румянец, длинная, позолоченная солнцем коса спадает на спину. Глаза голубые, наивные, как у куклы. Зовут ее Поля. Когда она появляется в клубе, головы солдат, будто по команде, поворачиваются в ее сторону. Она этого не видит или делает вид, что не видит.
Солдаты за ней не ухаживают. Она такая, что к ней просто неловко подходить в кирзовых «давах» и просоленной гимнастерке. Да и отца ее стесняются. Майор всегда сидит в кино рядом с дочерью.
В общем, Поля была для всех табу. По безмолвному согласию, все любовались ею только на расстоянии. А Вадим Соболевский пристально посмотрел на нее раз, другой, а на третье воскресенье подошел и как ни в чем не бывало сел рядом.
Я в это время был позади семейства Никитиных, и мне показалось, что все солдаты в клубе затихли, затаили дыхание. А Вадим без смущения, с ходу выкладывал свои проверенные козыри.
– Играю на фортепьяно. Решил стать киноактером…
Я, как и все, напрягся, ждал: сейчас Поля отбреет Вадьку. Но она глядела на него своими кукольными голубыми глазами с большим любопытством и слушала с интересом.
В следующее воскресенье, когда нашу роту привели в кино, Поля и даже мамаша ее помахали Соболевскому, приглашая сесть рядом.
После кино я думал не о фильме, а об Оле, о далеких днях школьной жизни. Мы ходили в кино не только с ней вдвоем - чаще целой гурьбой из нашего класса. Но садился я всегда рядом с Олей. Была у нас тайна не только от ребят, но и для самих себя - для меня и Оли. Мы никогда об этом не вспоминали и не говорили, даже наедине! Как только гас свет в зале, я осторожно клал свою руку на Олину, которая уже была на подлокотнике кресла. Рука Оли была теплая и мягкая. Оля не отнимала ее, будто и не замечала моего прикосновения. Только когда на экране вспыхивало слово «конец», Оля быстро вставала. У нее ярко горели щеки. Я тоже чувствовал приятный жар.
Но в другое время - на лыжных прогулках или когда вечером провожал Олю домой - я почему-то ни разу не осмелился взять ее за руку. Вдруг она после этого не позволит мне брать ее за руку даже в темноте?
Сейчас я многое понял, был бы посмелее. Теперь мне ясно: я люблю Олю. Я «довлюбился» в нее уже здесь, в армии, на расстоянии. Вспоминаю теперь ее лицо, серые глаза, пушистые ресницы, теплую руку, алые щеки после окончания кино. Какая она красивая! Посмотрели бы наши ребята - ахнули. Я уверен, ни у кого нет такой красивой девчонки. Меня даже распирает какая-то индюковая гордость. Но эта гордость быстро гаснет: все ребята получают от своих подруг письма, а я не получаю. Я завидую даже Дыхнилкину, когда он, самодовольно улыбаясь, помахивает письмом и веско говорит:
– Моя прислала!
Моя! А почему же «моя» Оля молчит? А может, она меня давно забыла? Ей в институте весело. Парней там много. Девчонка она интересная, мимо таких не проходят. Я тут гадаю - писать, не писать, - а она развлекается и вовсе обо мне не думает. Но к маме Оля заходит. Приветы мне посылает. Зачем? А может быть, она не бывает у нас дома, просто мама, жалея меня, шлет мне эти приветы?
Нет, я все же должен Оле написать. Нельзя потерять ее из-за какого-то глупого упрямства!
Решил… И не написал. Взял ручку, бумагу. Но не знал, о чем писать… О своих чувствах? Так, сразу? Это же будет смешно. Ну о чем же еще? Как ты учишься? Как живешь? Тоже не умно. Стоит ли только из-за этого писать письмо?!
В общем, не пишу. Жду.
Кроме полкового клуба и уголка за казармой есть у нас еще одно укромное местечко - около задних ворот, там, где выезд на стрельбище, - «солдатский клуб». Самодеятельный. Конечно, никем не утвержденный. Здесь хорошая травка, канава, в которую можно опустить ноги. Офицеры сюда не ходят. Мы предоставлены сами себе. Чаще всего идет обычный треп. Кто-то рассказывает о себе, о прошлом, о забавных случаях, вставляет в воспоминания анекдоты.
При первом же посещении «солдатского клуба» меня поразила такая картина. Как только солдаты расселись и к небу потянулся сиреневый дымок папирос, к нам направился верблюд, который до этого пасся неподалеку.
Верблюд шел прямо на нас. Я уже поднял ком земли, чтобы запустить в него.
– Не надо, это Чингисхан, - сказал старослужащий. - Он курить идет.
И действительно, верблюд подошел к солдатам без опаски, склонил длинную шею, вытянул дудочкой мягкие серые губы, словно собирался сказать букву «у». Солдат приставил к его губам папиросу, и Чингисхан потянул в себя дым. Втягивал он его настолько сильно, что папироса затрещала и в один миг сгорела до мундштука. Затем верблюд поднял шею вверх, задрал голову и пустил в небо длинную струйку дыма. Ему подставили еще одну папиросу, он и эту вытянул в один прием. Занятие это ему явно по душе: даже глаза закрывал от удовольствия. Солдаты смеялись и наперебой угощали Чингисхана.
Наверное, однажды кто-то в шутку дал верблюду потянуть папиросу. Потом баловство повторилось, и вот верблюд пристрастился к табаку. Днем Чингисхан работал с хозяином, а вечером пасся и подходил к солдатам покурить.
Кроме верблюда есть у нас в полковом городке еще диковинка: ишак по кличке Яшка. На обязанности этого серого животного лежит вывоз отходов из столовой в полковой свинарник. Есть у Яшки специальная тележка с двумя бочками. Три раза в день - после завтрака, обеда и ужина - бочки заполняются отходами, и Яшка тянет их на свинарник.
Транспортировкой отходов занимались солдаты, дежурившие по кухне. Представьте себе: идете вы с этой душистой повозкой, а навстречу какая-нибудь продавщица из книжного киоска или молоденькая библиотекарша, у которой вы последнее время подолгу выбираете книги. Не знаете, куда глаза деть.
Занятие, прямо скажем, неприятное. Вот и решили солдаты подучить Яшку. А может быть, и умысла такого не было: просто шел солдат с повозкой, доходил до поворота и говорил по привычке «налево» или «направо». Яшка запомнил эти команды и стал выполнять их без понукания. Солдаты это приметили. Ну а дальше все само собой получилось. Идет по дороге, а сопровождающий - по тротуару. Доходит до поворота, солдат негромко, чтобы не обращать на себя внимание, говорит Яшке: «Правое плечо вперед», и животное послушно выполняет команду. Яшку иногда даже в пример ставили. Бывало, на строевом плацу разгневанный неповоротливостью новобранца сержант говорил: «Эх ты, даже Яшка научился выполнять команды! Когда назначат в наряд на кухню, понаблюдай за ним».
Живет в полку огромный, страшный на вид пес: уши обрезанные, хвост обрублен, ростом с теленка, шерсть грязно-белая. По происхождению он явно степняк. Говорят, уши и хвост им обрубают, как лишнюю обузу, мешающую в битве с волками и шакалами. А может быть, псы сами их друг другу отгрызают в частых и свирепых схватках.
Прижился пес в полку давно. Солдаты дали ему кличку Дембель. «Дембель» сокращено - значит «демобилизация», «увольнение из армии». Дембель знал все полковые порядки. Во время плановых занятий никому не мешал, никого не отвлекал. Лежал где-нибудь под забором и спал. По сигналу на обед приходил к столовой. Когда наставало время развода караула, пес являлся на плац. Он был солиден и ненавязчив. Пока длился ритуал развода, сидел в сторонке. Потом шел с караулом на посты и всю ночь бодрствовал. Был он и со мной не раз. Придет, ляжет, положит морду на лапы и только огрызками ушей шевелит. Чуть где-нибудь шорох - Дембель бросается на звук. Выяснит причину и возвращается успокоенный, дружелюбно вильнет корешком хвоста. «Не беспокойся, мол, все в порядке». Часовые меняются, а пес всю ночь дежурит бессменно.
Дембель ни разу не поднял голос на военного. Он знал всех нас по запаху. Но стоило приблизиться человеку чужому, Дембель становился свирепым, готов был, казалось, разорвать его в клочья.
Дыхнилкин вернулся из города пьяным. На замечание Волынца ответил грубостью. На шум прибежал старшина Май.
– Опоздал из увольнения? - спросил старшина командира отделения.
Дыхнилкин пошатнулся, приложил косо руку к фуражке:
– Та-рищ старшина, рядовой Дыхнилкин прибыл вовремя.
– Я с вами не разговариваю! - отрезал Май и посмотрел на Волынца, ожидая ответа.
– Опоздал на час, - доложил сержант.
– Где опоздал? Куда опоздал? Вот он я, - выпятил грудь Дыхнилкин.
– Я с вами не разговариваю! - повторил старшина. - Отправьте на гауптвахту, доложите начальнику караула, записку об аресте командир роты выпишет завтра утром.
– Рядовой Дыхнилкин за мной, - позвал сержант.
– Никуда не пойду…
Май окинул взглядом солдат, которые были поблизости, выбрал двоих поздоровее:
– Родионов, Скибов, помогите сержанту.
Ребята шагнули к Семену. Он посмотрел на их широкие плечи и заскулил:
– Сладили, да? Двое на одного, да? Ладно, пойду сам, но запомните… - И, покачиваясь, пошел по проходу между рядами кроватей.
Ох и надоел нам этот Дыхнилкин!
Командиры почему-то считают его трудным и сложным. Что в нем сложного? Круг его интересов узок: выпить, пожрать, поспать. Но при всей ограниченности потребностей заряд энергии на их удовлетворение тратится огромный. Вот и получается всегда перебор: пьет - так уж до скотского состояния; отпустят в город - так потом искать нужно; завалится спать - так чуть не все отделение его поднимает. А говорит как? Лексикон Дыхнилкина беднее, чем у Эллочки-людоедки. Одним «ну» может обходиться. Вот, например, разговор Дыхнилкина с одним солдатом после возвращения из-под ареста.
– Опять на гауптвахте сидел?
– Ну, - хмуро, утвердительно.
– Не надоело?
– Ну-у, - размышляя: как, мол, тебе сказать.
– Пожрать хочешь?
– Ну, - явно заинтересованно.
– А выпить?
– Ну! - восклицательно, радостно.
Жигалов и Волынец ведут с Дыхнилкиным упорную борьбу. Они действуют заодно, часто подолгу совещаются в канцелярии роты. Но результаты у них пока невелики. Дыхнилкин ходит в строю, присутствует на занятиях, но только потому, что не служить нельзя: убежишь, станешь дезертиром - отдадут под суд. Вот он и отбывает номер.

 

Назад: Карпов Владимир Васильевич Маршальский жезл
Дальше: Второй год